Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2006
Пять лет тому назад в “НЛО” № 50 (2001) была напечатана работа К.А. Богданова “Фольклористика и т.д.”. Думаю, ни один филолог (то есть с любовью изучающий Логос или историю словесных искусств) не мог не воспринять обозначение специфики отдельной дисциплины в системе гуманитарных знаний через “и т.д.” как демонстративный выплеск деконструкта без берегов и, позволю добавить, без “человеческого лица”. Так оно и было: смело очерченный силуэт советской фольклористики напоминал скульптурное изображение Суламифи, выполненное по словесному описанию из “Песни Песней” царя Соломона (см. поэму Саши Черного). Я не стала бы вспоминать об этой статье, если бы в июне этого года Нина Владимировна Брагинская не упомянула в разговоре со мной об огорчившей ее другой публикации К. Богданова “Наука в эпическую эпоху: классика фольклора, классическая филология и классовая солидарность” (НЛО. 2006. № 78). Поскольку заглавие обещало серьезные обобщения и новые данные, касающиеся истории изучения мифа, фольклора и античной литературы в советской России, а также потому, что относительно недавно мною была опубликована монография об Ольге Фрейденберг, в которой также затрагиваются проблемы существования фольклористики в 1920—1930-х годах и ее выживания как самостоятельной гуманитарной дисциплины1), я поспешила ознакомиться с этим новым трудом Богданова. Увы, для концептуальной заявки на новый проект по изучению советской гуманитарной науки обзор Богданова не дает достаточных материалов и документальных сведений. Начать с того, что выражение “классика фольклора”, поставленное в заглавие, остается терминологически не определенным, а поворотные моменты в судьбах русской фольклористики и ученых, занимавшихся “в эпическую эпоху” изучением фольклора, — неотмеченными.
Общеизвестно, что уже начиная с конца ХIХ века российские и западные классики и историки фольклора работали все в более тесном контакте с археологами, лингвистами-теоретиками, этнологами, этнографами, занятыми полевыми работами, с историками материальной культуры и с философами. Теоретические установки на комплексные исследования долитературной архаики, фольклора и античной литературы не были навязаны филологической науке после 1917 года извне, и после революции методы исследования у отдельных ученых и в различных школах продолжали оставаться разнонаправленными, складывались органически, изнутри единого познавательного процесса. Поэтому государственное вмешательство в университетскую и академическую науку в 1918—1922 годы в советской России не привело к гибели классической филологии, а новая реформа университетского образования, позволявшая восстановить преподавание греческого, латинского и античной литературы в университетах, и не предполагала и не привела к расцвету классической филологии в стране. После революции (с 1921 по 1934 год) классики были лишены собственных отделений на гуманитарных факультетах университетов, но имели возможность продолжать свои исследования под эгидой других государственных учреждений и (до определенного периода) научно-общественных организаций. Инициаторы создания новых научных учреждений (Марр, Зубов, Л. Штернберг, до начала 1930-х годов — С. Ольденбург, директора бывших императорских музеев, в первую очередь — Эрмитажа) не были политически ангажированными функционерами. Если бы К. Богданов добросовестно ознакомился с содержанием справочных ежегодников “Наука в России”, с ежегодными отчетами таких научно-исследовательских и учебных институтов, как Институт имени А.Н. Веселовского (возник в 1921 году, в 1923-м преобразован в ИЛЯЗВ, с 1926 года включен в состав РАНИОН), просмотрел бы отчеты и отделы “Хроника” в публикациях Российского института истории искусств, обратил внимание на Труды Института антропологии, археологии и этнографии, на “Сборники Музея антропологии” и дошел бы в подобного рода обзоре истории науки и науковедческой литературы по классическому и современному фольклору хотя бы только до обзорных публикаций М.К. Азадовского “Памяти Н.Я. Марра” и “Советская фольклористика за 20 лет”2, он не пришел бы в этой статье к столь недостоверному по фактам и бессодержательному по сути “ретроспективному описанию конкурирующих… научных парадигм” в области классики фольклора и классической филологии, которые предложены в разделах “Теория”, “Простота” и “Практика”.
Ни на практике, ни в теории взаимоотношения науки, административной власти, партийной идеологии и государственной политики не были столь просты, они не укладывались в однозначные схемы. На протяжении первого двадцатипятилетия советской власти государственное управление наукой, а также разработка и внедрение в жизнь политических и идеологических программ не были жестко скоординированы, синхронизированы и выражены в единых политических формулах и доктринах, поэтому и огосударствление науки не сразу, не всегда и даже не повсюду автоматически приводило к дегенерации гуманитарных знаний, к гибели научной мысли, к замене академического общения новоязом. Богданов не прослеживает путей создания “совокупного текста” советской науки, а просто постулирует существование этого текста как некую очевидную (но фиктивную) данность. Такое постулирование таит в себе опасность создания цепочек тавтологий, когда один и тот же термин “метафора” (знак или символ по словарному определению. — Н.П.) сначала обозначает предмет изучения (текст советской науки) и тут же рекомендуется как ключевой прием “в конструировании символической солидарности советских ученых”.
