(еще раз о метафорике Макса Вебера)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2006
1. ДОБРОСОВЕСТНЫЙ ТОЛКОВАТЕЛЬ
Прежде всего я хотел бы поблагодарить С.Н. Зенкина за исключительное внимание к моим изысканиям: не каждый день научная статья становится объектом монографического разбора, и уж совсем не каждый день — объектом столь пространного разбора. Причиной столь необычно пристального внимания может быть либо неравнодушие к предмету критикуемой статьи, либо неравнодушие к автору. В интересе к Максу Веберу С.Н. Зенкин до сих пор замечен не был, поэтому приходится принять всерьез ту мотивировку, которую дает сам С.Н. Зенкин: по его уверениям, моя “одаренность и эрудиция” таковы, что написанный мною “журнальный текст заслуживает более тщательного критического разбора, чем иная монография” (с. 147). Я благодарен Сергею Николаевичу за лестную оценку моей одаренности и эрудиции — хотя, признаться, столь гиперболические похвалы вызывают у меня оторопь. Но еще большее недоумение вызывает комбинация столь сильных похвал в адрес автора со столь разгромной критикой статьи этого самого автора. Как пишет сам С.Н. Зенкин, “познания и способности” дали “плачевный результат” (с. 164—165). Ну что ж, неудачи, конечно, бывают у всех, но лично я всегда испытываю глубокое недоверие к разгромным статьям, построенным по схеме “большая неудача большого таланта”. Если одаренность и эрудиция такие большие, то неужели они дали столь безоговорочно плачевный результат? А если результат такой плачевный, что похвалить в нем решительно нечего, то, может быть, одаренность и эрудиция не такие уж большие? Но тогда зачем стрелять из пушки по воробьям?
Мы близко знакомы с С.Н. Зенкиным со студенческих лет, и я привык уважать его как одного из лучших наших специалистов по истории французской литературы и французской гуманитарной мысли, наделенного не только глубокой филологической, но и широкой философской эрудицией (а такое соединение встречается в наших краях чрезвычайно редко). Я особо уважаю С.Н. Зенкина за его склонность к работе в критико-полемических жанрах: сам я такой склонностью не наделен ни в малейшей мере, но прекрасно осознаю важность критико-полемической работы для нормального функционирования науки. Я прекрасно знаю и то, сколь стремится С.Н. Зенкин в своих критических разборах чужих сочинений культивировать такие профессиональные добродетели критика, как придирчивость и въедливость. Поэтому, приступая к чтению статьи “Синтетический паровоз”, я был готов к самой строгой критике — но в то же время ждал, что почерпну из статьи С.Н. Зенкина некое положительное содержание, на которое и я сам смог бы затем опереться, чтобы дополнить или скорректировать мое прочтение работ Макса Вебера. К сожалению, эти ожидания оправдались в очень малой степени. Основная задача С.Н. Зенкина — чисто разрушительная. И, что гораздо хуже, решает он эту задачу, не разбираясь в средствах. Нагромождение критических замечаний, сопровождающееся мощными пиротехническими эффектами, призвано скрыть главное — провальность или несогласуемость друг с другом главных звеньев аргументации критика.
В целом все замечания С.Н. Зенкина можно разделить на два главных типа: 1) безосновательные перетолкования; 2) дополнения. При этом принципиально важно, что замечания обоих типов подаются как контрарные по отношению к моей концепции. То есть два вышеуказанных типа замечаний выглядят соответственно так: 1) “гусь — это не птица, а рыба”; 2) “на Рождество едят не гуся, а индейку”.
Ниже я разберу некоторые критические замечания С.Н. Зенкина, после чего, во второй главе, перейду к интерпретации творчества Вебера, чтобы по возможности придать всей этой дискуссии сколько-нибудь продуктивный характер. На скрытых или явных выпадах в мой адрес, содержащихся в статье С.Н. Зенкина, я постараюсь не останавливаться.
В начале своего разбора С.Н. Зенкин характеризует мою статью как некий “методологический манифест”. Такая интерпретация беспочвенна. Главная задача статьи — осмысление творчества Вебера; ни в одной ее строчке не содержится и намека на то, что данное прочтение Вебера является иллюстрацией или обоснованием какого бы то ни было метода (интересно, какого именно?). Я старался дать моему анализу минимальные методологические рамки; таких рамок несколько, но все они имеют подчиненный, вспомогательный характер. Однако С.Н. Зенкин упорно желает видеть в моей статье не то, чем она является на самом деле. “Гусь — не птица, а рыба”. Критик, взявшийся выжигать каленым железом чужую “эмпатию”, с первых же строк начинает уверенно читать в чужой душе: см. весь первый абзац его статьи. Замечательны те признаки, которые он приводит в обоснование своего жанрового диагноза: 1) “она [статья] велика по объему”; 2) “очень подробно документирована”; 3) “содержит обширные теоретические объяснения”. Именно это и есть, по С.Н. Зенкину, “все признаки методологического манифеста” (с. 147). Сказано сильно. Если все дефиниции в “исторической поэтике гуманитарного дискурса”, которую разрабатывает С.Н. Зенкин, таковы, остается пожалеть гуманитарный дискурс.
