(как преобразилась немецкая наука об античности в 1780 — 1850-е годы)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2006
Перевод Светлана Силакова
(как преобразилась немецкая наука об античности в 1780—1850-е годы)*
Когда ученый, который много лет неотрывным взглядом и с неиссякающим воодушевлением всматривался в свой предмет исследования, наконец-то видит, что из мглы и тумана восстает история неверно истолкованных, неадекватно описанных, забытых событий, что она обретает очертания и объемную форму — так в славянской легенде почти незримая эфирная фигура нимфы под тоскующим взором влюбленного вселяется в тело земной девы, — когда благодаря неутомимому и добросовестному анализу он приобретает все более четкие представления о взаимосвязи всех ее элементов и замечает, что она производит то непосредственное впечатление подлинности, которое излучается всем живым, — такой ученый вправе требовать от других, лишь мельком, мимоходом бросающих взгляд на место его постоянного жительства, на его дом, чтобы они не отрицали правоту его воззрений лишь на том основании, что сами ничего подобного не заметили.
Б.Г. Нибур
I
Думаю, что большинству из нас культура Германии начала XIX века представляется как некая довольно однообразная картина — а точнее, как миленький коврик в духе бидермайера, Bildung и Besitz, пасторальный мирок крохотных провинциальных городков, населенный тучными провинциальными бюргерами и лишь кое-где слегка закопченный дымом фабричных труб. В своей статье я не намереваюсь ни оспаривать достоверность этой картины, ни, тем более, предлагать взамен свое видение Германии. Мне лишь хочется указать на огромную таинственную лакуну, зияющую в самом центре идеи образования как становления (Bildung), — аморфную, почти неизведанную область под названием “klassische Philologie”. Ниже я надеюсь хотя бы эскизно заполнить это пустое место на холсте, слегка проработав светотени и расцветив монохромную схему красками.
Всякий согласится, что классическая филология сыграла ключевую роль в немецкой культуре XIX века. В качестве научной дисциплины она стала полем деятельности для ряда наиболее своеобычных немецких мыслителей. В качестве предмета, который являлся приоритетным в гимназическом и университетском образовании, она способствовала формированию социального слоя чиновников, которые во многом задавали тон публичной жизни Германии. В качестве всеобщей сокровищницы идей, образов и впечатлений она служила связующим звеном почти для всех образованных жителей Германии, придавая единообразную форму мыслям и стилю людей, которые во всем прочем придерживались взаимоисключающих убеждений. Сознание того, что Маркс, Ницше, Лагард и Фрейд при своей гипотетической встрече запросто могли бы раскритиковать теории друг друга не только по-немецки, но и на латыни, настраивает на трезвый тон1.
Все это широко известно. Однако мало кто знает, что, собственно, представляла собой классическая филология, занимавшая столь большое место в сознании немцев того времени. Что это была за профессия? Чем занимались студенты и исследователи, посвятившие себя этой дисциплине? Какие общие идеи, методы и жизненный опыт были для них характерны? На такие вопросы мы можем дать лишь самые расплывчатые ответы, ибо филология XIX века — одно из белых пятен как на карте современных университетских дисциплин, так и в наших представлениях об эпохе бидермайера.
Источники по истории филологии найти несложно. В библиотеке любого хорошего университета Европы или США их десятки, если не сотни. В изобилии представлены как внешние источники, так и материалы из архивов самих учебных заведений: проекты реформ образовательной системы, истории отдельных университетов и гимназий, списки учащихся и преподавателей, по большей части тщательно составленные и изданные немецкими исследователями соответствующей эпохи. Еще больше места на полках занимают источники по внутренней истории филологии: первые номера давно упраздненных научных журналов, письма, биографии, “Kleine Schriften” и “Opuscula” забытых ученых, устаревшие издания античных текстов, невнятные диссертации безвестных гимназических преподавателей. Все это напечатано нелепым шрифтом на обветшавшей бумаге и — как минимум, в большинстве библиотечных отделов классической филологии — скрыто под многолетними наслоениями пыли2.
Редко кто роется в этих богатых залежах, кроме историков образования и историков классической филологии. Увы, и первые, и вторые выбрали себе по одной жиле и разрабатывают только ее. Специалисты по истории образования — дисциплине, которая недавно вошла в моду, — прослеживают на основе исторических и внешних источников сюжетную линию “профессионализации” филологии. Для них первая половина XIX века — это период, когда филология из чисто умозрительной дисциплины, изучаемой на досуге горсткой университетских профессоров, превратилась в такую же профессию, как юриспруденция или медицина, — в занятие профессионального сообщества, члены которого обладают эзотерическим корпусом знаний, а также имеют право по своему выбору допускать неофитов к своей Wissenschaft и регулировать ее практику. Представители правящего класса и интеллектуалы, тяжело пережившие поражение Пруссии, видели в классическом образовании верное противоядие от идей Просвещения и Французской революции — надежную систему идеологического воспитания будущих чиновников. Антиковедение представлялось им полем деятельности, где германский дух сможет самоутвердиться, воспарив над проигранными битвами и политическими кризисами. Так началась гумбольдтовская реформа образования, некоторые аспекты которой сам Гумбольдт не провидел и тем паче не одобрял. Я имею в виду широкое распространение классических гимназий с суровой дисциплиной, возвышение философского факультета над прежними престижными факультетами “свободных профессий”, а также установку на учет научных достижений при отборе преподавателей на имеющиеся вакансии и их дальнейшем продвижении по службе. Изучение классической филологии — особенно в гимназиях, венчавших собой новую многоступенчатую систему образования, — стало условием допущения в один из секторов правящего класса.
Таким образом, в период с 1800 по 1850 год классическая филология впервые в своей истории играла ясно выраженную и весомую роль в общественной жизни. Историки образования знают, что содержание филологии тоже изменилось, но концентрируют свое внимание на идеологии, служившей идейным обоснованием филологии, и на меняющемся характере ее, меж тем как реальная деятельность ученых, преподавателей и учащихся, протекавшая в кабинетах и аудиториях, остается за кадром3.
Со своей стороны, историки классической филологии предпочитают излагать вместо какого-то единого сюжета множество разных; среди этих историй преобладают красивые и поучительные сказания о достижениях человеческого разума, обычно основанные на отношении ученых XIX века к прошлому. Нам сообщают, что Винкельман и другие немецкие ученые XVIII века — в особенности выдающийся переводчик И.Г. Фосс (Voss) — разработали новаторский исторический подход к древнегреческой литературе и искусству. Немецкие ученые стали рассматривать наследие античности не только как совокупность неувядаемо-прекрасных, исторически значимых конкретных произведений, созданных индивидуальным гением тех или иных писателей и художников, — но и как памятники прошлого, запечатлевшие развитие, расцвет и упадок древнегреческого народа и его национального духа. Эту коллективную биографию эллинов можно было прочесть не только по произведениям литературы и искусства, но и по истории любой другой грани древнегреческой культуры: языка, политических институтов, общественной жизни. Когда профессиональные ученые применяли этот подход для решения частных проблем, он становился могучим средством анализа. В 1795 году Ф.А. Вольф на его основе выдвинул тезис, что “Илиада” и “Одиссея” являются не сочинениями одногоединственного протопоэта, но собраниями коротких поэм, которые в свою очередь были наивными — если не примитивными, спонтанно возникшими — творениями всего греческого народа. Спустя пятнадцать лет Б.Г. Нибур применил этот подход к римской истории, выдвинув идею, что почти все рассказы об основании Рима — в действительности лишь результат синтеза примитивных “carmina”, которые изначально были прапоэзией (urpoetry) “героических земледельцев раннего Рима”4. Чтобы докопаться до истинной истории раннего Рима, следовало полностью дистанцироваться от сказаний самих римлян — “угадывать” за их сюжетами подлинные коллизии межсословных конфликтов и ход эволюции общественных институтов, превратившиеся под пером позднейших римских историков в “полезное”, но “неисторическое” прошлое. Ученики Вольфа, Нибура и других, преклоняясь перед видимой успешностью этих методов, стали применять их ко всем аспектам античности, от искаженных вариантов первоначальных текстов до переселений целых народов. Мало того, они объединили все эти походы разрозненных экспедиций во всеобъемлющее исследование древнего мира — Altertumswissenschaft, энциклопедическую историографию, целью которой было “воссоздание жизни классической древности”5. До Вольфа антиковедение сводилось к почти бесплодным попыткам устранить разночтения в отдельных фрагментах античных текстов, для чего ученые выдвигали смелые конъектуры. После Вольфа филология стала королевой исторических дисциплин, образцом для всех остальных исторических наук от Germanistik до Geistesgeschichte.
Оба вышеизложенных сюжета — весьма складные и гладкие. Но нельзя сказать, что никто их не оспаривал. Антиковеды, мыслящие в историческом ключе, — прежде всего А. Момильяно и С. Тимпанаро — доказали, что многие “открытия” немецких ученых были куда менее новаторскими, чем утверждали сами “первооткрыватели”. К примеру, новая критика текста, столпами которой были Лахман (Lachmann), Бернайс (Bernays) и Мадвиг (Madvig), была глубоко укоренена во французской филологии XVI века и немецкой текстологии Нового Завета XVIII века6. Историки образования продемонстрировали, что “гумбольдтовские” реформы в ряде случаев включали в себя идеи и институты XVIII века, часто изменяя идеалам Гумбольдта и его сторонников или игнорируя их7. Однако никому пока не удалось объединить дотошные труды обоих групп ревизионистов — и тем более два корпуса источников, на которые они опирались, — в связное повествование. Внутренняя история науки даже в лучших современных монографиях остается лишь скоплением блистательных “субисторий” отдельных научных направлений и подходов. А связи этих субисторий с политико-институциональным контекстом еще запутаннее, чем их взаимоотношения между собой.
Конечно, мы могли бы смириться с этим положением дел как с результатом похвальной скромности, проявляемой всеми сторонами. Не будем искать взаимосвязи там, где их, быть может, и нет, — подумаем мы, — зачем все усложнять! Но это пораженческая позиция. Если нам хочется понять, каково было в прошлом исследовать античность или преподавать курс антиковедения, придется увязать все эти частные сюжеты воедино. Мы должны разобраться, каким образом методы, используемые антиковедами, либо дополняли социальную роль, на которую они претендовали, либо шли вразрез с ней. Для этого у нас есть только один способ — проанализировать их научное наследие в контексте деятельности учреждений, где они служили.
“Математика пишется для математиков”, — заявлял Коперник. Несомненно, и классическая филология пишется для филологов-классиков. Обстоятельная история их научной дисциплины и ее влияния на культуру не появится, пока они сами ее не составят; судя по всему, в ближайшем будущем это случится. Тем временем, однако, позвольте специалисту по истории гуманизма и науки при помощи его обычных инструментов снять доски с заколоченных много лет тому назад окон в минувшее — и увидеть, как работают в своих кабинетах антиковеды XVIII—XIX веков.
II
Всякому, кто знаком с новейшими тенденциями истории науки, придет в голову вопрос, на который в имеющейся литературе нет ответа, — а именно: как влияли новые стандарты и методы филологов на содержание и характер филологического образования? Чему и как стали учить профессора после метаморфозы их дисциплины? Из первых двух вопросов со всей очевидностью вытекает третий: чему должен был обучиться человек для того, чтобы его признали ученым?
В период с 1790 по 1810-е годы преподавание антиковедения в Германии велось в двух формах — лекционной и семинарской. Лекции, разумеется, проходили в традиционном духе. Обычно они были посвящены скорее конкретным текстам, чем предметам или проблемам общего характера, хотя регулярно читались так называемые курсы “греческих и римских древностей” (то есть собственно антиковедения). Лектор — “профессор элоквенции” (красноречия) — для начала диктовал список основных изданий текстов своего автора и посвященных ему трактатов. Затем он разъяснял текст по испытанному методу средневековых профессоров “свободных искусств” — строку за строкой, слово за словом. Часто на лекциях нельзя было почерпнуть почти ничего, если не вообще ничего, свыше сведений, которые имелись в опубликованных комментариях к соответствующему тексту. Когда Генри Крэбб Робинсон “получил в свое распоряжение комментарий к Горацию, написанный другом” его йенского профессора Генриха Эйхштедта (Eichstädt), то “взял его с собой на лекцию и без особого удивления обнаружил, что тот бессовестно, ничего не переиначивая, зачитывал эту книгу вслух — слово в слово! — хотя в своих пролегоменах к курсу он как-то запамятовал на нее сослаться…”8. Не все были столь беззастенчивы, как Эйхштедт. Но в крохотных университетах XVIII столетия, где одному профессору порой приходилось читать по 20—25 часов лекций в неделю, разбирая пять или шесть разнородных текстов, подобная тактика была по-человечески понятна и — если преподаватели не отличались нечеловеческой выносливостью — порой неизбежна.
Что до семинарской формы обучения, то она представляла собой новое слово в образовании. Антиковеды переняли ее у богословов. Для участия в этих семинарах не требовалось предварительно овладеть методами научных исследований. Великие руководители семинаров по антиковедению конца XVIII века — Гейне (Heyne) в Гёттингене, Вольф в Галле, Герман в Лейпциге — заявляли, что стремятся воспитать прежде всего учителей (как богословы, с которых они брали пример, стремились воспитать пасторов). На их семинарах восемь-десять студентов собирались вместе один-два раза в неделю, чтобы научиться разбирать тексты так, как это следовало делать в школьном классе. Так, устав лейпцигского семинара гласил, что участник семинара должен разъяснять аудитории каждый отрывок (чем в основном и занимались на семинарских занятиях), делая упор на “грамматические”, а не на “эстетические” интерпретации: “прилежно останавливать внимание на каждом слове по отдельности, на их написании, этимологии, значениях, их употреблении разными авторами в разные эпохи”; “не пропускать ни одного слова или грамматической формы, ни одного тропа, фигуры речи или периода и вообще ничего, что важно для установления подлинного текста, его разбора или иллюстрирования примерами”9. Подобные упражнения, если их добросовестно выполняли перед хорошо подготовленной и критично настроенной аудиторией, не только оттачивали ум участников семинара и расширяли их познания, но и “лучше подготавливали молодых людей к учительскому поприщу”10. Вольф заставлял своих “семинаристов” давать пробные уроки и в школах.
