Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2006
ПРЕДИСЛОВИЕ ПУБЛИКАТОРА
С Михаилом Леоновичем я был знаком со студенческих лет: в те дни, на моей памяти, он был довольно полным юношей, с круглым лицом, еще не иссушен-ным десятилетиями титанического труда. Можно было видеть его в коридоре с книгой в руке, помогающим кому-либо из сокурсников разобраться в греческом или латинском тексте. Классическое отделение — довольно замкнутая единица, с особыми стандартами, своей профессурой и иным уровнем серьезности, чем на остальном филфаке, так что помимо этих мимолетных встреч на переменах мне не очень много доводилось общаться с М.Л. Тем не менее он однажды прочел специально для А. Жолковского и меня лекцию о русской поэзии ХХ века. Помнится, что это происходило вечером, когда на факультете уже никого не было. Я и сегодня нашел бы с закрытыми глазами ту крошечную, на 4—5 человек, аудиторию на Моховой, где на каменных плитах единственного окна сохранялись граффити, высеченные во времена по крайней мере Герцена с Огаревым. Занятия со сверхмалым числом студентов — вполне в университетских традициях; позднее в той же комнатке и тем же двум студентам читал индоевропейское языкознание Вяч. Вс. Иванов. Но эта ни в какую программу не входящая лекция двум знакомым — это уже нечто другое. Помимо влюбленности М.Л. в русские стихи, я вижу здесь научную сознательность, требующую от ученого протянуть руку и уделить время любому профану, пришедшему за знанием. По понятной причине М.Л. читал стихи «без выражения», и его мерная, бесстрастная дикция придавала произнесению торжественность, как в свое время чтению Блока. В этот день я впервые услышал «Вступление» из гумилевского «Шатра» («Ты, на дереве древнем Евразии / Исполинской висящая грушей») и «Балладу о дезертире» В. Познера. (Последнюю он потом перепечатал для меня на старой пишущей машинке; не оставляю надежды еще найти эти два драгоценных листка где-то в недрах своей библиотеки.) Год был примерно 1955-й, когда большая часть поэзии ХХ в. представляла собой для молодых филологов малоисследованный и небезопасный, подобно гумилевской Африке, материк.
Несколько позже М.Л. и я посещали курс С.М. Бонди по стиховедению. Легендарный профессор не перегружал слушателей техническими сложностями и охотно отвлекался на анекдоты и воспоминания (вроде того, что когда на поэтическую арену впервые выступил Блок, то многие обыватели возмущались и утверждали, что такого поэта быть не может, а под этим именем скрывается «блок поэтов, решивших морочить публику»). Как-то после одной из лекций я поделился с М.Л. сомнениями в их информативности, и он вместо ответа показал мне свою тетрадь, где под датой и названием только что прослушанной лекции следовала запись длиной в полторы строчки; кажется, именно в этот раз мне впервые довелось увидеть его мелкий и тесный каллиграфический почерк. Впечатление письма без каких-либо помарок и исправлений, прямо набело, ясно и разборчиво — хоть сейчас неси в типографию XIX века — оставляло и все прочие тексты, написанные его рукой.
Уважая этого человека и пользуясь его необъяснимым расположением, я, конечно, в те годы еще не задумывался о будущем месте имени «Гаспаров» в той отрасли науки нашего столетия, в которую я, нерешительно нащупывая дорогу, долго плутая и колеблясь, намеревался вступить. Имя это между тем все чаще появлялось на титульных листах различных академических изданий. Он охотно вступал со мной в разговор в перерывах симпозиумов и конференций. Оказалось, что в области так называемой «поэтики» его привлекают такие ученые, как В.Я. Брюсов и Б.И. Ярхо, что он придает им большое значение и комментирует их неопубликованные труды. Это я тогда не очень хорошо понимал: сам я в те незрелые годы склонялся к своеобразному авангардизму в науке, ценил прежде всего смелую и оригинальную мысль, знать не знал ни о каких предшественниках (кроме, пожалуй, русской формальной школы) и так называемое традиционное, или академическое, литературоведение всерьез не принимал. Оба названных М.Л. деятеля русской филологии, хотя я и высоко ценил их соответственно поэтическое и переводческое творчество, казались мне примерами схоластики в науке. Так что серьезных профессиональных разговоров между мной и М.Л. тогда не было и быть не могло; он уже был солидным целенаправленным ученым, я же, несмотря на молодую самоуверенность, долго еще не мог придумать для себя никакого будущего. В какой-то мере я отдавал себе в этом отчет и стыдился перед ним своей легковесности. Он закрывал на это глаза и при редких встречах проявлял ко мне неизменно доброжелательное внимание. Помню, мы раз встретились в маленьком старом букинистическом магазине на углу Моховой, напротив Ленинской библиотеки (уже, кажется, и дома того давно нет); я служил тогда в лаборатории машинного перевода (тщетно пытаясь найти свое место в этой новой тогда области лингвистики). На вопрос М.Л., чем я сейчас занимаюсь, ответил: поэтикой, но только в свободное время. Его ответ — «Вы скоро узнаете, что это единственная форма занятий любимым делом» — я имел много случаев вспомнить при нашем дальнейшем знакомстве, убеждаясь в том, что категория любви — той, которая, согласно Данте, «приводит в движение Солнце и другие звезды», — играет важную роль в его философии жизни. За время знакомства он подарил или прислал мне почти все свои книги, и в его церемонно-трогательных дарственных надписях слово «любовь» (как и его синонимы) — к объекту исследования или перевода, а иногда и к адресату надписи — фигурирует нередко. Вспомнив недавно его слова в одном из писем, что он «с любовью» делал «Поэзию вагантов», я снял с полки и перелистал этот том «малых Литпамятников»; мне сразу стало ясно, что он имел в виду.
В 1970-е годы М.Л. и я были коллегами по ИМЛИ. Не помню, однако, чтобы мы много разговаривали в стенах этого официозного и (по крайней мере, для меня) холодного, недружественного учреждения. Хорошо, что нашлось другое место общения — квартира А.К. Жолковского (а после отъезда последнего — Е.М. Мелетинского), где мой соавтор и коллега, с его неудержимой тогда жаждой распространения своих и наших идей, организовал в 1976 г. домашние семинары по поэтике. На семинарах бывали известные люди (помню Топорова, Тарановского, Лотмана, Б. Успенского, Б. Гаспарова, большинство тогдашней «молодежи»). Эти неформальные собрания М.Л. посещал неукоснительно, всегда располагаясь на дальней периферии комнаты, в углу дивана. В этой гостиной он сделал одно из своих первых сообщений о «семантических ореолах», исследования которых потом составили книгу «Метр и смысл». Собравшись с мыслями, можно было бы сказать многое о стиле высказывания и мышления М.Л., как проявился он во время этих заседаний. Он охотно включался в дискуссию и иногда поражал импровизированными изящными построениями или лапидарными афоризмами, причем и то и другое, несмотря на свойственную ему ясность мысли, могло иной раз звучать несколько загадочно. Помню, как во время обсуждения доклада о Цветаевой он предложил сложную, хорошо отточенную интерпретацию, произнесенную без единой запинки, «набело», как и письменные его тексты. Было ли то серьезным построением или тонкой пародией на стиль только что прослушанного доклада и прений (вот, мол, как легко «пекутся» изощренные толкования), мне осталось неясным
Покидая СССР в октябрьские праздники 1979 года, я отправил М.Л. и нескольким другим друзьям и коллегам прощальные открытки из аэропорта. Как потом оказалось, получатели были необычайно тронуты; некоторые из них ответили (иные — через много лет; я сердечно благодарен им и за это). В случае с М.Л. открытка положила немедленное начало переписке, длившейся в течение всех 1980-х годов (я жил тогда в Монреале). Подробность (при его титанической занятости!) и откровенность, с которой писал М.Л., подтверждали мою догадку о его необыкновенно теплом личном отношении ко мне, благодарность за которое я сохраню до конца своих дней. Некоторые из его писем (всего их у меня около 20) я решаюсь опубликовать ниже. Как часто бывало с партнера-ми, разделенными границей и океаном, переписка редела, а затем постепенно прекратилась. Но взаимная память и симпатия не слабели: я продолжал получать его книги с теплыми и лестными надписями. С наступлением перестройки М.Л. начал выезжать за рубеж — главным образом, в Америку, куда влекли его архивы и возможность работать с коллегами (в частности, с Омри Роненом в Мичигане) над различными издательскими проектами. От туристических разъездов по свету с единственной целью свидеться со «священными местами», знакомыми по истории и поэзии (мой случай), он, несмотря на столь важный для него мотив «любви», уклонялся, не считая, что имеет на них время. На мое приглашение встретиться в Риме (расходы по его путешествию я, конечно, брал на себя) ответил: «Я больше завидую тому, что Вы работаете над комментарием к Ильфу и Петрову, чем тому, что Вы были в Риме, а я нет».