После вступительных заявлений о “методологическом” характере нашей полемики С.Н. Зенкин вступает со мной в спор о Вебере. Он перечисляет все факты, на которые опирается моя гипотеза, и затем пытается оспорить мое толкование каждого из этих пунктов. Воспроизводя мою гипотезу, критик демонстрирует блестящее владение искусством иронического остранения: вполне законный полемический прием, отвечать на который я не буду; читатель может сам и оценить по достоинству мастерство С.Н. Зенкина, и свериться с текстом моей статьи. Перейду сразу к существу дела, то есть к центральным звеньям моей гипотезы.
Ядром моей концепции было сопоставление трех текстов (в широком смысле слова): 1) собственного веберовского свидетельства о значении, которое имела для его формирования увиденная в раннем детстве железно-дорожная катастрофа близ города Вервье; 2) знаменитого веберовского высказывания о картинах мира как о стрелочниках, определяющих направление исторического движения; 3) интерпретации веберовского учения о каузальном анализе единичных явлений, которая была предложена Фрицем Рингером в его книге “Методология Макса Вебера” (2000) и к которой я присоединился. Именно сопоставление этих трех текстов составило костяк статьи, ее несущую конструкцию. Не мало ли этого? Для исходной схемы — не мало: трех точек достаточно, чтобы провести прямую линию. Дальше я постарался выявить те точки жизни и творчества Вебера, которые укладывались в эту линию, не пренебрегая и самыми банальными фактами (такими, например, как роль других железнодорожных впечатлений в детстве Вебера или специфическая полисемия немецких слов, которыми пользовался Вебер для описания исторических процессов). Но все эти факты, при всей их большей или меньшей существенности, имеют подчиненное значение. Для общей оценки моей гипотезы принципиально важно ответить на два вопроса: 1) истинны ли (валидны ли, правильно ли истолкованы) три текста, положенных в ее основу? 2) можно ли предъявить — сначала в теории, а затем на практике — те или иные построения Вебера, несовместимые с этой гипотезой? С.Н. Зенкин предъявил одно веберовское высказывание, которое, как ему кажется, опровергает мою концепцию; на самом деле оно не опровергает, а дополняет ее.
Но об этом, как и вообще о втором из двух указанных вопросов, речь пойдет в следующей главе, где обсуждение метафорики Вебера будет вестись не в полемической тональности. А пока что обратимся к первому вопросу и посмотрим, что делает С.Н. Зенкин с тремя исходными высказываниями, легшими в основу моей гипотезы. Критик безошибочно увидел, что они составляют центр концепции: не дезавуировав их, никакой “деконструкции статьи Сергея Козлова” не получишь. Но если С.Н. Зенкин захотел устроить деконструкцию, он ее устроит. И вот он анализирует первое из трех высказываний.
Макс Вебер:
Проезжая мимо Вервье, я вспомнил первое потрясение в своей жизни: крушение поезда тридцать пять лет тому назад. Потрясло меня при этом не все случившееся, но зрелище того возвышенного существа, которым является в глазах ребенка паровоз и которое лежало передо мной в канаве наподобие пьяного. Я впервые тогда увидел, насколько бренно все великое и прекрасное на этой земле.
С.Н. Зенкин:
В этом рассказе не только формально отсутствует само событие крушения (Вебер был свидетелем лишь его последствий), но оно и прямо исключается рассказчиком как неинтересное для него: “Потрясло меня при этом не все случившееся…”
Оценим для начала всю тонкость первого суждения. Человек говорит: “Первым потрясением в моей жизни была такая-то катастрофа”. С.Н. Зенкин опровергает: “Он видел не саму катастрофу, а лишь ее результаты, а стало быть, он говорит не о катастрофе”. По-русски это называется казуистика.
Но это только начало. Дальше историческая поэтика гуманитарного дискурса набирает обороты:
А следуя прямому смыслу слов Вебера, <…> приходится признать, что событие крушения поезда его не взволновало. Взволновало же нечто иное <…>: “Я впервые тогда увидел, насколько бренно все великое и прекрасное на этой земле”. Слово “бренность”, “преходящесть” (Vergänglichkeit) указывает на главный мотив пережитого потрясения — валяющийся в грязи паровоз оказался образом мертвого тела, и недаром он тут же уподоблен бесчувственному телу лежащего в канаве человека (пьяного). Столкновение с трупом, даже ненастоящим или нечеловеческим, травматично, тем более для ребенка. Для Вебера именно потому и несущественно “все случившееся”, то есть событие крушения, что поразило его зрелище мертвеца как таковое. Неважно, каким образом тот умер — скончался от старости, погиб в бою или сломал шею, свалившись с обрыва; и неважно, что это именно паровоз, — могли быть и мертвецки пьяные люди…
Тут я могу только развести руками. Что за бойкое перо! Господи Боже! Как пишет этот человек! Мне это и в голову не могло прийти: я-то думал, что Вебера потрясло “не все случившееся” — то есть как раз не страдания и возможная гибель людей. А потрясло его, думал я, именно падение (и символическое унижение) паровоза — то есть существа, максимально выражающего в глазах ребенка величие и красоту. То есть его поразила не гибель человека, а превращение паровоза — в человека. Но это у меня была эмпатия, приводящая к плачевным результатам. А “добросовестный толкователь” остановится, “чтоб не придумывать лишнего” (с. 151), — и сразу все становится понятно! Особенно убеждает предложенный С.Н. Зенкиным мысленный эксперимент: “неважно, что это именно паровоз, — могли быть и мертвецки пьяные люди…” Безусловно, маленький Макс Вебер, увидев лежащих в канаве мертвецки пьяных людей, сразу бы проникся мыслью о бренности всего великого и прекрасного на этой земле. Похоже, историческая поэтика гуманитарного дискурса не видит никакой разницы между лежащим пьяным и паровозом, лежащим наподобие пьяного.
