Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2006
Всю свою профессиональную жизнь занимаясь «шолоховыми», я, хочется надеяться, немного изучил тот «человеческий материал», из которого формировались советские писатели, и представляю себе, «из какого сора» росли цветы соцреалистической классики, кто их лелеял и кто стоит на страже этого увядшего сада по сей день. Был ли Шолохов автором «Тихого Дона»? Такого вопроса для меня лично не существует. Конечно, не мог мальчишка, не знавший толком ни войны, ни жизни и не умевший (да так и не научившийся!) грамотно писать, создать эту книгу, а после того всю оставшуюся долгую жизнь жевать словесную мякину и писать очерки и юбилейные статьи на уровне передовиц районной газеты да учинять дебоши на съездах писателей. Не мог автор такой книги, «большой писатель» быть окруженным совершенной уже шпаной, погромщиками типа Анатолия Софронова. Так что скажу сразу: вопрос для меня состоял лишь в том, в какой мере не был Шолохов автором этой книги и какова была непосредственная интрига, с этим всем связанная.
Появившиеся на первых же страницах книги Бар-Селлы товарищи-чекисты меня нисколько не удивили, как не удивила меня и их вовлеченность в литературные дела. ЧК и советская литература — огромная тема. И вовсе не только в смысле цензурном, о чем уже написано немало. Лубянка была настоящим советским литературным салоном, а вокруг таких людей, как Ягода или Агранов, советские писатели, начиная с «основоположников» Горького и Маяковского, буквально вились. Что уж говорить о разного рода проходимцах, которые и чувствовали понятную тягу к этому заведению. Так что появление из лубянских недр «писателя Шолохова» не должно удивлять. Как не удивляет то, что история советской культуры вообще полна проходимцами (Лысенко в биологии, Митин в философии, Суров в драматургии): произошедший в России социальный взрыв и установившийся в сталинскую эпоху режим создали идеальные условия для процветания подобных персонажей.
С другой стороны, появление «чекистского элемента» предвещает детектив, который — как литературный жанр — тем хорош, что не претендует на достоверность, но только на занимательность. Иное дело — литературоведение. По-этому я считаю необходимым разделить исследование Бар-Селлы по крайней мере на два уровня — текстологический и собственно биографический. Поскольку речь сейчас идет лишь о первой из трех задуманных книг, причем в двух последующих, как можно понять, и будут представлены основные текстологические доказательства шолоховского не-авторства романа, я хотел бы сосредоточиться на биографических аспектах проблемы. Замечу сразу, что те обширные текстологические вкрапления, которые представлены уже в первой книге, кажутся мне наиболее ценными в ней. Именно здесь доказательства того, что Шолохов был «назначенным писателем», звучат особенно убедительно — как в связи с «Донскими рассказами», так и в связи с «Поднятой целиной» и несостоявшимся военным романом, к частичному написанию или редактированию которого был, вероятно, причастен Андрей Платонов. Были здесь, как убедительно показывает текстологический анализ, проделанный Бар-Селлой, и присвоение чужого литературного труда, и примитивный плагиат, и сотрудничество с «инстанциями» для вербовки и шантажа «литературных негров» (как в случае с Платоновым). Что же касается шолоховской «публицистики», то она находится, надо полагать, не столько в сфере литературы, сколько в области биографии этого «подосланного казачка».
Отсутствие в книге «Тихого Дона», «выделенного в особое производство», компенсируется биографическими сюжетами. И все же преуменьшать значение «Тихого Дона» для отделения Шолохова от романа не стоит. Когда автор говорит, что «шолоховедение» не должно быть сконцентрировано на одном-единственном (сколь угодно великом) романе, следует помнить, что речь идет о самом статусе Шолохова. Не будь «Тихого Дона», этот автор не остался бы в литературе вообще — «Поднятая целина» по уровню письма не намного превосходит средний колхозный/производственный роман. Что же касается несостоявшегося романа «Они сражались за Родину», то это и вовсе не факт литературы. «Живые и мертвые» рядом с ним — настоящий эпос (хотя тоже, конечно, как сказал бы бабелевский герой, «тая еще литература»). Вот и выходит, что без «Тихого Дона» находился бы сегодня Шолохов в литературной табели о рангах где-то на уровне Константина Симонова. И не стал бы Бар-Селла писать о нем три тома текстологических разысканий, и не спорили бы о нем ожесточенно вот уже какое десятилетие, и не было бы самой «проблемы Шолохова», а был бы один из тысяч советских писателей средней руки — что-то среднее между Сергеевым-Ценским и Кочетовым. А может быть, и того ниже, ведь те хоть сами свои книги писали, а без «Тихого Дона», как утверждает Бар-Селла, не было бы ни «Донских рассказов», ни «Поднятой целины», ни всего остального (а что осталось-то?). Так что «Тихий Дон» — оправдание темы. Начало и конец Шолохова.