В свои приезды в США М.Л. три или четыре раза был у нас в гостях в Мэдисоне (Висконсин); мы возили его по этому более чем стандартному американскому городку и водили в рестораны, где он отказывался от какой бы то ни было пищи, кроме самой простой и утилитарной, без каких-либо «аппетайзеров». Однажды мы сидели за нашим столом и что-то говорили о произношении латинских стихов: вернее, я слушал, а говорил он — как всегда, кратко, точно и исчерпывающе. Позже он сказал моей жене: «Вот мне сегодня пришлось говорить два (или три?) часа с P. (наша аспирантка, поделившаяся с ним своими постструктуралистскими анализами Гоголя и Чернышевского), и насколько же содержательнее был один час, проведенный с Ю.К.». «Пост»-направления, возобладавшие в современном «литературном критицизме» (так в здешней номенклатуре называется наша академическая профессия; пожалуй, даже не раз осмеянный отечественный термин «литературоведение» звучит аппетитнее!), он не любил и не считал серьезной наукой. Зато заинтересовался марками бывшего СССР — когда я (филателист с детства) сказал ему, что в графике так называемой «Антивоенной» серии 1935 г. возможно усмотреть мотивы, отразившиеся в стихах «Шевелящимися виноградинами угрожают нам эти миры». С самого начала он проявил живейший интерес к моей работе над Кантемиром. Книгу об Ильфе и Петрове он в разговоре с русско-американским коллегой охарактеризовал эпитетом, который скромность не позволяет мне повторить. К работе моей над «Метаморфозами» относился сдержанно, видимо, находя в ней больше фантазии, чем науки; никогда со мною о ней не заговаривал и однажды (видимо, считая нужным как-то объяснить мне свое молчание) сказал, что «вообще не очень любит Овидия» — странные слова со стороны ученого, посвятившего лично Овидию немало статей и переводов. Тем не менее он без всяких вопросов принял расширенный вариант этой статьи в имлийский сборник «Новое в современной классической филологии» (после моей «подачи» на выезд в 1979 г. статья была оттуда, как водится, выброшена, в связи с чем я не устаю радоваться за себя и за сборник), а впоследствии дал предисловие к книге, каковая вышла в свет осенью 2002 г. 1 и освободила меня, наконец, от надолго затянувшихся размышлений над этим произведением, чью особую «структуральную» природу я почувствовал рано и старался — хотя и не знаю, смог ли — прояснить с той точностью, которой она заслуживает.
Отзывов о личностях я от него никогда не слышал; но критических суждений о коллегах-ученых и их работе он не избегал, и эти профессиональные высказывания обычно были суховаты, кратки, афористичны (всегда кончаясь четкой интонационной точкой — знаком финальности) и смиренны (в духе того мудрого, величественного смирения, которое было свойственно М.Л.). Ирония чувствовалась лишь в интонации или угадывалась из контекста. При прощании в аэропорту в 1992 г. я сказал ему, что один общий знакомый готовит доклад о Бабеле для собираемого мною в Норвиче симпозиума по русскому авангарду; интересно бы знать, под каким углом связывает он Б. с авангардом? Ответ М.Л. был молниеносным: «Об этом вы можете не беспокоиться: если N (имя-отчество) захочет сравнить какие-либо две вещи, то сравнит». (Надо пояснить, что склонность N к смелому «сопряжению далековатых идей» при сравнении литературных мотивов отмечали тогда многие.) Про одну античницу, чьи идеи, видимо, казались ему слишком эксцентричными, он сказал, что в связи с упоминанием Гомера о битвах пигмеев с журавлями она с энтузиазмом занялась розыском памятников культуры пигмеев, в том числе остатков «пигмейского эпоса». Поделившись с М.Л. в письме своим «последним любимым проектом» — идеей комментариев к Ильфу и Петрову, — я получил в ответ горячее одобрение с добавлением: «Будет очень жаль, если этот Ваш проект перестанет быть любимым, когда перестанет быть последним». Опасение его не оправдалось (сейчас готова к печати уже третья, значительно расширенная версия этой книги), но попала в цель и навсегда вонзилась в мою память «шпилька» М.Л. — на которую я сам напросился! — что не следует много болтать о еще не сделанном (мне она напомнила о некоторых из «лишних людей» русской литературы, которые этим грешили). Позволю себе пересказать и слышанное от М.Л. apte dictum (удачное, меткое высказывание) другого знакомого, одного из самых блестящих и харизматических ученых нашего поколения, о котором тоже надеюсь когда-нибудь написать, хоть и знал его меньше (а знакомство наше имело ровно те же топографические и хронологические координаты, что и с М.Л.). Михаил Леонович и я сидели рядом в ресторане в Мэдисоне, где в его честь департаментом славистики давался обед. Разговор у нас с ним зашел о курьезной непоследовательности знаменитого философа и филолога-классика N. Понимая как нельзя лучше природу советского строя, сам немало выстрадав от его несправедливостей, этот патриарх тем не менее охотно критиковал коллег, в том числе и уже им пережитых, за «субъективный идеализм» (это я сам слышал в публичном заседании) и за другие идеологические грехи, да и вообще привычно вставлял в свою речь вокабулы марксистско-ленинского наречия. М.Л. согласился, что противоречие есть: «Аверинцев как-то сказал мне, что N — это столь огромный, громоздкий, многосоставный агрегат, работающий с таких незапамятных времен, что его взаимоудаленные части давно утратили координацию и движутся в разных фазах». (Прошу извинения за приблизительность пересказа: С.С. Аверинцев, конечно, выразил эту оценку лучше, да и в пересказе М.Л. фигурировали более точные выражения. Полный юмора отчет о юбилее N читатель найдет в одном из писем М.Л.)
Последний раз я видел М.Л. 1 июля 2002 года у него дома в Москве, куда прилетел из Санкт-Петербурга на один день специально для встречи с ним. Договариваясь с М.Л. по телефону из Питера о своем визите, я выслушал исчерпывающую инструкцию о маршруте от метро «Юго-Западная» до его двери. Я сразу же сообразил, что слушаю готовую «звуколенту», которую дают прослушать всем, впервые посещающим дом М.Л.; впечатление это подкреплялось знакомой всем «механической» бесстрастностью его дикции, отработанной за годы борьбы с заиканием. Это не критика: иметь у себя подобное приспособление для посетителей было бы совершенно нормально для столь большого и занятого человека; звучала, однако, не звукозапись, а живой голос М.Л. В конце он спросил: «А о чем будет разговор — к чему мне готовиться?» Уверен, что никакого поворота в отношении ко мне в сторону большей отчужденности и формальности в этом не было; как незадолго до этой встречи, так и после нее он продолжал слать мне свои книги и записки с самыми теплыми словами. Тем не менее я тут же набросал серию вопросов, отчасти превратив тем самым свидание в интервью, хотя именно свидание было главной целью визита.
