Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2006
Перевод Сергей Козлов
Филология является предпосылкой всякого исторического исследования, поскольку никакое историческое исследование немыслимо без сопоставления источников и их критики. Но филология имеет и свою собственную историю, которая не является ни историей философии, ни историей литературы. Это история развития техники критического анализа текста, а техника эта всегда опирается на то или иное представление о природе текстов, об их авторитетности и о тех процедурах, которым правомерно подвергать текст. История филологии может уделять преимущественное внимание техническим аспектам филологии, то есть сменяющим друг друга способам предъявления текстов: этапами такой истории будут, например, гуманизм Эразма Роттердамского, позиция Ришара Симона по отношению к Священному Писанию — и так далее, вплоть до утверждения филологии как самостоятельной дисциплины в немецких университетах XVIII века или даже вплоть до нынешних филологических дискуссий о принципах подачи вариантов текста в критическом аппарате издания. Но возможна и другая история филологии: эту другую историю можно назвать “внешней”. Это будет история поэтапного вписывания филологии во все более и более усложняющийся “пазл”, которым является расклад и комбинация гуманитарных дисциплин в их историческом становлении. При таком подходе потребуется описать то воздействие, которое смогла оказать филология на развитие историографии, искусствоведения и антропологии; потребуется рассмотреть место, занимаемое филологией в системе культуры или — даже сложнее — во взаимодействии двух культурных традиций, немецкой и французской. Во Франции были за последнее время написаны или пишутся сейчас главы именно такой истории. Суть этого подхода состоит в том, что историю филологии используют как путеводную нить для реконструкции истории культуры.
РАЗНЫЕ СМЫСЛЫ ОДНОГО СЛОВА
Когда мы задумываемся о том, что такое филология, мы прежде всего обнаруживаем, что в разных национальных контекстах это слово наделяется разными смыслами. Во Франции существует тенденция сводить филологию к дидактическому изучению грамматических элементов языка; в Германии же на протяжении долгого времени развивалась тенденция к превращению филологии в некое всеобъемлющее знание, в своеобразный фундамент всей совокупности гуманитарных наук. В этом последнем случае филология может становиться вектором определенной философской рефлексии — некоей критики, которая, не являясь кантовской критикой, приводит, однако, к тому же самому коперниканскому перевороту, что и критика кантовская, — то есть к тому же самому выявлению роли субъекта. Было отмечено, что один из крупных специалистов по филологическому изучению Платона, Рункен, являлся однокашником Канта по Кёнигсбергскому университету, да и позднее поддерживал отношения с Кантом. Таким образом, филология и философия могут при известных условиях предстать как две ипостаси одного и того же феномена. К примеру, критика религии одинаково многим обязана и “Критике чистого разума”, и историзации сакрального текста, произведенной в рамках филологической критики Ветхого Завета Иоганном Готфридом Эйхгорном, Давидом Фридрихом Штраусом или тюбингенской школой. Некоторые авторы работали на стыке двух подходов — философского и филологического: так, Зольгер, с одной стороны, закладывает основы идеалистической эстетики, а с другой — переводит Софокла и интересуется особенностями языка Софокла; аналогичным образом у Вильгельма фон Гумбольдта кантианская философская традиция дополняется критическим подходом к изучению текстов. Готфрид Герман, занимавший в XIX веке кафедру филологии в Лейпциге, стремился построить по кантовскому образцу философскую дедукцию древнегреческой метрики1. Хронологическая систематизация диалогов Платона, принятая Шлейермахером, содержала в свернутом виде определенный подход к философскому толкованию Платона. Таким образом, правомерным оказывается вопрос о философских валентностях филологии. Проблема эта заслуживает внимания еще и потому, что рассмотрение ее позволяет нам высветить у целого ряда немецких авторов, от Фердинанда Бернгарди до Фридриха Шлегеля, наличие таких текстов, которые с большим трудом вписываются в ту или иную зону на любой карте знаний. Другой интересный аспект того же вопроса — выявление момента, когда философская мысль начинает претендовать на свое радикальное отличие от филологии: в ходе этого специфически немецкого различения возникает жесткая граница, по одну сторону которой оказываются собраны любые формально-понятийные схемы, а по другую — материалы и исследования, касающиеся истории текстов.
В некоторых работах по истории филологии была сделана попытка подвергнуть критической рефлексии вышеуказанное различение, системообразующее для немецкой интеллектуальной жизни. В конце концов, разве претерпеваемые текстами искажения не являются результатом сообразования текстов с теми или иными читательскими ожиданиями, а стало быть, более или менее отвлеченного умозаключения?2 Герменевту надлежит исправлять такого рода ошибки в понимании; гарантией же правильности герменевтического прочтения будет выступать критерий связности, который может порой вступать в противоречие с наружным видом дошедшего до нас текста. Некоторые из первых герменевтов уподобляли исправление текстов врачеванию тел. Существует определенное сродство между медицинской логикой и историей интерпретаций. Именно филологам было свойственно выражать стремление к сохранению единства между философией и филологией, тогда как кантовский жест состоял в разъединении двух этих областей знания. Однако филология может восприниматься не только как гарант общего, но и как гарант единичного. Герметизм Иоганна Георга Гамана и его темные метафоры были призваны гарантировать сохранение неповторимой уникальности языка и индивидуальности стиля.
Видимый разрыв между философией и филологией, возможно, был обусловлен и таким фактором, как проходящий через все немецкое Просвещение внутренний конфликт между историческим и философским типами рациональности. Для системно мыслящего философа толкование текста выступало лишь как эрзац подлинного, то есть отвлеченно-понятийного, познания реальности. К такому эрзацу можно было прибегать на худой конец, но ограничиваться им не следовало. Предметом нашего постижения должна быть идея: идею надлежит освободить от эмпирической оболочки и довести до состояния чистого понятия путем философской критики. Что же касается исторических наук о духе, то они мыслили свой предмет диаметрально противоположным образом: определение такого предмета было впервые дано Августом Бёком, и уже это определение позволяет увидеть всю дистанцию, отделявшую объект филологии от объекта философии. Предметом филологии (понимаемой предельно широко) является, согласно Бёку, “воспознание познанного” — “cognitio cogniti”. Речь идет о познании, но не о познании вообще, как в философии, а лишь о познании того, что уже было познано другими. Филолог должен уметь философствовать в той мере, в какой это необходимо, чтобы понимать древних, — но филолог не должен сам философствовать как Платон. Если философская герменевтика берет свой предмет как абсолют и стремится понять его в себе самом и через него самого, то филологическая критика рассматривает свой предмет в его отнесенности к другим людям.
Оригинальность методологического жеста современной филологии состоит в неизменном сопряжении двух отсылок: отсылки к сфере частного и отсылки к сфере исторического. Филология всегда имеет дело не с мыслью вообще, но с мыслью высказанной, — а высказанная мысль всегда так или иначе связана с языком, на котором она выражена. Стало быть, речь идет о том, чтобы предложить, исходя из филологии, некую альтернативу философской герменевтике. При этом, однако, очевидным образом предполагается, что тексты, которыми занимается филолог, наделены известной формой субъективности. Именно вписанность некоей субъективности в анализируемый текст обуславливает определенное расхождение между текстом и внеположной ему ценностной нормой, социальной или религиозной. Отделяясь от нормы в результате акта рефлексии, текст конституируется как единичный объект.
