(пер. с англ. Е. Канищевой)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2007
1
В хронотопе, который все еще определяет важные дискурсы нашей глобализированной культуры, то есть в рамках концепции и топологии "исторического времени" — идеи, возникшей в Центральной Европе во второй четверти XIX века (вспомним Гегеля — но будем иметь в виду и "эволюционную историю") и ставшей настолько популярной, что мы с тех самых пор склонны путать ее с "Историей, которая сама в себе и сама по себе", — так вот, в хронотопе "исторического времени" концепция "современной истории" всегда была более (или менее) чем просто эксцентричной. В этом контексте, который можно назвать "культурой историзма", само выражение "современная история" неизбежно звучит как своего рода оксюморон.
Ибо с исторической точки зрения то, что называют Прошлым, — измерение, которое мы уже оставили позади, измерение, которое не пересекается с Настоящим, не вторгается в него и именно при этом условии может использоваться как знание, как сокровищница объективного опыта, на котором основаны в Настоящем наши ориентированные на Будущее решения и поступки. Будущее с точки зрения историзма, напротив, предстает как открытый горизонт возможностей, которые мы выбираем в Настоящем, а затем посредством последующих действий пытаемся реализовать этот выбор. Наконец, Настоящее с точки зрения историзма — это, как охарактеризовал его Шарль Бодлер в середине XIX века, "неуловимо краткий миг перехода" от Прошлого как "пространства опыта" к Будущему как "горизонту возможностей". Это (краткое) Настоящее Историзма — место обитания современного Субъекта, выбирающего возможные варианты Будущего на основе прошлого опыта. Не пересекаясь с Прошлым и не вторгаясь в него, это краткое Настоящее, этот миг перехода, отделяет Прошлое от Будущего, функционируя при этом как некий семантический и эпистемологический "санитарный кордон". Поэтому мы чувствуем, что неизменно "оставляем Прошлое позади", "двигаясь к Будущему". Но почему в этом хронотопе нам так важно, чтобы Прошлое было отделено от Будущего и Настоящего; почему это Прошлое хронотопа историзма, как сказал бы Жак Деррида, объективно, неизменно, заморожено и, следовательно, "мертво"?
Это впечатление и это утверждение, возможно, связаны со сложной констелляцией факторов, при которых мы можем "учиться у Прошлого". Учиться у Прошлого означает, строго говоря, использовать наши знания о Прошлом как основу для выбора, который мы в качестве Субъектов совершаем в Настоящем. С точки зрения сторонника историзма, естественно предположить, что Время — неизбежный фактор перемен, то есть ни одно явление не может избежать изменений во времени. Это предположение ведет к выводу, что никакой опыт Прошлого не может принести непосредственной пользы в Настоящем и Будущем. Мы можем назвать такое положение дел "асимметрией между Прошлым и Будущим". Ограниченный рамками Настоящего, Субъект, использующий Прошлое как сокровищницу опыта и как основу для своих решений и поступков, вынужден адаптировать то, что известно ему по опыту Прошлого, к меняющимся условиям Настоящего и Будущего соответственно.
Однако такая адаптация неизбежно осложнена тем, что осуществлять ее приходится до того, как будет реализован опыт, унаследованный из Прошлого. Поэтому мы хотим (а поскольку хотим, то утверждаем, что так оно и есть), чтобы Прошлое, еще до того, как мы начнем пользоваться его опытом, было "объективным", неизменным и изолированным от Будущего как от горизонта возможностей, к которым этот опыт Прошлого и будет применен. И потому — вполне естественно — то, что произошло совсем недавно и что мы, живущие, видели и хорошо помним, постоянно подозревается в недостаточной "объективности", — недостаточной для того, чтобы на его основе принимать в Настоящем решения, ориентированные на Будущее. Таким образом, в хронотопе историзма знание либо принадлежит Настоящему (и является "современностью"), либо считается опытом из Прошлого (и является "Историей"). Третьего — например, "современной Истории" — попросту не дано. Именно поэтому для столь многих моих коллег-ученых выражение "современная история" звучит как оксюморон, непрофессионально, несерьезно.