Итак, согласно С.Н. Зенкину, первое из трех высказываний истолковано неверно: в нем речь идет не о крушении поезда, а о созерцании трупа. Я расцениваю такое перетолкование как вопиющий contresens: “гусь — не птица, а рыба”.
Второе высказывание — знаменитая “железнодорожная метафора” человеческого действия:
Над человеческим действием непосредственно господствуют интересы (материальные и идеальные), а не идеи. Однако “картины мира”, создаваемые идеями, очень часто выполняли роль стрелочников, определяющих тот путь, по которому динамика интересов тянет вперед человеческое действие.
Казалось бы, ничего не поделаешь: отсылка к “стрелочникам” эксплицитна и однозначна. Человеческое действие уподоблено железнодорожному движению. Но С.Н. Зенкину нужна деконструкция. Соответственно, он будет доказывать, что а) С.Л. Козлов неправильно истолковал эту цитату; б) да и вообще вся эта цитата несущественна, как ее ни толкуй. Сначала рассмотрим возражение а). Для осмысления веберовской метафоры я противопоставляю ее фразе Маркса о революциях как локомотивах истории: если у Маркса, по моему мнению, железнодорожное движение увидено изнутри поезда (как и в подавляющем большинстве тогдашних описаний железной дороги), то у Вебера — извне поезда. По мнению С.Н. Зенкина, моя интерпретация фразы Маркса неудачна. С этим можно спорить или соглашаться, но это ничего не меняет в сути дела, а суть дела состоит в том, что у Вебера железнодорожное движение увидено извне. И здесь я даю конкретизацию, отсылающую к биографическому опыту Вебера: извне — то есть “с платформы, с моста, с откоса”. За эту конкретизацию и хватается С.Н. Зенкин: нет, не с платформы, не с моста, не с откоса, а в лучшем случае с небес или из диспетчерской. “Нет, на Рождество едят не гуся, а индейку”. Ну хорошо, индейку, но ведь суть здесь не в этом, а в том, что на Рождество едят птицу? — Да нет, не всякую птицу, а именно индейку, а вы сказали: гуся; как же можно сравнивать гуся и индейку…
Возражение б) состоит в том, что вообще вся эта метафора, как пишет С.Н. Зенкин, “дефектна”. На самом-то деле “картина мира <…> обретается <…> в головах “пассажиров” и “машинистов” <…>, тогда как и “стрелочник”, и гипотетический “диспетчер” внеположны движению” (с. 151). Здесь мы видим у С.Н. Зенкина такую же борьбу с метафорой, как и в ранее проанализированном случае с катастрофой близ Вервье. Не паровоз, ставший пьяным, а просто паровоз (он не важен) и просто пьяный (он важен). Не картина мира, ставшая стрелочником, а просто стрелочник (он не важен) и просто картина мира — та, что в головах (она важна). Прототип этой логики известен: “гусак есть не человек, а птица”. Ну хорошо, если вам веберовская метафора кажется дефектной, может быть, стоит задуматься: так почему же Макс Вебер прибегает именно к этой метафоре, несмотря на всю ее столь, казалось бы, очевидную дефектность? — Да нипочему… Она нужна ученому лишь как вспомогательное пояснительное средство, вот он и мало заботится о ее внутренней связности. — Ничего себе вспомогательное пояснительное средство, если оно лишено внутренней связности! Ничего себе представление о Максе Вебере как ученом! — Да уж такова историческая поэтика гуманитарного дискурса. Это вам странно, а добросовестному толкователю очень даже понятно.