Дорога точно соответствовала обкатанному многолетним узусом итинерарию. Он сам открыл дверь: высокий, широкий в кости, в светлой рубашке, он (как мне сейчас кажется) занял собой всю переднюю маленькой московской квартиры. Он был бодр и гибок, огромный лоб сиял, на лице светилась приветливость; пожал мне руку своей крупной, сильной, немного влажной рукой. Я знал, что он за два года до этого серьезно заболел, и меня обрадовали его активность и подвижность, сохранявшиеся, как писал мне потом О. Ронен, до последних дней. Комната была набита книгами до потолка: с первого взгляда было видно, что книги эти — не антикварные, а все сплошь рабочие или, как у нас говорят букинисты, «функциональные»; на библиофильство, как и на европейский туризм, у М.Л. времени не было. На столе стояла уже не старая машинка, а компьютер. Алевтина Михайловна принесла отличный чай с печеньем. Мы поговорили около часа, он сидел, близко придвинувшись ко мне. Уже совсем недавно узнал я о его проблеме со слухом, но думаю, что близость объяснялась не только этим. Он сразу как-то окутал меня своим теплым вниманием. Я старался держаться роли интервьюера, придерживаясь заготовленных вопросов, решив не тратить его время разговором в более свободном и разбросанном стиле, к которому приучили меня прежние встречи с ним. Был вопрос о том, что побудило его так много заниматься переводами с древних языков. Он сказал, что для него главной целью было совершенствование в этих языках — ответ, которому я охотно поверил: ведь если филолог в свои зрелые годы еще считает нужным учиться дальше (а это обычный случай), ему приходится делать это в рамках той или иной работы по своей профессии. В моей жизни этому «повышению квалификации», равно как и зарождению идей и наблюдений, служило преподавание. Я надписал ему несколько оттисков; за предисловие к «Метаморфозам» не поблагодарил, так как еще о нем не знал. Хозяева проводили меня в той же маленькой передней.
Приезжавшие коллеги сообщали нам о состоянии его здоровья; лейтмотивом всех известий был непрерывный труд, которого он не оставлял до конца. За пять лет, отпущенные ему после первой операции, он успел написать и выпустить столько, сколько иному хватило бы для солидной карьеры. Особенно восхитила меня книга «Экспериментальные переводы», изданная петербургским «Гиперионом» в 2003 г., а в ней подлинный перл русской поэзии — перевод «Электры» Еврипида мужским пятистопным ямбом. Последние адресованные мне слова М.Л. были мне переданы по электронной почте из «Гипериона» осенью 2004 г. (моего имейл-адреса он не знал). Это было вскоре после выхода книги о Кантемире, получившей в свое время его напутственный отзыв. М.Л. писал, что в компактном виде книга нравится ему еще больше, чем в рукописи, и просил: «…передайте ему, что… (следует несколько слов, слишком хвалебных, чтобы мне пристало их цитировать); он поймет, что это не лесть». Как я знал по прежнему опыту, М.Л. не имел обыкновения делать комплименты из простой вежливости, и потому держу эту рецензию близко к сердцу — как оправдание своего труда и что-то вроде непробиваемого жилета от воздействия других, менее лестных и доброжелательных оценок. Потому что и сейчас его суждение весомее, а его дружба дороже для меня, чем многие новые мнения, знакомства и авторитеты, обретенные за годы пребывания на Западе.
Этот человек прожил героическую и счастливую жизнь — героическую, потому что едва ли не каждая ее минута была заполнена аскетическим трудом, счастливую — потому что «любовь» к этому труду и доставляемая им радость были стержнем его жизни и источником бодрости вплоть до самых последних дней. Я с мучительным сожалением вспоминаю все годы знакомства с ним, начиная с самых ранних. Наши пути пролегали совсем рядом; почему я не встречался с ним чаще, почему пропустил столько шансов если не заслужить его еще более интимное доверие и дружбу, то по крайней мере сберечь в памяти больше зерен его мудрости, большему научиться в бесценной школе общения с ним? Что делать? Пусть эти заметки, как они ни скудны, помогут удержать образ нашего великого современника, чья фигура (выражаясь словами Маркса об античности) навсегда сохранит для нас, филологов, «характер нормы и недосягаемого образца».
Ю.К. Щеглов
Мэдисон, Висконсин, США
Январь 2006 г.
I
11.5.80
Дорогой Юрий Константинович, Вы правы: по нынешней неисправности книжного снабжения (авторского экземпляра тартуского сборника с собственной заметкой я не получил, и лишь недавно мне из личного НЗ подарил его Лотман), а пуще того репродукционной техники, самой простой способ сообщить Вам заметку о Бахтине — это перепечатать ее самому, благо она очень маленькая 2. Что я и сделал. Автокомментарий — дурной жанр, но я все же хотел бы добавить два слова. Здешние читатели для краткости называют эту заметку «анти-бахтинской», — может быть, так оно и есть; но для меня самого это была в высшей степени «пробахтинская» заметка, почти объяснение в любви к Бахтину. Я всегда плохо понимал этого автора и невольно раздражался, чувствуя, как от меня ускользает логика, связывающая страницы его работ; здесь я эту логику наконец-то нащупал, возвел к причинам, которые я глубоко уважаю, и проникся к Бахтину если не любовью, то уважением. Охотно соглашаюсь, что это — попытка войти в Бахтина с черного хода; но парадный вход в него для меня почему-то (видимо, по философской необразованности) недоступен. Сейчас эта заметка устарела на корню, потому что вышел новый сборник его посмертных работ 3, преимущественно философского уклона; кажется, они позволяют лучше представить его личность, но вряд ли — его взгляды. А за Лотмана мне бы хотелось заступиться. Я согласен с Вами, что извлекать, систематизировать и резюмировать его концепцию — дело удручающее, и что никакой концепции в конце концов и не оказывается. Но я вспоминаю, как Бонди (едва ли не на тех лекциях, которые мы с Вами вместе слушали) рассказывал, как Андрей Белый на обсуждении его последних работ по стиховедению воскликнул «Пусть я бездарен, но метод мой гениален!», на что он, Бонди, будто бы сказал: «Да нет, Б.Н., это Вы гениальны, а метод Ваш бездарен». Лотман хорош частными наблюдениями — совершенно как старый петербургский академик; и этих частных наблюдений, неожиданных подходов, сопоставлений и обобщений у него достаточно для почетного места в русской филологии. Мне даже кажется, что он сам сознает, что у него сильнее и что слабее, — во всяком случае, не-приятной методологической гордыни, одна капля которой может испортить полное собрание научных сочинений, я у него не чувствовал. Что касается Вашего возражения против понятия «вторичные моделирующие системы», то ему для убедительности пока не хватает — как Вы сами и пишете — тех промежуточных звеньев-образов между камнем и скульптурой, краской и живописью и т.п., которым аналогично слово между звуком речи (NB звук речи — это ведь тоже уже фонологически отсеянная единица, уже связанная со смыслом!) и поэзией. Пока этого нет, «лишний слой», дающий словесному произведению право называться вторичной знаковой системой, все-таки остается. Но направление Вашей атаки кажется мне очень перспективным.
Признаюсь, что у меня недостает благоговения и к такому большому ученому, как Тынянов. Между его невнятно выраженными, но (не поэтому ли?) очень увлекательными самыми общими идеями и его работой на фактах я чувствую огромный разрыв, ничем, кроме писательской интуиции, не заполняемый. Впрочем, как писателя, я его исключительно высоко ценю и люблю и, как Вы о комментированном издании «Двенадцати стульев», так я мечтаю об источниковедческом и структуроведческом издании «Восковой персоны». Для меня это мечта заведомо несбыточная; но Ваша привела меня в восторг. Ильф и Петров взывают о комментированном издании — даже комментарий гротескового типа, с одним накоплением материалов, здесь был бы драгоценен. Очень, очень надеюсь, что этот «любимый проект» не перестанет быть любимым, когда перестанет быть последним. Если понадобятся какие-нибудь книжные или журнальные справки, которые легче навести здесь, чем у Вас (хотя не представляю такого случая), то располагайте мною.