История филологии позволяет пролить свет на целые пласты истории гуманитарных наук. Так, подстрочные сноски, очерк истории которых был недавно написан Энтони Графтоном3, знаменуют собой продвижение историографии к принципу научности, к четкому разграничению между повествованием историка, с одной стороны, и документами, созданными для легитимации тех или иных исторических действий, с другой. Сноски могут выступать также в роли посредников между старым текстом и новейшим читателем. Возникающая в XIX веке немецкая историография, от Ранке до создателей серии “Monumenta Germaniae Historica”, основывалась на импорте филологических методов, в которых важнейшим моментом являлась необходимость выработки “текста под текстом”. Сопоставление источников по тому или иному вопросу также относится к базовым методам филологии. Использование подстрочных сносок знаменовало непреодолимый водораздел между таким автором, как Гегель, и таким автором, как, например, Герман. Иногда подстрочные сноски приобретали характер настоящего “текста в тексте”, более объемного и важного, чем основной текст, который в данном случае выступал лишь поводом (вспомним хотя бы “Критический словарь” Бейля). Следует при этом отметить, что распространение сносок и обыкновение ученых широко демонстрировать в сносках свою эрудицию постоянно оказывались объектом критики, в результате чего сноски стали устойчивой темой сатирического дискурса4.
Текстами, требующими наиболее активного посреднического вмешательства ученых, являлись, конечно, античные тексты (поскольку они претерпели в процессе трансляции многочисленные искажения), но также и шире — тексты на иностранных языках вообще. В XIX веке во Франции начинают появляться кафедры иностранных литератур; преподаватели на этих кафедрах часто занимаются тем, что комментируют дистанцию между французским языком / французской реальностью и языком / реальностью изучаемого текста — то есть действуют совершенно как филологи5. Например, некий профессор из Ренна тратит многие годы своей жизни на комментированное издание эпической поэмы Эрсильи “Араукана”6. Здесь же можно вспомнить деятельность одного из основателей французской испанистики, Альфреда Мореля-Фатио7. Все эти люди строят свою работу по отчетливому немецкому образцу. Здесь же вспомним и европейскую славистику, которая опирается в своем развитии на такой краеугольный камень, как изданная Шлёцером “Хроника Нестора” [то есть “Повесть временных лет”]8. Работа Шлёцера послужит основой для французского издания все той же “Хроники Нестора”, которое подготовит Полен Парис. В общем, происходящее во Франции в XIX веке открытие иностранных культур предстает в значительной мере как импорт немецких моделей филологического труда. Весь этот процесс представляет собой разрыв с французским универсализмом XVIII века, строившимся на идее универсальности французского языка. Более того: в результате импорта филологии сам французский язык и сама французская словесность начинают претерпевать известные трансформации. К концу XIX века в качестве противовесов французскому языку выдвигается множественность лангедокско-провансальских диалектов (языки “d’oc” и “d’oil”), а также множественность региональных наречий: при этом некоторые профессора южнофранцузских университетов уезжают изучать эти языки из Франции в Германию!9 Таким образом, история филологии предстает тут как история самосознания французской культуры в ее отношениях с сопредельными странами, и прежде всего с Германией.
Конечно, изучать историю филологии значит изучать ученые труды, издания, комментарии. Но не только. Изучать историю филологии значит также сосредоточиться на фигурах людей, которые создавали эти труды, издания и комментарии. Филолог — такой персонаж, в судьбе которого с особой наглядностью преломляются сквозные тенденции развития окружающего мира. История гуманитарных наук новейшего времени, как она пишется сейчас во Франции и особенно в Германии, уделяет большое внимание изучению интеллектуальных биографий главных представителей филологии и литературоведения. Здесь вспоминаются такие проекты, как подготовленный под редакцией Кристофа Кёнига трехтомный словарь германистов, в котором сведены воедино труды, карьерные маршруты и элементы биографии ведущих германистов всего мира10. Ведь ясно, например, что такие показатели, как членство или нечленство германиста в национал-социалистической партии, или, например, тематические поля, образуемые наиболее частыми предметами исследования, связаны с силовыми линиями немецкой литературной культуры XX века: подобные показатели выступают в роли маркеров немецкой культурной истории. Вот, например, путь Вальтера Рема [W. Rehm], публикатора переписки Винкельмана: Рем начинает с совершенно идеалистического прославления греческой культуры, а впоследствии углубляется в сугубо историческое изучение такой конкретики, как сети общения Винкельмана11; как не увидеть в этом повороте свидетельство перехода во внутреннюю эмиграцию, ответ немецкого интеллектуала 1930-х годов на первые проявления национал-социализма? Что касается исследований на французском материале, то здесь заслуживают упоминания в первую очередь монографии, например работа Антуана Компаньона о Брюнетьере: описывая биографию и интеллектуальные позиции одного преподавателя литературы, Компаньон стремится через них реконструировать интеллектуальный и политический горизонт Франции в период Третьей республики, особенно в годы дела Дрейфуса12. Или можно вспомнить работу Вольфа Лепениеса о Сент-Бёве, где статьи одного литературного критика становятся материалом для реконструкции контуров такого феномена, как политика “золотой середины”13. Если рассматривать филологию в перспективе социальной истории филологов, то выясняется, что история филологии не только обеспечивает нам возможность получить чрезвычайно содержательную картину генезиса гуманитарных наук, но и, сверх того, оказывается своего рода зеркалом социума. Но этим продуктивность истории филологии не исчерпывается: подчеркнем еще и тот специфический интерес, который может иметь история филологии с точки зрения истории культуры. Вот что мы имеем в виду.
До тех пор, пока не началось развитие лингвистики в собственном смысле слова, филология представляла собой самый точный подход к познанию языков. Вторая половина XIX века, вплоть до Соссюра, оставалась временем колебаний между филологическим подходом к языку и формализующим подходом зарождающейся лингвистики. Как бы там ни было, но нацеленность филологии на постижение иностранных культур, равно как и тенденция к актуализации скрытого философского измерения филологии обусловили появление устойчивого интереса к такому направлению исследований, как филологическое изучение философских понятий, и в частности иноязычных отвлеченных понятий. Здесь вспоминается такой известный труд, как козеллековские “Geschichtliche Grundbegriffe” [“Основные понятия исторического сознания”]14, — но в этом лексиконе история понятий описывается лишь внутри немецкоязычного культурного пространства; множественность языков тут никак не учитывается. Между тем, в последнее время стали появляться попытки построить такую историю ключевых философских понятий, которая принимала бы во внимание непереводимые или плохо передаваемые оттенки содержания соответствующих терминов в разных языках15. Ведь такие понятия, как Народ, Volk, Gemüt, Mind, если внимательно присмотреться, не поддаются точному переводу на иностранный язык. Каждый из подобных терминов имеет свою собственную генеалогию, которая и должна быть прослежена на материале соответствующих текстов. Только такое прослеживание становления этих терминов позволяет нащупать семантические мостики, соотносящие тот или иной термин (всегда частичным образом) с теми или иными понятиями иноязычных культур. Вместо механического соположения разноязычных философских дискурсов альянс филологии с философией предлагает нам словарь непереводимых терминов. Речь идет не о том, чтобы просто констатировать некоммуникабельность и на этом удовлетворенно поставить точку. Речь о том, чтобы путем специальной провокации выявить некоммуникабельность внутри общеевропейского пространства, основываясь на изучении словоупотреблений, этимологии и семантических ореолов того или иного термина. Тем самым на обширную сферу межкультурных отношений переносится подход, который, например, братья Гримм применяли внутри немецкоязычного культурного пространства. Всякий прямой перенос термина из одного языка в другой в процессе перевода текстов или просто заимствования (подобно тому, как французские философы используют сегодня в своих текстах немецкие слова) неизбежно приводит к смысловому сдвигу. Слова Dasein или Dichtung означают не одно и то же, будучи употреблены в немецком тексте и в тексте французском. Словарь непереводимых терминов, созданный Барбарой Кассен, знаменует собой своеобразное возрождение филологии в лоне философской мысли и еще раз демонстрирует плодотворность штудий по истории филологии для истории культуры. Исследование пределов переводимости центральных философских понятий — это вклад в обсуждение вопроса о том, как построить собственно европейское пространство философского дискурса.