Что объединяет текстологический и биографический пласты книги, так это подход к материалу как к какому-то ребусу. Когда таким материалом является текст, «доказательная база» лежит, что называется, под рукой, так что Интертекстуальная методика автора вполне прозрачна и почти всегда убедительна, но вот когда материалом оказывается биография Шолохова, ситуация усложняется, поскольку биография эта сочинялась, как утверждает сам Бар-Селла, «посредством чтения книг, напечатанных под его именем» (с. 114), а поскольку книги эти сами были предметом фальсификаций, то и «фактическая база» этой биографии оказывается весьма ненадежной. Так что полагаться здесь приходится на «косвенные улики». Тут-то и начинаются проблемы. Связаны они, однако, вовсе не с зыбкостью самих фактов, но с их интерпретацией, соотнесенностью и, главное, с чувством меры. Приведу лишь один пример.
Седьмая глава третьей части книги посвящена скандалу, разразившемуся на II съезде писателей в 1954 г. в связи с выступлением Шолохова и предшествовавшей этому историей с публикацией второй книги «Поднятой целины». Вроде бы факты все налицо. Есть документы, есть последовательность событий, но автор хочет объяснить, почему вдруг хамское выступление Шолохова на съезде (не последнее, кстати) вначале стало объектом ожесточенных, а затем, уже к концу съезда, все более примирительных речей коллег-писателей. Оказывается, в дни работы съезда стало ясно, что Хрущев избавился от Маленкова. Маленков якобы был реформатором, и ему не нужно было продолжение «Поднятой целины» (отсюда — и проблемы Шолохова с публикацией второй книги романа). Тут автор даже цитирует высказывания сына Маленкова о радикальных планах отца по реформированию сельского хозяйства, чуть ли не роспуску колхозов и опоре на «полностью свободных людей». Но какова цена этим мемуарам, опубликованным уже в постсоветскую эпоху? Теперь все сыновья и внуки доказывают, что их отцы и деды-палачи были чуть ли антисталинистами и жертвами режима. Называть эту «мемуаристику» и эти задним числом сочиненные смелые речи одного из самых кровавых сталинских приспешников эпохи Большого террора, после войны организовавшего ленинградское дело и активно способствовавшего развязыванию антисемитской истерии в стране, «информацией из первых рук» по меньшей мере наивно. Утверждать, что тут якобы имел место некий внутрицековский заговор против «проеврейского курса Маленкова» («дело врачей» закрыл, кстати, Берия. Да и то потому лишь, что ему нужно было расквитаться со своими заядлыми врагами, насаженными Сталиным в МГБ, обвинив их в «нарушениях социалистической законности»), мне кажется просто неверно. Связывать публикацию в «Правде» второй книги «Поднятой целины» со снятием за несколько дней до того Маленкова или думать, что тон речей писателей на съезде за один день сменился из-за того, что не позднее первой половины дня 24 декабря 1954 г. Маленков был отстранен от власти и это «вывело Шолохова из-под удара» (с. 167), — немыслимая натяжка. Да и так ли уж сменился тон писателей? Все призывали к консолидации? Так это обычная риторика: все вообще называли друг друга товарищами — что из этого следует? Что Шолохов был товарищем Эренбурга? Полагать, что за этим что-то непременно стоит, вряд ли стоит. Я думаю, что автор, который отлично видит мельчайшие нюансы анализируемых текстов, должен это понимать. Не может он быть настолько наивным, чтобы не знать, что советская идеологическая машина не работала столь отлаженно, чтобы столь чутко реагировать во второй половине дня на какие-то закулисные игры на партийном Олимпе — в первой половине этого дня. Красиво выстроенная гипотеза седьмой главы трещит по швам. Подводит здесь автора не только отсутствие чувства меры, но и желание во всем видеть ребус, заговор и тайные пружины. Такие места в книге напоминают мне классическую кремлелогию. Авторханов, например, был большим мастером подобного подковерного чтения советской истории — ему везде чудился заговор, как будто он заразился этой болезнью у самого Сталина.
