Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2006
Все тогда по-тогдашнему было,
По-тогдашнему было тогда.
А.А.
С 1991 года постсоветская историография стоит перед двойным кризисом.
Во-первых, в результате исчезновения или безвозвратного устаревания исторических нарративов эпохи «xолодной войны», когда-то структурировавших все наше знание истории, «осиротела» огромная масса и давно известных, и вновь открытых фактов, оказавшихся теперь в подвешенном состоянии без аналитической рамки, которая могла бы придать им стабильное значение и внятную форму. Эта проблема классификации, «логистики» знакома всем, кто старается осознать сложное многообразие советского прошлого. Никогда раньше историки не оказывались перед необходимостью осваивать в таком шокирующе новом ракурсе исторические данные индустриального общества, которое на протяжении почти целого столетия сосредоточенно производило тексты, предназначенные для циркулирования в публичной сфере, и бесконечные бюрократические документы.
Во-вторых, перед историками встает и другая, не менее сложная проблема, уже эпистемологического рода: с середины ХХ века историография разбирает руины, оставшиеся после философского землетрясения. Осознание того, что на смысл исторического повествования кардинальным и неконтролируемым образом влияют не только идеология исследователя, но также и эстетические и другие, совсем уж произвольные, факторы, было воспринято в первый момент как событие сугубо разрушительное. Идея, согласно которой историческое повествование настолько зависимо от современных причин, казалось бы, подрывала одну из основных функций истории: поиски и обретение истины.
Несмотря на этот концептуальный сдвиг, в наиболее полной форме зафиксированный в уже ставших классическими работах Хейдена Уайта1, несмотря на то, что представления о «произвольных» элементах исторического нарратива сейчас стали уже «общим местом», основательного ответа на вопрос: «Как писать историю?» — пока еще не найдено. В предыдущие десятилетия критика историографии дала несколько попыток создания «научной» истории: во-первых, через введение математических и других ненарративных методов; во-вторых, через радикальные эксперименты с нетрадиционными повествовательными формами; все эти попытки увенчало появление «нового историзма» с его агрессивной текстуализацией истории под лозунгом известного высказывания Деррида: «Ничего нет вне текста» («Il n’y a pas de hors-text»). В свете этой проблематизации историографии как таковой исследователи советской истории неизбежно оказываются перед вопросом: «Нужно ли (и можно ли) при том, что старые версии истории XX века нежизнеспособны, создавать новую историю?» Конечно, этот вопрос становится все более и более острым ввиду явной тенденции российской массовой культуры и политического дискурса некритически подходить к реабилитации «победной», нетравматической, версии советского прошлого.
Упорно уклоняющаяся от теоретических высказываний, но тем не менее теоретически изысканная книга Романа Тименчика об Ахматовой в 1960-е годы представляет собой отклик на оба этих кризиса. Работу эту можно определить как продолжительную игру с нарративом, который настойчиво отказывается кристаллизоваться в единую, всеобъемлющую фабулу. Вместо этого книга Тименчика отражает отрывочную структуру записных книжек Ахматовой, предлагая своим читателям множество мимолетных картин того, как «по-тогдашнему было», связывая их с помощью сложной паутины авторских «примечаний и экскурсов», которые значительно превышают по объему основной текст книги. Этот формальный принцип, не ограничивая исследование определенным аналитическим или историческим сюжетом, позволяет книге охватывать гораздо более широкий материал, чем это можно было бы сделать в традиционном последовательном нарративе, и представить насыщенное, энциклопедическое изображение жизни Ахматовой и ее страны с уникальной точки зрения поэта.
Однако книга Р. Тименчика отвечает не только на современные проблемы историографической «логистики», но также на проблемы эпистемологического характера. В этом отношении она напоминает одно из самых радикальных и успешных решений современной критической ситуации историографии – вышедшую в 1997 году монографию Ханса Ульриха Гумбрехта «В 1926: На острие времени»2. Вместо хронологического повествования и аналитического сюжета, которые из хаоса исторических «фактов» создают иллюзию необходимости каузального порядка, Гумбрехт предлагает читателям «очерки синхронности» — своего рода гирцевское «насыщенное описание» одного календарного года в форме словаря ключевых топосов общего исторического опыта: аэропланы, бары, лифты, бокс, джаз, телефоны, египетские мумии и т.п.