Перейдем к третьему пункту моего исходного построения — к концепции Ф. Рингера. Для того чтобы деконструировать и ее, добросовестный толкователь вроде бы должен был сначала прочитать книжку Рингера. Книжка Рингера, как на грех, в руки С.Н. Зенкину не попалась (как, впрочем, похоже, и любые иные исследования о Вебере). Однако, если толкователь действительно добросовестный, ему наши грехи не страшны: “не читал, но скажу”. “В принципе это неважно [, что именно написано в книге Рингера]: кто заимствует мысли у другого автора, тот берет за них ответственность” (с. 158). Вот она, настоящая филологическая осмотрительность (см. о ней с. 151): важна сама мысль, а не кто там чего конкретно говорил и кто из кого заимствовал. Итак: по сути Козлов (или там Козлов с Рингером, не важно) не прав: “предлагаемой [у Рингера и, вслед за ним, у Козлова] моделью [диаграмматической схемой веберовского каузального сведения] иллюстрируется лишь одно частное звено рассуждений Вебера” (с. 159). А есть у Вебера и другое звено рассуждений — С.Н. Зенкин его цитирует:
Если <…> каузальная релевантность момента определяется посредством его соотнесения с важными для конкретного рассмотрения пунктами, тогда суждение об объективной возможности, в котором высказывается эта релевантность, может найти свое выражение в целой шкале различных степеней определенности <…>. Суждение об объективной “возможности” по самой своей сущности допускает, следовательно, градации…
И что же отсюда следует? Теперь следите за руками. Здесь С.Н. Зенкин демонстрирует столь виртуозное мастерство полемиста, что уяснить суть передержек можно, лишь внимательно присмотревшись к каждому пассу. Я полностью процитирую вывод критика, пронумеровав каждую фразу — для медленного чтения и последующего комментирования:
[1:] Таким образом, полная схема “каузального сведения” по Веберу — это не “пространственно-кинетическая” модель железнодорожного движения (с. 51), а все-таки “пространственно-статическая” модель градации, размещения многих причин по шкале их существенности. [2:] Аналогия со стрелкой и крушением поезда оказывается обманчивой: стрелка есть расхождение двух реально существующих путей, и при ошибке стрелочника один из них оказывается “правильным”, другой же — “неправильным”. [3:] Чтобы истолковать в таких терминах концепцию Вебера, пришлось бы представить себе не одну, а много развилок-бифуркаций, накладывающихся друг на друга; задачей историка-аналитика будет сравнить величину многих гипотетических отклонений от одного реального хода событий, отбирая из них те, что соответствуют действительным причинам происшедшего (возможно, таковых окажется несколько). [4:] По сравнению с железнодорожной метафорой члены на-стоящей объяснительной схемы либо иные по природе, либо иначе сочетаются (с. 159).
Фраза 1: на основании одной цитаты, в которой говорится о “шкале” и о “градации”, делается вывод, что это и есть “полная схема” каузального сведения, причем схема эта открыто квалифицируется как “пространственно-статическая”. Каузальное сведение — этот важнейший элемент методологии Вебера — строится, по Зенкину, как неподвижная шкала, состоящая из многочисленных градаций. Что тут скажешь? В мышлении Вебера, как и в мышлении любого человека, статические представления сосуществуют с динамическими. Важно увидеть, какой из этих двух типов представлений является господствующим в каждом индивидуальном случае. Цитата, приведенная С.Н. Зенкиным, безусловно, нуждается в осмыслении. В следующей главе я подробно остановлюсь на этой цитате, и постараюсь показать, что выдвигать статические представления в центр мышления Макса Вебера — значит проявлять абсолютное пренебрежение к складу ума этого человека.
Фраза 2: новый образец казуистики. Кто же спорит, что железнодорожная стрелка — вещь настоящая, а каузальное сведение — всего лишь ментальный конструкт? Вся суть не только веберовских метафор, но и, заметим, метафорического мышления вообще состоит в том, что ментальные конструкты строятся по образу и подобию вещей настоящих. Но ничто так не претит С.Н. Зенкину, как пересечение классификационных границ; он хочет сравнивать термин — с термином, образ — с образом, а вокзал — с вокзалом. Иначе аналогия будет “обманчива”. Интересно, что бы сказал об этом почитаемый С.Н. Зенкиным Поль де Ман?
Фраза 3: совершенно верно, так оно и есть! Если попробовать воспроизвести всю “карту” исторического процесса, вы и получите как раз такую схему, какую описывает С.Н. Зенкин: ветвящееся древо бифуркаций, частично даже накладывающихся друг на друга! Ну и что с того? Ведь в каждый конкретный момент историк анализирует лишь одну гипотетическую бифуркацию! Посмотрите на примеры, которые приводит сам Вебер в цитируемой С.Н. Зенкиным статье. Вот каузальный анализ начала австро-прусской войны. Каузальное сведение членится на два этапа: сперва — оценка роли двух неудавшихся терактов, затем — оценка инициирующей роли Бисмарка. Вот каузальный анализ оплеухи, которую мамаша отвесила своему малышу: он состоит всего из одной бифуркации, хотя и в этом случае, конечно же, мыслимых бифуркаций было больше, чем одна.
С.Н. Зенкин видит мою вину в том, что я оперирую бинарными оппозициями там, где Вебер оперирует множественностями (с. 160—161). Это обвинение беспочвенно: сам Вебер неизменно раскладывает всякую множественность на мельчайшие элементарные оппозиции. Именно об этих элементарных, исходных единицах веберовского каузального сведения говорится и в книге Рингера, и в моей статье.
Фраза 4: итоговое повторение обвинений, содержавшихся соответственно во фразах 2 и 3. В комментариях не нуждается.
Продолжать и дальше столь же детальный разбор полемической техники С.Н. Зенкина было бы, на мой вкус, излишне. И все же нельзя обойти вниманием еще один маленький вклад С.Н. Зенкина в вебероведение. “Деконструируя” содержащуюся в моей статье интерпретацию веберовского понятия “идеальный тип” (в которой я опять-таки иду вслед за Фрицем Рингером), С.Н. Зенкин пишет:
Уже этимологическим смыслом обеих частей термина оно (понятие “идеальный тип”) отсылает к традиции платонизма — мышления об “идеях” и “прообразах”; таков не упомянутый в статье философский фон мысли Вебера (с. 160).