Вообще конспирологическое мышление автора очень сильно снижает ценность проделанного им, в конечном счете подрывая веру в сам текстологический анализ. Ведь если так конспирологически он подходит к интерпретации истории, допуская столь грубые натяжки, то где гарантия, что подобных передержек нет в анализе литературного текста. Ведь всюду — ребус, всюду — заговор. И потом, закрадывается вопрос, что это за методология такая, которая настолько зависит от авторского чувства меры? Слишком много здесь импрессионизма. Замечу попутно, что сильно смущает избранный автором стиль повествования. Тон, допустимый, к примеру, в рецензии, вряд ли допустим в монографии, задача которой — научно доказать несостоятельность идеологически предвзятых оценок. Смешение публицистики с научностью — верный способ дискредитации сколь угодно серьезных научных выводов.
Есть здесь и другой нарратологический аспект: автор выстраивает фактически цепь доказательств, схожую с прокурорской. Эта смесь обвинительной риторики со стилем судебной экспертизы вызывает в читателе естественное желание послушать… адвоката. Не чувствуя, что перегибает палку, автор делает читателя восприимчивым к небескорыстным защитникам Шолохова, т.е. добивается эффекта, противоположного задуманному.
Способствует этому и структура книги, слишком вольно чередующая биографию с текстологией. Стержень биографической концепции автора: Шолохов есть продукт лубянского проекта. В той мере, в какой концепция эта проработана, она выглядит убедительно. Но ведь в целом ряде ключевых моментов она остается непрописанной. Так, автор посвящает обширную главу событиям первой половины 1954 г., но почему-то пропускает 1930-е гг. Вернее, там, где ему хочется, он говорит о биографии, а где биография почему-то не работает на концепцию, переходит к текстологии. Допустим, что чекисты хотели создать пролетарского Льва Толстого. Нашелся проходимец, не очень щепетильный, в меру замаранный судимостью. В роль классика хотя и вошел, но держался особняком, чтобы не сильно «светиться» в московских кругах — жил себе в своей станице, как Толстой в Ясной Поляне.
А дальше начинается необъяснимое: восстание марионетки. Если «проект Шолохов» существовал, Сталин не мог не знать о нем. Но если знал, то поведение вождя совершенно необъяснимо. Почему вождь терпел шолоховское совершенно «возмутительное» поведение в 1930-е гг.? Никто из писателей не смел вести себя подобным образом. Как известно, переписка Шолохова со Сталиным составила целую книгу1. Ставский специально ездил в Вешенскую приводить Шолохова в чувство (в середине 1937 г.!), о чем докладывал Сталину, жалуясь на то, что концовка «Тихого Дона» безнадежно пессимистична и что он старается повлиять на Шолохова, чтобы тот ее как-то «просветлил». И что же Сталин? Вождь просит Ставского зазвать Шолохова в Москву («Можете сослаться на меня»!), чтобы лично поговорить с ним. Шолохов приглашался к Сталину неоднократно в 1930-е гг. Сталин встречался с ним почти ежегодно. Он бывал и в кабинете вождя, и на его даче. Сталин дарил ему вино, получал от него теплые письма. В сталинском кабинете разбирались жалобы Шолохова, которому удалось «восстановить справедливость» в ряде случаев. Сталин не только терпел от Шолохова то, чего никогда бы не потерпел ни от кого, но и помогал ему, разбирался с его проблемами. Уже тот факт, что он ему заказал роман о войне, свидетельствует, что Сталин считал его действительно большим писателем (известно, что, к примеру, ни Фадеева, ни Панферова, несмотря на их высокие посты в писательской иерархии, он таковыми не считал). Из переписки следует, что Сталин понятия не имел о «проекте Шолохов». Не знал о нем и глава Союза советских писателей Ставский (иначе чего ж ему было уговаривать — безрезультатно, кстати — Шолохова подправлять концовку «Тихого Дона»?). Но не было на Лубянке таких секретов, которые неведомы были Сталину. Что же? Выходит, и многолетняя переписка Сталина с Шолоховым тоже сфальсифицирована?