Как и работа Гумбрехта, книга Тименчика максимально нелинейна. Своими примечаниями и перекрестными ссылками она выстраивает матрицу взаимосвязанных толкований и разнообразных справочных отсылок, не имеющую определенного начала и конца. По словам автора, это выражает его отказ «поставить точки над i» или преданность «многоточию». Совершенно антипатетическое, нарочито «незавершенное» описание кончины Ахматовой, которое сначала констатирует факт ее смерти, а потом сворачивает вслед за последними записями поэта в обсуждение классической древности, – шедевр и в то же время наиболее характерный образец такой симультанно-циклической научной прозы. Работа Тименчика также напоминает книгу Гумбрехта тем, что она допускает возврат темпоральности не в форме имплицитного метанарратива, но с помощью множества несовпадающих повествовательных «призраков» — эфемерных ожиданий и воспоминаний, рождающихся в отдельных фрагментах текста и плотной сетью охватывающих всю советскую эпоху. Ощущение времени становится, таким образом, «движущейся мишенью» потенциальных исторических горизонтов, возможных синтезов, ни один из которых не получает статуса единственно авторитетного, — но все они, в совокупности, отвечают на вопрос самой Ахматовой: «Куда оно девается, ушедшее время? Где его обитель?..» (запись 1965 года).
Задача книги Тименчика — в возвращении этих версий истории, а не в навязывании какой-то новой и лучшей правды о потерянных моментах советского прошлого. В интервью для пресс-релиза, посвященного выходу книги «In 1926…», Х.У. Гумбрехт заметил: «В данном случае я интересуюсь не значением лифтов, а скорее тем, как лифты функционируют и как люди чувствовали себя в них»3. Тименчик мог бы сказать то же самое. Только механизм, интересующий его, — это «лифт» советской истории.
Однако книга Тименчика во многом отличается от труда Гумбрехта. Объясняя свою методику, Гумбрехт выражает глубокий скептицизм в отношении того, что многие считают фундаментальным смыслом истории: «Я не могу притворяться, что эта книга сделает читателей лучшими гражданами или поможет им сдать экзамен. <…> Утверждение о том, что “можно учиться у истории”, потеряло свою убедительность»4. Для Гумбрехта синхронизация и отказ от нарратива стали, в сущности, эстетическим актом — решением не участвовать в морально сомнительной игре «учения у истории» в эпоху, когда история уже показала себя «лживой» категорией. Но жители России, которые не нуждаются в напоминании со стороны теоретиков, что история слишком часто оказывается орудием лжи, лучше кого бы то ни было осознают важнейшую необходимость хоть чему-то научиться на ошибках XX века. Отказ от нарратива у Тименчика — совсем не отрицание уроков прошлого, а попытка обновить авторитет истории, следуя примеру, заданному самой героиней его книги. Поздняя Ахматова в роли свидетельницы, которую время возложило на нее, вела неутомимую войну с ошибками и ложью в советской (и эмигрантской) историографии и нашла на этом пути богатый источник в опробованных в собственном же творчестве формах лирической поэзии: «И не надо мне лететь на “Ту”, / чтобы где попало очутиться».
Один из ведущих критиков «идеологических ловушек» исторического дискурса, Ранаджит Гуха, недавно предположил, что, возможно, единственным оставшимся способом обретения подлинного исторического опыта является лирика5. Можно связать это наблюдение Гухи с новейшими критическими работами о «литературе свидетельства», которые позволяют наконец преодолеть известное высказывание Адорно о том, что невозможно писать стихи после Освенцима, и прийти к пониманию: на самом деле самым верным способом изобразить невоплотимый ужас исторической травмы оказывается именно поэзия6. Метод Тименчика предлагает лирическую встречу поздней Ахматовой с советской эпохой как борьбу за сохранение подлинности ви´дения, моральной честности и независимости суждения — пример, который нам всем необходим в начале века, уже продемонстрировавшего способность повторить или превзойти ужасы прошлого.
____________________________________________________
1) См. вособенности: White Hayden V. Metahistory: The Historical Imagination in Nineteenth-Century Europe. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1973. (Русскийпер.: УайтХ. Метаистория. Историческое воображение в Европе XIX века / Пер. с англ. под ред. Е.Г. Трубиной и В.В. Харитонова. Екатеринбург: Изд-во Екатеринбургского ун-та, 2002. – Примеч. ред.)
2) Gumbrecht H.U. In 1926: Living at the edge of time. Cam-bridge, Mass.: Harvard University Press, 1997. Русский пер.: Гумбрехт Х.У. В 1926: жизнь на острие времени / Пер. с англ. Е. Канищевой. М.: НЛО, 2005.
3) Manuel D. Stanford professor examines 1926 in new book of essays // http://www.stanford.edu/dept/news/pr/98/ 980610sepp.html.
4) Ibid.
5) Guha Ranajit. History at the Limit of World-History. N.Y.: Columbia University Press, 2002.
6) См. также: LaCapra Dominick. Writing History, Writing Trauma. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 2001.