2
Таким образом, в хронотопе историзма Прошлое, дабы считаться "Историей", должно переродиться в чистое знание. Приверженцы историзма могут ценить воспоминания очевидцев, однако эти очевидцы не могут быть для них ни коллегами, ни тем более конкурентами. Яркие воспоминания очевидцев, с точки зрения сторонников историзма, могут рассматриваться как следы материального присутствия в недавнем Настоящем, уже превратившемся в Прошлое, и в этом качестве они "латентно" имеют статус "Истории". Под "присутствием" я подразумеваю здесь явления как res extensae ("вещи протяженные") и их влияние на чувства тех, кто находится в непосредственной близости от них. Номера, выжженные на телах узников концлагерей, сохраняют живое присутствие Холокоста — но историков, придерживающихся принципов историзма, больше интересуют статистика или подробные теоретические объяснения, нежели такие следы присутствия. Чтобы стать для сторонников историзма Историей или Прошлым как опытом, следы присутствия должны превратиться в идеи или числа.
Но не будет ли из этого с неизбежностью вытекать, скажем, утверждение, что я был бы гораздо лучшим исследователем послевоенного экзистенциализма, если бы забыл, при каких обстоятельствах впервые услышал слово "экзистенциализм"? Мне было года четыре, и родители мои рассказывали своему другу, что уволили няньку, которая очень хорошо присматривала за мной по вечерам, когда они уходили (и которую я по сей день помню прекрасной, словно фея), за то, что она "якшалась с экзистенциалистами". Так что же, мое представление об экзистенциализме было бы более полным, если бы я смог забыть, что говорили тогда родители? Разумеется, в четыре года я понятия не имел, что означает это слово; однако это неприятное воспоминание, вне всякого сомнения, повлияло на мои интересы и даже на мое представление об экзистенциализме. Должен ли ученый стремиться забывать подобные эпизоды? И станет ли он благодаря такому забвению лучшим историком (и/или преподавателем French Studies)? Моя первая реакция, разумеется, — задаться вопросом, что вообще значит в наши дни называть себя "хорошим" — или даже "лучшим" — "историком". В контексте историзма такая оценка основана на ожидании, что научное знание о Прошлом должно быть чисто концептуальным (то есть должно быть очищено от любых следов непонятийного присутствия).
Но позвольте мне привести другой пример, который позволяет поиному взглянуть на проблему определения современной истории и выявления ее ценности. С точки зрения сторонников историзма, "еще слишком рано" писать историю Советского Союза, и уж тем более такого ее периода, как "эпоха застоя". Но я ощущаю присутствие этой эпохи, проходя по бесконечно монументальным пространствам московского метро. Советский Союз осязаемо присутствует там в числе прочих вещей, на которые люди стараются не смотреть и, проходя мимо них, ускоряют шаг; присутствует даже в моем собственном теле (которое никогда не было советским), когда я осознаю, что ощущаю страх при виде людей в милицейской форме. Этого примера вполне достаточно; разве могут быть скольконибудь серьезные сомнения в том, что каждое Настоящее обусловлено присутствием своего непосредственного Прошлого, — Прошлого, которое еще не переродилось в понятия? Следовательно, мы вправе жаловаться на неспособность Истории (той истории, на которой настаивают приверженцы историзма) принимать в расчет присутствие каждого непосредственного Прошлого как измерения, которое прямо обусловливает каждое Настоящее и которое, таким образом, необходимо учитывать, когда мы пытаемся это Настоящее понять.
И наконец, кто сказал, что История — это только и исключительно попытки осмыслить Прошлое и что так будет всегда? Нельзя ли на это возразить, что исторические музеи стали в последние десятилетия так невероятно популярны именно потому, что вышли за рамки задачи концептуализации Прошлого и превращения его в Историю — ибо они сохраняли и выставляли на всеобщее обозрение следы материального присутствия этого Прошлого?