ОТ ЧТЕНИЯ К ПИСЬМУ
История филологии тесно связана с проблемами двух таких основополагающих измерений культурной истории, как процессы письма и чтения. Что касается проблематики письма, то здесь следует прежде всего упомянуть изданные в 1795 году “Пролегомены к Гомеру” немецкого эллиниста Фридриха Августа Вольфа: эта работа глубоко изменила представления об авторстве, принятые в европейской культуре16. Напомним, о чем идет речь. Основываясь на схолиях к Гомеру, сохранившихся в одном из списков “Илиады”, так называемом codex venetus, который был найден французом Д’Ансом де Виллуазоном, Вольф написал предисловие к изданию Гомера, где поставил под вопрос саму идею авторства. Вместо одного автора мы видим у Вольфа целое множество авторов: сначала идут аэды, которые хранят в памяти обрывки песней, затем — рапсоды, которые сшивают обрывки в большие рапсодии, затем — александрийские грамматики, которые тоже имеют прямое отношение к генезису гомеровских поэм. Имя Гомер — не более чем условное обозначение весьма длительного процесса, к которому оказываются причастны такие факторы, как изобретение письма и его датировка, организация греческого общества, принципы герменевтики и отношения между сакральным текстом и профанным творчеством: только с появлением последнего возникает сама идея словесности. И насколько фигура Гомера утрачивает осязательность и расплывается в тумане, настолько же выплывает из тумана новое культурное множество, объединенное общим подходом к текстам: это множество называется “греческая культура”. Историческое изучение именно этой “греческой культуры” мыслится отныне как приоритетная задача. Можно, разумеется, отметить странный параллелизм, наличествующий между этой “греческой культурой” и раздробленной Германией, единство которой лежит исключительно в культурной сфере. Сам Вольф впрямую не говорит о подобных параллелях, однако он устанавливает их косвенно, когда развивает свою концепцию “науки о древности” — комплекса дисциплин, занятия которыми должны лежать в основе Bildung, то есть культурного формирования человека. Тем самым, в результате так понятого Bildung, Германия становится культурной наследницей Древней Греции и обретает культурную идентичность, противостоящую французской риторической культуре; именно такую идентичность Германия не переставала искать со времен Клопштока. “Пролегомены к Гомеру” оказали широкое и до сих пор плохо изученное воздействие на немецкую и, шире, на европейскую культуру. Бесспорно, публикация “Пролегоменов к Гомеру” совпала по времени с волной общеевропейского увлечения “Поэмами Оссиана” — книгой, где уже была осуществлена увязка представлений о групповой национальной идентичности с идеей первоначального поэтического текста, созданного мифическим бардом. Но теперь, у Вольфа, переход от автора-индивида к авторународу впервые стал предметом научного исследования. Гипотеза Вольфа настолько соответствовала системе ценностей Гердера, пропагандировавшего народную поэзию, что Гердер стал себя считать автором этой гипотезы. Гёте, правда, жалел об исчезновении автора, но в его эпопее “Герман и Доротея” (1797), равно как и в мещанской эпопее Фосса “Луиза” (1795), прослеживается воля к созданию таких литературных форм, которые были бы продиктованы самим духом времени, оказывались как бы эманацией этого духа — и в этом отношении следовали бы образцу гомеровского эпоса как выражения целой культуры. Судя по всему, рецепция работы Вольфа привела к изменению даже модусов авторского самоощущения, изменила у авторов способы представлять свою связь с национальным языком и национальной группой, олицетворением которой авторы должны теперь являться. Гомеровский вопрос естественным образом пересек границу и стал возникать в новых национальных обличьях: одним из первых его перевоплощений во Франции стало творчество Клода Форьеля, лингвиста и предшественника романской филологии, который тоже стал собирать греческие песнопения — только на сей раз не древне-, а новогреческие — и, подобно некоему рапсоду, опубликовал (одним из первых в мире) сборник новогреческих песней17.
История филологии служит важным ключом к пониманию общеевропейского культурного пространства: такое осмысление сейчас только начинается. О какой идентичности финской культуры можно было бы говорить без “Калевалы” Лёнрота? О какой идентичности эстонской культуры можно было бы говорить без крейцвальдовского “Калевипоэга”? Между тем, эти два произведения — упомянутые здесь лишь в качестве выборочных примеров — были результатом аналитической работы и филологической реконструкции, произведенной по образцу работы Вольфа с Гомером. Немецкая филологическая модель распространилась по всей Европе, но это привело не к гомогенизации, а, наоборот, к партикуляризации европейского пространства — партикуляризации, опирающейся на одну и ту же, общую для всей Европы, культурную схему. Понимание этого процесса партикуляризации, который начинает сейчас вызывать особый интерес у историков культуры18, немыслимо без обращения к истории филологии.