Правда, уставы не запрещали и, в общем, вполне одобряли научную работу. Участники лейпцигского семинара гордились тем, что написали довольно много трактатов и несколько лет издавали свой журнал11. Но прежде всего семинары были призваны выпускать высококвалифицированных, свободно владеющих латынью и древнегреческим специалистов-грамматистов, дабы повысить уровень преподавания античной словесности, истории и языков в средней школе.
В этих условиях студенты занимались оригинальными исследованиями в области антиковедения скорее по зову души (чувства призвания, так сказать), чем из соображений карьеры, причем иногда вопреки советам своих профессоров. Когда Вольф приехал в Гёттинген с твердым намерением изучать классическую филологию, Гейне всеми силами старался отговорить его от этой, как ему казалось, донкихотской затеи. Вольф заявил, что жаждет интеллектуальной свободы, а в занятиях богословием для нее нет места. “Свобода! — воскликнул Гейне. — Где найти свободу на этом свете? Молодые обязаны повиноваться старшим; а в последующей жизни общество, не говоря уже о высшем начальстве, постоянно узурпирует власть над нашими действиями. Что до классической филологии, это прямая дорога к голодной смерти. Сейчас у меня на столе лежат письма от ректоров и конректоров… где они признаются мне, что готовы повеситься… ибо прозябают в крайней нищете”12.
Как хорошо известно, Вольф не внял советам Гейне и не свернул с избранного пути. Эту сценку легко счесть типичным образцом агиографии — морализаторским “exemplum”, характерным для житий святых и биографий ученых. Но документы свидетельствуют, что случай с Вольфом не был исключением. Сам Гейне в письме, сопровождавшем первый опубликованный труд его ученика Зухфорта (Suchfort), вспоминает, что убеждал Зухфорта, не имевшего ни денег, ни видов на наследство или связей, не заниматься наукой:
И я не стану отрицать, что пытаюсь направить всех приходящих ко мне молодых людей, у которых [для занятий классической филологией] недостаточно интеллекта либо денег, на более полезную для здоровья жизненную стезю: ибо я на собственном опыте изведал все испытания и злоключения, которые должен вытерпеть каждый, приходящий на ниву словесности без надлежащих средств13.
Гейне не шутил: в молодости ему приходилось питаться одной бобовой похлебкой14. Совсем иначе должны были, по идее, обстоять дела в гумбольдтианских университетах. Задачей преподавателя — скорее “профессора Altertumswissenschaft”, чем элоквенции, — была не передача студентам какого-то изолированного корпуса знаний, но их ознакомление с современным состоянием своей научной дисциплины и обучение ее методам. На лекциях профессор должен был излагать результаты оригинальных научных исследований, осуществляемых им самим и его коллегами; а на семинарских занятиях — прививать студентам навыки самостоятельной научной работы. Иначе говоря, предполагалось, что преподаватели и студенты объединятся для общей деятельности на благо открытий и творчества. Суть этой деятельности отлично подытоживает предложение Гумбольдта заменить слова “преподаватель” и “студент” терминами “selbständig Forschende” и “geleitet Forschende”15. Если учесть, что с 1810 года научная работа щедро вознаграждалась, становится понятно, почему историки старались преуменьшать ее роль в университетах XVIII века. Р. Стивен Тернер убедительно доказывает, что для большинства профессоров и их работодателей научная работа не была чем-то первостепенным. Даже в Гёттингене основанием для назначения на должность профессора иногда были не значительные научные труды, а успешная практическая деятельность на ниве медицины или юриспруденции. И даже профессора, публиковавшие свои научные работы, обычно считали себя не столько членами общенационального или международного научного сообщества в данной конкретной области, обращающимися исключительно к коллегам, сколько полигисторами — интеллектуальными “мастерами широкого профиля”, не укорененными в какой-то узкой специализации. На полигисторов возлагалась обязанность ввести местных студентов в курс самых разных предметов. При этом сам предмет обучения понимался как статичный корпус фактов и доктрин16.
Подобные картины, основанные на значительном количестве документальных источников, дают некоторое представление о мире немецкой профессуры раннего Нового времени — например, о мировосприятии виттенбергского профессора К.С. Шурцфлейша (Schurzfleisch) (1641—1708), который рекомендовал своим студентам избегать древнегреческих слов или цитат в письмах к вельможам и чиновникам, “дабы попусту не докучать патронам, поглощенным более серьезными вещами”, и самодовольно вспоминал, как его собственные наставники в Гиссене помогли ему снискать милость покровителя, вымарав все греческие пассажи из трактата, который он собирался посвятить одному местному высокопоставленному лицу17. Но нельзя умолчать об оборотной стороне этой медали. Шурцфлейш отлично знал, что в интеллектуальной сфере существует множество самостоятельных дисциплин и каждой из них в идеале должна заниматься кучка избранных, обладающих врожденными способностями к ней и прошедших суровую выучку: “Я советую каждому студенту выбрать поле деятельности, к которому он чувствует природную склонность… Так, Декарт поначалу возжелал изучать риторику, но, обнаружив, что она ему не дается, переключился на физику”18. В круг подобных дисциплин входило и антиковедение. Им следовало заниматься лишь компетентным специалистам (именуемым “philologi” или “critici”), которые были вольны переписываться между собой о профессиональных тонкостях и даже цитировать древнегреческих авторов в оригинале. Их истинная задача состояла в том, чтобы сделать новые открытия, касающиеся древнего мира, и тот же Шурцфлейш беспощадно высмеивал ученых, которые просто заимствовали чужие мнения и тезисы19. Для исследователя существовал только один путь — выбрать значимую тему и освоить все технические методы, пригодные для ее изучения:
Словарь Гесихия — книга весьма полезная и совершенно необходимая филологам, но она не переведена [на латынь], хотя еще Шревелиуc (Schrevelius)i обещал это сделать. Зуйцер (Suizer) был осмеян Рейнезиемii (Reinesius), когда заявил о своих намерениях перевести этот труд, ибо его познания по части всего греческого не распространялись в должной мере на языческую литературу. Тот, кто переведет Гесихия, должен прежде досконально изучить все греческие и греко-латинские глоссарии, всех схолиастов, все “lexica”, всех авторов со всеми их рукописями и разночтениями в списках20.
Хотя в основном Шурцфлейш занимался историей, он преподавал своим студентам и античную словесность. Он настоятельно требовал, чтобы они сочетали изучение древностей с языковедческими штудиями и старались определить сравнительную ценность трудов античных историков, специально изучая, какими источниками те пользовались и насколько надежными или искаженными были эти источники21. Очевидно, эти принципы применялись на практике. В диссертации о “Rhetorica ad Herennium” псевдоЦицерона, которую защитил в 1703 году один из студентов Шурцфлейша, были дотошно разобраны “чуждые Цицерону” слова и выражения в тексте, а пассажи, где Квинтилиан предположительно цитирует данный трактат, были подвергнуты аргументированному источниковедческому анализу22. Тот факт, что в этой диссертации оспариваются мнения ведущих ученых Италии, Франции и Англии, демонстрирует, что и Шурцфлейш, и его студент адресовались не только к местной среде, но и к широкому “сообществу компетентных”. Другие диссертации, защищенные в Северной Германии в начале Нового времени, — особенно два весьма самостоятельных, полных интересных мыслей исследования греческих схолий, защищенных под научным руководством И.М. Хладениуса (Chladenius) в 1732 году в Виттенберге, — также внесли большой вклад в классическую филологию как научную дисциплину23. Более того, именно потому, что антиковедение являлось необычайно высокоразвитой и изощренной областью знания, администрация университетов в XVIII веке иногда назначала профессоров с учетом рекомендаций авторитетных в данной области ученых. Выпускник Лейпцигского университета Гейне получил профессорскую кафедру в Гёттингене (в Ганновере) в 1762—1763 годах не как местный уроженец, а благодаря весомой рекомендации Давида Рункена (Ruhnken), самого уважаемого человека в Лейденском университете — главном центре европейского антиковедения24. Спустя двадцать лет Гейне сам занял видное место в научном мире Европы, и именно благодаря его поддержке, а не каким-то узколокальным соображениям, прусские власти назначили Вольфа профессором в университет Галле25.
И действительно, с первого взгляда на крупнейшие университеты Северной Германии было видно, что в аудиториях кипит научная работа, хотя преподаватели и умоляют студентов подыскать себе занятия более прибыльные. Рассмотрим для примера, как обстояло дело в Лейпциге. Еще в 1753 году И.А. Эрнести (Ernesti) выпустил критическое издание “Облаков” Аристофана для использования на своих лекциях в местном университете. Он напечатал не только текст пьесы, но и старинные греческие схолии — комментарии к каждому слову, — сопровождавшие оригинал с поздневизантийских времен. Текст схолий был очень сильно искажен. Но Эрнести претворил этот недостаток в достоинство. Он натаскал своих студентов в области специфической терминологии и синтаксических построений, употреблявшихся авторами схолий, а также познакомил их с набором тем, которые схолиасты изучали, и молодые люди вскоре сделались опытными текстологами: “Таким образом, студенты — как случалось не раз, когда я читал курс лекций об “Облаках”, — оказываются иногда в силах подметить трудное место и, если они достаточно сведущи в греческом языке, исправить его”26. Следовательно, Эрнести — что бы ни говорили современные античники — не просто муштровал своих студентов энергичнее, чем полагалось в те годы. Он обучал их критически подходить к существующим печатным изданиям древних текстов и даже собственноручно восстанавливать первоисточник, исправляя искаженные места. Ф.В. Рейц (Reiz), преемник Эрнести, тоже поощрял студентов предлагать собственные исправления. Одобрив поправку, сообщает нам самый выдающийся из его учеников Готфрид Герман, “он вносил ее в свой рабочий экземпляр текста и неукоснительно указывал там же имя автора поправки, чтобы по забывчивости не приписать себе чужих заслуг. “Вот видите, — говорил он, — я вписал и ваше имя””27.
Этим рассказом также можно было бы пренебречь, сочтя его панегириком, если бы не объективные подтверждения. До нас дошли конспекты курса лекций Рейца об “Облаках”, которые вел Герман в 1787—1788 годы. Из них явствует, что Рейц действительно уделял много внимания обучению студентов самым тонким методам научной работы28. Подобно Эрнести, Рейц разбирал и исправлял не только текст, но и схолии29. Иногда он действовал как традиционный профессор свободных искусств — приводил этимологии и так далее, — но главный упор делал на работе по исправлению искаженного текста30. Он активно пользовался новейшим на тот момент критическим изданием “Облаков” Брунком (Brunck) и подробно разбирал со студентами те варианты прочтения текста, которые Брунк предлагал на основании разных списков31. Также Рейц предлагал собственные конъектуры, исходя из метрики произведений32. Он был примером высочайшей честности в науке: перечислял тех, кто предвосхитил его прочтения, а в одном месте признался, что совершенно неверно понимал смысл некого пассажа, “пока не ознакомился с примечаниями Брунка”33. Как минимум, однажды он справедливо защитил некое “lectio difficilior” вопреки спискам и мнению самого Брунка, доказав, что для выбора правильного варианта текстолог должен четко понимать тонкости употребления данного слова в аттическом диалекте34. Очевидно, Герман ничуть не преувеличивал, утверждая, что Рейц сформировал его как ученого.
Гейне в Гёттингене и Вольф в Галле использовали в своей рутинной преподавательской деятельности еще более широкую гамму методов и приемов. Оба они даже в лекционных курсах интерпретировали античные тексты как исторические источники, требующие толкования с учетом самого широкого контекста. Когда в 599-м стихе первой песни “Илиады” Гомер заставляет богов смеяться над хромотой Вулкана, разъяснял Гейне, в этом проявляется своеобразие культуры того времени, отраженное в древнегреческом языке: “”Смех” здесь означает просто-напросто радость. Культура гомеровской эпохи была настолько малоразвита, что Гомер мог выразить понятие “радость” лишь словом “смех””35. Вольф утверждал: в строках Горация (“Оды”, 1.4 13—14) “Бледная ломится смерть одной все и тою же ногою / В лачуги бедных и в царей чертоги”iii нет никакой стилистической неуклюжести, хотя современным комментаторам трудно принять этот образ. Гораций всего лишь отсылал к нормативному для его времен обычаю, который опознал бы и воспринял как само собой разумеющееся любой античный читатель:
Некоторые находят, что “pulsare pede” [“стучать ногой”]” — выражение грубое, в то время как по нашему нынешнему обычаю стучаться в дверь — признак учтивости… [В действительности] “pulsare pede” — устойчивое латинское выражение. Сейчас мы стучимся в двери совсем не так, как в древности. Теперь человек стучит кулаком, и ему открывают дверь. В те времена было позволительно стучаться как рукой, так и ногой 36.
По своему обыкновению, от этой маловажной детали Вольф переходит к обобщенным методологическим рекомендациям: “Итак, толкование должно основываться на языке и обычаях; от эстетических соображений польза не столь велика”37. Многие студенты Вольфа и Гейне написали целые монографии, применяя коронные методы своих наставников. Некоторые из этих трудов — собрание фрагментов Стесихора, составленное Зухфортом, или собрание отрывков из произведений Антимаха Колофонского, подготовленное Шелленбергом (Schellenberg), — много лет оставались наиболее авторитетными среди критических изданий38. Даже менее качественные работы — типа издания Мусея, которое подготовил Гейнрих, ученик Гейне, — содержали добросовестные попытки интерпретировать литературные произведения в историческом контексте; там сведения, почерпнутые из литературы, дополнялись анализом материальных памятников: монет, камей и т.п.39 Пусть преподаватели уговаривали учеников не посвящать жизнь оригинальным штудиям в области классической филологии, но сами профессора и те из студентов, кто не внимал предостережениям, наверняка занимались намного более специализированными, ориентированными на развитие данной дисциплины исследованиями, чем можно подумать по большей части вторичных источников.