3
Вполне возможно, что нам так легко воображать себе альтернативные варианты Истории в рамках историзма именно потому, что мы медленно и постепенно покидаем хронотоп, который обусловил возможность Историзма и посредством этого достиг небывало мощного институционального выражения. И если мы теперь все больше интересуемся "современной историей", которая прежде имела полуофициальный статус, — то это в гораздо меньшей степени, чем нам кажется, вопрос нашего выбора. Возможно, сегодня мы оказались в положении, соответствующем тому, что имел в виду Жак Деррида, когда сорок лет назад во введении к "Грамматологии" описывал отношения между интеллектуальным настоящим и "восточной метафизикой". Деррида писал, что, пока мы "оставляем метафизику позади, нам ее не преодолеть". Возможно ли, что мы всё менее способны преодолевать те моменты Прошлого, которые хронологически остались позади? Не боимся ли мы, что Прошлое будет вечно и неизбежно преследовать нас? Или — еще радикальнее — возможно ли, что каждое недавнее "хронологическое", "обычное" Настоящее теперь становится частью большего культурного и интеллектуального Настоящего, — Настоящего, которое уже не соответствует бодлеровскому определению Настоящего как неуловимо краткого мгновения перехода от Прошлого к Будущему?
Это было бы Настоящее иного хронотопа, нежели хронотоп историзма; нового хронотопа, для которого нам потребовалось бы изобрести новые дескриптивные концепции и новые подходы к Прошлому, включающие в себя и переоценку "современной истории". Разумеется, в этом другом хронотопе Настоящее менее аккуратно отделено от своего Прошлого, чем узкое Настоящее сторонников историзма. Одна из причин этого заключается в том, что, благодаря новым техническим возможностям сохранения чувственных стимулов Прошлого, новое Настоящее наводнено бесконечно большим числом следов материального присутствия Прошлого. Время относительно отдаленное, как прошлое Настоящее 1920-х годов, присутствует в нашем Настоящем посредством большего числа кино- и аудиодокументов, чем способен просмотреть и прослушать отдельно взятый историк. Наше новое Настоящее, таким образом, в буквальном смысле заполонено сохраненным присутствием своего Прошлого, и при этом чрезвычайно выросли технические возможности создания симулякров явлений, типичных для любого прошлого. Все это изобилие вполне может оказаться главной причиной того, почему с 1970-х годов в рамках программной концепции "постмодернизма" интеллектуалы начали оспаривать взгляд на Историю с позиций историзма — как на последовательность периодов, в ходе которой мы постоянно оставляем минувшие периоды позади, чтобы пересечь порог между каждым новым Настоящим и его Будущим как временным измерением, коему предстоит неизбежное превращение в Настоящее и Прошлое.
С этого периода, с 1970-х, и возникла постмодернистская концепция сложного Настоящего симультанностей — как альтернатива "историцистской" теории времени и представлению об истории как о последовательности (точнее — как альтернатива теории одной-единственной последовательности периодов, представленной в рамках одного-единственного господствующего исторического нарратива). В то же время идея открытого Будущего в рамках историзма — Будущего, служившего экраном для проекции наших самых оптимистичных индивидуальных и коллективных надежд, — теперь соперничает с ощущением, что это Будущее опасно и недостижимо, несмотря на все наши умозрительные пророчества и научные прогнозы. Если бы было хоть какое-то согласие во взглядах — неважно, оптимистичных или пессимистичных — на то, куда, к примеру, Россия будет "двигаться" в Будущем, то оставить коммунистическое и раннее посткоммунистическое Прошлое позади было бы гораздо проще и ощущалось бы это куда естественнее. И, в придачу ко всему, между Будущим, которое сейчас представляется закрытым, и Прошлым, которым заполонено Настоящее, расположилось новое Настоящее, которое теперь еще сильнее расширилось. Если, в хронотопе историзма, "современная история" была исключением из Прошлого, которое мы еще не оставили позади, — Прошлого, которое, следовательно, все еще оказывало непосредственное материальное воздействие на "неуловимо краткое" Настоящее "перехода", — то в условиях постмодернизма каждое Прошлое приобретает то, что прежде было исключительно атрибутом "современной истории".