В глазах филолога автор — фигура подозрительная. Филолог склонен мыслить авторское сознание как своего рода тигель (реальный или виртуальный), в котором накладываются друг на друга и перемешиваются различные и многочисленные традиции. Соответственно, филолога интересует авторский круг чтения, авторский набор знаний и, конечно, способы, которыми эти знания затем перерабатываются в ходе производства новых сочинений. Вот уже много лет внимание исследователей привлекают такие элементы писательских архивов, как выписки из прочитанного: эти выписки служили сырьем для будущих сочинений. Практика выписывания отрывков из прочитанного в особые тетради19 уходит своими корнями в старинную технику компилирования, характерную для таких полигисторов, как Моргоф, прославившихся замечательными сборниками извлечений20. На протяжении всего XVIII века многие авторы, от Монтескьё до Винкельмана, выписывали наиболее поразившие их фразы и пассажи из прочитанных книг в особые тетради; из этих разрозненных элементов складывалась рабочая библиотека, которую писатель мог всюду возить с собой. Постепенно создатели и владельцы подобных тетрадей переходили к попыткам классифицировать собираемый материал либо по жанрам, либо по языковым ареалам. Так, греческие выписки Винкельмана собраны в одних тетрадях, английские выписки — в других. В подобных условиях историческая филология позволяет реконструировать культурный багаж писателя, его эпистему, выражаясь термином Мишеля Фуко. А при этом обнаруживается несостоятельность тех или иных интерпретаций творчества данного автора: например, выясняется, что винкельмановская концепция истории античного искусства не могла быть столь уж однозначно направлена против французского классицизма, поскольку целый ряд важнейших категорий у Винкельмана был прямо позаимствован из французских текстов XVII века. Авторы, создававшие посредством подобных тетрадей с выписками свой личный мир, были весьма многочисленны и просуществовали вплоть до XX века включительно: так, Вальтер Беньямин благоговейно хранил целые пачки выписок из книг о Париже XIX века, прочитанных им в парижской Национальной библиотеке21. Разумеется, изучая подобный материал, следовало бы тщательно прослеживать и фиксировать фазы ресемантизации, которой подвергается тот или иной отрывок при поэтапном переносе его из одного контекста в другой, из одного интеллектуального кругозора в другой, из одного произведения в другое. Ведь эти системы ресемантизации представляют собой настоящие фабрики по переработке литературного сырья и производству новых произведений: яркий пример этого — случай Жан-Поля (Рихтера), у которого бесчисленное множество тетрадей с выписками подвергалось упорядочиванию по темам и перегруппировывалось в новые кластеры с указателями, готовые для использования в будущих романах22. Филологи до сих пор недостаточно внимания уделяли этим системам ресемантизации. Между тем, их изучение позволяет выстроить вместо истории произведений историю типов письма. Так, Винкельман оказывается приверженцем французских моделей и при этом (несомненно, в силу своего исходного образования) страстным использователем трудов по медицине, а, например, Жан-Поль мог бы считаться заблудившимся во времени, поскольку в самый разгар романтической эпохи он прибегает к технике компиляции, характерной для XVII века и для раннего Просвещения. Его оригинальность как писателя парадоксальным образом связана с его отсталостью. Изучение продуктивных способов чтения связывает филологию с другими областями гуманитарных наук, например с историческим книговедением. В самом деле, невозможно было бы игнорировать соотношения между таксономиями частных библиотек и таксономиями, принятыми в публичных библиотеках. Винкельман служил библиотекарем в Нётнице под Дрезденом, Вальтер Беньямин был одним из главных завсегдатаев Национальной библиотеки в Париже. Писатель приводит свои выписки в систему, которая отличается от библиотечной классификации соответствующих книг, однако личная классификация выписок не просто отрицает принципы библиотечной классификации, но и учитывает их, играет с ними. Любые ресемантизации оказываются в конечном счете производными от возможных таксономий. История филологии — это еще и история практик, так или иначе отмеченных печатью филологического подхода. Поэтому история филологии может представать и как история чтения — в частности, как история продуктивного чтения. Если филология ставит под вопрос авторские прерогативы и даже само существование автора, то история филологии заполняет опустевшее место индивидуального автора стратифицированной системой документов, в комплексе своем образующих особое авторское знание.
ФИЛОЛОГИЯ И СОЦИАЛЬНЫЕ НАУКИ
Филология в первую очередь ставила перед собой задачу прояснения древних текстов с грамматической и языковой стороны. Однако речь шла также и о том, чтобы понять устройство древнегреческих учреждений, расположение домов, способы строительства древних кораблей и т.п. Наряду с символическим толкованием древних текстов очень быстро возникло и реалистическое, чтобы не сказать — историческое, их толкование23. “Филология вещей”, Sachphilologie — так назвал эту линию филологии берлинский филолог Август Бёк. “Филология вещей” была дорога сердцу самого Бёка, и его ученики также стали развивать этот подход. “Филология вещей” стремилась прояснить содержание текста, опираясь на изучение условий жизни, особенностей социальной и культурной среды. Очень быстро обозначился мостик, связавший “филологию вещей” с науками о культуре, а затем и с социальными науками. Возьмем сначала науки о культуре. Гёттингенский филолог-ориенталист Эйхгорн, специалист по Ветхому Завету, искушенный знаток различных версий библейского текста, был инициатором одного из крупнейших реконтекстуализационных проектов XVIII века. В рамках этого проекта большое число преподавателей Гёттингенского университета должно было составить описания различных отраслей знания (естественно, каждый профессор должен был писать о своей науке). Конечно, запроектированная Эйхгорном энциклопедия наук может напомнить нам “Энциклопедию” Дидро, и это сближение будет отчасти обоснованным. Но анализ различных компонентов этой новой энциклопедии, от “Истории философии” Буле24 до истории литературы Бутервека25, показывает, что речь здесь прежде всего шла об объяснении текстов. Положение Эйхгорна было положением экзегета, который знает, что не может понять Ветхий Завет (или, ближе к нам, средневековую литературу), пока не будет обладать систематическим описанием референтов текста: такой свод референтов должен был позволить разомкнуть текст в сферу истории26. Проект Эйхгорна реализовался лишь частично, поскольку в результате каждая наука стала предметом отдельного исторического описания во многих томах. Но ученая Европа, и в частности ученая Франция, внимательно следила за этим предприятием: некоторые части проекта были даже переведены на французский язык27. Открытие, сделанное в Гёттингене в конце XVIII века, состояло в том, что невозможно говорить о текстах, не уяснив себе социального и материального устройства обществ, в которых эти тексты возникли.
Особенно благоприятную почву для подобных реконтекстуализаций предоставила одна из областей филологии, получившая наиболее широкое развитие во Франции. Речь идет о востоковедении. Центральную роль в развитии востоковедения играли изыскания Сильвестра де Саси, который был не только одним из первых французских арабистов, но и неоспоримым учителем большинства немецких востоковедов, сформировавшихся в первые десятилетия XIX века. Переписка Сильвестра де Саси с его немецкими учениками или с его другом Эйхгорном, безусловно, относится к числу важнейших сетей двусторонних интеллектуальных обменов в начале XIX века28. Между тем, понятно, что невозможно было подступиться к арабским текстам, не имея точных знаний об истории и теологии мусульманских стран и не поддерживая тесных контактов с путешественниками-очевидцами. Причем надо учесть, что в начальной фазе своего существования ориенталистика уделяла преимущественное внимание изучению исторических текстов, то есть оказывалась в равной степени и филологией, и наукой об обществе29. Описание жизни феллахов в долине Нила шло здесь рука об руку с толкованием той или иной метафоры. И, наконец, невозможно рассматривать тогдашнюю французскую арабистику вне широкого контекста заинтересованности Египтом, тесно связанной с наполеоновским завоеванием Египта. Ученые, сопровождавшие Наполеона в египетском походе, постарались составить максимально точное описание как древних мест и артефактов, так и современной жизни мусульманского Египта. Египтомания, служившая фоном для французского востоковедения, бесспорно, была одним из факторов, поворачивавших филологию в направлении социальных наук30. Главный орган французского востоковедения, “Le Journal asiatique”, с самого момента своего основания был площадкой взаимодействия между исследованием текстов и исследованием культур. Впрочем, не только Египет, но и Турция, и Персия, и Китай давали повод к развитию “филологии вещей”. Принято считать, что социальные науки возникли как противовес филологии, выдвинув взамен филологической опоры на письменные тексты принцип прямого социологического наблюдения и обследования. Даже если это отчасти и так, это не отменяет того факта, что одним из своих корней социальные науки уходят именно в филологию. Несомненно, одна из наиболее интересных особенностей сегодняшних исследований по истории филологии состоит как раз в том, что эти исследования заново открывают нам тот существенный вклад, который внесла филология в становление историко-культурных штудий, а также социальных наук. Тем самым история филологии порывает со слишком узким определением своего предмета.