Следовательно, реформа Гумбольдта повлекла за собой не столько переворот в образовании, сколько постепенное возрастание внимания к спорным проблемам и методикам их решения — а также постепенное падение интереса к традиционным темам, которыми занимались гуманисты: эстетическим достоинствам античных текстов и усилиям современных авторов создать на латыни нечто, подражающее древним образцам. Лекции становились более подробными, все больший упор делался на технической стороне преподаваемой дисциплины. Отныне лекции строились как все более систематические введения в самостоятельную научную работу, как приглашение к исследовательской деятельности. Как-никак, теперь от всех студентов — а не только от горстки самых упорных — ожидалось, что они под руководством, скажем, Нибура будут выверять подробности римской истории или по заданию Ричля выискивать отрывки некого автора, от которого до нас не дошло ни одного цельного произведения.
Как и следовало ожидать, произошедшие перемены повлияли на стиль общения в университетах никак не менее или даже более, чем на содержательную сторону учебы. Так, на семинарах рабочим языком оставалась латынь; на каждом занятии, как и прежде, участники уделяли много времени подготовке к педагогической деятельности. Но теперь это сочеталось с интенсивной, обязательной научной работой. В семинаре Лахмана каждый студент должен был сдавать подробные рефераты на латыни на узкие темы, — например, требовалось воссоздать жизненный путь какого-нибудь древнеримского государственного деятеля. Эти работы подвергались доскональной критике специально назначенного рецензента и живо обсуждались всеми участниками семинара. Попутно Лахман со своим знаменитым сарказмом, наводившим на студентов ужас (“А откуда мы это знаем?”, “А можем ли мы это знать?”, “Это вам нынче на лекциях рассказывают?”, “Ага, значит, этого мы знать не можем”), приучал докладчика и слушателей никогда ничего не утверждать голословно, без опоры на достоверные подтверждения40.
Постепенно выкристаллизовалась форма тех семинаров по классической филологии, которые мы все знаем и любим. Студентов заставляли мыслить абсолютно самостоятельно. Когда один из студентов Бюхелера (Bücheler) в Боннском университете начал зачитывать вслух конъектуру, найденную им в давнишней статье своего praeceptor clarissimus, Бюхелер вскричал: “Молчите! Молчите!” “Но, господин профессор, — пролепетал студент, — разве в “Rheinisches Museum” вы не утверждали…” “Я ошибался. Вы были обязаны меня поправить”41. Перенимая эти похвальные принципы, студент заодно доводил до совершенства методику исследований. Соавтор Бюхелера Узенер относился к участникам своих семинаров как к подмастерьям. По его заданию “староста” группы раздавал соученикам по фрагменту старого издания какого-нибудь греческого текста, в который были вписаны разночтения из важнейших редакций. Каждый студент должен был сдать профессору новый, критически выверенный текст своего фрагмента. Так они учились, принимая участие в оригинальной научной работе своего наставника42. Бóльшая профессионализация вряд ли возможна.
Однако эта сосредоточенность на технических тонкостях неизбежно отодвигала на задний план вопросы содержания текстов. А между тем, антиковедение и классическая модель образования в конечном итоге были призваны не только развивать ум, но и выковывать характер. Студент, как заявляли Гумбольдт и Вольф, должен научиться не только редактировать античные тексты, но и черпать нравственные и эстетические уроки из жизни и сочинений древних. Студенту также полагалось досконально изучить все аспекты античной культуры, дабы постичь разнообразные стороны человеческой натуры на высочайшем пике ее развития — и таким путем самому всесторонне сформироваться как личность. Но стать хорошим филологом и историком в одночасье нельзя; и покамест всякая субдисциплина порождала свой корпус научной литературы, профессорам и студентам становилось все сложнее и сложнее удержать в голове некую цельную картину древнегреческой или древнеримской культуры. К 1826 году Нибур признавался, что “греческая и римская словесность преподавались бы весьма неудовлетворительно, если бы каждый из этих предметов, вкупе с античными древностями, читался бы одним-единственным профессором”43. К 40-м годам XIX века даже студентов заставляли специализироваться:
“Все уже сделано”, казалось мне [вспоминал Макс Мюллер], не осталось ни пяди девственной земли, не взрыхленной плугом, ни единой руины, где я мог бы опробовать свою собственную лопату. Герман и Гаупт (Haupt) давали мне работу, но все это было по критической части — генеалогические взаимосвязи нескольких списков или же, уже не в первый раз, индивидуальные особенности определенных поэтов, меж тем как общие черты между ними я все еще не мог уяснить. На вопрос о том, какие латинские гласные могут или не могут образовывать элизии (выпадения одной из двух гласных на стыке. — Примеч. ред.) у Горация, Проперция или Овидия, я затратил немало усилий, но сам почти ничего из этой работы не вынес. Одна остроумная конъектура или одно указание на то, что некий список восходит к другому, вознаграждались [оценками] “Doctissime” или “Excellentissime”, но работа об Эсхиле и его воззрениях на власть богов над миром удостоилась лишь одобрительного кивка44.
Налицо очевидное противоречие между гумбольдтианскими идеалами научной работы и не менее гумбольдтианскими идеалами гармонического становления личности, Bildung. Имелось и другое, еще более важное, обстоятельство: новое сочетание учебы с научной работой впрямую коснулось широких масс студентов, а не только тех, кто поступал на философские факультеты. Через вышеописанное горнило антиковедческого образования должен был пройти всякий, кто желал стать гимназическим преподавателем. В лучшие гимназии предпочитали брать — по крайней мере, на посты ректора и конректора — авторов наиболее оригинальных исследований. Чтобы удержать видных ученых на этих должностях, их не особенно обременяли преподавательскими обязанностями. Таким образом, гимназии все более и более подпадали под власть людей, обученных не столько растолковывать учащимся тексты, сколько решать научные проблемы. И в преподавательской деятельности они использовали методы, которыми лучше всего владели. Когда Генрих Эйзеншмидт (впоследствии преподаватель гимназии в Дерпте) перешел в класс “Prima” веймарской гимназии (приблизительно в 1830 году), он нашел там преподавателей, которые сильно походили на тех, с кем Мюллер столкнулся несколькими годами позднее в Лейпцигском университете. Например, Вебер читал с учениками Ювенала, поощрял их бесстрашно спорить с ним о правомерности разных вариантов прочтения трудных мест, но одергивал, если они осмеливались смеяться над остротами поэта45. Ректор гимназии, Гернхардт, написал “Programm” о различиях между вопросительными формами в латыни. Однажды Эйзеншмидт проштрафился и, чтобы вновь расположить Гернхардта к себе, “в следующем гимназическом сочинении обратил особое внимание на то, чтобы правильно употреблять “nescio an” и “nescio annon””, и провинности были забыты46. Веймарские порядки не были чем-то из ряда вон выходящим. Спустя тридцать лет Фридрих Паульсен, учась в гимназии в Альтоне, также много слышал на уроках о разночтениях античных текстов47, как и в 60-е годы XIX века ученики доктора А. Вейднера (занимавшего пост “Conrector am Domgymnasium zu Merseburg”). 488-страничный комментарий этого Вейднера к первой и второй книгам “Энеиды”, явно призванный заполнить пробел в доступных на тот момент гимназических учебниках латыни, содержал щедрые порции Literaturgeschichte, множество греческих параллелей и массу сведений по античной истории и древностям — включая даже длинную финикийскую надпись, напечатанную древнееврейским шрифтом48.
Итак, ожидания Гумбольдта оправдались: сочетание учебы и преподавательской деятельности с научной работой ощутимо поколебало устоявшуюся структуру образования сверху донизу. Отныне всякий руководитель престижного семинара оказывал решающее влияние на атмосферу учебных заведений в радиусе многих миль вокруг своего университета. Гумбольдт был бы удовлетворен масштабом перемен, но их практические последствия были бесконечно далеки от его чаяний. Гумбольдт вовсе не стремился к тому, чтобы учеба в гимназии во всем походила на университетский курс обучения. Напротив, Гумбольдт, Нибур и Бёк предостерегали от подобного слияния разных уровней преподавания, настаивая, что гимназисты должны сосредоточиться на изучении лишь нескольких, самых красивых античных текстов. Скрупулезная работа с этими источниками заставит работать память и воображение ученика — две способности, которые надлежало развивать в первую очередь. Гимназист должен воздерживаться от преждевременных попыток заниматься историческими исследованиями: для этого он пока не обладает ни интеллектуальным арсеналом, ни багажом знаний49. Но, когда дошло до воплощения замыслов в жизнь, их кристаллизация пошла как-то не так. Гумбольдт и другие теоретики уже не могли остановить осуществление своих замыслов — так человек, швырнувший камень в озеро, бессилен остановить разбегающиеся по воде круги.
Вначале действовали некоторые смягчающие факторы. В начале XIX века — пору надежд — студенты увлекались классической филологией, даже если качество преподавания оставляло желать лучшего. Еще был жив Гёте — образец того, как античные идеалы обогащали современную культуру. А древний мир, о котором студенты читали в книгах, представлял собой некую мировоззренческую антитезу филистерской реальности немецкой жизни. Этот идеал вдохновлял мятежные настроения, хотя бы уже за счет своей оторванности от действительности.
Но вскоре эти хрупкие амортизаторы износились. К 40-м годам XIX века преподаватели и администрация учебных заведений забеспокоились: “…рассматривая частные филологические проблемы, мы заблуждаемся и своими диспутами о мелочах превращаем чтение [греческих текстов. — Примеч. авт.] в пытку”; “чтению вредит неоправданное включение спорных вопросов в грамматику и критику текста”; учебные заведения сделались всего лишь манежами для выучки профессиональных ученых, а преподаватели проявляют “непомерное рвение”. Звучали жалобы на государственные школьные советы, которые дополнительно усугубляли ситуацию, настаивая на дотошных экзаменах и контрольных, что вынуждало учителей сосредоточиваться на грамматических упражнениях и зубрежке сухих фактов в ущерб качеству обучения: “Мы учим слишком многому, но слишком мало беспокоимся о том, что вынесет из этой учебы школьник в качестве своего интеллектуального багажа”50.
Со своей стороны, учащиеся обнаруживали, что не получают связных представлений о древнем мире или даже о конкретных античных писателях. Как и Литтон Стрейчи в отношении викторианцев, они могли бы сказать: “Мы слишком много знаем о Греции и Риме, чтобы их понять”. Они порицали своих наставников за “непонимание ценности античности”, за то, что те пеклись лишь об отработке неправильных глаголов, за “reglementiert Philologenpedantrie” — короче, за то, что им давали образование, отвечающее потребностям скорее профессиональных филологов, чем обычных граждан. Пореформенная гимназия вряд ли адекватно готовила к жизни в мире, переживающем потрясения 1848 года51.
Одним словом, ответ на первую группу наших вопросов воистину парадоксален. Благодаря реформаторам научная работа стала главной обязанностью классического филолога. Тем самым реформаторы произвели переворот в классическом образовании и его результатах, создав “мир дантистов, владеющих латынью, юристов, читающих Гомера, и купцов, цитирующих Софокла”52. Но это был вовсе не тот мир, который они намеревались построить. Очевидно, эта неувязка была предопределена с самого начала — не только социально-политической обстановкой в Германии периода Реставрации, но и самой программой реформаторов. Забавно, что лучшие преподаватели времен, когда сам Гумбольдт был студентом, — обучавшие научной работе для души, а не ради карьеры — были бóльшими “гумбольдтианцами”, чем ученые сухари из университетов и гимназий середины века.
III
Любой, кто знаком с историографией науки, не преминет задать и следующий вопрос. Поскольку новизна исследований отныне начала поощряться и, более того, стала залогом карьеры на данном профессиональном поприще, столкнулись ли антиковеды с болезнью, которая столь распространена в научном мире еще с XVII века, — с каждодневно вспыхивающими спорами о статусе первооткрывателя и о признании правомочности конкретных результатов и методов?
Да, все это имело место, чего и следовало ожидать. Первый в Германии выдающийся научный труд по филологии — “Prolegomena ad Homerum” Вольфа (1795) — повлек за собой и первый масштабный конфликт за первенство открытия. Наставник Вольфа Гейне опубликовал в авторитетном периодическом издании “Göttingenische gelehrte Anzeiger” весьма пренебрежительную рецензию на эту книгу. Подробно и благожелательно изложив содержание работы, Гейне, однако, умудрился не упомянуть ряд открытий, которыми Вольф был особенно горд. Мало того, из рецензии Гейне следовало, что главная идея Вольфа относительно авторства гомеровских поэм — это банальность и плагиат одновременно: “Ученейший профессор полагает свое изложение этой идеи чем-то смелым и новаторским. Однако ваш покорный слуга считает, что этот тезис лежит на поверхности, и на своих лекциях всегда излагал его в подобном духе”53. Поскольку было широко известно, что Вольф в свое время слушал лекции Гейне, подтекст был ясен: мол, у Гейне-то он и почерпнул свою революционную гипотезу. Вольф хорошо сознавал, “как важны рецензии для автора, отрезанного от мира, не имеющего возможности рецензировать свои собственные труды и привлекать внимание публики к наиболее интересным пассажам”54. Он написал Гейне несколько писем, где с нарастающим негодованием осуждал его непорядочный поступок: “Хотели ли Вы создать у публики впечатление, что я позаимствовал у Вас — украл у Вас — лейтмотив и результаты моих исследований?” (курсив Вольфа)55. Вольф даже выпустил отдельной брошюрой статью Гейне с приложением своих писем, а в приватных беседах утверждал, что учитель заимствовал его идеи, когда книга о Гомере еще не была опубликована, и беспардонно использовал в лекциях56.