Итак, философским фоном мысли Вебера является платонизм. По правде говоря, это мне представляется самым сильным местом статьи С.Н. Зенкина: все остальное меркнет по сравнению с этим. Да, слово “идея” имеет сильнейшие платонические коннотации: ну и что? С тем же успехом можно говорить о Гераклите как о философском фоне мысли Клаузевица: и тот, и другой рассуждали о войне. Кроме того, С.Н. Зенкин остановился на полпути: ведь всякому ясно, что философским фоном мысли Вебера является не только платонизм, но и христианская теология (идея харизмы)!
Кто-то может сказать, что не стоит придавать такое значение одной не очень удачной формулировке. Я, однако, не думаю, что это просто неудачная формулировка. Идея о платонизме Вебера (скажем мягче: о платоновских подтекстах у Вебера) находится в явном соответствии с идеей о “пространственно-статическом” характере веберовского каузального анализа. Действительно, все стыкуется друг с другом: пристрастие Вебера к понятию “идеальный тип” (платонизм!), слова Вебера о “шкале градаций” (явный неоплатонизм!), пристрастие к понятию “харизма” (христианское богословие!). Так кто же все-таки перед нами: Макс Вебер, Данте Алигьери или вообще Псевдо-Дионисий Ареопагит? Честное слово, когда я пи-сал в конце моей статьи, что в Максе Вебере “было нечто от Платона и Данте”, я не ждал, что С.Н. Зенкин сделает из моих слов столь решительные выводы.
После этих историко-философских открытий С.Н. Зенкина как-то спокойнее относишься к другим, более мелким его достижениям, касающимся, например, вопросов языкознания. Между тем и в этой сфере у него есть определенные наработки. Я пытаюсь проинтерпретировать слова Шопенгауэра о кучере, которого отсылают “домой” (“nach Hause”) — С.Н. Зенкин сдержанно поправляет меня: “Возможно, толкователя сбило с толку у Шопенгауэра выражение nach Hause, которое буквально значит “домой”, но может употребляться и в более абстрактном смысле “назад”, “прочь”, “восвояси” (как английское go home)” (с. 153). Действительно, это чрезвычайно важное уточнение, которое полностью подрывает мою интерпретацию данной фразы. Я бросаюсь к словарям. Смотрю немецко-русские словари, статью “Наus”: “nach Hause, домой; на дом”1. Больше ничего. Смотрю тогда толковые словари. Один западногерманский: “nach Hause: dahin, wo man wohnt, heim”2. Один восточногерманский: “nach Hause, zu Hause: dort (hin) wo man (ständig) wohnt, heim”3. Heim, а отнюдь не weg. Домой, и всё тут. Но ведь откуда-то же С.Н. Зенкин взял это толкование? Не мог же он его просто выдумать? Он ведь не настолько хорошо знает немецкий язык, чтобы слепо довериться своему языковому чутью? Увы, С.Н. Зенкин не удосужился привести ссылку ни на один словарь. Вот она, настоящая филологическая осмотрительность. Видимо, человек, более десяти лет занимающийся исторической поэтикой гуманитарного дискурса, вправе ожидать, что в вопросах лексикологии немецкого языка ему просто поверят на слово.
Похоже, в этом последнем случае С.Н. Зенкин обогатил свой полемический арсенал еще одним оружием. Вслед за безосновательными перетолкованиями и мнимо-контрарными дополнениями появился еще один прием — безосновательное дополнение. “Гусь — не только птица, но и рыба”.
Я подробно рассмотрел деконструкцию, которой С.Н. Зенкин подверг исходные элементы моей гипотезы. После этого останавливаться на прочих его полемических находках я полагаю излишним. Значит ли все вышесказанное, что я считаю свою статью неуязвимой для критики, а свою концепцию — окончательной и не подлежащей никакому пересмотру? Конечно же, не считаю. Я считаю другое: вести о чем бы то ни было диалог с С.Н. Зенкиным крайне затруднительно. Обсуждать мне что-то в режиме диалога с этим критиком — значит превратить любую дискуссию в нескончаемую повесть о том, как поссорился Сергей Николаевич с Сергеем Леонидовичем, прочитав которую всякий читатель скажет: “Скучно на этом свете, господа”. В статье С.Н. Зенкина содержится несколько действительно ценных дополнений (спасибо ему за них), в ней поставлен и ряд вполне реальных общеметодологических вопросов. Но все эти содержательные суждения, к сожалению, неотделимы у С.Н. Зенкина от казуистических уловок, полемических передержек, нормативно-схоластического теоретизирования и, самое главное — от всепроникающей “воли к победе” — победе над предметом и победе над оппонентом. Это поистине железная воля, и она искажает всё.