Спасибо за монреальские картинки — открыточные, а пуще того, словесные. Жолковский как-то мимоходом сказал мне: «Мы с Ю.Щ. осваиваем языки противоположным образом: я, едва освоив азы, рвусь разговаривать, не жалея ошибок, а он раскрывает рот лишь тогда, когда уверен, что выучил язык до самого конца». Для меня это достаточно полный и внутренне знакомый мне облик, поэтому мне кажется, что я понимаю многое из того, что Вы пишете о первых Ваших месяцах. Так что о Риме я уж лучше расспрошу как-нибудь в другой раз. (Сейчас по Риму гуляет в долгосрочной командировке Аверинцев.) А Вам сердечно пожелаю восстановления здоровья и душевных сил между прошлыми и будущими — дай бог им быть полегче — тревогами.
Мне здесь особенно хвастаться нечем, — разве что одним упражнением в непривычном для меня жанре интерпретации: в переписке с О. Ревзиной я начал, а докладом у Е.М.4 закончил разбор «Поэмы Воздуха» Цветаевой 5, вещи, в которой никогда не понимал ни слова, а теперь что-то стал понимать. Читавшие и слышавшие говорят, что они тоже: вероятно, это лучший комплимент. Думаю, что это будет напечатано, так что и Ваши замечания я когда-нибудь узнаю. Еще я сделал для сектора теории статью о композиционных инвариантах элегии у Пушкина и Баратынского 6, но малоудачную; и еще сочинил полукомпиляцию-полуфантазию по истории европейской метрики в целом с индоевропейских времен до XIX века, главным образом — о миграциях основных унаследованных от античности размеров из системы в систему стихосложения 7. Образованным специалистам я этого еще не показывал, а только узким стиховедам, для которых это внове. Рассуждать приходилось сплошь и рядом о языках, которых я не знаю или почти не знаю, и я не раз вспоминал один из первых наших с Вами университетских разговоров: Вы тогда интересовались кельтской словесностью, а я сейчас никак не могу через вторые руки разобраться в соотношении силлабики и тоники в их стихосложении. По моей интонации Вы чувствуете, что эта шарлатанская работа мне нравится: это от моей скрытой авантюристичности. (NB знаете ли Вы, что «Остапом Бендером от стиховедения» покойный М.П. Штокмар называл академика Корша?)
Месяц назад я получил открытку от Жолковского, из которой понял, что среди множества доступных вам на новых местах книг одной еще нет: сборника «Новое в совр. классической филологии»8, где, увы, нет Вашей статьи о «Метаморфозах». Ему я его уже послал, а на днях пошлю Вам, веря, что Вы не почтете это за обиду, — вместе с еще одной статьей, которая вышла давно, но оттиски только что появились. Простите за столь скромный отдарок на столь царский подарок, как Принстонская энциклопедия.
Всего Вам самого хорошего. Sis licet felix ubicumque mavis 9, как писал Гораций (Carm. III: 27, 13).
Сердечно Ваш М. Гаспаров
II
8.11.80
Дорогой Юрий Константинович, помните ли Вы комнату за железной дверью в нашей институтской библиотеке, где хранились некоторые труднодоступные издания? Так вот, если я не ошибаюсь, там сейчас оказалась и посланная Вами «Принстонская литературная энциклопедия». Каким образом это получилось, мне еще не удалось выяснить: библиотека по-прежнему закрыта, и в ней идет ремонт уже не номинальный, а реальный, вместо сотрудников стоят стремянки и ведра с известкой, и застать удобообъясняющего человека мне еще не удалось. Поэтому я и промедлил так долго с этим письмом; а взялся за него сейчас потому, что нынче годовщина открытки, которую я когда-то получил от Вас и которая надолго стала мне ободрением. Итак, большое спасибо Вам за «Энциклопедию»; простите меня, если пользоваться ею я буду меньше, чем хотел бы; а если у меня хватит наглости попросить Вас о еще каких-нибудь книгах, то лучше посылать их по домашнему моему адресу. Институт наш все тот же; я подал заявление об освобождении от заведования нашим сектором, но начальство медлит с решением; на прошлой неделе защитил докторскую диссертацию Аверинцев, все было очень хорошо, в меру благолепно и в меру своеобразно. Перед защитой Палиевский мне сказал в коридоре: «Есть опасения, что будут выступления с неуместными эксцессами восторга, примите зависящие меры»; я ответил, что зависящих у меня нет, но они и не понадобились, Лихачев и другие оппоненты говорили настолько подолгу, что полный зал стал быстро редеть, а послеофициальным выступающим на трибуне неожиданно появился Цуринов, который тоже единожды начав неспособен кончить, и к концу пятого периода его речи, по-моему, даже потенциальные эксессёры поникли в полном изнеможении. Голосование было единогласное. У меня это лето ушло на авантюру: я писал для Детгиза занимательную книжку для детей по истории древнегреческой цивилизации 10. («Я перелагаю в мадригалы всю римскую историю», говорил педант в «Смешных жеманницах»; а я перелагал в анекдоты греческую историю.) Это было вроде добавочного курса самообразования по моей специальности, так что я этому даже рад; беда в том, что вместо 13 заказанных листов я написал 20, и теперь ее будут сокращать, чтобы она была еще хуже, чем есть. За всем этим, однако, я мало что успел сделать в более интересных предметах. Когда-то у Мелетинского я делал доклад об эволюции тонического ритма в итальянском стихе; с тех пор я почти удвоил материал всякими пропущенными звеньями, от сицилийцев до Гоццано, но все новые авторы так безукоризненно укладывались в положенные им по эволюционной схеме места, что я задумывался, уж не шарлатанствую ли я. И сочинил статью «Семантический ореол 3-ст. амфибрахия»11, которая, к сожалению, получилась хуже, чем предыдущие: здесь уже явно пора переходить на научную точность в констатации и определении семантических окрасок, а я еще нахожусь на уровне импрессионистического престидижитаторства. Для увеселения сообщаю образец: центон из современной младоамфибрахической поэзии такой семантической окраски, удовлетворительного определения которой я так и не смог дать, но однородность которой, по-моему, достаточно наглядна:
В прекрасном и яростном мире,
Где много воды и земли,
Мы крепко друг друга любили
И прожили жизнь, как смогли.
И зори летели, и ночи.
Не взял ничего и не дал.
Где что? Все билеты просрочил,
На все поезда опоздал.
Я жил нараспашку, наудаль,
И было все ясным вполне,
А нынче и радость мне в убыль,
И нежность уже не по мне.
Смеешься? И смейся. Ты рада?
И радуйся. Счастлива ты?
Я все понимаю. Не надо
Стесняться своей правоты.
Я все позабыл. Фонарями
Пронизана зимняя ночь.
Опять пропадать над стихами
И бестолочь в ступе толочь.
Нет школ никаких. Только совесть
Да кем-то завещанный дар,
Да жизнь, как любимая повесть,
В которой и холод и жар.
И словно в надежде спасенья,
Тревогу наивно глуша,
В мой край отдаленный осенний
На север рванулась душа.
Качается мерзлый орешник,
Стучит на холодном ветру,
И я — неприкаянный грешник —
Опушкой иду поутру.
В саду ли, в сыром перелеске,
На улице, гулкой, как жесть,
Нетрудно, в сиянье и блеске,
Казаться печальней, чем есть.
Довольно с тебя и окрайны,
И неба, и вспышек гвоздик.
Ты, может быть, сам не без тайны,
Но, к счастью, ее не постиг.
Авторы по четверостишиям: Куняев, Соколов, Цыбин, Луконин, Дудин, Соколов (др. стих.), Ваншенкин, Жигулин, Кушнер, Чухонцев.
У меня вышла книжка переводов «Пиндар и Вакхилид»12, на днях я Вам ее отправлю наземной почтой; надеюсь, что дойдет благополучнее.