В XIX веке вопрос о первенстве открытий стал еще болезненнее: все больше ученых конкурировало между собой за репутацию главного авторитета в своей дисциплине, а новые журналы ускорили темпы распространения информации и нарастания конфликтов. У А.Ф. Неке можно найти трогательное признание: он сообщает, что испытывал “радость пополам с болью”, когда другие опережали его конъектуры в своих публикациях — конечно, то были подтверждения его правоты, но он чувствовал, что обделен заслугами, подобающими ему по справедливости57. Первая публикация Ричля представляла собой обличительный выпад против Вильгельма Диндорфа (Dindorf), который присвоил одно из открытий Райсига (Reissig), наставника Ричля58. А Лобек (Lobeck), работая над своим великолепным критическим изданием “Аякса” Софокла, заботился в основном о том, удастся ли ему свершить что-то новое на этой ниве: “Масгрейв (Musgrave) предвосхитил меня лишь в немногом. Но я крайне обеспокоен словами Германа, приведенными в Вашем последнем письме, — что “Аякс”, мол, и так уже вполне проработан”59. На этом фоне неудивительно, что Лахман приложил столько труда, чтобы застолбить за собой честь изобретения текстологического термина “архетип”; в конце концов статус первооткрывателя или отсутствие такового впрямую отражались на карьере и репутации ученого60. Еще хуже были постоянные споры о конкретных методах и результатах. Как интерпретировать греческую мифологию? По Крейцеру (Kreuzer) — как искажение иносказательной мудрости Древнего Востока? По Герману — как искажение древних, кристально ясных аллегорий, описывающих физический мир и людские нравы? По Отфриду Мюллеру — как ключ к истории странствий древнейших греческих племен? Или лучше брать пример с ученика Германа — Лобека, который мастерски разрушил все эти красивые построения, но не смог создать взамен собственной убедительной теории?61 Разумеется, у всякой школы были сторонники, в том числе весьма воинственные. Было и много других тем узкопрофессионального характера — прежде всего реконструкция ранней римской истории и текстология произведений Цицерона, — которые вызывали настоящие бумажные войны.
Процесс важен, но результат еще важнее: из-за целей и задач тоже разгорались диспуты. Чем должна заниматься классическая филология? Всеобъемлющим воссозданием некого утраченного мира, опирающимся на историю и отчасти на интуицию (как учат Нибур, Бёк и Мюллер)? Или дотошным, методичным, сугубо логическим анализом синтаксиса и метрики (как призывают Герман и Лобек)? Или тем и другим сразу (“via media” Ричля)62? Вокруг многих научных работ, посвященных частным проблемам, возникали жаркие споры об этих общих предпосылках. Так, Мюллер в своем критическом издании “Эвменид” Эсхила не только установил первоначальный вариант текста и перевел его на немецкий, но снабдил пьесу вместо постраничного комментария подробными трактатами, помещающими данное произведение в широчайший контекст истории драматургии и религиозно-интеллектуальной истории Греции. Заодно он использовал свой метод как отправную точку для того, чтобы решительно раскритиковать Германа за узколингвистический подход к текстам:
Существует слой ученых, поднимающих слишком глубокие вопросы о древнем мире, на которые нет ответа в Noten-Gelehrsamkeit; сей труд, возможно, предоставит им материал для плодотворной работы63.
Герман, скорее раззадоренный, чем устрашенный этим превентивным ударом, откликнулся в том же духе, а его ученик Фрицше (Fritzsche) подбавил масла в огонь. Так продолжалось и дальше: на всякую “Kritik” следовала своя “Anti-Kritik”, на всякое “Anhang” — очередное “Erklärung”… Было и еще несколько трудов — особенно “Корпус греческих надписей” Бёка, — которые повлекли за собой схожую взаимную демонстрацию придирчивости и дурновкусия. Неудивительно, что на почве этого соперничества и взаимного презрения возникли враждующие лагеря, реакцию которых на любую публикацию можно было без труда предсказать заранее. Их критика часто отличалась мелочной въедливостью. “Мы выпускаем из своих университетов людей, которые великолепно разбираются в закладке фундаментов, — сетовал И.Г. Фосс, — но забывают возвести храм. Во имя защиты от неприятелей возникают партии, корпорации и дружеские союзы; даже тех, кто не принадлежит ни к одной партии, заставляют принимать в расчет последствия [их деятельности]”64. Или, как подытожил Лобек: “В науке, как и в политике, все решают связи”65. История науки и до того времени знала борьбу за первенство, а также споры по узкоспециальным вопросам, перерастающие в яростные свары и обмен личными оскорблениями. Как-никак, дисциплина, наиболее подверженная болезни борьбы за статус первооткрывателя, — критика текста, рассматривающая преимущественно мелкие, легко вычленяемые проблемы и ищущая их решение, — к 1800 году уже была вполне признанной субдисциплиной. Еще в Александрии периода эллинизма тут возникали яростные диспуты. В Италии XV века, где исправление темного абзаца из труда Ливия или объяснение невнятного личного имени у Катулла могли составить репутацию гуманиста, обсуждения конъектур перерастали в эпические битвы и увековечивались для потомства в длинных саркастических инвективах на латыни66. К середине XVI века уже вполне оформилась концепция интеллектуальной собственности — когда Павел Мануцийiv (Manuzio) и Марк-Антуан Мюреv (Muret) вознамерились дискредитировать величайшего текстолога своего времени Пьера Ветториvi (Vettori), доказав, что он присваивал конъектуры коллег; в тот же период активно применялось понятие спора о методах (в противоположность спору по существу предмета), когда выдающиеся специалисты по римскому праву Антонио Агустинvii (Agustin) и Яков Куяций (Кюжас)viii (Cujas) витиевато препирались о сравнительной ценности списков “Дигест”67.
Конфликты в Германии описываемого периода сами по себе ничем не отличались от более ранних, зато их социальный контекст был принципиально новым. В XVI веке ученые тоже вели научную работу в области антиковедения и разбирали со студентами античные тексты. Однако они не утверждали, что два этих занятия теснейшим образом взаимосвязаны, и уж тем более не провозглашали, что только оригинальные научные работы дают право зваться образованным человеком. Между тем, в Германии считалось, что для студента научная работа в области антиковедения — лучший способ перенять образ мысли и нормы поведения древних. Исследовательская деятельность была целесообразна, так как способствовала гармоническому становлению (Bildung); ученые получали высокие оклады за то, что только они могли привить своим ученикам древнегреческую чистосердечность, человечность и хорошие манеры.
“Quis custodiet ipsos custodes”?ix Если уж наставники не дотягивали до собственных идеалов, можно ли было ожидать, что это удастся ученикам? И наставники сознавали, что пьедесталы у них под ногами пошатываются. В самом начале своего памфлета против Гейне Вольф признал, что ссоры ученых мужей создают им дурную славу — увы, заслуженную, ибо демонстрируют, что они скатываются в “личные дрязги”68. Герман сетовал на невоспитанность своего оппонента Мюллера. “Корифеи этой секты, — писал он, — изъясняются тоном, какового никак не ожидаешь от людей культурных и высоконравственных”69. “Наши французские соседи, — продолжал он, — умеют лучше улаживать такие вопросы”. Заметьте, что это говорит немец, переживший войну с Наполеоном. Из этих слов явствует, насколько он уязвлен поведением оппонентов. Мюллер отвечал в том же духе, подчеркнув, что со стороны Германа не слишком-то учтиво анализировать в полемических статьях черты характера своих оппонентов70.
Фридрих Тирш (Thiersch), баварский поборник классического образования, видел в прогрессирующей “слабости филологии” огромную угрозу для антиковедения и социальных структур, которые на этой дисциплине зиждились71. Человек деятельный и изобретательный, он вскоре нашел выход — предложил антиковедам взять пример с немецких врачей и естествоиспытателей, которые с 1822 года проводили ежегодные общенациональные конференции72. Тирш надеялся, что на этих собраниях представители различных филологических школ познакомятся друг с другом поближе и в дружеских, непринужденных разговорах научатся преодолевать излишнюю враждебность и договариваться по ключевым вопросам73. Была основана ассоциация. С 1838 по 1848 год съезды проходили ежегодно, и первый состоялся в Нюрнберге. Председатели в своих обращениях призывали к гармонии и цивилизованному поведению. На банкетах, где часто присутствовали местные монархи (кстати, они-то эти банкеты иногда и оплачивали), ученые собирались вместе в неформальной (в хорошем смысле этого слова) обстановке. На съездах целенаправленно устраивались чествования выдающихся представителей враждующих школ. В 1841 году в Берлине была отчеканена монета в память о Мюллере; в 1844 году в Дрездене Герману поднесли подарок.
Эти публичные ритуалы принесли ряд позитивных результатов. В идеале то была проповедь нового стиля общения ученых, где острая взаимная критика сочеталась с учтивым тоном. В XIX веке одной из коренных проблем антиковедения был вопрос о происхождении древнегреческого народа и его культуры. Были ли афиняне автохтонным племенем, как сказано в их собственных преданиях, или же потомками египетских переселенцев, как утверждали позднее египетские жрецы? В 1847 году в Базеле К.Ф. Герман посягнул на один из устоев проегипетской позиции. Говоря о “двух издавна укоренившихся предрассудках в истории Греции”, он заявил, что нет достоверных доказательств, что Кекроп (Кекропс), легендарный первый царь Аттики, переселился туда из египетского города Саис. Однако теорию о египетском происхождении Кекропа, которую во времена Германа разделяли большинство ученых, можно вывести из трудов Диодора Сицилийского и Евсевия. Приведу фрагмент диспута, разгоревшегося после выступления Германа:
Проф. Герлах (Gerlach) интересуется, какие результаты дали исследования Германа в том, что касается связей между Египтом и Афинами.
Герман заявляет, что факта таковой связи не признает, но сейчас не хотел бы касаться этого вопроса как более общего. В данный момент он останется доволен, если сумеет убедить египтоманов оставить Кекропа в покое и искать другие подтверждения своей позиции.
Герлах: Считает ли Герман необходимым подлинное доказательство из области мифической ранней истории (Mythengeschichte)? Здесь мы имеем два взаимоисключающих мнения — утверждение египетских жрецов и позицию афинян. Вполне возможно, что патриотическая гордость вторых не позволяла им признать правоту за первыми.
Герман замечает, что, по его мнению, у греков правдолюбие уживалось с патриотической гордостью в большей мере, чем у египтян. Герлах: Голословные утверждения “за” или “против” — это не аргументы. Только свидетельства историков заслуживают внимания. Герман: Заявляет, что не сомневается в словах Диодора и даже считает их подтверждением своей позиции. Герлах: Здесь все та же патриотическая гордость, и больше ничего. Герман решительно не соглашается с этим утверждением. Герлах: В конечном итоге для нашей основной темы не важно, происходил ли Кекроп из Саиса или был местным уроженцем.
Герман соглашается с этим74.
Никто из участников этого бурного спора так и не смог переубедить оппонента. Но очевидно, таким образом эффективно удалось выяснить, в чем, собственно, расходятся Герман и Герлах, а по каким пунктам они между собой согласны. Также Герман был вынужден признать — публично и не выходя из себя, — что его тезис отчасти зиждется на бездоказательном предположении, будто греки были правдивее египтян.
Итак, неудивительно, что даже те, кто приезжал на эти конференции в скептическом настроении, иногда, как произошло с Ричлем, охотно включались в работу и становились энтузиастами этой затеи. С 1838 по 1841 год число участников возросло более чем в три раза75. В результате некоторые горячие головы поостыли. Один из тех, кто стоял у истоков данного предприятия, вспоминал:
Тон научных журналов сделался, строго говоря, неоправданно резким и злобным; частенько именно гуманитарии не проявляли ни капли гуманности. Если уж гнев возгорелся, уединение в кабинете не оказывает на него смягчающего действия, и даже кафедра в университетской аудитории не побуждает к умеренности, ибо лектор не слышит никого, кроме самого себя. Но когда двое ученых хоть один раз побеседовали между собой в доброй компании и выпили вместе по рюмочке вина… они уже никогда не станут ядовито нападать друг на друга в печати76.
К сожалению, в этом случае (как и во многих других) профессиональная организация не оказала столь глубокого и длительного влияния на профессиональную этику своих членов, как надеялись ее создатели. Иногда сами заседания на конференциях влекли за собой распри: например, в Дрездене один из докладчиков позволил себе антисемитские замечания, после чего Тирш прервал его доклад и тем навлек на себя обвинения в превышении полномочий77. Личное общение далеко не всегда — увы, лишь изредка — предотвращало ссоры. Так, в 60-е годы XIX века столкновение двух коллег по Боннскому университету — Ричля и Яна (Jahn) — отозвалось сейсмическими колебаниями во всей немецкой университетской системе78.
Итак, я вновь вынужден сделать вывод, что гумбольдтовская система сама себя погубила. Wissenschaft и Bildung трудно было ужиться под одной кровлей или в одной учебной программе.
IV
Все это время мы не решались подступиться к важнейшему, центральному вопросу — содержанию филологии в начале XIX века и соотношению его с целями и функциями данной научной дисциплины. Как мы увидим ниже, вопрос это запутанный и далеко не простой; но для начала попробуем нырнуть в эти мутные воды и осмотреться.
В наследство от предшественников мы получили представление о том, что главной чертой немецкой филологии было ее разделение на две школы: рациональную, лингвистическую школу Германа и интуитивную, холистическую, — Бёка. Выше мы увидели, что это описание отчасти соответствует истине; безусловно, для современников такое разделение было данностью. И все же, в отличие от большинства ученых, я считаю это представление не столь уж исчерпывающим и убедительным79.
Во-первых, с этой позднейшей схемой не сообразуется целый ряд фактов. Правда, нестыковки становятся очевидными, лишь если рассматривать реальные достижения филологов, а не их полемические заявления по общим вопросам. Различия между задачами, которые ставили перед собой оппоненты, были куда менее значительны, чем может показаться по их взаимным инвективам80. Герман осуждал Мюллера за попытки выйти за пределы текста — но сам он, как злорадно подметил Мюллер, пробовал сделать то же самое. Так, Герман реконструировал утраченную мифологию и забытые исторические события, неверно понятые древнейшими греческими писателями, чьи произведения до нас дошли, — а именно Гомером и Гесиодом. Эту историческую беллетристику Герман перестал сочинять вовсе не потому, что разуверился в своих теориях, — просто современники над ними смеялись (отдельные добрые души высказывали предположение, что он с самого начала писал не всерьез)81. Со своей стороны, Мюллер чрезвычайно гордился не только своей проницательностью историка, но и успехами в филологии — он отлично владел греческим и латынью, то есть был докой именно в тех предметах, к которым приверженцы Altertumswissenschaft (если верить Герману) относились безразлично82. Мюллер ликовал, поймав кого-нибудь из учеников Германа на вопиющей ошибке в греческом языке83. Более того, Герман и Мюллер были далеко не одиноки в своей установке на сочетание исторической реконструкции утраченного со скрупулезным филологическим анализом. Ричль, Ян, Бёк — все они занимались как литературными текстами, так и их широким историко-культурным контекстом.