Особенно ярким этот вклад филологии в развитие социальных наук оказался на исходе XIX века. Известно, что в последние десятилетия XIX века авангардом инноваций во французской научной жизни была Высшая практическая школа, где работали такие крупные ученые, как, например, лингвист Мишель Бреаль и индолог Сильвен Леви. Так вот, если говорить о социологии и этнографии, разрабатывавшихся в V отделении Высшей практической школы, то необходимо подчеркнуть, что материалами для таких известных работ, как “Очерк о даре” Марселя Мосса31 или, чуть позднее, исследования Селестена Бугле о кастовом строе32, служили не собранные авторами полевые данные, а письменные тексты. Идея о необходимости для исследователя побывать самому в социальных мирах, подлежащих описанию, появится лишь позднее, у учеников Мосса. Сам же Мосс анализировал в первую очередь тексты, чтобы добыть из них понимание социальных структур. Да и сам Дюркгейм в своих рецензиях, печатавшихся в “Année sociologique”33, постоянно ссылался на филологические работы, из которых он вылавливал те или иные примеры социальных конфигураций. Французская этноантропология не так уж отличалась в этом отношении от американской этнологии. Как известно, главным основоположником американской этнологии был Франц Боас, немецкий еврей, перебравшийся в Соединенные Штаты. В качестве первой ступени построения этнологической науки Боас выдвигал требование сбора, записи, обработки и издания текстов (речь шла об изучении бесписьменных обществ). Этнологическому изучению индейских племен должна была предшествовать запись и обработка текстов, имеющих хождение в этих племенах, — деятельность, сильно напоминающая работу братьев Гримм по сбору и записи немецких сказок и легенд34. Таким образом, история филологии выступает как история места, которое могла занимать филология в общем континууме наук, а стало быть, с этой точки зрения, и как общая история гуманитарных и социальных наук. Во всяком случае, история филологии оказывается наблюдательной площадкой, позволяющей более точно оценить реальную сложность истории гуманитарных и социальных наук.
ФИЛОЛОГИЧЕСКИЕ ОСНОВАНИЯ ИСКУССТВОВЕДЕНИЯ
Есть одна область, в развитие которой филология внесла решающий вклад, остающийся до сих пор недостаточно известным. Эта сфера — история искусства. Анализ художественных произведений в рамках истории изобразительного искусства a priori опирается на принцип прямого наблюдения, непосредственного созерцания, которое само по себе не требует изучения документов прошлого. Тем не менее даже у Винкельмана, часто и охотно выражавшего презрение к ученым “антикварам”, подменяющим созерцание изображений сопоставлением текстов, — даже у Винкельмана опора на тексты являлась постоянным и центральным рабочим приемом. Ибо как узнать об ахайской хрисоэлефантинной статуе Паллады, равно как и о массе других статуй, не прибегая к сообщениям древних авторов? В винкельмановской “Истории искусства древности” произведения искусства либо позволяют прояснить то или иное темное место в древних текстах, либо, наоборот, сами становятся предметом объяснения при помощи тех или иных исторических источников. А винкельмановскому современнику Лессингу вообще казалось немыслимым ставить изображения на одну доску со словесностью: в своем трактате “Лаокоон” (1766) Лессинг устанавливает заведомое превосходство поэзии над живописью, поскольку поэзия по своей природе способна передавать последовательность событий, тогда как живопись обречена схватывать лишь одно мгновение. Если говорить о первых археологах, то ими были прежде всего филологи, при изучении греческих и римских текстов пришедшие к выводу, что сохранившиеся до нашего времени античные предметы искусства и их гравированные изображения являются документами, способными прояснить содержание письменного текста: именно такую позицию занимал, например, лейпцигский ученый Иоганн Фридрих Христ35. Правда, эти первые археологи приписывали изображениям античных предметов искусства и другое назначение: изучение этих изображений рассматривалось как часть пропедевтической подготовки к путешествиям по Италии. Прежде чем прямо соприкоснуться с памятниками Рима и Флоренции, требуется предварительно ознакомиться с текстами и с репродукциями, служащими естественным дополнением этих текстов. То есть прямой контакт с памятниками здесь не первичен, а вторичен. К числу этих авторов, колеблющихся между текстами и предметами, принадлежит и Гейне, автор работ о Гомере, выходивших с иллюстрациями Тишбейна.
В Германии начала XIX века широкая известность винкельмановских трудов была упрочена появлением собрания сочинений Винкельмана, которое подготовил Карл Людвиг Фернов36. Винкельмановский неоклассицизм стал необходимым дополнением немецкой педагогики, основанной на идее Bildung. Категория прекрасного воплощается в равной мере и в Аполлоне Бельведерском, и в античных текстах, описывающих Аполлона. Причем ферновское издание содержит настоящий историко-филологический комментарий к текстам Винкельмана, как если бы сами тексты Винкельмана были явлением того же порядка, что и сочинения классической древности. Неоклассицизм и неогуманизм задают основу для регулярного взаимодействия между филологией и искусствоведением: случаи подобного взаимодействия можно проследить на всем протяжении XIX века. Несомненно, один из самых примечательных таких случаев был связан с рецепцией книги Германа Узенера “Имена богов”37. В книге Узенера анализ этимологии имен различных божеств был подчинен задаче реконструкции религиозной психологии и специфических структур памяти, хранящихся в свернутом виде в этом слое лексики. Судя по всему, эта книга оказала весьма сильное воздействие на одного из читателей, а именно на искусствоведа Аби Варбурга38, который стремился анализировать произведения изобразительного искусства в аналогичной перспективе: изображения являлись для него носителями определенной памяти. Например, живопись эпохи Возрождения пронизана античными реминисценциями. Эти реминисценции обнаруживаются не столько на уровне сюжетов, сколько на уровне мелких декоративных деталей: именно такие декоративные мотивы хранят в неизменном виде память об античности. Что же касается сюжетов, то в живописи Ренессанса античные сюжеты подвергаются перетолкованию; такое перетолкование было неизбежным, поскольку ренессансный интеллектуальный кругозор отличался от античного. Но, чтобы уловить суть каждого такого перетолкования, от которого зависит смысл той или иной картины, необходимо обратиться к письменным текстам — и текстам античности, и текстам итальянского Ренессанса. Вышедшая из искусствоведческой школы Варбурга иконология является не чем иным, как своего рода филологией, и эту тенденцию закрепляет сама структура научной библиотеки, созданной Варбургом: расположение книг на полках этой библиотеки организовано таким образом, что перед глазами читателя всякий раз возникает целая сеть или констелляция текстов, способных прояснить тот или иной диахронический перенос, из которого возникает смысл произведения. И, наконец, достаточно будет вспомнить, что Варбург был преданным читателем и почитателем Лессинга39, чтобы реконструировать имеющую здесь место скрытую традицию, — а ключ к реконструкции этой традиции дает опять-таки история филологии.
Иначе говоря, именно то направление искусствоведения, которое нередко считают самым новаторским и продуктивным, может быть также понято как одно из перевоплощений филологической мысли. Установив такую соотнесенность в принципе, мы затем легко обнаруживаем дополнительные звенья этой цепи взаимосвязей между историей искусства и филологией. Первые историки искусства в Германии — такие как, например, берлинский искусствовед Ганс Куглер40 — часто были организаторами литературных салонов. Сам Куглер был признанным стихотворцем; в его собственном литературном салоне поклонялись Э.Т.А. Гофману, а к числу завсегдатаев салона принадлежал молодой романист Теодор Фонтане. Одним из источников искусствоведческого подхода Куглера был, вероятно, Генрих Гейне, чьи описания парижской живописи, данные в традиционном для французской художественной критики жанре “салона” [то есть обзора выставки французских художников], были пронизаны стремлением превратить изображение в словесный текст и наметить его историю и интерпретацию41. Если отправляться от художественного творчества, то можно, например, поставить вопрос о том, насколько были связаны бёклиновские изображения кентавров с появлением так называемой “мрачной” филологии, выдвигавшей на передний план темные стороны античной культуры42. Если же вернуться к искусствоведческой теории, то влияние филологии Узенера можно увидеть не только в “культуроведческой истории изображений” Аби Варбурга, но и, вслед за ней, в философской эстетике Вальтера Беньямина. Беньяминовская категория “спасения” (Rettung), обозначающая одномоментное, но значащее отношение, возникающее между двумя отстоящими друг от друга во времени культурными эпохами43, состоит в тесном родстве с теми “спасениями” античных мотивов, которые изучал Варбург на материале культуры Возрождения.