Незачем напоминать историкам науки, что катастрофа в гуманитарной сфере и шире — в мире советских научно-академических знаний произошла во второй половине 1940-х годов. Если цель работы Богданова — доказать, что кризис произошел раньше, ему следовало бы развернуть динамику процесса, приведшего к катастрофе. Но аналитически мыслящий читатель не находит в статье материалов, позволяющих сделать те или иные выводы касательно самого исторического процесса.
Прочтение ежегодников “Наука в России” и знакомство с дневниками и мемуарами российских гуманитариев 1920—1930-х годов выявляют достаточно сложную картину. Начиная с 1918 года в стенах одного и того же академического института оказывались перемешанными и распиханными по разным секторам историки и филологи, изучавшие российские древности и фольклор, лингвисты самых разнообразных направлений, гебраисты, классики, индологи, вавилонисты, историки материальной культуры и т.п. Жизнь таких групп напоминала общагу à-la “сумасшедший корабль” и коммуналку с ее бесконечными конфликтами и жалобами по начальству. Но сошлемся на мемуаристов — филологов, непохожих друг на друга по научным интересам, характеру, судьбам, да и социальным репутациям, — от аутсайдера до успешного функционера (например, В.Я. Проппа, О.М. Фрейденберг, Н.И. Гаген-Торн, И.М. Дьяконова, Б.Б. Пиотровского). Мы увидим, что навязанное извне сосуществование в науке тяготило и сковывало их индивидуальную инициативу, но, парадоксально, способствовало развитию разнонаправленных интересов, облегчало междисциплинарные связи, в какой-то мере — служило компенсацией за нарушенные международные и межрегиональные контакты. Так, В.Я. Пропп, последовательный защитник специфики фольклора как творчества коллективного, считавший, что “фольклор есть процесс, а не серия однократных актов”, выстраивал свою аргументацию на основе глубокого знания классической филологии, в том числе и “гомеровского вопроса”. В “Трансформациях волшебной сказки” он исходил из основных положений генетического метода, разработанного в основном усилиями мифологов и филологов-античников, а созданная одновременно с “Трансформациями” его же “Морфология сказки” была опытом систематико-морфологического подхода. В мемуарах Б.Б. Пиотровского встречаем настоящий панегирик Н. Марру: этот “гениальный ученый не всегда мог отделить второстепенное от самого главного и слишком прямолинейно применял историзм, с чем было трудно согласиться. Но как историк культуры он развил учение о семантике, которое явно выходило за рамки языкознания… Используя его работы, я с этой точки зрения подходил к амулетам Древнего Египта, росписям додинастической керамики — и результаты получались”3. (Пиотровский, к чести его будь сказано, отказался шельмовать Марра и в конце 1949 года, и в начале 1950-х годов.) Как эти факты соотнести с главами “Теория”, “Практика”, “Эпическая действительность”, “Советская античность”?
Создавая “ключевые и конструирующие” метафоры в разделе “Эпическая действительность”, Богданов игнорирует коллективный труд сектора семантики мифа и фольклора при ИЯМ “Тристан и Исольда”, проследивший социогенезис и культурную семантику средневекового сюжета и намечавший путь к изучению внутренних форм, то есть морфологии куртуазного эпоса. Выделив в подзаголовках понятия “классика фольклора” и “классическая филология”, Богданов не считает нужным упомянуть четыре тома РАНИОНовского издания “Язык и литература”, посвященные рассмотрению гомеровского вопроса; он, очевидно, не знает, что в 1931 году в Институте речевой культуры проходила дискуссия “Что такое фольклор”, участниками которой были Фрейденберг, Жирмунский и Азадовский. В архиве О.М. Фрейденберг сохранились “Тезисы к докладу Жирмунского”, тезисы к ее “контрдокладу” и статья И. Мещанинова “Мертвые теории и живой эпос” с требованием марксистского классово-идеологического подхода к народному творчеству. Учитывая профессиональные интересы И.И. Мещанинова, в те годы — ведущего администратора от науки и сторонника марровского “нового учения о языке”, его участие в дискуссии о фольклоре могло свидетельствовать и об идеологической ангажированности. Тем более важно было бы показать, насколько совпадали или разнились администрирование в науке (ИЯМ, ГИИИ, ИРК, РАНИОН — это названия ведущих академических учреждений) и подлинные научные интересы ученых, но именно на это Богданов внимания не обращает.