Во-вторых, все немецкие филологи, как бы они друг к другу ни относились, как бы сильно они ни расходились по частным пунктам, применяли в своей работе поразительно сходные методы. Позвольте мне кратко обрисовать ряд их основных интересов и достижений; из этих сведений мы сможем вычленить скрытые методологические параллели.
Естественно, значительное внимание уделялось древнегреческому и латинскому языкам. Герман и Бёк, соперничая друг с другом, разработали собственные системы стихотворной метрики; Бутман (Buttmann) реконструировал законы греческой морфологии, а Лобек — словообразования; Пассов (Passow) создал новый лексикографический метод: каждая словарная статья представляла собой хронологическую “Lebensgeschichte” слова, подтвержденную примерами; Мюллер и Аренс (Ahrens) воссоздали изначальные греческие диалекты ионийцев, дорийцев и т.п. Ричль заложил основы современного языковедения в том, что касается архаической латыни84.
Одним из главных направлений оставалась и критика текста. Здесь, как показал Тимпанаро, большая группа ученых совместными усилиями разработала свод правил, ошибочно именуемый “методом Лахмана”. Беккер (Bekker), Цумпт (Zumpt), Мадвиг, Бернайс и сам Лахман убедительно доказали, что ни один текст не может быть по-настоящему выверен, пока все списки не сведены воедино. Списки, в которые были включены конъектуры гуманистов, изымаются из обращения. Прочие надлежит сгруппировать по редакциям; точные копии известных списков также можно не учитывать. Если некий список оказывается генеалогическим источником всех остальных, его-то и нужно взять за единственную основу восстанавливаемого текста. Если такого списка не обнаружилось, текстолог должен идти в обратном направлении — отталкиваться от всех независимых друг от друга списков или групп списков и использовать места, совпадающие в разных семействах, для реконструкции утраченного прототекста (“архетипа”), к которому восходят все известные варианты. Этот реконструированный список — первой ласточкой стала поэма Лукреция, воссозданная Бернайсом и Лахманом, — и ляжет в основу канонического текста. И только после того, как не один десяток текстологов проработает тексты вдоль и поперек, пытаясь объединить изводы и предлагая конъектуры для уточнения генеалогии рукописей, ученый вправе смириться с невыполнимостью поставленной задачи и реконструировать текст эклектическим путем, руководствуясь внутренним правдоподобием отдельных прочтений85.
Многих ученых привлекала и так называемая высшая критика текста. Вольф отрицал подлинность речи Цицерона в защиту Марцелла (“Pro Marcello”), что повлекло за собой колоссальную дискуссию86. Лахман доказывал, что дошедший до нас текст Лукреция — результат перетасовки фрагментов, которую произвел некий “interpolator philosophus”87. Неке вооружал студентов сводом тщательно выработанных правил, с помощью которых можно было отличать древние произведения от поздних, а подлинные тексты от подложных. Проблемы подлинности и датировки текстов затрагивал в своих работах и Нибур88.
И, наконец, на ниве истории объединялись систематическая “критика общества” — дело юристов — со всесторонним и скрупулезным знанием текстов — делом филологов, а также политическим взглядом на вещи и литературным даром историков. Реконструкция римской истории, осуществленная Нибуром, стала в Германии первым — но далеко не последним — опытом воссоздания некоего древнего мира, который значительно отличался бы от его описаний в античной историографии. Бёк по разнородным обрывочным источникам и памятникам воссоздал “Государственное хозяйство афинян”, а Мюллер, в свою очередь, объединил в общую картину крупицы информации, извлеченные из поэтических произведений и исторических трактатов, из словарей и эпитафий. В “Дорийцах” Мюллера реконструированы не только скитания древнего племени и его политический строй в последующий период оседлости, но также общественная жизнь дорийцев и их вещественно-материальная культура, их рацион питания, обычаи — даже то, как они обходились с женщинами. Тем временем появились новые своды уже наличествующей информации — собрания фрагментов из сочинений греческих историков, изданные Кройцером и Мюллером, корпус греческих надписей Бёка. Благодаря всему этому работа историков-античников стала еще более отличаться от деятельности их коллег в древности89.
Не все из этих работ отличались оригинальностью замысла или исполнения. Немецкие антиковеды еще долго опирались на монографии и комментарии, написанные по-латыни французскими и голландскими согражданами “Республики ученых” XVI—XVII веков. Блестящие экзегетические комментарии к греческим текстам, осуществленные Исааком Казобономx, систематический разбор греческой историографии, проведенный Г.Я. Фоссием, а также “Varia lectiones” Марка-Антуана Мюре — все это в XIX веке было переиздано. “Корпус античных надписей” (1603) Януса Грутера (Gruter)xi и энциклопедии греческих, римских и итальянских древностей, составленные Гревием (Graevius)xii и Гроновием (Gronovius или Gronov)xiii, непременно присутствовали в библиотеке любого семинара90. Когда тот же Рейц задался целью изучить греческую фразеологию и прочесть на эту тему курс для студентов, он взял за основу книгу, выпущенную в XVIII веке в Голландии (переиздание труда некого французского автора XVII века), и скрупулезно сопоставил ее с материалами, собранными гуманистами XVI века91.
Более того, некоторые из известнейших трудов немецких ученых прочно опирались на основы, заложенные исследователями старого типа — все теми же полигисторами. Среди текстологов не только Лахман без стеснения заимствовал идеи и методы богословов. Давно известно, что в “Пролегоменах к Гомеру” Вольфа самым новаторским было не утверждение о неграмотности Гомера, а попытка реконструировать во всех деталях историю изменений, которые гомеровский текст претерпел в древнем мире92. Но никто не заметил, что Вольф опирался на опыт более ранних текстологов Ветхого Завета — прежде всего И.Г. Эйхгорна, тоже учившегося у Гейне. “Einleitung ins Alte Testament” Эйхгорна вышел в свет в 1780—1783 годах93. Систематически прорабатывая греческие комментарии к Гомеру, опубликованные в 1788 году Виллуазоном, дотошно устанавливая, какими методами пользовался всякий из александрийских текстологов, Вольф лишь повторял на другом материале анализ, которому Эйхгорн ранее подверг комментарии еврейских авторов к Ветхому Завету. На это открыто указывал сам Вольф, неоднократно отмечая, что греческие комментарии, опубликованные Виллуазоном, представляют собой “нечто вроде греческой Масоры”xiv и что в своей работе он брал за образец труды “Magistri Orientalis”94. Также, как это произошло с Нибуром95, немцы часто открывали некоторые факты или доводы заново просто по неосведомленности, не будучи знакомы с теми работами своих предшественников, где эти факты или доводы уже приводились.
И все же в трудах немецких ученых наличествуют общие новаторские черты. Во-первых, для XIX века характерны все более энергичные попытки освободиться от ярма научной традиции. Вольф, подобно своим великим предшественникам, предпочитал писать на латыни, переиздал комментарий Казобона к Светонию, дабы привить читателям “почтение к великим комментаторам XVI века”, и скрупулезно изложил взаимоисключающие аргументы двух крупных ученых — Маркландаxv (Markland) и Геснераxvi (Gesner) — в примечаниях к своему критическому изданию четырех речей Цицерона, которые сам считал подложными96. Словом, Вольф охотно дышал архивной пылью и ничего не имел против старины, но даже он насмехался над голландскими учеными XVIII века, которые попусту тратили время на составление “editio variorum” вместо того, чтобы выработать собственные четкие позиции97.
Последователи Вольфа пошли еще дальше. Они больше не составляли обширные постраничные примечания и библиографические указатели всей предшествующей литературы по данному тексту или теме, благодаря которым очень многие критические издания и монографии XVIII века по сей день остаются ценными. Рассматривая традиции исследования некой проблемы или темы — как, например, Нибур в своих лекциях по римской истории, — они старались подчеркнуть дистанцию между своими, демонстративно-прогрессивными, критическими трудами и наивно-беспомощными попытками гуманистов заглянуть в античное прошлое98. Да, были и исключения: Неке не хуже Скалигера знал труды текстологов XVI века; Якоб Бернайс, талантливый ученик Ричля, любил выискивать в фолиантах XVI века предположения, предвосхищающие конъектуры и исторические гипотезы его современников99. Но то были нонконформисты, сами сознававшие свою нестандартность. Гораздо чаще — в конце концов, это лучше вязалось с новым упором на первооткрывательство — ученые старались продемонстрировать, что выработали свое мнение самостоятельно, а к предшественникам относятся с горделивым безразличием.
Во-вторых — и за это немцам с лихвой можно простить недостаточный пиетет к их научным прародителям, — ученые рьяно стремились вчитаться в античные тексты, вжиться в античную жизнь. Им хотелось вообразить — всесторонне, до последней детали, — как чувствовали себя древние, когда писали свои сочинения или совершали исторические деяния. Они требовали, чтобы настоящий ученый отринул умственные категории и аксиомы своего собственного мира, своей эпохи и осмыслил даже самые далекие от современности грани жизни в античный период. Как заметил Нибур, обращаясь к одному из своих молодых друзей:
Странное дело — эти оракулы древних. Легко сказать: “все это были лишь уловки жрецов”; но жрецы эти и сами были частью народа. Вдобавок такие объяснения казались вполне сносными во времена так называемых французских philosophes; но сегодня мы жаждем более глубоких исследований. Почему оракулы так долго почитались народом? Как так получается, что мы повсеместно обнаруживаем их в той или иной форме? Был ли человек тогда, на заре своей истории, ближе к природе?100
Нибур и люди его склада воспринимали все античное как нечто, абсолютно им чуждое, — как Другое, которого нужно постичь во всей его богатейшей чужеродности. Также эти ученые со свежим пылом призывали рассматривать все памятники античной культуры объемно, в трех измерениях. Мюллер анализировал “Эвменид” не с точки зрения литературных достоинств, а под углом представлений Эсхила о религии и условностей сценической постановки. По отдельности эти темы были далеко не новы101. Но объединив оба подхода — трактуя пьесу одновременно как историко-религиозный документ и как драматическое произведение, написанное и сыгранное для конкретной аудитории, — Мюллер пришел к ярким и обстоятельным выводам, не имеющим аналога во всей предшествующей научной литературе. Рассмотрим его предположения о том, как Эсхил изображал народное собрание, созванное ареопагом судить Ореста:
Никак невозможно, чтобы народное собрание изображала толпа людей на сцене или в орхестре; в действительности ареопаг адресуется к афинянам, на самом деле собравшимся в театре, ко всем присутствующим. И лучшим способом подчеркнуть эту идею было бы усадить членов ареопага — как, по нашему предположению, сделал Эсхил — на стульях в орхестре, непосредственно под ярусами сидений амфитеатра. В таком случае прямо над ними сидел настоящий Βουλη´, которому приличествовал самый нижний ярус сидений; а еще выше — плотная масса афинских жителей, занимающих полукруглые — чем выше, тем шире — ряды. Напротив них, точно оратор на βηˆ╣α, ρтоит величественная фигура Афины Паллады, которая руководит судом ареопага и внушает афинянам уверенность в священности этого учреждения.
Таким образом народ Афин необоримо втягивается в саму драму, причем способом, который призван быть частью действия. Театр, как по волшебству, преображается в Пниксxvii, Поэт — в оратора, который дает советы и предостерегает, а мифическое прошлое — в непосредственное настоящее, которое предопределяет, благополучным или катастрофическим будет грядущее102.
Ни в одной из более ранних интерпретаций — разве что в комментариях Гумбольдта можно найти ряд догадок103 — не показано, как пьеса одновременно может быть эмоциональным переживанием, аргументом в пользу политической позиции и ключом к истории права и ритуала — и уж тем более, каким образом все эти грани пьесы могут прояснять одна другую.
Однако труды Мюллера при всей их содержательности, как и очень многие работы его коллег, наводят на подозрения, что новаторские черты немецкого метода были потенциально небезопасны. В конце концов, результатом труда Мюллера стал не комментарий к пьесе, но воссоздание того, что лежит за пределами текста, — а именно тех переживаний, которые он пробудил бы в афинянине104. И эта общая установка — думаю, не будет слишком претенциозно назвать ее желанием заместить текст — характерна чуть ли не для всех оригинальных исследователей, принадлежавших к этому поколению, на чем бы они ни специализировались. Всякий из них стремился реконструировать не реальные сохранившиеся тексты античных литературных памятников, а нечто иное. Историки сознательно стремились к тому, чтобы их версии истории не походили на сообщаемое Ливием или Геродотом. Об этом свидетельствовало уже само наличие циклопических постраничных примечаний. Помимо трудов античных историографов, использовались еще несколько видов источников. Из всех источников извлекались отдельные факты, а из них уже делались умозаключения. Специалисты по высшей критике текста с рвением студента-патологоанатома, кромсающего свой первый труп, расчленяли сохранившиеся тексты на скрытые под наслоениями времен фрагментарные прототексты. Лингвисты не уделяли особого внимания языку писателей, сочинения которых до нас дошли, а предпочитали заниматься утраченными моделями синтаксиса, словообразования и стихотворной метрики, а также забытыми диалектами, которые можно было домыслить по существующим текстам. Даже специалисты по критике текста концентрировали усилия не на воссоздании подлинных слов автора, а на том, чтобы реконструировать — часто страницу за страницей, слово за словом — утраченную рукопись, к которой восходят существующие списки. Итак, в каждом случае исследователей больше всего привлекали работы по демонтажу наличествующих текстов ради восстановления утраченных.