И здесь мы вновь обнаруживаем, что история филологии смыкается с историей других гуманитарных наук: все эти науки так или иначе примыкают друг к другу. Или, скорее, можно сказать, что сама по себе история филологии есть также и история истории искусства. Систематическое выявление подобных дисциплинарных взаимоналожений представляется многообещающим полем исследования для истории филологии — более многообещающим, чем если исходить из простой констатации параллелизма, существующего между языком и искусством как знаковыми системами. Известно, что в числе работ Кассирера об искусстве мы находим, например, размышление о семантических соотношениях терминов eidos и eidolon у Платона44. Аналогичный исходный интерес к Платону был характерен для одного из крупнейших искусствоведов XIX века, Карла Юсти: его диссертация была посвящена эстетике Платона45. При этом следует заметить, что аналогичная констелляция интересов прослеживается и в более ранние эпохи: так, английские платоники XVII—XVIII веков были авторами сочинений об эстетике и об искусстве46. Исследования подобных пересечений открывают нам новый подход к истории гуманитарных дисциплин. Добавим, что вышеуказанные подходы неизбежно рассматривают интеллектуальную деятельность в том аспекте, который связан с категорией “межкультурных переносов” [transfert culturel]. Межкультурным переносом является и ранее упоминавшийся переход от античных форм к ренессансным формам, но далеко не только он: сами гуманитарные дисциплины, о которых сейчас шла речь, — и филология, и искусствоведение — развиваются в Германии таким образом и в таких формах, что вопрос об их отношении к соседним культурным ареалам неизбежно встает всякий раз, когда имеет место заимствование, импорт или же, наоборот, торможение импорта.
ФИЛОЛОГИЯ — ЛИНГВИСТИКА — АНТРОПОЛОГИЯ
Переход от филологии к лингвистике может быть проанализирован как длительный процесс международного масштаба. Был, с одной стороны, Гумбольдт, который, исходя из опыта, приобретенного им в Стране Басков, недвусмысленно взаимоувязывал язык и нацию47. Но идеи Гумбольдта стали широко известны главным образом из трудов Геймана Штейнталя, который был учеником и адептом Гумбольдта. В своей философии языка Штейнталь стремился разрабатывать одну из гумбольдтовских категорий — понятие “внутренней формы слова”, обозначающее некую интенциональность, предшествующую фонетическим и семантическим формам. Штейнталь также был издателем “Zeitschrift für Völkerpsychologie” — æурнала, посвященного изучению разнообразия народов48. Штейнталя прочли русские и русско-польские языковеды — например, Бодуэн де Куртене49, — которые, в свою очередь, оказали влияние на первое поколение русских формалистов. К настоящему времени выявлены и другие каналы проникновения идей Гумбольдта — Штейнталя в Россию — в частности, творчество Густава Шпета50. Формализм — многоликое движение, и нет сомнения, что, например, установление соотношения между поэзией и изобразительными искусствами было собственно русской идеей. Но воззрения формализма на социальные корреляты формальных структур языка, наоборот, восходят к гумбольдтовской традиции. Это касается исследований Якобсона. Возникает искушение сказать, что у Якобсона филология апроприируется социальной сферой. Как известно, Якобсон посвятил часть своего научного творчества разборам поэтических произведений, но восприятие им языковых фактов было отягощено побочными политико-идеологическими мотивами: это видно, в частности, на примере связей фонологии с евразийством. Стечения политических обстоятельств, которые привели Якобсона сначала к отъезду в Прагу (где он, несомненно, установил контакт с Гуссерлем51), а позднее к переезду в США, — все эти превратности личной судьбы ученого имели важные последствия для истории гуманитарных наук. Ведь именно в Соединенных Штатах отец французского структурализма Леви-Стросс повстречался с наследником русского формализма Якобсоном и применил методы фонологии к анализу элементарных форм родства52. Здесь перед нами — один из самых удивительных парадоксов в истории многочисленных перевоплощений филологии. В самом деле: на американской почве произошла встреча двух отдаленных наследников гумбольдтианской традиции: французский структурализм, усвоивший гумбольдтианскую традицию от Якобсона, встретился с антропологической школой Франца Боаса, который, как уже говорилось выше, перенес в американскую науку опыт германской филологии. Дальнейшая разработка этого пока еще малоизученного вопроса об идейных связях между филологией и антропологией требует систематического прослеживания в общеевропейском масштабе как социальных маршрутов ученых, так и циркуляции основных категорий соответствующих дисциплин.
История XIX века — это история конкуренции между французской и немецкой моделями подхода к тексту. Конкуренция эта проявлялась не только в сфере изучения изящной словесности, но не в меньшей, а даже и в большей степени — в соседних научных областях. Одним из крупнейших издательских проектов XIX века была книжная серия “Monumenta Germaniae Historica” — “Исторические памятники Германии”. Речь шла об издании документов, связанных с истоками германской истории и обнаруженных, в частности, во французских архивах. Филология здесь была поставлена на службу историческому знанию. Одновременно с развитием этого немецкого проекта мы наблюдаем во Франции аналогичную инициативу, направленную на издание документов французской истории. Правительство Гизо создало специальный комитет, уполномоченный обеспечить публикацию документов по истории Франции. Этот комитет, существовавший при Королевской библиотеке и занятый главным образом публикацией средневековых текстов, представлял собой французский аналог проекта “Monumenta Germaniae Historica”. Работа этого комитета совпала с первым периодом существования Школы хартий и опиралась на французскую филологическую традицию, восходящую к бенедиктинской конгрегации св. Мавра, ученые монахи которой отвечали за издание и за сохранность королевских хартий и памятников старой французской словесности. Французские филологи XIX века, наследники бенедиктинской филологии, имеют в своем активе труды первостепенной важности — например, первое издание “Песни о Роланде”, подготовленное Франциском Мишелем53. Интересно наблюдать за развитием этого своеобразного франко-немецкого соревнования. Надо признать, что силы были неравны, поскольку труды французских ученых публиковались парижскими издателями-немцами (например, Клинксиком)54 и француская сторона испытывала чувство неполноценности. Во Франции возникает стремление непосредственно приобщиться к источникам немецкой учености и перенести их на французскую почву: этим стремлением особенно отмечены судьбы таких филологов, как Гастон Парис, слушавший в Германии лекции Фридриха Дица, или Мишель Бреаль, переведший на французский сравнительную грамматику индоевропейских языков Боппа. Парис заложил основы французской школы романской филологии, достигшей исключительных успехов в последние десятилетия XIX века; Бреаль определил базовые идеи научной программы Высшей практической школы, то есть способствовал созданию рамок, в которых затем стала зарождаться французская антропология, о чем уже говорилось выше.