Не обижайтесь, прошу Вас, на долгое молчание, и примите самые сердечные пожелания всего лучшего от Вашего
М. Гаспарова
III
2.3.81
Дорогой Юрий Константинович, после Вашей открытки с козлом-большерогом мне, конечно, начинать нужно с извинения, что я продолжаю обращаться к Вам так церемонно. Это оттого, что у меня какое-то странное психологическое отношение к личным именам: я избегаю ими пользоваться в обращениях, словно боюсь, что в моих устах они нанесут магическое зло. Чем ближе мне человек, тем это сильнее: ни жену, ни детей я за всю жизнь, по-моему, в обращении не назвал по имени ни разу. Когда дочь в детском возрасте играла во дворе и нужно было ее позвать, я кричал в форточку на две ноты: «до!-очь…», а она очень обижалась. Наша коллега по институту Подгаецкая недавно собралась обидеться на меня за то, что я, учившись с ней на одном курсе, называю ее Ирина Юрьевна; я начал было объяснять ей то, что сейчас Вам пишу, и она, не дослушав, поняла: «да, — говорит, — Вова Топоров, кажется, разговаривает совершенно так же». Ну, после такого авторитета я решил, что мне и подавно можно. А заочно я позволяю себе называть Вас Юра Щеглов, и мне это очень приятно: вероятно, в моем сознании это уже магического действия не имеет.
С упомянутой Подгаецкой меня сейчас свела авантюра, о которой я позволю себе Вам рассказать. Есть издательство «Московский рабочий», которое с недавнего времени стало выпускать серию «ОКЛ», что значит «однотомники классической литературы» (инженеры говорят, что так же сокращаются какие-то конденсаторы). У них был запланирован такой однотомник по мировой басне от Адама до наших дней, подготовщик (не знаю, кто) подвел, они обратились (в экстренные сроки) ко мне, а я привлек на пару Подгаецкую, потому что она писала когда-то о Лафонтене, а я западноевропейскую басню почти не знаю. Что-то составили; я даже перевел (с английского) древнейшую в мире басню-поговорку, настоящую шумерскую: «Мышь, спасаясь от мангуста, вбежала в нору к змее и сказала: Привет! я от заклинателя!..»; но дальше встала проблема переводов басенной классики. Было совершенно ясно, что если переводить Лафонтена и Флориана обычным вольным ямбом и с рифмами, то получится тот же Крылов, только гораздо похуже. И вот я попробовал сам (под подгаецким надзором) перевести эти басни свободным стихом — почти таким же, как в известном Вам Пиндаре. Что получилось, сказать не берусь: иногда, посмотревши, нравится, а иногда страшно самому 13. Во всяком случае, видно, что Лафонтен — это не Крылов. Стихом я доволен: им можно передавать даже разницу между размерами подлинников с не большей условностью, чем в обычной силлаботонике; собой доволен меньше. А вот что скажут в издательстве и со сколь высокой лестницы они нас спустят за такой эксперимент, это выяснится в ближайшие недели. Если с очень высокой (редакция — на пятом этаже) — буду, покряхтывая, говорить, что не доросли мы до верлибра.
Меня смутило то, что Вы писали в предыдущем письме: «эксперимент по созданию идеального научного сектора… я давно любовался этим положением…» Неужели это Вы о нашем античном секторе? Он, действительно, был в нашем институте несколько своеобразен, но по особой причине: старый Соболевский комплектовал его молодые кадры по единственному критерию — несклочности. Это было прекрасно, сектор казался светлым пятном на общем фоне, и все нам завидовали. Но у этой системы было два слабых места. Во-первых, достаточно не ложки, а капли дегтя, чтобы отравить целую бочку такого микросоциального меда; это и случилось, когда нам назначили Шталь (Соболевский был в могиле, а Петровского даже не спрашивали). Во-вторых же, нравственные достоинства необязательно совпадают с научными достоинствами: научные труды из-под перьев нашего коллектива все чаще выходили такие, что мы с Аверинцевым тихо молились: «Хоть бы их никто не читал!» (Странно, но, кажется, небо этим молитвам внемлет.) Время шло, прогресс (несмотря на модные философии истории) сказывался в том, что нельзя уже было выпускать то, что можно было раньше, приходилось многое дописывать и переписывать за других, делал это я. Между тем, мы старели, а это значило: работы этой мне доставалось все больше, а справляться с нею было все трудней. В минувшем году кого-то в секторе советской литературы осенила идея: через два года институту 50 лет, хорошо бы выпустить его историю в 2 томах, от каждого сектора по автопанегирику. Я назначил эту тему старейшей нашей сотруднице — она возмутилась буквально в таких словах: «Я этой темы не хочу, как можно давать сотруднику тему, которую он не хочет, такие темы должен делать сам заведующий». Я не отменил — она пошла в дирекцию, и дирекция, год оттягивавшая ответ на мою просьбу об уходе, стала проявлять признаки жизни. Но, увы, дисциплина оказалась сильнее: панегирик сектору она все же написала, я его перелицевал, подали, и дело об отставке, чего доброго, опять замрет.
Вот забываемые (я надеюсь) Вами жанровые картинки; простите, если они скучны, — это я злоупотребил Вашим комплиментом моим нарративным способностям. Из более серьезных предметов рад сообщить, что вышла книга «Проблемы структурной лингвистики — 1978» с неизданным очерком Винокура «Введение в филологию», большой стиховедческой статьей Гиндина, маленькой — В.В. Иванова, и моим «Итальянским стихом»; об остальных не сужу. Книгу Вам не посылаю, потому что Вы пишете, что обеспечены изданиями «Науки» лучше, чем в Москве (а в Москве этого сборника я как раз еще не видел и покупал в Ленинграде), а когда явятся оттиски (если это будет), пошлю.
Сердечное спасибо Вам за новую надежду на Принстонскую энциклопедию. А можно злоупотребить Вашей любезностью еще раз: узнать, не доступна ли еще книга десятилетней давности «Catullus. The poems», ed.
R. Quinn, L. (McMillan) — N.Y. (St. Martin), 1970? В наших библиотеках ее нет, а мне предстоит через год редактировать и комментировать для «Литпамятников» Катулла в полном переводе Шервинского (который он готовил 60 с лишним лет; не знаю, стоило ли), и хотелось бы дать Катулла понестандартнее 14. <…>
Простите меня за многословное и малосодержательное письмо; обещаю в следующий раз быть научнее. А пока позвольте остаться все тем же всегда Вашим
М. Гаспаровым
IV
31.8.82
Дорогой Юрий Константинович, во первых строках сего письма уведомляю Вас, что у меня лежит на Ваше имя журнал на иероглифическом языке: судя по единственной понятной для меня в нем странице, это «Джорнел ов хьюмен стадиз», 18, I (апр. 1982), с переводом Вашей и Жолковского статьи «Совр. лингвистика и методология изучения лит. произведения» с автографом от переводчика И. Танигучи. Я увидел эту бандероль в институтском шкафу и рассудил, что у меня ей будет спокойнее. Если дадите указания — тотчас перешлю Вам. Заполненные наполовину иероглифами и наполовину русскими словами схемы выглядят любопытно, а библиография Ваших ждущих выхода публикаций очень заманчива.