Еще более спорным представляется отношение к документальным источникам, все более характерное для этих ученых. Не думаю, что я сильно преувеличу, назвав его предпочтением ошибки истине. Ибо в очень многих случаях именно ошибки и несообразности в существующих текстах, а вовсе не сохранившиеся в них крупицы исторической истины позволяли ученым Нового времени замещать эти тексты своими. По общим ошибкам (а не общим достоверным фактам) текстолог объединял списки в семейства. Благодаря несоответствию текста уже известным стереотипам мышления, языку автора и историческому контексту отбраковывались подложные вставки в произведения или целые сочинения. Анализируя расхождения в нескольких рассказах об одном и том же происшествии, историк получал возможность увидеть сквозь все эти версии истину и очистить хронику подлинных событий от мифов, легенд и пропаганды. Так, Нибур смог изъять из достоверной истории Рима эпизод с мученической смертью Регула, поскольку каждый автор сообщает иные подробности о характере истязаний105. На материале языковых несоответствий Аренс показал, каким образом греческие поэты скрупулезно комбинировали словоформы, заимствованные из разных диалектов, для достижения определенных стилистических эффектов, — и тем самым, как утверждал он сам, написал правдоподобную историю литературных взаимосвязей греческих племен106.
Такой подход сформировался не в одночасье. Первопроходцы, как и прежде, с неогуманистическим энтузиазмом упивались красотой исследуемых текстов. Вольф признавал, что гомеровские поэмы кажутся едиными по “тону”, “нравственному характеру”, “языковому и ритмическому почерку”, и возникает впечатление, что их высокие литературные достоинства опровергают его же теорию о коллективном авторстве107. Хоть Вольф и пытался разъединить их на фрагменты, но как-то вполсилы, скрепя сердце. Кстати сказать, один эрудированный читатель традиционалистского толка — профессор Падуанского университета, литературный критик Мелькиор Чезаротти, переводчик Гомера на итальянский — заявил о своей готовности принять позицию Вольфа, поскольку видно, что к самим поэмам тот питает подобающее почтение. Чезаротти пояснил, что Вольф стремится не уничтожить тексты, подвергнув их историческому анализу, а сохранить их, упразднив фигуру Гомера, ибо этот неграмотный поэт-сказитель никак не мог сочинить две великие эпопеи. Поскольку главное — это тексты (в конце концов, Гомер интересен исследователю лишь в связи с этими великолепными поэмами), Вольф волен утверждать все, что ему заблагорассудится, о таком второстепенном аспекте, как авторство и историческое происхождение этих произведений108.
Но, к сожалению, для немцев первостепенным было именно историческое происхождение текстов, а не их красота. Антиковедение считалось в Германии серьезной дисциплиной, образцом для всех прочих наук именно потому, что оно рассматривало свой предмет под исторически-аналитическим углом. Как сформулировал в 1802 году Шеллинг: “В области геологии мы пока не дождались гения, который проанализирует земной шар и обнажит его строение так, как Вольф проанализировал Гомера”109. Но антиковедение, разделяя дошедшие до нас памятники на отдельные страты, очищая первичную “породу” от позднейших “наслоений”, тем самым отрицало безупречную красоту и интеллектуальную авторитетность античных текстов. Иногда, под настроение, это признавал и сам Вольф. “Чем глубже проникаешь посредством исторической критики в истинную сущность этого поэта — или, скорее, певца, — писал он своему другу Мериану, — тем больше отчаиваешься — ибо перестаешь верить, что современных читателей можно заставить оценить его по достоинству”. Типичный “искушенный ценитель”, вычитывавший из гомеровского текста лишь буквальный смысл, охотно соглашался с мнением Фридриха Великого: “Virgile m’amuse, mais Homère m’ennuyexviii”110.
Последователи Вольфа довели этот подход до крайности — осмелюсь утверждать, чуть ли не до абсурда. Гаупт, приступая к чтению курса лекций об “Илиаде”, признал, что займется не всесторонней интерпретацией поэмы, но ее анатомированием: “Я намереваюсь прежде всего реконструировать первоначальную форму и ступенчатое развитие этой эпопеи”111. Главное внимание он уделял темным местам и несообразностям: старался, например, показать, что интонационно-языковое сходство первой песни “Илиады” со второй — лишь иллюзия, поскольку эти части сильно различаются по частоте сравнений и степени их развернутости, “и это должно доказать любому, кто наделен хотя бы малейшим чутьем, что они сочинены разными поэтами”112. Другие скрупулезно воссоздавали изначальные сказания и воскрешали их авторов, огнем и мечом уничтожая “несообразности” и “повторы” — например, Неке оставил от первой книги “Илиады” лишь 400-строчную поэму о гневе Ахилла (“Итак, здесь мы имеем оригинал “Гнева”, как, вероятно, именовали эту поэму рапсоды и их слушатели, а также, видимо, и сам поэт… по-немецки ее назвали бы “das Lied vom Zorn [песнью гнева]””) и 200-строчную поэму о мести Ахилла113.
Уверенность, что с уцелевшими памятниками прошлого можно обходиться столь бесцеремонно, в каком-то смысле помогала филологам играть ту социальную роль, на которую они претендовали. Если ученый вправе пренебречь реальным текстом как документальным свидетельством во имя некого общего исторического тезиса, то позволительно и изымать из античных текстов все опасное или “неудобное”. И потому Г.Ф. Шёман (Schoemann) мог утверждать, что Эсхил нигде — включая “Прометея прикованного” — ни словом не намекнул, что Зевс поступил несправедливо и бунт Прометея имел под собой основания. Дескать, в “Прометее освобожденном” (не дошедшей до нас пьесе Эсхила, которую в греческих театрах, по-видимому, играли в один день с сохранившейся; кстати, Шёман сам сочинил ее на немецком языке) определенно доказывалось, что Прометей с самого начала заблуждался, а Зевс действовал с благожелательностью и мудростью, нимало не уступающими его могуществу, — ведь Эсхил, будучи благочестивым драматургом, не мог оценивать Зевса иначе114. Подобная интерпретация сближала вероисповедание Эсхила с христианством, но Шёмана это ничуть не смущало, ибо “все подлинно религиозное связано с христианством”115. В свою очередь, Велькер (Welcker) и другие могли утверждать, выдергивая из обрывочных документов подтверждения по своему вкусу, что Сафо была не лесбиянкой, а директрисой девичьего приютa116. Более того, многочисленные историки античности могли реконструировать государственное и общественное устройство Афин, не принимая всерьез значение и роль рабства для большинства жителей города117.
Беда в том, что такое отношение к античности подрывало сами цели создания новой филологии. Ожидалось, что изучение античности под историческим углом будет способствовать нравственному формированию (Bildung) студентов, демонстрируя им процесс становления национального духа Древней Греции и Рима. Первые реконструкции были достаточно цельными, чтобы выполнять эту функцию, — изображение архаического Рима в трудах Нибура одновременно отражало состояние сельского хозяйства в Пруссии и позволяло понять, как оно устроено118. Но, как оказалось, идти путем исторической реконструкции — все равно, что ступать по зыбучим пескам. Стоит найти ошибки и несообразности в одном тексте, как обнаруживаешь, что все тексты кишат ими. Любой список можно было отмести или восстановить в правах, любое произведение аргументированно объявить подлинным или подложным, любое событие обоснованно провозгласить мифическим или реальным. В конце концов, применяемые учеными методы неизбежно были субъективны (как установить, является ли данный вариант текста ошибкой переписчика или оплошностью автора? Возможно, и на Гомера бывает проруха…). Все это влекло за собой все новые дрязги и свары — а также, что было еще ужаснее, неминуемое умножение и расщепление, специализацию (Zersplitterung) филологической литературы: вокруг каждой крупной темы и спорного вопроса возникали субдисциплины. И потому профессия под названием “филолог” неизбежно распадалась на все новые и новые специальности узкого профиля; всем их многообразием мог овладеть лишь титан вроде Моммзена или Виламовица119. Как бы ни ухищрялись профессора филологии, перед студентами никак не удавалось развернуть цельную картину формирования наций и культур, которая благоприятствовала бы их гармоничному становлению (Bildung). Более того, для XIX века была характерна следующая тенденция: профессора читали все больше лекций, при том что объем охваченного материала все уменьшался и уменьшался. В курсах по античной словесности никак не удавалось осветить что-то, помимо ранних периодов, и дать обзорные представления: слишком уж много было занятных фрагментов, требующих детального исследования120.
Вследствие всего вышеописанного — как подметил непосредственный очевидец и участник событий, пессимистичный и проницательный Бернайс, в письмах к своим английским друзьям Марку Пэттисону (Pattison) и Ингрэму Байуотеру (Bywater) — немецкие ученые утратили способность общаться с “обычными” образованными людьми121. Сам характер методик, которым профессора обучали студентов, исключал появление в Германии (в отличие от Англии с ее пылкими антиковедами-дилетантами) слоя “рядовых просвещенных читателей”, которым было бы интересно обсудить смысл понятия “катарсис” в “Поэтике” Аристотеля или поспорить о том, была ли афинская экономика эффективной. Содержание филологии — а также то, как ее преподавали и практиковали, — оказалось в разительном противоречии с целями, ради которых сама эта профессия создавалась. Ко второй половине XIX века великое творение Гумбольдта и Вольфа напоминало какого-то механического монстра, запрограммированного на самоуничтожение. Вопиющую несхожесть замысла и воплощения — пропасть между абстрактными идеалами и скрупулезным педантизмом реальной научной жизни — с наибольшей горечью описал не кто иной, как Герман. “Дорогой друг, — писал он Лобеку в 1848 году, — в этом конверте Вы наконец-то найдете сразу две трагедии с некоторыми новыми исправлениями. Исправить ту великую трагедию, внутри которой мы нынче живем, будет, видимо, посложнее”122.
Пер. с англ. С. Силаковой
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Jens W. The Classical Tradition in Germany: Grandeur and Decay // Upheaval and Continuity. A Century of German History / Ed. by E. J. Feuchtwanger. London, 1973. P. 67—82.
2) Естественно, в европейских библиотеках и частных собраниях также имеется масса неопубликованных документов и источников, которые еще ждут своего исследователя; ценный обзор некоторых см.: Calder III W.M. Research Opportunities in the Modern History of Classical Scholarship // Classical World. Vol. 74. 1981. P. 241—251.
3) См., например: O’Boyle L. Klassische Bildung und soziale Struktur in Deutschland zwischen 1800 und 1848 // Historische Zeitschrif. Bd. 207. 1968. S. 584—608; Diehl C. Americans and German Scholarship, 1770—1870. New Haven and London, 1978 (гл. I—II) (первая работа более информативна). О реорганизации германских университетов в целом см. классическое изложение традиционной версии: Schelsky H. Einsamkeit und Freiheit. 2. Aufl. Dusseldorf, 1971; две основополагающиe работы на английском языке: Ringer F. The Decline of the German Mandarins. The German Academic Community, 1890—1933. Cambridge, Mass., 1969; McClelland C. State, Society and University in Germany, 1700—1914. Cambridge, 1980; см. также статьи Н. Хаммерштейна (N. Hammerstein) и У. Мулака (U. Muhlack) в сборнике: Beitrage zu Problemen deutscher Universitätsgründungen der frühen Neuzeit / Hg. P. Baumgart und N. Hammerstein. Nendeln (Liechtenstein), 1978 (Wolfenbütteler Forschungen. Bd. 4). Âсе эти работы содержат библиографические ссылки на более ранние вторичные источники.
4) О Вольфе см.: Fuhrmann M. Friedrich August Wolf // Deutsche Vierteljahrsschrift fur Literaturwissenschaft und Geistesgeschichte. Bd. 33. 1959. S. 187—236; о Нибуре см.: Warde Fowler W. Barthold Georg Niebuhr: A Sketch // Roman Essays and Interpretations. Oxford, 1920. P. 229—250; Momigliano A.D. Contribute alla storia degli studi classici. Rome, 1955. P. 249—262; Idem. Secondo contribute alla storia degli studi classici. Rome, 1960. P. 69—88; Idem. Terzo contribute alla storia degli studi classici e del mondo antico. Rome, 1966. P. 197—201.
5) Формулировка Ричля цит. по: Ribbeck O. Friedrich Wilhelm Ritschl. Ein Beitrag zur Geschichte der Philologie. Leipzig, 1879—1881. Bd. I. S. 131. Ср. с общими сведениями в: Pfeiffer R. History of Classical Scholarship from 1300 to 1850. Oxford, 1976 (Ch. IV); Bravo B. Philologie, histoire, philosophie de I’histoire. Etude sur J.G. Droysen, historien de I’antiquite. Wroclaw, Warsaw and Cracow, 1968 (Ch. II); Horstmann A. Die Forschung in der Klassischen Philologie des 19. Jahrhunderts // Konzeption und Begriff der Forschung in den Wissenschaften des 19. Jahrhunderts / Hg. A. Diemer. Meisenheim am Glan, 1978. S. 27—57.
6) См. прежде всего: Momigliano A. Contribut[i] alla storia degli studi classici [e del mondo antico]. Rome, 1955 — ; Timpanaro S. La genesi del metodo del Lachmann. 2d ed. Padua, 1981. Анализ некоторых недостатков традиционных историй науки, написанный в доступной и вдохновляющей на размышления форме, см. у Тимпанаро: Timpanaro S. Friedrich Schlegel and the Development of Comparative Linguistics in the 19th Century // Schlegel F. Über die Sprache und Weisheit der Indier. Amsterdam, 1977 (репринтное издание). О возрастающем интересе антиковедов к истории своей дисциплины свидетельствуют материалы симпозиума “Philologie und Hermeneutik im 19. Jahrhundert” (см. примеч. 62); симпозиума 1978 года “Geschichte des Textverstandnisses am Belspiel von Pindar und Horaz” (“Wolfenbütteler Forschungen”. Bd. 12. 1981); симпозиума 1979 года “Les études classiques aux XIXe el XXe siècles” (“Entretiens sur l’Antiquite Classique”. Vol. 26. 1980); и состоявшегося в 1977 году в Лилле симпозиума по истории филологии XIX века (по моим сведениям, публикацию его материалов готовит Ж. Боллак (J. Bollack).
7) См., например: Butterfield H. Man on his Past. Cambridge, 1955; Sweet P. Wilhelm von Humboldt. A Biography. Columbus, Ohio, 1978—1980; Jeismann K.-E. Das preussische Gymnasium in Staat und Gesellschaft. Stuttgart, 1974.
8) Crabb Robinson in Germany, 1800—1805 / Ed. by E. J. Morley. London, 1929. P. 161—162.
9) Historia, consilia, et institute philologicae societatis eiusque exercitationum // Commentarii societatis philologicae Lipsiensis. V. I. 1801. P. 8—9.