Какой бы национальный эпос мы ни взяли — “Песнь о Роланде”, “Песнь о Нибелунгах”, “Слово о полку Игореве”, “Калевалу” или “Калевипоэга”, — филология всякий раз оказывается одним из опорных элементов в процессе конструирования нации. Нация нуждается в базовых текстах, как нуждается она и в образовательных учреждениях, где практикуется изучение этих памятников, воплощающих национальную идею. В этом смысле филология становится основой для национального партикуляризма всех цветов и оттенков; и в этом отношении противоположностью филологии оказывается риторический подход к текстам, всегда связанный с ценностным универсализмом. В той мере, в какой она основана на филологии, идея национальных особенностей импортируется из Германии. Чтобы оценить всю важность соответствующих немецких источников, достаточно вспомнить хотя бы тот интерес, который вызывали у славяноведов высказывания Гердера об исторической миссии славянских народов55. Но пантеон, задающий основу национальной идентичности, на самом деле не ограничивается ранними эпическими поэмами. В этот пантеон включается более широкий набор текстов, который претерпевает со временем эволюцию, и история этой эволюции (как правило, плохо изученная) сама по себе характеризует самовосприятие той или иной национальной культуры. Примечательная особенность этих национальных пантеонов состоит в их способности инкорпорировать в себя иностранных авторов. Так, после появления книги Вогюэ о русском романе Достоевский и Толстой были включены во французский литературный пантеон56. В немецкий литературный пантеон на рубеже XVIII—XIX веков был включен Шекспир, а в первой половине XIX века — Вальтер Скотт57. Хотя филология оказалась столь тесно связана с прославлением национальной самобытности и с самой категорией национального, она тем не менее, парадоксальным образом, позволяет высветить и феномены межнациональных наложений.
Из этого беглого обзора явствует, что история филологии неизбежно включает в себя антропологическое, социальное и политическое измерения. История филологии дает ключ к культурной истории народов, практиковавших филологию, — народов, просвещенность которых обусловлена не только их внутренним своеобразием, но и теми обменами и переносами, которые они осуществляли между собой. Связь, наличествующая между филологией и антропологией, показывает, насколько трудно бывает провести разделительную линию между гуманитарными и социальными науками. Адекватным подходом к истории и тех, и других наук может быть только максимально широкий, всеобъемлющий подход: невозможно понять ни историческое становление искусствоведения, ни становление этноантропологии, не учитывая первоначальной опоры этих наук на филологию — первоначальной опоры, которая стала затем объектом вытеснения и отрицания. Отношение к системам письменности, к их экспансии, к тем классификациям, которые предполагаются письменностью, к критике, направленной на вредные последствия пользования письменностью, — все это имеет центральное значение для характеристики той или иной культуры: это уже давно следует из работ антрополога Джека Гуди. Не менее важное значение для характеристики определенной культуры имеют и различные модели идентичности, связанные с письменностью и переходящие из одной культуры в другую. Ясно, что в XVIII—XIX веках в Германии и во Франции господствуют разные принципы мышления о текстах, о способах их предъявления и трансляции. Между Францией и Германией возникает циркуляция образцов и принципов подхода к тексту; в процессе этой циркуляции создаются новые смыслы, новые таксономии, новые дисциплинарные направления — примером этого служит возникновение романской филологии во Франции. Если строить историю филологии под этим радикально внешним углом зрения, то перед нами будет уже не только и не столько история самой филологии, сколько история ее актуализаций, ее культурной роли. Такая история только-только начинает строиться на наших глазах. Но уже сейчас можно предвидеть, что она станет необходимым фундаментом истории гуманитарных наук.
Перевод с французского С. Козлова
_______________________________________________
1) Couturier-Heinrich C. Aux origines de la poésie allemande. La théorie du rythme des Lumières au romantisme. P.: CNRS, 2004.
2) Здесь мы позволим себе сослаться на пока еще не опубликованную диссертацию Дени Туара: Thouard D. Critique et herméneutique. P.: Université Paris IV, 2004. Эта работа прямо связана с принципами Лилльской филологической школы, основателем и лидером которой является филолог-классик Жан Боллак. Лилльская школа делает акцент на философских аспектах истории интерпретаций и филологических позиций.
3) Grafton A. The Footnote: A Curious History. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1997. Франц. пер.: Grafton A. Les origines tragiques de l’érudition: Une histoire de la note en bas de page. P.: Seuil, 1998.
4) Kosenina A. Der gelehrte Narr: Gelehrtensatire seit der Aufklärung. Göttingen: Wallstein, 2003.
5) Espagne M. Le paradigme de l’étranger: Les chaires de littérature étrangère au XIXe siècle. P.: Cerf, 1993.
6) Ercilla A. de. Araucana / Ed. A. Nicolas. Vol. 1—3. P.: Delagrave, 1869.
7) Niño Rodriguez A. Cultura y diplomacia: Los hispanistas franceses y España, de 1875 a 1931. Madrid: Consejo Superior de Investigaciones Cientificas; Casa de Velasquez; Société des hispanistes français, 1988.
8) Bernard A. August Ludwig von Schlözer: un médiateur pour l’historiographie de la Russie // Dmitrieva E., Espagne M. (Eds.). Philologiques IV: Transferts culturels triangulaires France-Allemagne-Russie. P.: MSH, 1996. P. 41—54.
9) Например, Жозеф Англад, защитивший диссертацию о трубадуре Гирауте Рикьере и после этого ставший в 1910 году профессором южнофранцузского языка и литературы в Тулузском университете, сформировался как филолог-романист в Германии, во Фрейбургском университете. Напомним также, что основоположником баскской филологии был Вильгельм фон Гумбольдт, а кельтской филологии — баварец Иоганн Каспар Цойс, выпустивший свою “Кельтскую грамматику” в 1853 году.
10) König Ñ. (Ed.). Internationales Germanistenlexikon 1800— 1950. Vol. 1—3. Berlin: de Gruyter, 2003.
11) Принято (с полным на то правом) противопоставлять друг другу такие две работы Рема, как экзальтированное сочинение “Греция и эпоха Гёте: История одной веры” (1936) и чрезвычайно фундированное комментированное издание переписки Винкельмана (т. 1—4, 1952— 1957).
12) Compagnon A. Connaissez-vous Brunetière? Enquête sur un antidreyfusard et ses amis. P.: Seuil, 1997.
13) Lepenies W. Sainte-Beuve: Auf der Schwelle zur Moderne. München: Hanser, 1997.
14) Brunner O., Conze W., Koselleck R. (Eds.). Geschichtliche Grundbegriffe: Historisches Lexikon zur politisch sozialen Sprache in Deutschland. Vol. 1—8. Stuttgart: Klett-Cotta, 1972—1997.
15) Cassin B. (Ed.). Vocabulaire européen des philosophies. P.: Le Robert-Seuil, 2004.
16) Wolf F.A. Prolegomena to Homer, 1795 / Transl. with introd. and notes by A. Grafton, G. W. Most, J. E. G. Zetzel. Princeton: Princeton University Press, 1985.
17) Fauriel С. Chants populaires de la Grèce moderne. P.: Didot, 1824—1825. О Клоде Форьеле см.: Galley J.-B. Claude Fauriel, membre de l’Institut, 1772—1843. Saint-Etienne: Imprimerie de la Loire républicaine, 1909.
18) Thiesse A.-M. La création des identités nationales: Europe, XVIIIe—XXe siècle. P.: Seuil, 1999.