2. ВОЗВРАЩАЯСЬ К ВЕБЕРУ
Теперь — о тех дополнениях и коррективах, которые я могу внести в мою концепцию сегодня, год спустя после публикации статьи в “НЛО”. Прежде всего вернемся к вопросу о фальсифицируемости: можно ли предъявить — сначала в теории, а затем на практике — те или иные построения Вебера, несовместимые с данной гипотезой? Этот вопрос был затронут в тексте статьи “Крушение поезда”, но затронут крайне бегло и имплицитно. Напомню соответствующее место статьи:
Что же такое прошлое? Это не библиотека, не генеалогическое древо и не колодец памяти. Прошлое — это сетка путей, уходящих назад за горизонт [НЛО. № 71. с. 35].
При всей краткости этого пассажа он имел принципиальный смысл для общей концепции. Речь шла о том, что в западной культуре XIX—XX веков существует целый ряд влиятельных метафорических репрезентаций прошлого, не имеющих отношения к железнодорожной метафорике. Три примера таких альтернативных репрезентаций и были приведены мною — в предельно обобщенной форме и без раскрытия соответствующих отсылок, веер которых был бы слишком широк (от сравнительно-исторического языкознания и филологии до фрейдизма, от Теофиля Готье до Томаса Манна и Борхеса). Если бы у Вебера преобладало одно из перечисленных здесь представлений о прошлом, ни о какой железнодорожной метафоре нельзя было бы говорить. Однако у него доминирует именно представление о прошлом как о сетке путей: сколь бы банальным такое представление нам сегодня ни казалось, оно вовсе не разумелось само собой и именно оно согласовывалось с образами железной дороги. Конечно, возможные здесь метафорические подтексты не сводятся обязательно к железной до-роге: вообще говоря, тема “дорог, которые мы выбираем”, может опираться на более широкий круг образов — именно поэтому в подзаголовке статьи говорилось не о “железнодорожной”, а о “транспортной” метафорике Макса Вебера. Но фальсификационный критерий позволяет ясно противопоставить “транспортное” видение истории иным, “нетранспортным”, концепциям.
Какие же понятийно-метафорические конструкции, реально присутствующие у Вебера, могут быть противопоставлены транспортной метафорике? Главное положительное содержание статьи С.Н. Зенкина я вижу в том, что он указал на одну такую конструкцию. Это понятие шкалы (иначе говоря, метафора лестницы). С.Н. Зенкин ссылается только на один случай применения этой понятийно-метафорической конструкции у Вебера. Но число таких примеров может быть расширено. Повторю пример, приведенный С.Н. Зенкиным, и затем добавлю к нему целый ряд других:
Если <…> каузальная релевантность момента определяется посредством его соотнесения с важными для конкретного рассмотрения пунктами, тогда суждение об объективной возможности, в котором высказывается эта релевантность, может найти свое выражение в целой шкале различных степеней определенности <…>. Суждение об объективной “возможности” по самой своей сущности допускает, следовательно, градации <…> [“Критические исследования в области наук о культуре”; Вебер 1990, с. 479].
В истории мы обнаруживаем шкалу, ступени которой ведут от “объединения в общество по случаю” вплоть до устойчивого “образования” [“О некоторых категориях понимающей социологии”; Вебер 1990, с. 520].
“Теория ступеней и направлений религиозного неприятия мира” [название работы; Вебер 1990, с. 307—344; Вебер 1994, с. 7—42].
Отдельные виды этики спасения <…> с их отрицанием мира могут быть отнесены к самым различным разделам чисто рационально конструированной здесь шкалы [“Теория ступеней и направлений религиозного неприятия мира”; Вебер 1990, с. 342; Вебер 1994, с. 37].
Между крайними типами этой противоположности [=колдуны vs. священники] существует скользящая шкала переходов, но в своих “чистых” типах эта противоположность однозначна <…> [“Социология религии (Типы религиозных сообществ)”; Вебер 1994, с. 98—99].
С другой стороны, пророк рядом переходных ступеней связан с учителем этики <…>. Скользящие переходы ведут от Конфуция <…> к Платону [там же; с. 117—118].
Приведенных примеров достаточно, чтобы убедиться в повторяемости отсылок к семантическому полю шкалы (шкала, ступень, градация) и задуматься о двух вещах: 1) каковы смысловые отношения (логические или тропологические) между транспортной метафорикой и семантическим полем шкалы у Вебера и 2) какие культурные подтексты стоят за веберовскими отсылками к семантике шкалы?