10) Ibid. P. 7.
11) Список работ членов Societas см.: Ibid. P. 14—15; см. также краткую декларацию “De consilio et natura horum commentariorum” (Ibid. P. 1—4).
12) Epistola C. G. Heynii ad auctorem // Fragmema Stesichori lyrici / Hg. von Such-fort. Göttingen, 1771. P. XLIV.
13) Цит. по: Pattison M. F.A. Wolf // Pattison M. Essays. Oxford, 1889. Vol. I. P. 344.
14) Carlyle T. The Life of Heyne // Carlyle T. Critical and Miscellaneous Essays. Vol. I. New York, 1899. P. 333.
15) Wilhelm van Humboldt in Selbstzeugnissen und Bilddokumenten. Reinbek bei Hamburg, 1970. S. 87.
16) Steven Turner R. University Reformers and Professorial Scholarship in Germany, 1760—1806 // The University in Society / Ed. by L. Stone. Princeton, 1974. Vol. II. P. 146—173; Idem. The Prussian Universities and the Concept of Research // Internationales Archiv für Sozialgeschichte der deutschen Literatur. Bd. 5. 1980. S. 68—93.
17) Schurzfleischiana / Hg. G. Wagener. Wittenberg, 1741. S. 152—153, 154.
18) Ibid. S. 157.
19) Ibid. S. 81.
20) Ibid. S. 82.
21) Ibid.
22) De auctoricate Rhetoricorum ad Herennium, praeside C. S. Schurzfleischio professore pubiico, dispuiabit M. Leonhardus Gebauerus, Silesius, responetens. Wittenberg, 1703.
23) Об исследованиях Хладениуса в области греческих схолий см.: Grafton A. Prolegomena to F.A. Wolf // Journal of the Warburg and Courtauld Institutes. Vol. 44. 1981. P. 114; попытку переоценки научной деятельности и профессиональных интересов ученых на материале диссертаций, защищенных в немецких университетах в период раннего Нового времени, см.: Evans R.J.W. The German Universities after the Thirty Years’ War // History of Universities. Vol. 1. 1981. P. 169—190.
24) Heeren A.H.L. Christian Gottlob Heyne biographisch dargestellt. Göttingen, 1813. S. 72—86; êафедра в Гёттингене была предложена самому Рункену. Он отказался и порекомендовал вместо себя Гейне.
25) См.: Pattison M. F.A. Wolf // Pattison M. Essays. Oxford, 1889.
26) Aristophanis Nubes can scholiis antiquis e recens. L. Kusteri in usum lectionum, cum praefatione lo. Augusti Ernesti in qua scholia pluribus locis emendantur illustrantur. Leipzig, 1753. P. XIII.
27) Hermann G. Uber Friedrich Wolfgang Reiz // Verhandlungen der siebenten Versammlung deutscher Philologen und Schulmanner in Dresden den 1. 2. 3. und 4. October 1844. Leipzig; Dresden, 1845. S. 9; свидетельство о том, что свои познания в области метрики Рейц приобрел благодаря учебе у Германа, см.: Hermann G. Elementa doctrinae metricae. Leipzig, 1816. P. XIII. Ср.: Fraenkel E. The Latin Studies of Hermann and Wilamowitz // Kleine Beitrage zur klassischen Philologie. Rome, 1964. V. II. P. 63—64.
28) Герман делал пометки в своем экземпляре “Облаков” в издании Эрнести, ныне хранящемся в библиотеке Кембриджского университета (shelf-mark Adv. d. 83. 10). На титульном листе под словом “lectionum” Герман дописал: “Cumque Emendationib. tum textus tum Scholiorum V. Cl. Frid. Volgangi Reizii calamo exceptis a lohanne Godofredo lacobo Hermanno Lipsiae semestr. hib. a. 1787. & 8’”.
29) Например, c. 60 издания Эрнести о схолиях к 218; c. 62 о схолиях к 226; c. 68 о схолиях к 248.
30) Этимологию см. на с. 218 к 984 <…>.
31) См., например, с. 129 к 470 ff <…>.
32) См., например, с. 227 к 1031 (у Эрнести: α´νηρ): “ω´νηρpropter sens. et metr”.
33) См. с. 277 к 1338—1339 <…>.
34) См. с. 131 к 490 <…>.
35) Конспекты лекций Гейне о Гомере, которые вел Гумбольдт (из них я и взял и этот знаменитый пример), см. в академическом издании (“Akademie-Ausgabe”) его собрания сочинений: Humboldt W. Gesammelte Schriften. Bd. VII. Teil. 2 [Berlin,] 1907. S. 550—553; их анализ см. прежде всего у Менце: Menze C. Wilhelm vоn Humboldt und Christian Gottlob Heyne. Ratingen, 1966. S. 12—13.
36) Föhlisch G.E. Erklarung zweier Oden des Horas: (1.4; I, 11) von Friedrich August Wolf, mit Vorerinnerungen. Wertheim, 1849. S. 37.
37) Ibid. S. 38.
38) “Antimachi Colophonii reliquiae” Шелленберга, построенная по образцу работы Зухфорта, вышла в свет в 1786 году с приложением интересного письма Вольфа, который критиковал текст и исправлял ряд ошибок. Это письмо затем было включено в сборник Вольфа: Wolf F.A. Kleine Schriften / Hg. von G. Bernhardy. Halle, 1869. Bd. 1. S. 278—286. Заметку Вольфа, где подчеркивается, что автором “Antimachus” действительно является его студент, а не сам Вольф, см.: Ibid. Bd. 2. S. 1156.
39) Musaei de Herone et Leondro carmen / Hg. von C. F. Heinrich. Hannover, 1793. Эту работу можно прочесть и как пародию на труды Гейне в том смысле, что детальные рассуждения комментатора о монетах и геммах не дают, как он сам сознается, никаких новых ключей к возможной датировке истории Геро и Леандра (S. XLVI—XLVII), а велеречивые призывы к прочтению текста с учетом контекста поздней античности, когда он создавался (например, S. XXVI), являют собой всего лишь увертюру к сугубо традиционному стилистическому анализу (см. прежде всего S. XXXVI—XL). По существу дела, Гейнрих почти ничего не добавил к намного более раннему изданию М. Ровера (M. Rover) — продукту “неисторической” голландской школы (Musaei grammatici de Herone et Leandro carmen. Leiden, 1737).
40) Hertz M. Karl Lachmann. Eine Biographie. Berlin, 1851. S. 81—91; следует признать, что этой тактикой Лахман не снискал себе много сторонников.
41) Borchardt R. Erinnerungen eines Schülers an Franz Bücheler // Wesen und Rang der Philologie. Stuttgart, 1969. S. 66.
42) Lietzmann H. Autobiographisches // Ibid. 57—58.
43) Письмо Нибура к Дж.У. Кауэллу (J.W. Cowell) от 24 октября 1826 года. См.: The Journal of Classical and Sacred Philology. № 4. 1859 (December). P. 363. Ниже Нибур писал: “Нам нужно трое или четверо для обеих кафедр; на деле же я знаю в Германии только одного филолога, способного столь мастерски, как вам, вероятно, требуется, читать политические документы Древней Греции, аттическое право и т.п. а также грамматическую часть, включающую комментарии к поэтам и т.п., — я имею в виду профессора Бёка; не сомневаюсь, что в этом плане вы в Англии не богаче нас” (Нибур советовал, как лучше поставить преподавание в Лондонском университете). Ср. с более ранним письмом Нибура к Шукману от 2 мая 1811 года (Niebuhr B.G. Briefe. Bd. II. Berlin, 1929. S. 206—207).
44) Müller Max F. My Autobiography. New York, 1901. Р. 126.
45) Eisenschmidt H. Erinnerungen aus meiner Schulzeit // Deutsche Selbstzeugnisse. Bd. XI: Zwischen Romantik und Biedermeier / Hg. von E. Volkmann. Leipzig, 1938. S. 261—265.
46) Ibid. S. 262.
47) Paulsen F. An Autobiography / Tr. by T. Lorenz. New York, 1938. P. 162. См. также у Паульсена интересное описание берлинского семинара Тренделенбурга: Ibid. P. 183—186.
48) Weidner A. Commentar zu Vergil’s Aeneis. Bd. I—II. Leipzig, 1869.
49) См., например, “Письмо юному филологу” (1822) Нибура: The Life and Letters of Barthold George Niebuhr. London, 1852. Vol. II. P. 223—235.
50) Все эти цитаты извлечены мной из отчета о дискуссии: Verhandlungen der zehnten Versammlung deutscher Philologen, Schulmanner und Orientalisten in Basel den 29 und 30 September und 3 und 2 October 1847. Basel, 1848. S. 124—129; ср. с отчетом о докладе Линднера (Lindner): Verhandlungen der neunten Versammiung deutscher Philologen, Schulmanner und Orientalisten zu Jena am 29. 30. September, 1 und 2 October 1846. Jena, 1847. S. 67—68.
51) Извлечено из богатой коллекции инвектив в книге: Blattner F. Das Gymnasium. Aufgaben der höheren Schule in Geschichte und Gegenwart. Heidelberg, 1960 (Кар. XI).
52) Jens W. The Classical Tradition in Germany: Grandeur and Decay. P. 69.
53) Рецензия Гейне на “Prolegomena” Вольфа см.: “Gött. Anzeigen von gelehrten Sachen” (21 ноября 1795 г.) [1857—1864. S. 186]; Wolf F.A. Briefe an Herrn Hofrath Heyne. Berlin, 1797. S. 24—33.
54) Wolf F.A. Briefe an Herrn Hofrath Heyne. S. 43 (“Второе письмо”).
55) Ibid. S. 92 (“Четвертое письмо”).
56) См.: Humboldt W. Gesammelte Schriften. Bd. VII. Teil. 2. S. 553. Наблюдателисовременники явно видели в этом борьбу за первенство открытия. См., например, письмо Мериана к Чезаротти от 19 сентября 1798 года в кн.: Cesarotti M. Opere. V. XXXVIII. Pisa, 1813. P. 43—44.
57) Naeke A.F. Opuscula philologica / Hg. von Fr. Th. Welcker. Bonn, 1842. Bd. 1. S. 320.
58) Ribbeck O. Friedrich Wilhelm Ritschl. Bd. 1. S. 41—42.
59) Mittheilungen aus Lobecks Briefwechsel / Hg. von L. Friedlander. Leipzig, 1861. S. 44.
60) См.: Timpanaro S. La genesi del metodo del Lachmann. P. 65 (но ср. р. 67).
61) Об этих диспутах и ссорах см. прежде всего: Gruppe O. Geschichle der klassischen Mythologie und Religionsgeschichte. Leipzig, 1921. Pt. V A. Ср. также великолепную рецензию Лобека на “Antisymbolik” И.Г. Фосса в “Allgemeine Literatur-Zeitung” (1825): Mittheilungen aus Lobecks Briefwechsel. S. 188—210. Исчерпывающе полную библиографию важнейших первичных и производных источников см. в кн.: Feldman B., Richardson R.D. The Rise of Modern Mythology. 1680—1860. Bloomington; London, 1972.
62) См. общие сведения в: Bravo B. Philologie, histoire, philosophie de I’histoire (Ch. I). О Ричле см.: Ribbeck O. Friedrich Wilhelm Ritschl. Bd. 1. S. 133, 328— 330; Vogt E. Der Methodenstreit zwischen Hermann und Bockh und seine Bedeutung fur die Geschichte der Philologie // Philologie und Hermeneutik im 19. Jahrhundert / Hg. H. Flashar et al. Göttingen, 1979. S. 103—121.
63) Aeschylos Eumeniden griechisch und deutsch mit erlauternden Abhandlungen über die aussere Darstellung, und uber den Inhalt und die Composition dieser Tragodie von K. O. Müller. Göttingen, 1833. S. IV. Аргументы Германа см., например: Hermann G. Opuscula. Vol. VI. Pt. 2. Leipzig, 1835 (рецензия объемом в 207 страниц!); Idem. Opuscula. Vol. VII. Leipzig, 1839. S. 3—64.
64) Mittheilungen aus Lobecks Briefwechsel. S. 81.
65) Ibid. S. 46.
66) Общие сведения см.: Reynolds L.D., Wilson N.G. Scribes and Scholars. 2 Ed. Oxford, 1974 (Ch. IV), а также во вторичных источниках, перечисленных в: Ibid. P. 234— 241.
67) См. предварительный вариант: Grafton A.T. Joseph Scaliger’s Edition of Catullus (1577) and the Traditions of Textual Criticism in the Renaissance // Journal of the Warburg and Courtauld Institutes. Vol. 38. 1975. P. 155—181.
68) Wolf F.A. Briefe an Herrn Hofrath Heyne. S. IV—V.
69) Hermann G. Opuscula. Vol. VII. S. 25 (6.60).
70) Müller K.O. Anhang zu dem Buche: Aeschylos Eumeniden. Göttingen, 1834. S. 2.
71) Об этом, а также о многом другом, чего я коснусь ниже, см.: Hinton Thomas R. Liberalism, Nationalism and the German Intellectuals (1822—1847). An Analysis of the Academic and Scientific Conferences of the Period. Cambridge, 1951.
72) Ibid. P. 20—50.
73) Ibid. P. 58—59.
74) Verhandlungen der zehnten Versammlung. S. 41.
75) О Ричле см.: Ribbeck O. Friedrich Wilhelm Ritschl. Bd. 2. S. 42—55.
Посещаемость конференций: |
||
Год |
Город |
Количество участников |
1838 |
Нюрнберг |
81 |
1839 |
Мангейм |
158 |
1840 |
Гота |
210 |
1841 |
Бонн |
262 |
1842 |
Ульм |
154 |
1843 |
Кассель |
159 |
1844 |
Дрезден |
436 |
1845 |
Дармштадт |
226 |
1846 |
Йена |
361 |
1847 |
Базель |
240 |
(В 1850 году конференции возобновились: 353 участника собрались в Берлине.) Цифры взяты из списков участников в отчетах каждой из ежегодных конференций. Необходимы три уточнения: иногда не все участники фигурировали в списке; часто они приезжали лишь на один-два дня; а когда конференции проводились в крупных туристических центрах (Бонне, Дрездене, Йене), их посещаемость резко возрастала. Очевидно, что привычки и вкусы ученых с тех пор почти не изменились.