19) Décultot E. (Ed.). Lire, copier, écrire: Les bibliothèques manuscrites et leurs usages au XVIIIe siècle. P.: CNRS, 2003.
20) Даниэль Георг Моргоф (Daniel Georg Morhof, 1639— 1691) был создателем компендиума “Polyhistor litterarius, philosophicus et practicus” (Lübeck, 1688) — сегодняшние исследования все больше и больше выявляют важность этой книги в контексте традиции “historia litteraria”.
21) Espagne М., Werner М. Vom Passagenprojekt zum Baudelaire-Buch: Neue Handschriften zum Spätwerk Walter Benjamins // Deutsche Vierteljahresschrift. 1984. ¹. 4. S. 593— 657.
22) Cм.: Müller G. (Ed.). Jean Pauls Exzerpte. Würzburg: Königshausen & Neumann, 1988; Espagne M. De l’archive au texte: Recherches d’histoire génétique. P.: PUF, 1998.
23) Одним из первых представителей этой тенденции был, несомненно, переводчик Гомера И.Г. Фосс: его “Письма о мифологии” выходили с 1794 года и противостояли символическим толкованиям греческой мифологии, которые культивировал Христиан Готлоб Гейне.
24) Buhle J.G. Geschichte der neueren Philosophie. Göttingen: Rosenbusch, 1800—1804.
25) Bouterwek F. Geschichte dert Poesie und Beredsamkeit seit dem Ende des 13. Jahrhunderts. Vol. 1—12. Göttingen: Rower, 1801—1819.
26) Eichhorn J.G. Allgemeine Geschichte der Cultur und Literatur der neueren Europas. Göttingen: Rosenbusch, 1796— 1799. Â некоторых отношениях эта книга может рассматриваться как предисловие к энциклопедическому проекту Эйхгорна.
27) Buhle J.G. Histoire de la philosophie moderne: Depuis la renaissance des lettres jusqu’à Kant / Trad. de l’allemand par A. J. L. Jourdan. P.: Fournier, 1816.
28) Reig D. Homo orientaliste: La langue arabe en France de-puis le XIXe siècle. P.: Maisonneuve & Larose, 1988; Espagne M. Un Orient franco-allemand: les correspondants de Silvestre de Sacy // La volonté de comprendre: Hommage à Roland Krebs / Etudes réunies par M. Godé et M. Grunewald. Bern: Lang, 2005. P. 458—475.
29) См. диссертацию Паскаль Рабо о немецкой индологии XIX века как социальной науке: Rabault-Feuerhahn P. L’extension anthropologique de la philologie: Histoire des études sanscrites en Allemagne (1808—1914). Vol. 1—2. Aix; Marseille: Université de Provence, 2005.
30) Laissus Y. Jomard, le dernier Egyptien. P.: Fayard, 2004.
31) “Опыт о даре” Мосса был опубликован в 1925 году. О Моссе см.: Fournier М. Marcel Mauss. P.: Fayard, 1994.
32) Bouglé С. Essais sur le régime des castes. P.: Alcan, 1908.
33) Espagne M. Lectures allemandes dans l’ “Année sociologique” // Pelletier N., Mondot J., Valentin J.-M. (Eds.). L’Allemagne et la crise de la raison. Bordeaux: Presses universitaires de Bordeaux, 2001. P. 391—405.
34) Boas F. Race, language and culture. N. Y.: Free Press, 1966.
35) Christ J.F. Abhandlungen über die Litteratur und Kunstwerke vornehmlich des Altertums durchgesehen und mit Anmerkungen begleitet von Johann Karl Zeune. Leipzig: Saalbach, 1776.
36) Winckelmann J.J. Werke / Hrsg. von C.L. Fernow. Vol. 1— 8. Dresden: Walther, 1808—1820.
37) Usener H. Götternamen: Versuch einer Lehre von der religiösen Begriffsbildung. Bonn: Cohen, 1896.
38) Kany R. Mnemosyne als Programm: Geschichte, Erinnerung und die Andacht zum Unbedeutenden im Werk von Usener, Warburg und Benjamin. Tübingen: Niemeyer, 1987.
39) Gombrich E.H. Aby Warburg: An Intellectual Biography. London: Warburg Institute, 1970.
40) Франц Куглер известен по преимуществу своими книгами “Учебник истории живописи” (1837) и “Учебник истории искусства” (1842).
41) Текст Гейне “Французские живописцы”, посвященный картинам, выставлявшимся в Париже в 1831 году, был опубликован в 1834 году в первом томе авторского альманаха Гейне “Салон”, где Гейне помещал свои произведения разных жанров.
42) Marchand S.L. Down from Olympus: Archaeology and Philhellenism in Germany, 1750—1970. Princeton: Princeton University Press, 1996.
43) Термин “спасение” у Беньямина обозначает перенос какого-либо частично забытого элемента из старого контекста в новый контекст. Категория “спасения” предполагает культурную реапроприацию и приближается по своему содержанию к понятию “межкультурного переноса”. Но, в отличие от “межкультурного переноса”, понятие “спасение” всегда имеет в виду перенос не только из одного пространства в другое, но прежде всего из одного времени в другое.
44) Cassirer E. Eidos und Eidolon: Das Problem des Schönen und der Kunst in Platons Dialogen // Vorträge der Bibliothek Warburg II / Hrsg. von F. Saxl. Vorträge 1922— 1923. I. Teil. Leipzig; Berlin, 1924. S. 1—27.
45) Justi C. Die ästhetischen Elemente in der platonischen Philosophie. Marburg: Elwert, 1860.
46) В первую очередь здесь имеется в виду Шефтсбери.
47) Farinelli А. Guillaume de Humboldt et l’Espagne. Torino: Fratelli Bocca, 1924.
48) Trautmann-Waller C. Aux origines d’une science allemande de la culture: Linguistique et psychologie des peuples chez Heymann Steinthal. P.: CNRS, 2006.
49) Mugdan J. Jan Baudouin de Courtenay (1845—1929): Leben und Werk. München: Fink, 1984; Di Salvo M. Il pensiero linguistico di Jan Baudouin de Courtenay. Venezia; Padova: Marsilio, 1975.
50) Шпет Г.Г. Внутренняя форма слова. Иваново, 1999. См.: Dennes M. Husserl—Heidegger: Influence de leur œuvre en Russie. P.: L’Harmattan, 1998.
51) Broekman J.M. Strukturalismus: Moskau—Prag—Paris. Freiburg; München: Alber, 1971; Husserl E. Gesammelte Werke. Vol. XXIX. 1993. S. 103—139.
52) Lévi-Strauss C. Anthropologie structurale. P.: Plon, 1958.
53) Michel F. La Chanson de Roland et le Roman de Roncevaux. P.: Didot, 1869.
54) Jeanblanc H. Des Allemands dans l’industrie et le commerce du livre à Paris (1811—1870). P.: CNRS, 1994.
55) Рецепция Гердера в славянских культурах опирается прежде всего на 4-ю главу 16-й книги гердеровских “Идей к философии истории человечества”. См.: Pénisson P. (Ed.). Herder et la philosophie de l’histoire. Iasi: Editura universitati, 1997.
56) Vogüé E.-M. de. Le roman russe. P.: Plon; Nourrit, 1886. 57 О понятии “зарубежного пантеона” см.: Литературный пантеон: национальный и зарубежный / Под ред. Е. Дмитриевой, В. Земскова, М. Эспаня. М.: Наследие, 1999.