Административная политика, сталинская политика индустриализации, коллективизации, идеологические задачи построения “социалистического государства рабочих и крестьян, свободного от классовой борьбы и классовых противоречий”, и то, как эти политические и идеологические структуры влияли на развитие науки и художественного творчества, рассматривались достаточно серьезно и на Западе, и в постсоветской России. Богданову не могут быть неизвестны работы американского историка фольклора Феликса Ойнаса, показывающие, что к началу 1930-х годов существование фольклора — отдельной сферы словесного творчества и фольклористики как самостоятельной научной дисциплины — было под угрозой уничтожения. Ойнас детально прослеживает политическую работу партии в этой области культурной и научной жизни России 4.
В начале 1930-х годов, подобно филологам-классикам (но в другой социально-идеологической и политической обстановке, чем это было в 1920-х годах), фольклористы вынуждены были искать прибежища под укрытием междисциплинарных исследований, заниматься изучением антропологии культуры бесписьменных народов (то есть по неизбежности — устным народным творчеством), двигаться в сторону этнографии, этногеографии, изучения народных промыслов и истории материальной культуры. В истории российской классической филологии и истории русской советской фольклористики можно проследить общую парадигму, но угроза уничтожения фольклора и фольклористики возникла позже, чем распались старые традиции классической филологии, да и методы перевоспитания и “перековки кадров” в классической филологии и в фольклористике не во всем совпадали.
И еще несколько примеров, чтобы показать как важно учитывать смысловое наполнение, то есть культурно-семантическое содержание тех конструирующих моделей, о которых пишет Богданов. В конце 1920-х годов Ольга Фрейденберг и разделявший ее тогдашние интересы М.С. Альтман занимались историей мифов о легендарных героях, творящих свое искусство под покровительством муз. Их интересовала семантика имен Тамирис, Фамира-кифаред, слепец Фамир и т.п. Вывод, к которому пришла Фрейденберг: семантика имени раскрывает судьбу или сюжетную линию героя — творец, покровительствуемый музами, гибнет или его настигает кара небесных покровительниц за то, что он достиг в своем искусстве неземных высот и оказался способным вступить в соревнование с Бессмертными. Или известный деятель русского народничества, Богораз-Тан, сосланный вновь на далекий Север и оттуда присылающий публикацию об инкантациях, произносимых при создании чар, помогающих “обретению власти над миром” (есть у него такая статья, как и статья под заглавием “Оживление шаманского бубна”). Зачем они занимались раскрытием семантики этих фольклорно-мифологических моделей? Что, Фрейденберг спешила подсказать товарищу Сталину наиболее эффективную стратагему расправы с духовной и творческой элитой или загнанный куда Макар телят не гонял Богораз тешился, показывая язык тому же Сталину (к счастью, незнакомому с текстом инкантации и прилагаемым рецептом изготовления приворотных чар)? Явный абсурд. Скорее, в 1920—1930-х годах семантологические подходы к теории античного мифа и фольклора помогали отдельным ученым видеть принципиальные различия между древней мифологией, архаичным фольклором, с одной стороны, и мифами XX века — в сталинском ли, в розенберговском ли изводах — с другой. Конечно, ученые не могли остановить шквальный вихрь советского неомифологизма, но некоторые отваживались утверждать по поводу складывавшегося у них на глазах мифа о советском рабочем фольклоре: ““Рабочий фольклор” — термин, уничтожающий сам себя. “Рабочего фольклора” быть не может, как “социалистической религии”… Когда речь идет о мелком мещанстве и о противопоставлении города и деревни, неверно и неточно вводить термин “рабочий”… Фольклор культурно-отсталых народов не следует отделять от какого бы то ни было иного фольклора, особенно фольклора, далеко не изжившего себя в высоких идеологиях культурного класса и в его быту”5. Смелых и принципиальных было немного, но их голоса выламывались из общего хора, слаженность которого, как видим, была весьма сомнительной.
__________________________________________________
1) Perlina N. Ol’ga Freidenberg’s Works and Days. Bloomington, Indiana, 2002. См. главы “The Discussion “What is Folklore”: Freidenberg, Zhirmunskii, Azadovskii” и “Freidenberg and the Folklorists of the Formalist School: Vladimir Propp and Petr Bogatyrev” (р. 124—130, 139—147).
2) Советский фольклор. 1936. № 2—3; 1939. № 6. 162)
3) Пиотровский Б.Б. Страницы моей жизни. СПб.: Наука, 1995. С. 54.
4) Cм., например: Oinas F. Folklore and Politics in the Soviet Union // Slavic Review. 1973. Vol. 32; Oinas F. Folklore in the Soviet Union // Journal of Folklore Research. 1987. Vol. 12. № 2/3; Folklore, Nationalism, and Politics / Ed. by F. Oinas. Columbus: Slavica Publishers, 1978.
5) Тезисы к дискуссии о фольклоре (1931) цитируются по машинописи “Воспоминаний” О.М. Фрейденберг, хранящихся в ее архиве.