Сначала обратимся к первому вопросу. Возможно, самым простым ответом на него мог бы быть следующий: отношения между транспортной метафорикой и метафорикой шкалы у Вебера суть не что иное, как отношения между историей и систематикой. Вспомним, что Риккерт усматривал “величие Макса Вебера как ученого” именно в том, что “он создал такую науку о культуре, в которой история связана с систематикой”4. Однако “связана” не значит “тождественна”: между историей и систематикой у Вебера всегда сохраняется разность потенциалов. О том, насколько Вебер разграничивал историю и систематику и насколько идея ступенчатых построений была включена для него в сферу систематики, красноречиво говорит следующий пассаж:
Между этими двумя полюсами [1: созерцательной или оргиастической религиозностью; 2: мирской аскезой] существовали самые разнообразные переходы и комбинации. Ибо религии, подобно людям, были <…> не чисто логическими или психологическими конструкциями, лишенными внутренних противоречий, а историческими образованиями. В них часто сочетались мотивы, каждый из которых при последовательном осуществлении вступил бы в противоречие с другими. <…> Из них [=самых важных великих религий] невозможно создать ряд типов, каждый из которых служил бы по отношению к предыдущему новой “ступенью”. <…>
Следовательно, речь здесь идет отнюдь не о систематической [выделено автором] “типологии” религий, но и не о чисто историческом исследовании. “Типологична” данная работа постольку, поскольку в ней рассматривается то, что типически важно в исторической реальности этих различных видов религиозной этики для связи с противоположностями экономического этоса. <…> Для этого автор берет на себя смелость отказаться от “историчности”, т. е. изобразить этику отдельных религий более единой в ее систематичности, чем она действительно могла когда-либо быть в процессе своего развития. Оставлены в стороне должны быть и противоположности внутри отдельных религий с тем, чтобы дать важные с нашей точки зрения черты в большей логической завершенности и статичности, чем они когда-либо существовали [“Хозяйственная этика мировых религий”; Вебер 1994, с. 64—67].
Таким образом, если всецело сосредоточиться на “систематической” (или, пользуясь другим веберовским термином, “типологической”) стороне работ Вебера, оторвав веберовские таксономии от веберовского интереса к реальной истории (а значит, в конечном счете, от глубочайшей субъективной вовлеченности Вебера в историю, которая и составляла в случае Вебера то, что сам Вебер называл “трансцендентальной предпосылкой” наук о культуре — см.: Вебер 1990, с. 379), мы получим приблизительно такого Вебера, какого нам рисует С.Н. Зенкин: ученого с преобладающим пространственно-статическим мышлением, строителя шкал и градаций. Но, рисуя такой образ, мы упускаем самое главное в Вебере: непременную подчиненность всех таксономических (и вообще логических) построений историческому анализу. “Историческое знание служит здесь теории, тогда как должно быть наоборот” (Вебер 1990, с. 403). Абстрактные конструкции нужны Веберу для того, чтобы соизмерять с ними конкретные случаи. Веберовская систематика состоит из идеалтипических понятий, “с которым[и] действительность сопоставляется, сравнивается, для того, чтобы сделать отчетливыми определенные значимые компоненты ее эмпирического содержания” (Вебер 1990, с. 393; выделено автором). Такое сравнение реального случая с неким эталонным случаем — это и есть регулирующий принцип веберовских исследований, и именно в нем я попытался разглядеть воспоминание о железнодорожном движении и железнодорожных катастрофах. Но даже если вообще отвлечься от “транспортной гипотезы” и рассматривать сам по себе принцип сравнения реальности с эталоном, как он выражен на диаграммах Фрица Рингера, — мы можем твердо сказать, что этот принцип занимает у Вебера центральное, господствующее место, а любые возможные градации и шкалы (сколь бы много их ни было) занимают место вспомогательное. Сравнение подвижной реальности с эталоном — цель; построение набора неподвижных эталонов — средство. Статика у Вебера подчинена динамике, и никак не наоборот.
Однако вся картина приобретает и несколько иной дополнительный смысл, если мы зададимся вторым вопросом: а какие воспоминания могли стоять у Вебера за образом шкалы или лестницы? Исчерпывающе ответить на этот вопрос, конечно же, невозможно. Но можно указать по крайней мере одного автора, который был несомненно значим для Вебера и в текстах которого метафорика лестницы играет существенную роль. Это все тот же Шопенгауэр, о котором уже шла речь в статье “Крушение поезда”, — Шопенгауэр, чьи работы Вебер прочитал еще в гимназические годы и чья негативная метафора фиакра трижды цитировалась Вебером применительно к самым разным темам. В статье “Крушение поезда” тексты Вебера были сопоставлены с двумя местами из диссертации Шопенгауэра “О четверояком корне закона достаточного основания”; теперь мы расширим этот сопоставительный анализ, обратившись к главному труду Шопенгауэра — “Мир как воля и представление” (я буду цитировать Шопенгауэра в старом переводе Ю.И. Айхенвальда под редакцией Ю.Н. Попова, по изданию: Шопенгауэр А. Собр. соч.: В 5 т. Т. 1. М.: Московский клуб, 1992). В книге второй своего труда, “О мире как воле”, Шопенгауэр рассматривает всякое действие, совершающееся в природе, как объективацию той или иной воли, а структуру всего мироздания в целом — как лестницу, ступенями которой являются различные формы объективации воли, от низших до высших. “Каждая ступень объективации воли оспаривает у другой материю, пространство, время” (╖ 27, с. 169). “Низшей ступенью объективации воли являются всеобщие силы природы <…> На высших ступенях объектности воли мы видим значительное проявление индивидуальности, особенно у человека” (╖ 26, с. 156—157). На низшей ступени “воля проявляется как слепое влечение, как темный, глухой порыв <…> Все более высокие ступени объектности воли приводят, наконец, к такой точке, где индивид <…> уже не мог бы получать необходимой <…> пищи посредством одних движений благодаря раздражителям <…> Поэтому здесь становятся необходимыми движение по мотивам и — ради него — познание <…>” (╖ 27, с. 171). Тут Шопенгауэр переходит к анализу мотивов, определяющих действия животных, а затем и человека; и здесь некоторые моменты его рассуждений начинают сильно предвосхищать будущий под-ход Вебера к анализу человеческих действий: “…в этом случае иллюзорные мотивы влияют наподобие действительных, уничтожая их; так бывает, например, когда предрассудок представляет вымышленные мотивы, побуждающие человека к таким действиям, которые совершенно противоположны нормальному проявлению его воли при данных обстоятельствах: Агамемнон ведет на заклание свою дочь, скупец раздает милостыню из чистого эгоизма, в надежде на будущее вознаграждение сторицей, и т. п.” (с. 173). Сопоставление реального поведения с “нормальным проявлением воли при данных обстоятельствах” — совершенно веберовский ход. А пример со скупцом, раздающим милостыню, вплотную подводит нас к тем человеческим проявлениям, на материале которых Вебер сооружает свои собственные ступенчатые типологии.
