Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2006
В конце девяностых письмо Гольдштейна поразило меня в самое сердце. Я тогда хотела понять, о чем должен писать современный литератор, где должен находиться пафос профессии, чтобы она двигалась дальше — после волны публикаций, находившихся под запретом и изменивших фактом своего появления художественный мир России. В девяностые мне были интересны опыты моих питерских товарищей круга “Митиного журнала”, их интерес к английской, американской и французской литературе, их любовь к поэтическому верлибру, европейским маргиналиям, трудным штудиям, но что-то во мне сопротивлялось тому, чтобы признать эту версию литературы единственной. Книга “Расставание с Нарциссом” расставила все по местам не столько в части избранных героев, сколько в эпизодах, где автор проговаривает свой кодекс чести, который тогда мною был уже для себя сформулирован, но не произносился вслух и скорее даже скрывался: письмо должно быть репродукцией тела, биографии, личного проживания, персональной боли, и дело чести литератора — отвечать своей биологией, физиологией и анатомией за каждое сказанное слово.
Гольдштейн расставлял вешки, точки внимания, источники культурной энергии с поразительной, почти охотничьей точностью. Он понимал мир и письмо как собранные пучки силы. Они описаны им — по топикам — в “Расставании с Нарциссом”. Равной этой книге я не могу вспомнить на всем пространстве русского письма последнего пятнадцатилетия. Галковский, которым из ровесников восхищался Гольдштейн, ядовит и кисловат, как передержанное вино, плоды его — это плоды жестокого пессимизма; Левкин (я могу поставить его в один ряд с Гольдштейном), равных которому нет в искусстве метафизических описаний и реалистических ощущений, на какие никто из живых не обращает внимания, потому что заморочен чужими умственными структурами, — не вполне эффективен и ответственен в формулировках, чтобы его услышали многие; а ведь пишущим приходится притворяться и использовать язык медиа в педагогических целях.
Героями Гольдштейна, помимо художников ХХ века с “горячими” биографиями, типа Тины Модотти, были Лимонов и Галковский. Он создал им довольно величественный пьедестал, без которого эти литераторы разнообразной репутации будут не столь любопытны взгляду последующего энтомолога. Его героями были и литераторы, великими не считающиеся, но любезные ангелам-хранителям русской литературы, он создал этим писателям такой миф, который завораживает и заставляет глаза грамотного читателя увлажняться при маломальском знании предмета: Аркадий Белинков, Евгений Харитонов, Борис Поплавский. История продолженной жизни, которую Гольдштейн придумал Поплавскому[1], заставляла меня плакать и смеяться года четыре. Она выводила обоих — автора и героя — на какой-то маловероятный для русских интернациональный ангелический уровень, на котором о русских писателях можно говорить примерно как о Поле Боулзе, одном из моих недостижимых кумиров.
Гольдштейн умел выбирать “горячие точки” культуры. Он умел чувствовать нерв цивилизации — не только ушедшей, но и предстоящей. В “Расставании с Нарциссом” он еще чувствовал себя меньше своих героев, в этом были его слабость и сила — и одновременно он так же делал свою жизнь объектом интереса и даже сплетен, о которых даже не подозревал. Он верил в то, что средиземноморское, рассеянное братство русскоязычных литераторов возможно и необходимо, что оно плодотворно. Он верил в величие профессии, восходящее к русскому мифу литературы. Он верил в спасение, я даже напишу сейчас: в Спасение, которое связано с письмом и личным усилием пишущего. Это очень заметно в его последней книге, о подвиге которой мне выпала честь написать в журнале “Критическая масса” еще при Сашиной жизни, и я рада, что он успел это прочитать[4].
Через пару недель после смерти Гольдштейна я открыла книгу “Помни о Фамагусте”. На первых же страницах я подумала: счастлив автор, когда он так подтверждает свои убеждения; когда он так умеет делать читателя счастливым. В ней не было ничего спекулятивного, то есть ничего, обращающегося к внетекстовому — чувственному или ментальному — опыту читателя. Предлагалось только совместное отчаянное восточное путешествие, совсем неизвестный, но возможный к познанию и переживанию опыт — как “Дети капитана Гранта”, как Майн Рид. Если у Бога действительно всего много, на что хочется надеяться, то Саше должно быть отведено специальное прекрасное место, которое он заслужил своим письмом, специальное райское писательское место, как советский санаторий в Ялте, как домик с садом и чаепитием у Булгакова.
И еще я рада, если уместна такая радость в мире настоящего иудейского черно-желтого траура, иудейского не по ритуалу, Саша не был религиозен совсем, а по честной тяжести горя, которую он одобрил бы, я рада, что была с ним немного знакома, что могла сказать ему, что я его ценю, уважаю и горжусь знакомством с ним, что считаю его работу чрезвычайно важной для всего литературного русского мира. Это человеческое знакомство и эта взаимная поддержка обычно оказываются важнее, чем чтение, письмо, критика, литературная полемика, все книги мира и все его журналы.
____________________________________
1) Согласно мистификационной главе о Б. Поплавском в книге “Расставание с Нарциссом”, поэт якобы не погиб в Париже в 1935 году от передозировки наркотиков, а, инсценировав свою смерть, бежал в Африку, а потом в 1970-е годы был комментатором боксерских матчей и собеседником Пьера Паоло Пазолини. — Примеч. ред.
2) Фанайлова Е. В полях под снегом и дождем // Критическая масса. 2006. № 1. — Примеч. ред.