Можно возразить, что Сталин все это терпел в 1930-е гг. потому, что хотел дождаться окончания публикации «Тихого Дона». Ну, а что удерживало его после войны, когда Шолохов вошел в такой раж, что осмелился написать Сталину в январе 1950 г. неслыханное по наглости письмо, где чуть ли не требовал от вождя отчета за то, что тот посмел опубликовать в 12-м томе своих «Сочинений» письмо Феликсу Кону с критикой «Тихого Дона»? Зачем же вождю было церемониться с уже сделавшим свое дело назначенцем? «Тихий Дон» опубликован, а больше ведь у нашего «писателя» за душой — ничего. Трудно было присмирить «классика»? Ничуть не бывало. Когда Сталину было нужно, он без труда уничтожил Михоэлса. И хоронили того со всеми почестями — как любимого народом артиста. Значит — ждал от Шолохова эпопею о войне? Тогда о «проекте Шолохов» не имел понятия. Знал бы — не стал терпеть, а еще вернее — не стал бы даже заказывать.
Все это — очевидные неувязки и неясности в концепции Бар-Селлы. Мне лично кажется, что автор стал жертвой своего замысла. Игра, конечно, стоит свеч: превращение Нобелевского лауреата в лубянскую марионетку — предприятие грандиозное. Мне, однако, кажется, что при том, что текст главного романа и был украден, биографические обстоятельства складывались все же как-то иначе. Видимо, на каком-то этапе ГПУ было причастно к «творческой истории» романа, но затем что-то шло не вполне так, как рисует Бар-Селла, которого, как я думаю, подвела конспирология. Например, все столь щедро представленные на страницах книги несуразности шолоховских текстов (когда иссяк потенциал украденного, по всей вероятности, «Тихого Дона») идут не от того, что Шолохов совсем не умел писать, но оттого, что он, вероятно, попросту перестал этим делом заниматься. Так что писанием за него занимались какие-то предприимчивые журналисты и литературные чиновники, а он лишь все это (статьи, интервью, переиздания и т.д.) подмахивал, не читая, — практика обычная в «генеральской литературе» (а Шолохов был не генералом даже, а маршалом!). Сам же Шолохов, как хорошо известно, уже к концу сталинской эпохи был просто совершенно разбитым человеком, алкоголиком, «текстами» которого пристало заниматься не столько литературоведу, сколько врачу.
Еще раз повторю: концепция Бар-Селлы убедительна, пока она опирается на текстологию (украденный роман), но, как только автор начинает достраивать ее биографически (лубянский проект), все начинает рассыпаться. Я просто не нахожу в книге ответов на очевидные вопросы. Ответов пока нет, но есть каркас концепции, а главное — уже видны важные методологические опоры, на которые мне хотелось бы обратить внимание. Речь прежде всего идет о специфике текстологического подхода, когда речь заходит о советской литературе.