Простите, что давно Вам не писал. Как выражался Маяковский — «событий не было, а были подробности, о них писать неинтересно». Самым интересным эпизодом были «Тыняновские чтения» в Резекне в конце мая, главным деятелем при которых была М.О. Чудакова. (В поезде по дороге на эту родину Тынянова — «в часе от родины Михоэлса, в двух — от Екатерины I» — было читано, по-видимому, первое упоминание этого места в русской словесности, в письме А. Бестужева к матери от 1821: «Режицы есть не что иное, как закопченное еврейское гнездо»… и т.д., до замечательной по нашим дням концовки: «Впрочем, надобно сказать, что русские живут стократно лучше других и в здешних местах… Их презрение к пьянству тому виною»). Левинтон делал доклад о технике подтекста в «Пушкине» Тынянова: как в главах о детстве незаметно нанизываются словечки и образы, которые потом появятся в пушкинских стихах, — «построение подтекста пушкинского творчества». Я замечал это, но не догадывался назвать «подтекстом». Теперь я подумал: вот и объяснение тому, как в романе Тынянова убыстряется темп от части к части, — тексту приходится все меньше закладывать слов для будущего, все больше съедать заложенных слов из прошлого. Поэтому же, вероятно, роман с самого начала был обречен на неоконченность: писать так о последних годах Пушкина значило бы программировать возможное творчество Пушкина «если бы он не был убит», а это — предмет не для Тынянова, а разве что для Ю. Нагибина. (У которого, помнится, был рассказ о старом Тютчеве, которому приходят в голову «Среди миров, в мерцании светил…» и другие интересные стихи, но он решает: нет, это нужно предоставить потомкам.) Любопытно, что похожим образом строилась и самая монументальная научная работа о Пушкине — Томашевского: по нескольку параграфов посвящалось мелочам, которые в описываемую пору для Пушкина были маловажны, но вдруг должны были всплыть потом. И мне казалось, что книга Томашевского, как и книга Тынянова, с самого начала была рассчитана не быть законченной.
Помните ли Вы Ваш последний доклад у Мелетинского — о формульности в поэзии суахили? Теперь и я добрался до похожей темы: обещал в очередной сборник «Проблемы структ. лингвистики» статью «Ритм и синтаксис в 3-ст. хорее» (не знаю, успею ли)15: расписал и распечатал по словораздельным вариациям стихи Никитина, Сурикова и пр., и получились списки: Светлые заливы, Пятая неделя, Бедная старушка, Новые салазки, Экая погодка, Яркими огнями и т.д. Я подсчитал ритмический словарь раз-личных частей речи в русском языке (прилагательные с длинными безударными хвостами; местоимения и служебные слова, малосложные и предпочитающие ударение на конце; остальные, к сожалению, больше похожи друг на друга) и хотел бы вывести из этих данных и из естественного порядка слов в русском синтаксисе, как возникают предпочитаемые и избегаемые ритмические вариации в стихе. Но материал пока дается плохо.
Признавался ли я Вам в своей последней забаве «для души»? Я стал переводить верлибром, как когда-то Пиндара, — «Неистового Роланда» Ариосто, стилизуя его немного под Бову-королевича и подобные русские аналоги; втянулся, и за год перевел около трети этого неоглядного сочинения. По дороге были случаи для неожиданных самонаблюдений. Начинал я без всякой заботы о внутреннем ритме строк, стараясь лишь о точности и о поэтичности. Но на середине I песни, дойдя до хрестоматийной строфы, которую Батюшков перевел «Девица юная подобна розе нежной…» и которую нужно было сделать особенно благозвучной, я почувствовал, что у меня в ней сам собой получился стих вроде «Песен западных славян» — так сказать, самозародился тактовик. Проэкзаменовав его и себя, я решил, что раз он такой спонтанный, то бороться с ним не нужно — пусть включается, когда хочет. Но дальше вышло еще интереснее. Я вдруг стал замечать, что примеривая разные варианты строчек, я при прочих равных условиях предпочитаю отсеивать варианты с ямбической анакрусой и сохранять варианты с хореической и анапестической анакрусой; считать не считал, но явно с таким упорством, что можно формулировать правило: запрет ударного слога на второй позиции (нарушаемый лишь для ритмических курсивов). Очевидно, из этого следует, что стих может ощутимо организовываться не только по клаузулам (чему примеров много), но и по анакрусам, и что главная оппозиция оказывается одна и та же: сильное или слабое заполнение второго слога от края (женское окончание Хмужское и дактилическое; ямбический зачин Ххореический и анапестический). Я подумал, что если бы Вы стали писать сюжетную прозу, то Ваши самонаблюдения были бы похожи на мои. Любопытные получаются раздвоения личности. В наших полемиках о верлибре есть такое выдвигаемое определение: «В. — это стих, в котором признаки соизмеримости строк — не постоянные, а переменные». Я всегда с нею спорил, говоря: переменные — значит, не стих, переменные признаки повтора есть в любой прозе. А теперь чувствую: как сочинитель (переводчик) верлибров я с этой формулировкой согласен, эти переменные признаки в нем, правда, очень ощутимы; а как исследователь — по-прежнему нет, в объективные отличия стиха от прозы они не годятся.
Вот, пожалуй, и все сколько-нибудь интересное. Институт наш стоит все на том же месте. Наш сектор уже десять лет как сделал сборник «Памятники средневек. лат. литературы XIII в.», он раза три перерабатывался и переутверждался осторожным ученым советом, дошел до издательства, отредактировался, и с финиша был возвращен: слишком часто упоминается о господе боге. <…> А к Вам у меня одна постоянная просьба: не считайте мою почтовую неаккуратность забвением или невниманием и верьте в неизменность самых лучших моих к Вам чувств. Желаю Вам всего само-го, самого благополучного.
Ваш М. Гаспаров
V
14.12.83
Дорогой Юрий Константинович, спасибо за привет от 27 октября и за иллюстрации к стихам Брюсова о Кемпере и о Фирвальдштетском озере. Здесь, кстати, недавно были Брюсовские чтения в Ереване, я не ездил, но послал статью 16, в которой «идеи» каждого из 29 стихотворений сборника «Дали» предлагались в виде формулировок, как сам Брюсов делал в «Синтетике поэзии», а потом все выводились то в два, то в три приема, из архиформулировки «разум — ничто, страсть — все», и к этому добавлялось сравнение номенклатурной поэтики позднего Брюсова, столь радостно пародировавшейся, с номенклатурной поэтикой од Горация, его мифологизмами и географизмами: Брюсов как будто спешил один сочинить для новой пролетарской культуры весь арсенал новой мифологии, главным образом, научной, и с невольным чутьем взял за образец именно Горация; впрочем, боюсь, что я об этом уже Вам писал? Ваше письмо было о том, как Вы отходите от ощущения оставшейся здесь культуры, — а у меня как раз в голове свежая картина культурного действа, которая, может быть, всколыхнет Ваши воспоминания. Позавчера в Ленинском МГПИ было чествование Лосева за его 90-летие. От прежних его юбилеев я уклонялся, был только на 85-летии (там же), но размах теперь был еще размашистее. Зал был главный, на стенах стабильные плакаты, с одной стороны «…воспитание в ней коммунистической морали», с другой «Сегодня абитуриент, завтра студент», в середине — «И медведя учат» (и другая народная мудрость; я бы написал это над самыми педвузовскими дверьми, да, может быть, и не только московскими). О Лосеве говорили, что он филолог (делегация от филологов), что он философ (делегация от философов), что он мыслитель (делегация — я не понял, от кого), что он крупнейший философ конца века (адрес от Совета по мировой культуре; какого века, не сказали), что он русский мужик, подобный Питеру Брейгелю, что он донской казак из тех краев, где родились «Тихий Дон» и «Слово о полку Игореве» (Палиевский; имеется в виду Новочеркасск), что он — продукт и результат (от Союза писателей и лично поэта Вл. Лазарева, со словами: «хочу подытожить стихами с точки зрения истины: Правда, крытая враньем, Словно небо вороньем: Воронье с небес прогоним, Песню честную зальем!»), что он историческая личность (завкафедрой древней истории МГУ; ассоциации с Ноздревым, видимо, нерелевантны), что он «отнюдь не великий деятель русской культуры, а великий деятель человеческой культуры — спасибо Вам и за это!» (делегация из Грузии), что он — -issimus, -issime! (от классической кафедры МГУ, адрес читал Федоров, больше ничего не было слышно), что он — дыхание Абсолюта (не помню, кто), что он — ломовая лошадь науки (авто-характеристика, кем-то вспомненная), что «за каждым образом у вас идея, Вы нам открыли факел Прометея, Вы исполин, мудрец и человек, Вас жаждет видеть XXI век» (из Минска), что «тайна призвания — одна из самых глубоких тайн, это тайна жизни» (Аверинцев), что «мы вас любим и готовы страдать с Вами и дальше» (изд. «Мысль», говорил главред, сменивший того, которого выгнали за выпуск популярной книжки Лосева о Вл. Соловьеве). Говорили даже, что краткость — сестра таланта, хотя это звучало издевательством не только по отношению к говорившему (Нахов с филфака), но и по отношению к автору «Истории античной эстетики». Продолжалось чествование 4 часа, и к концу его Лосев, мяглый и дремный, еще был жив — по крайней мере, говорил ответное слово 17. Если у Вас есть под рукой Тынянов, посмотрите в «Восковой персоне» начало главки о воцарении Екатерины I, «Ее со многими сравнивали…» — этот текст вертелся у меня в голове все 4 часа, его хотелось бы поставить эпиграфом к вышеполучившемуся описанию. Логику всякого юбилея описал еще Леонид Андреев в одном раннем малоизвестном фельетоне: «предположим, справляется 25-летие со дня, когда Помпоний Киста получил свою первую пощечину; тогда первый оратор говорит: “как прекрасна была эта пощечина!”, второй: “ни одна пощечина в мире не была так могуча!”, третий: “все вообще пощечины в мире доставались только юбиляру!”, и дальше можно не слушать». Думаю, что такая логика характерна не только для отечественных юбилеев, но вот такая элокуция, образцы которой я выписал, вероятно, уже выветрилась в других частях света.