Обобщенно говоря, материалом для шкалирования у Вебера всегда становились человеческие действия — взятые либо в аспекте своей причины, либо в аспекте своего мотива (о тесной взаимосвязи причин и мотивов в веберовском — как и в шопенгауэровском — понимании см. статью “Крушение поезда”). При этом в большинстве случаев речь шла о мотивах религиозных: “Автора интересуют <…> коренящиеся в психологических и прагматических религиозных связях практические импульсы к действию” (“Попытка сравнительного исследования в области социологии религии”; Вебер 1994, с. 43; выделено автором). Воля, которая нами движет, — вот что, собственно, по большей части становилось в разных своих проявлениях материалом для веберовской систематики. Об этой же воле говорилось на иной лад и в четверостишии из “Фауста”, которое завершало веберовский манифест ““Объективность” социально-научного и социально-политического познания” (Вебер 1990, с. 414). Веберовские лестницы — это почти всегда, как и у Шопенгауэра (но, конечно, совсем иные, чем у Шопенгауэра), лестницы воль. Рассмотренные под этим углом зрения, веберовская понятийно-метафорическая конструкция шкалы / лестницы и веберовская транспортная метафорика обнаруживают свое глубокое смысловое родство. Обе оказываются сопряжены со значениями движущей силы: транспортная метафора — прямо, метафорически, а метафора лестницы — опосредованно: метонимически и интертекстуально. Они говорят по-разному, но об одном и том же. С этой точки зрения, две метафоры оказываются связаны не только отношениями субординации (о чем шла речь выше), но и отношениями ограниченной синонимии.
Отсюда следует, что метафорика шкалы ни в коем случае не может рассматриваться как исключающая транспортную метафорику или как господствующая над ней, а это значит, что гипотеза, изложенная в статье “Крушение поезда”, в принципе остается неопровергнутой. С другой стороны, если между транспортной метафорикой и метафорикой лестницы существует хотя бы ограниченная синонимия, то есть хотя бы некоторое смысловое равноправие, это значит, что транспортная метафорика хотя бы отчасти утрачивает свой уникальный характер: она оказывается не единственной базовой метафорой, а одной из базовых метафор (но тем самым выражение “базовая метафора” несколько отходит от своего первоначального смысла). Прочтение веберовской метафорики через призму работ Шопенгауэра позволяет, как мне кажется, выявить глубинное смысловое единство веберовских построений, к которому так или иначе отсылают самые разные понятия, образы и метафорические конструкции. Представляется, что дальнейший анализ веберовской метафорики должен идти от упрощенных моделей к более сложным. Однако продуктивность таких анализов будет, как и всегда, зависеть от тех специфических импульсов, которыми руководствуется каждый отдельный исследователь. Весь вопрос — в воле, которая нами движет.
ЛИТЕРАТУРА
Вебер 1990 — Вебер М. Избранные произведения / Сост., общая ред. и послесловие Ю.Н. Давыдова, предисловие П.П. Гайденко. М.: Прогресс.
Вебер 1994 — Вебер М. Избранное. Образ общества / Сост., общая ред. Я.М. Бергера, С.Я. Левит, Л.Т. Мильской. М.: Юрист (серия “Лики культуры”).
_________________________________________________________________
1) Большой немецко-русский словарь: В 3 т. / Под рук. О.И. Москальской. М.: Русский язык—Медиа, 2004. Т. 1. С. 604.
2) Brockhaus Wahrig Deutsches Wörterbuch: In 6 Bänden / Hrsg. v. G. Wahrig, H. Krämer, H. Zimmermann. Wiesbaden; Stuttgart: Brockhaus; Deutsche Verlags-Anstalt,
[s.d.]. Bd. 3: G — JZ. S. 429.3) Wörterbuch der deutschen Gegenwartssprache / Hrsg. v. R. Klappenbach, W. Steinitz. Berlin
: Akademie-Verlag, 1970. Bd. 3: glauben — Lyzeum. S. 1742.4) Из предисловия к 4-му изданию работы Риккерта “Границы естественнонаучного образования понятий”; цит. по: Неусыхин А.И. “Эмпирическая социология” Макса Вебера и логика исторической науки // Вебер 1994. С. 589.