В советское время эта область была настоящим полем чудес. Славные страницы в его обработку внесли горьковедение, маяковсковедение, шолоховедение и др. замечательные дисциплины, занятые заведомой фальсификацией материала. Теперь исследователи советской культуры обратились к текстологии, но пока, правда (как в случае с работой Бар-Селлы), в сугубо криминологических целях. Я очень надеюсь, однако, что текстология приобретет наконец то место, которое ей и надлежит занимать в литературоведческом анализе. Если этого не произошло до сих пор, то потому лишь, что к самому советскому литературному материалу большинство исследователей относится со снобистским пренебрежением, идентифицируя материал с литературным качеством анализируемых текстов (такая вот наука: хорош был бы врач, который отказался бы брать определенные анализы ввиду неэстетичности анализируемого материала). И в самом деле, Гиппиус нужно анализировать как «литературу» (в том числе и текстологически), а, к примеру, Берггольц — только как побочный «материал», попросту недостойный высокой науки текстологии (хотя, как мне представляется, по величине поэтического дара обе они находятся на одинаковом уровне). А если и достойный, то только в целях судебной экспертизы (хорошо, хоть не медицинской!). Совершенно ясно, однако, что советская литература была коллективным продуктом, постоянно к тому же переписываемым (некоторые тексты переписывались десятки раз для разных изданий — и это «классические» советские тексты; одна только «творческая история» гладковского «Цемента» чего стоит, я уж не говорю о текстах периферийных!), что само понятие «автор» здесь требует серьезных коррективов и что все это вместе влечет за собой пересмотр традиционных текстологических подходов. Все это ярко демонстрирует книга Бар-Селлы — как положительно, так и от обратного.
В этой связи я хотел бы сослаться на вышедшую в США книгу Томаса Лахузена об упоминавшемся Бар-Селлой Василии Ажаеве2. В России она не переведена, тогда как в США получила очень широкое признание. По моему мнению, это одна из лучших книг, написанных о сталинской культуре. Проекты Бар-Селлы и Лахузена очень схожи и… удивительно различны. Схожесть — в опоре на архивы, текстологию, редактуру и переработку рукописи («Далеко от Москвы» редактировал для публикации в «Новом мире» Константин Симонов — мне довелось видеть эту редактуру: автор буквально переписывал роман), в интересе к конструированию «советского писателя» (кстати, тоже фактически автора единственной книги и тоже прямо связанного с лубянским ведомством — Ажаев после того, как отсидел в лагере, остался там вольнонаемным). А различия в том, что Лахузен намеренно обратился к фигуре маргинальной, что начинал он с детектива, а закончил чуть ли не психоанализом. Он тоже начал с декодирования, заподозрив, что в этом образцовом производственном романе, удостоенном Сталинской премии, описывается фактически лагерный труд. Он начал с того, что Ажаев как-то зашифровал в своей вполне бездарной книге что-то важное, но, рассмотрев огромный ажаевский архив, пришел к тому, что самым интересным и важным был сам Ажаев — его драма среднего, бездарного Сталинского лауреата, всю жизнь мечтавшего стать писателем (добросовестно заочно учился в Литинституте!). Увы, «Тихого Дона» на всех не хватило. А персонажей, подобных Шолохову, всегда очень много. Но каждый по-своему проходит свой путь. Вот Ажаев прошел через лагерь, а первая его встреча с читателями после успеха романа в «Новом мире» прошла в клубе МГБ — перед «родным коллективом». Все мечтал написать правдивую книгу — в годы оттепели создал роман «Вагон» (который увидел свет уже в годы перестройки) о судьбах метростроевцев в годы террора. Когда написал, роман запретило «родное» ведомство. Это надломило Ажаева и свело в могилу в возрасте 53 лет. За историей Ажаева стоит драма, стоит личность, что-то переживший в жизни человек, хотя и бездарный писатель, но человек в целом порядочный (помогал, к примеру, евреям в эпоху борьбы с космополитами, а Шолохов, напротив, сам участвовал в погромной кампании и вместе с совершенно уже пропитым Бубенновым требовал раскрытия псевдонимов критиков-евреев), а за Шолоховым у Бар-Селлы видна пока лишь непрописанная схема. И не было в случае с Ажаевым ни эффектной вербовки, ни захватывающих политических интриг — все было просто, а читается как роман. Оторваться нельзя. От Бар-Селлы тоже трудно оторваться, но это пока все же детектив — тоже жанр по-своему почтенный.
_________________________________________________________
1) См.: Писатель и вождь: Переписка М.А. Шолохова с И.В. Сталиным: 1931—1950 годы: Сб. документов из личного архива И.В. Сталина / Под ред. Юрия Мурина. М., 1997.
2) См.: Lahusen Thomas. How Life Writes the Book: Real Socialism and Socialist Realism in Stalin’s Russia. Ithaca, New York; London: Cornell University Press, 1997.