То, что Вы пишете о русской культуре, я много раз думал применительно к более расплывчатому понятию «русский национальный характер» (и любой иной тоже): когда я читал, что русской национальной чертой является честность, или сметка, или лукавство, то я думал: «господи, а есть ли на свете культура, о которой можно так же твердо сказать, что ее чертой является отсутствие честности и пр.» — и тоже получалось, что все есть у всех, и слава богу. Любопытно, что в начале XIX [прав. XX. — ред.]в. даже у самых узколобых пушкинистов было самоподразумевающееся представление, что все, что есть у Пушкина, есть и в заграничной культуре XVIII—XIX вв., а потом понадобились статьи Якубовича (я наводил справки в архиве, не писал ли он продолжения «Пушкина и античности»; говорят, нет) и комментарий Набокова, чтобы об этом напомнить. Точно так же было странно читать нашумевшие несколько лет назад филиппики О. Сулейменова 18 против равнодушия академической науки к тюркской стихии в «Слове о полку Игореве» — это после Мелиоранского, Корша и прочих 19!— но и то было правдою, что все сделанное было заглушено и забыто уже к 1938-годовому юбилею [прав. — к юбилею 1938 г. — ред.] «Слова». Впрочем, я не уверен, что и этот эгоцентризм является русской национальной чертой: мне случалось читать английские статьи с интерпретациями шекспировских пассажей, сводившиеся к такому же восторженному захлебыванию над простейшим и распространеннейшим, что я бросал читать и говорил себе: видимо, тут звучат какие-то языковые тонкости, для меня недоступные. Здесь разница между мной и Вами, я менее способен к языкам, ни одним не владею активно, поэтому больше прикован к ощущению родного и поэтому не могу представить себя в Вашей жизненной ситуации: «господи, думаю, и по-русски-то с каждым человеком приходится говорить словно на отдельном иностранном языке, а там это еще и в квадрате!» А что касается стиля нынешних биографических книг, о котором Вы пишете, то ведь в XIX веке он, вроде бы, и на Западе был не таков, и все «Лайф-энд-лет-терс»ы были образцово житийны; вот этот тип и задержался у нас на лишнее столетие, темп обычный.
Спасибо Вам за письмо, и еще раз простите за хлопоты о «Романе о Розе»: на новофранцузские переводы я и не надеялся, но думал, что есть английские или уж немецкие, — ну, видно, скучно было переводчикам. Фотографий 1955 г. у меня начисто нет (простите! очень уж не люблю свой вид), нынешние, увы, скоро придется делать, тогда тотчас пришлю. С Новым годом вас, и всего хорошего всему дому!
Всегда Ваш М. Гаспаров
VI
19.7.85
Дорогой Юрий Константинович,
<…>
Пусть это будет, если можно, оправданием моего бесконечного молчания
в ответ на Ваши добрые письма: весь год я боролся с депрессией и не вылезал из давящего ощущения, что «всего
слишком много» (эту формулировку я нашел лет в 20 и лишь потом узнал, что de
trop — это стандартный экзистенциалистский термин). Жаль только, что на
хроникерскую зоркость при этом меня явно не хватало. В Институте, по-моему,
ничто не меняется и меняться не способно. В позапрошлом году получил член-кора
Виппер 20, в прошлом — Балашов 21, но перемен в их поведении
на малом расстоянии не видно. Умер Тимофеев 22, незаметно, без
гражданской панихиды: видно, сам того хотел. Я его должен поминать добрым
словом — он был редактором моей последней книжки «Очерк истории русского стиха»
и ни в чем ей не мешал. (Книжку эту я Вам не посылал, потому что помнил Ваш
наказ: «ничего не посылайте, все советские академиздания здесь есть»; но если
что-то подвело, и можно будет послать Вам экземпляр, то это мне будет большой
радостью.) Что умер Шкловский, Вы, наверное, знаете. А.П. Чудаков был у него в
больнице и уверял, что он был отнюдь не в маразме, а в своем обычном состоянии
скачущих мыслей, но врачи этого не понимали. Я перечитывал недавно «Революцию и
фронт», которой не любил, и вдруг почувствовал к ней приязнь: там сказано, что
«надо делать не историю, а биографию». Когда я заболел, по институту шла
ревизия, комиссия человек в 20 из разных мест, но анекдотов о ее деятельности я
услышать не успел. Кажется, сейчас меняется институтский секретарь — вместо
Воробьевой будет Алиева, — но вряд ли кто это почувствует.
Научная хоругвь развевается прежняя — со словами «Историческая поэтика»: Храпченко, говорят, решил лечь в гроб не иначе как с титулом ее основоположника. Под это даже случилась удивительная вещь: Гринцер 23 выторговал у директора возможность собрать для этого труда группу из только реально работающих, безбалластных сотрудников: Мелетинский, Рифтин, Куделин, А.В. Михайлов, Чудаков, Аверинцев и я. Пока сочиняется могучий проспект. Я воспользовался случаем, чтобы выдать за придаток «Исторической поэтики» то, что я сейчас пишу: «Очерк истории европейского стиха» с индоевропейских времен до верлибра и «конкретной поэзии». Об этой работе я Вам, наверное, уже писал: половина материала там идет из вторых рук лишь с торопливой проверкой (правда, и при этой торопливой проверке вдруг обнаруживаются разные новые или незамеченные вещи), специалисты по отдельным стихосложениям будут находить ошибку на ошибке, но связать в один узел то, чем, не зная друг о друге, занимаются слависты, германисты, романисты и античники, сейчас так важно, что я готов лечь в ров, чтобы по мне прошествовали будущие победители. По этому поводу опять решаюсь обременить Вас просьбой. Недавно я узнал, что в 1982 или 1983 вышла давно анонсированная книга в Oxford UP, M. West, Indo-European Metre, для меня — первостепенной важности. Не могли бы Вы прислать мне ее? Оксфордские издания дорогие, но я надеюсь, она не толстая. Я бы выписал ее сам по докторскому лимиту, но он у меня израсходован на год вперед — я выписал словарь по поэтике H. Morier (не знаю, стоит ли он того), а он оказался вдвое дороже дозволенного.