4
Нет, я не утверждаю, что это расширяющееся Настоящее — одно-единственное Настоящее "нашего времени". Скорее, оно относится к тому положению в мире идей, которое сложилось после отчаянной битвы между защитниками "модернизма" (Хабермас, Джеймисон и др.) и защитниками "постмодернизма" (Лиотар, Ваттимо и др.) и при котором эти альтернативные концепции могут свободно сосуществовать. Вне всякого сомнения, во всем мире в академической науке по-прежнему господствует историзм. Однако очень вероятно, что при этом расширяющееся Настоящее симультанностей стало более релевантной системой отсчета для нашей культурной повседневности. Этим, возможно, и объясняется, почему традиционная маргинализация современной истории внутри Истории академической становится в наши дни все менее и менее убедительной.
Возможно, и впрямь пришла пора не только зафиксировать новый статус современной истории и нашу зачарованность ею, но и представить новые взгляды на историю и практические способы обращения с ней. В парадигме историзма Прошлое, превращенное в идеи, было "пространством опыта", при условии, что мы можем выявить "законы" исторических изменений, которые позволят нам адаптировать прошлый опыт к новым, иным условиям Настоящего и Будущего. И напротив: присутствие Прошлого в новом расширяющемся Настоящем (то есть обобщенная "современная история"), конечно же, не играет роли в мире идей. Новое Прошлое, присутствующее в расширяющемся Настоящем, — это уже не Прошлое, о котором мы размышляем (точнее, не Прошлое, единственная польза и привлекательность которого состоит в возможности размышлений о нем), но Прошлое, которое способно непосредственно воздействовать на наши чувства.
В качестве примера непрекращающихся перемен в исторической культуре возьмем знаменитый "спор историков" о нацистском прошлом Германии1. Этот спор вынуждает нас задуматься: как получилось, что вопрос о том, мог ли Холокост произойти только в Германии и какое значение это имеет для понимания "законов" исторических перемен, стал чисто академическим (читай: неактуальным). Однако то, что новые поколения немцев (и не только) видят следы материального присутствия Холокоста в нашем расширяющемся Настоящем, может оказаться важным, ибо способно произвести эффект катарсиса. Аналогичным (хотя и не идентичным) образом важную роль может сыграть то, что русские сегодня начинают проявлять сдержанность и доброжелательность по отношению к этническим, социальным и культурным меньшинствам, подвергавшимся в Советском Союзе репрессиям, ибо такая сдержанность и доброжелательность могут в конечном итоге произвести эффект искупления в их общей распавшейся связи времен. Наконец, присутствие Прошлого в нашем расширяющемся Настоящем может привести к эпифании — явлению или самораскрытию Бытия, которое мало зависит от усилий историков со всеми их интерпретациями и концептуализациями.
Во избежание недоразумений уточню: я не утверждаю, что "катарсис", "искупление" или "откровение" — это именно те когнитивные модели, которые придут на смену таким практикам историзма, как выявление законов исторических перемен или прогнозирование Будущего. Я всего лишь намеревался привести несколько примеров нашей возможной реакции на непрерывное изменение хронотопа, в котором современная история приобретает новую ценность и создает новые проблемы. В конце концов, было бы одновременно смешно и грустно, если бы российские интеллектуалы, пытаясь преодолеть коммунистическое прошлое, полагались бы исключительно на ту же парадигму историзма, которая лежала в основе марксистской идеологии!
Пер. с англ. Евгении Канищевой
1 См. статью А. Хрякова "Историки при национал-социализме: жертвы, попутчики или преступники? (К оценке современных дебатов в немецкой исторической науке)" (НЛО. 2005. № 74. С. 55-57). — Примеч. ред.