76) Мнение Ф. Кольрауша (Kohlrausch) цит. по: Hinton Thomas R. Liberalism, Nationalism and the German Intellectuals (1822—1847). Р. 62—63.
77) Verhandlungen der siebenten Versammiung. S. 51—52, 101—102; ср.: Hinton Thomas R. Op. cit. P. 59—60.
78) Ribbeck O. Friedrich Wilhelm Ritschl. Bd. 2. S. 332—381.
79) Ср.: Pfeiffer R. History of Classical Scholarship from 1300 to 1850. P. 181—182.
80) На этом обстоятельстве не пришлось бы отдельно останавливаться, если бы многие историки антиковедения вслед за историками науки предыдущего поколения не считали, что предисловия и тому подобные тексты являются достаточным материалом для описания деятельности ученых по существу.
81) См.: Hermann G. Opuscula. Vol. II. Leipzig, 1827. S. 167—216 (вторая из переизданных в этом сборнике статей начинается так: “Quae superiore anno de antiquissima Graecorum mythologia scripsi, fuerunt qui ioco scripta putarent”).
82) Ср.: Müller M. Anhang zu dem Buche: Aeschylos Eumeniden. S. 3; Aeschyli Eumenides / Ed. by B. Drake. Cambridge, 1853. P. 52 n. 1.
83) Müller M. Anhang… S. 5.
84) См., например: Aarsleff H. The Study of Language in England. 1780—1860. Princeton, 1967 (Сh. V); общие сведения об этой области и упомянутых ниже см.: Sandys J.E. A History of Classical Scholarship. Cambridge, 1903—1908. Vol. 3.
85) Timpanaro S. La genesi del metodo del Lachmann.
86) M. Tulli Ciceronis quae vulgo fertur oratio pro M. Marcello / Hg. von F.A. Wolf. Berlin 1802; Вайске возразил на это, что “работа г-на Вольфа о данной речи Цицерона никак не могла быть написана г-ном Вольфом; ее автор — кто-то другой, выступающий под этим именем”, см.: Villers C. Some Account of the Researches of the German literati on the subject of Ancient Literature and History // Classical Journal. 1811. P. 355—356.
87) Bollack J. La raison de Lucrece. Paris, 1978.
88) Naeke A.F. Opuscula philologica. Bd. I. S. 168—172.
89) Общие сведения см.: Bravo B. Philologie, histoire, philosophie de I’histoire; Momigliano A. Contribut[i] alla storia degli studi classici [e del mondo antico]. P. 233—248.
90) См., например, письмо Кройцера к Савиньи от 23 февраля 1807 года: Briefe Friedrich Creuzers an Savigny (1799—1850) / Hg. von H. Dahlmann. Berlin, 1972. S. 200.
91) Принадлежавший Рейцу рабочий экземпляр книги Ф. Виже (F. Viger) “De praecipuis Graecae dictionis idiotismis libellus” (H. Hoogeveen (Hg.) Leiden, 1752) ныне хранится в библиотеке Кембриджского университета (shelfmark Adv. d. 68.4); в заметках на полях подробно рассматриваются воззрения Г. Буде и М. Девариса
(G. Bude, M. Devaris) (например, 101 к № 48).
92) См., например: Timpanaro S. La genesi del metodo del Lachmann. P. 78.
93) Об Эйхгорне см. прежде всего: Sehmsdorf E. Die Prophetenauslegung bei J.G. Eichhorn. Göttingen, 1971.
94) Подробное доказательство этого тезиса см.: Grafton A. Prolegomena to F.A. Wolf.
95) Ср.: Erasmus H.J. The Origins of Rome in Historiography from Petrarch to Perizonius. Assen, 1962.
96) О том, как Вольф любил писать на латыни, см. прежде всего: Föhlisch J.G.E. Ansickten uber Erziehung und Unterricht in gelehrten Schulen. Bd. I. Karlsruhe, 1836. S. 286—288. О комментариях Казобона к Светонию см.: Wolf F.A. Kleine Schriften. Bd. 1. S. 412. O Маркланде и Геснере см.: M. Tulli Ciceronis quae vulgo feruntur orationes quatuor… / Hg. von F.A. Wolf. Berlin, 1801; предисловие пе
реиздано в: Wolf F.A. Kleine Schriften. Bd. I. S. 369—389.
97) Fuhrmann M. Friedrich August Wolf.
98) Ср. прежде всего со статьей Томаса Арнольда (Thomas Arnold) о Нибуре в “The Quarterly Review” (Vol. 32. 1825), особенно p. 85: “…по-видимому, в Германии теперь модно поносить эпохи, непосредственно предшествующие нынешней, и в отместку за непомерные похвалы, ранее расточавшиеся восемнадцатому веку, относиться к этому столетию со столь же непомерным презрением”. Арнольд мог бы выразить свою мысль в еще более обобщенной форме; Нибур считал, что “в первые два века после возрождения гуманитарных наук в постижении и оценке Римской истории царило такое же рабское преклонение перед письменными памятниками, полученными в наследство от предков, и такая же боязнь заглянуть в то, что стоит за ними, которые превалировали во всех других областях знания”. Те, кому все-таки удавалось критически отнестись к “достоверности трудов античных писателей и ценности их свидетельств”, добивались этого лишь потому, что они, как Перизоний, “намного опережали” свое время (History of Rome / Tr. By Hare and Thirlwall. Vol. I. Cambridge, 1828. P. V—VII), Ср. также: Niebuhr B.G. Lectures on the History of Rome / Tr. by L. Schmitz. 4 Ed. London, n. d. P. 49—54 (Лекция X). Подобные заявления, иногда встречающиеся, например, в предисловиях к научным трудам, ярко характеризуют отношение автора к былому и нынешнему положению дел в его дисциплине. Однако эти сентенции не следует смешивать с реальной историей данной дисциплины. О рецензии Арнольда см.: Forbes D. The Liberal Anglican Idea of History. Cambridge, 1952 (Ch. II).
99) См., например: Bernays J. Joseph Justus Scaliger. Berlin, 1855; письмо Бернайса к Пэттисону от 5 февраля 1875 года (Оксфорд, Бодлианская библиотека (MS Bywater 61, fol. 41v)); письмо Бернайса к Пэттисону от 4 ноября 1875 года (Ibid. fol. 43v).
100) Lieber F. Reminiscences of an Intercourse ith Mr. Niebuhr the Historian. Philadelphia, 1835. P. 188.
101) Так, издание “Aeschyli Eumenides cum scholiis” (Bonn, 1821) К. Швенка (C. Schwenck) уже содержало дотошные рассуждения о величине хора, внешнем облике Эвменид и эмоциональном воздействии пьесы на зрителя.
102) Цит. по англ. переводу: Dissertations on the Eumenides of Aeschylus / Tr. from the German by C.O. Müller. London; Cambridge, 1853. P. 60—61.
103) Ср. с моей рецензией: Grafton A. Review of: P. Sweet “Wilhelm von Humboldt” // American Scholar. Vol. 50. 1981. P. 379—381.
104) Dissertations on the Eumenides of Aeschylus. P. 197 ff. Оба немецких ученых и их зарубежные единомышленники примерно к 1850 году начали осознавать, что их великие предшественники возложили на себя непомерный труд реконструировать нечто большее, чем позволяют имеющиеся материалы. Весьма образно эту мысль выразил Дж. У. Дональдсон в своей книге: Donaldson. J.W. The New Cratylus (2 Ed. London, 1850. P. 34—35): “Oни склонны чересчур отдаваться своей богатой фантазии и энтузиазму: точно студента Ансельма из сказки Гофмана, их завораживают два чудных темно-голубых глаза в кусте бузины, и в ушах у них вечно звенят хрустальные колокольчики”.
105) Mix E.R. Marcus Attilius Regulus exemplum historicum. Paris; London, 1970. P. 26—27.
106) Ahrens H.L. Über die Mischung der Dialekte in der griechischen Lyrik // Ahrens H.L. Kleine Schriften. Bd. I. Hannover, 1891. S. 157—181.
107) Jebb R.C. Homer: An Introduction to the Iliad and the Odyssey. 5 Ed. Glasgow, 1894 (Ch. IV).
108) Cesarotti M. Digressione sopra i prolegomeni di Federigo Augusto Wolf // Cesarotti M. Prose edite e inedite / Ed. G. Mazzoni. Bologna, 1882. P. 196—198.
109) Schelling F.W.J. On University Studies / Tr. by E.S. Morgan. Athens, Ohio, 1966. P. 40.
110) Письмо Вольфа к Мериану, март 1799 года, в кн.: Reiter S. Friedrich August Wolf. Ein Leben in Briefen. Stuttgart, 1935. Bd. I. S. 278.
111) Belger C. Moriz Haupt als academischer Lehrer. Berlin, 1879. S. 181.
112) Ibid. S. 190.
113) Naeke A.F. Opuscula philologica. Bd. I. S. 263—271, особенно S. 267; ср. c общими сведениями в кн.: Pfeiffer R. Ausgewahlte Schriften. Munich, 1960. S. 8—19.
114) Dodds E.R. The Prometheus Vinctus and the Progress of Scholarship // The Ancient Concept of Progress. Oxford, 1973. P. 31—32; Lloyd-Jones H. Zeus in Acschylus // Journal of Hellenic Studies. Vol. 76. 1956. P. 55—67.
115) Schoemann G.F. Opuscula academica. Vol. III. Berlin, 1858. P. 136.
116) Rüdiger H. Sappho. Leipzig, 1933. S. 102—109, 150—153; Hatvany L. Die Wissenschaft des nicht Wissenswerten. 2. Аufl. München, 1914. S. 91—106.
117) Finley M.I. Ancient Slavery and Modern Ideology. New York, 1980 (Ch. I).
118) Yavetz Z. “Why Rome?” Zeitgeist and Ancient Historians in Early 19th Century Germany // American Journal of Philology. Vol. 97. 1976. P. 276—296.
119) Не случайно Моммзен, открывший новую эру в антиковедении, сам, вопреки тогдашним обычаям, не прошел через гимназию и филологический семинар. О пользе подобного образования для других он также был невысокого мнения. В XIX веке новые веяния приходили в филологию, как и в другие научные дисциплины, извне, с вторжением какого-нибудь гения, не приученного
считаться с устоявшимися границами и стандартами.
120) Lietzmann H. Autobiographisches // Wesen und Rang der Philologie. S. 58—59.
121) Письмо Бернайса к Пэттисону от 12 января 1880 года (Оксфорд, Бодлианская библиотека (MS Bywater 61, fol. 49r-v)); Письмо Бернайса к Пэттисону от 29 января 1880 года (Ibid., fol. 53r-v); Письмо Бернайса к Байуотеру от 2 января 1881 г. (Оксфорд, Бодлианская библиотека (MS Bywater 56, fol 39r-v)).
122) Mittheilungen aus Lobecks Briefwechsel. S. 152.
ПРИМЕЧАНИЯ РЕДАКЦИИ
* Перев. по: Grafton Anthony. Polyhistor into Philolog: Notes on the Transformation of German Classical Scholarship, 1780—1850 // History of Universities. Vol. 3. 1983. P. 159— 192.
I) Корнелий Шревелиус (1615—1661) — голландский врач и лексикограф, автор известного греко-латинского и латинско-греческого словаря, также участвовал в подготовке стандартных изданий античных классиков.
II) Томас Рейнезиус (1587—1667) – немецкий врач и полигистор, специалист по эпиграфике.
III) Квинт Гораций Флакк. Собрание сочинений / Пер. А.П. Семенова-Тян-Шанского. СПб.: Биографический институт; Студия биографика, 1993.
IV) Павел Мануций (1512—1574) — известный латинист и исследователь римских древностей.
V) Марк-Антуан Мюре (1526—1585) – французский гуманист и знаток античности (большую часть жизни прожил в Италии), приверженец так называемого “цицеронианского” направления в новолатинской стилистике.
VI) Веттори Пьер (Пиетро) (1499—1584) — знаменитый ученый-гуманист, комментатор Аристотеля, издал исправленные сочинения Цицерона, Теренция, Варрона, Саллюстия, Платона и Ксенофонта.
VII) Антонио Агустин (1516—1586) — известный испанский ученый и правовед, специалист по римскому праву.
VIII) Яков Куяций (Кюжас) (1522—1590) — выдающийся французский правовед и юрист, исследователь римского права и корпуса “Дигест”.
IX) “Но кто будет сторожить самих стражников?” (Ювенал. Сатиры IV, 347—348).
X) Казобон Исаак (1559–1614) — французский гуманист и теолог (работал также в Швейцарии и Англии), один из основоположников классической филологии.
XI) Янус Грутер (1560—1627) — голландский филолог, специалист по эпиграфике, здесь упомянут его “Inscriptiones antiquae totius orbis Romanorum”, изданный в Гейдельберге.
XII) Иоганн Георг Гревий (1632—1703) – немецкий филологклассик, профессор университетов в Дуйсбурге и Утрехте, автор знаменитого “Thesaurus antiquitatum Romanarum” (1694—1699, в 12 томах) и посмертно опубликованного “Thesaurus antiquitatum et historiarum Italiae”.
XIII) Иоганн Фридрих Гроновий (1611—1671) — немецкий филолог; профессор университетов в Девентере и Лейдене; готовил издания Сенеки, Саллюстия, Плиния Старшего, а также Ливия и Тацита.
XIV) Масора (древнеевр.) — область знания, которая обслуживала задачи по исправлению текста Торы в случае его искажения переписчиками.
XV) Иеремия Маркланд (1693—1776) — британский антиковед, исследовал послания Цицерона, подготовил издания трагедий Еврипида.
XVI) Иоганн Маттиас Геснер (1691—1761) — немецкий филолог-классик, профессор и библиотекарь Гёттингенского университета, готовил издания Квинтилиана, Плиния Младшего и Горация.
XVII) Холм близ Афин, место заседаний народного собрания.
XVIII) “Вергилий меня развлекает, но Гомер нагоняет на меня скуку” (фр.).