Заседания у Мелетинского прекратились совсем — потому ли, что сам он часто болеет, потому ли, что еще были сторонние причины 24. Комиссия по семиотике культуры при подкомиссии, не помню какой (та, где Лотман и Живов), устроила зимой конференцию по контактам мировых культур — пересматриваю записи и не вижу ничего интересного: и Лотман и Иванов говорили такое, что Вы можете и сами вообразить по старой памяти (Иванов говорил, как в каждой культуре сосуществуют буквенные и иероглифические элементы, а Лотман развивал щедринскую формулу «западный роман — от поцелуя до свадьбы, а русский — от поцелуя до Сибири» в более современную «западный — от сказки, русский — от мифа»). В Тарту была конференция «1905 и русский символизм»25 — на меня произвел впечатление пересказ сценария А. Белого «Петербург» (1918), где использовались монтажные приемы, до которых потом додумались только Абель Ганс и Орсон Уэллс (тройной экран, одна сцена трижды глазами трех лиц и пр.) — но Белый уже ничем не может удивлять. В.П. Григорьев сказал когда-то: «я как лингвист ручаюсь, что такую книгу, как “Мастерство Гоголя”, невозможно написать, не имея Словаря языка Гоголя, а Белый ее написал». Я видел в архиве его предпоследнюю работу, начало Словаря русских рифм, и как стиховед ручаюсь, что ее невозможно было сделать (да еще за три месяца) без rückläufiges Wörterbuch, а Белый сделал. Знакомым неспециалистам я для простоты просто говорю, что Белый был Пришелец. Я читал его поздние стихи и готовлю статью о связи его стихотворческих и стиховедческих занятий 26, но жду случая прочитать, что о нем пишется сейчас на Западе — я знаю, что в 1980 вышли два юбилейных сборника, в Голландии и в Америке 27, но в наших библиотеках их нет — по причинам идейным или случайным, не знаю. Была еще конференция в Резекне, «2-е Тыняновские чтения» — о Тынянове ничего не запомнилось, но А. Осповат очень интересно говорил о структуре биографии Тютчева 28: детство еще скрытее, чем у Пушкина, но инфантильное беззаботничанье длится полжизни, а потом, минуя взрослость, с 45 лет он является уже в образе салонного старца. Сейчас готовится 3-томный словарь рус. писателей XIX — нач. ХХ в.29, мечта Венгерова, до самых микроскопических, силами молодых энтузиастов — очень хороший, я его рецензирую; А. Осп<оват> говорит, что почти подбил редактора поместить туда одного несуществующего поэта (вероятный автор таких-то анонимных стихотворений из ж. «Развлечение», из поповской семьи, рано спился, несправедливо замолчан символистской и формалистской критикой, хотя влияние его на М. Леонова несомненно), но в последний миг сорвалось.
Я получил оказией от Алика Themes and texts 30 — у меня нет его Корнелльского адреса, пожалуйста, передайте ему поклон и благодарность. Буду ждать Ваших: В.В. Розанов говорил, что книга должна быть дорога, чтобы ее уважали. Всего, всего Вам самого хорошего дома и в работе — а мне пожелайте выбраться из моего состояния, чтобы я смог писать Вам чаще и интереснее.
Ваш М.Г.
VII
26.10.85
Дорогой Юрий Константинович, спасибо за Ваше доброе письмо. Мне всегда казалось, что по свойствам моего характера у меня почти нет близких людей, но много хороших коллег, товарищей и знакомых, и вдруг за время моей болезни я встретил от них, хоть от дальних, столько человеческой теплоты и внимания, что это было для меня неожиданным ободрением и опорой. Вы здесь на особенном месте — помните ли Вы прощальную открытку, которую написали мне с аэродрома? Я вовек не забуду. Вы сказали там много хорошего обо мне; все нехорошее во мне — изнанка этого хорошего. Я не чувствую себя лучше кого бы то ни было («в Вас есть редкое чувство онтологического равенства», изысканно сказал мне Аверинцев) и поэтому готов откликаться на любое предложение о статье или переводе; я сохранил способность интересоваться и заинтересовывать себя и поэтому работаю в полную силу; выполнить всего, что следует по этому императиву «могу — значит, должен», конечно, я не успеваю; отсюда чувство вины и прочие психологические непонятности. Я готов чувствовать себя виноватым перед книгой, которую прочел и не использовал. Поэтому для меня закрыты и радости путешествий, которые так хороши для Вас, — все новые впечатления настолько обязывающи для меня, что становятся бременем, а не облегчением. Мне кажется, что я занимаю чье-то чужое место — того, кто мог бы сделать то же самое (написать исследование или насладиться пейзажем) лучше, чем я. Но простите, что я столько говорю об этих клинических вещах — верьте, что я сейчас в обычном своем виде и что наш общий знакомый Юра Фрейдин следит за мной понимающе, дружески и бдительно. Ксерокс Кузмина я своевременно получил, и он доставил мне много радости (NB свою любовь к Кузмину я тоже обрабатываю — в прошлом году написал статью о тезаурусе одного раздела «Сетей»). А о стихах «Под мягкий звон часов Буре…» ничего не знаю; сперва они мне казались сочиненными ad hoc, но теперь тоже кажутся цитатой. Радуюсь Вашей работе над этим комментарием и завидую этому, пожалуй, больше, чем тому, что Вы видели Рим, а я нет. От души желаю Вам всех радостей — и постараюсь, конечно, mutatis mutandis, жить подобно этому и сам. Сердечный привет всем хорошим людям — и позвольте остаться все тем же, хранящим надежду на жизнь и встречи
М. Гаспаровым.
___________________________________________________________________________
1) Щеглов Ю. Опыт о «Метаморфозах». СПб.: Гиперион, 2002. — Примеч. ред.
2) Гаспаров М.Л. М.М. Бахтин в истории русской культуры // Вторичные моделирующие системы. Тарту: Тарт. гос. ун-т, 1979. С. 111—114. — Здесь и далее примечания принадлежат редактору.
3) Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.
4) Вероятно, в семинаре Е.М. Мелетинского.
5) Гаспаров М.Л. «Поэма Воздуха» М. Цветаевой: опыт интерпретации // Семиотика, 15. Тарту, 1982. С. 122—140. (Ученые зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 576).
6) Гаспаров М.Л. Три типа русской романтической элегии // Контекст-1988. М.: Наука, 1989. С. 39—63.
7) Гаспаров М.Л. Очерк истории европейского стиха. М.: Наука, 1989.
8) Новое в современной классической филологии. М.: ИМЛИ; Наука, 1979.
9) Счастливо живи повсюду, где тебе милее (лат.).
10) Эта книга была опубликована только через 15 лет: Гаспаров М.Л. Занимательная Греция: рассказы о древне-греческой культуре. М.: Греко-лат. кабинет; НЛО, 1995.
11) Гаспаров М.Л. Семантический ореол 3-ст. амфибрахия // Проблемы структурной лингвистики —1980. М.: Наука, 1982. С. 174—192.
12) Пиндар. Вакхилид. Оды. Фрагменты / Пер. М.Л. Гаспарова М.: Наука, 1980.
13) Классическая басня / Cост., пер., коммент. М.Л. Гаспарова и И.Ю. Подгаецкой. М.: Московский рабочий, 1981.
14) Катулл. Книга стихотворений / Изд. подг. С.В. Шервинский, М.Л. Гаспаров. М.: Наука, 1986 (серия «Литературные памятники»).
15) В более поздней редакции статья вошла в книгу: Гаспаров М.Л. Метр и смысл: Об одном из механизмов культурной памяти. М.: Изд. центр РГГУ, 1999.
16) Гаспаров М.Л. Брюсов и подстрочник // Брюсовские чтения 1980. Ереван: Айастан, 1983. С. 173—184.
17) Первую публикацию этого фрагмента письма к Ю.К. Щеглову см. в: Гаспаров М.Л. Записи и выписки. М.: НЛО, 2001. С. 187.
18) Сулейменов О. Аз и Я: Книга благонамеренного читателя. Алма-Ата: Жазуши, 1975.
19) См., например: Мелиоранский П. Турецкие элементы в языке «Слова о полку Игореве» // Известия Отделения русского языка и словесности Императорской академии наук (далее — ИОРЯС). 1902. Т. 7. Кн. 2. С. 273—302; Он же. Вторая статья о турецких элементах в языке «Слова о полку Игореве» // ИОРЯС. 1905. Т. 10, кн. 2. С. 66— 92; Корш Ф.Е. Турецкие элементы в языке «Слова о пол-ку Игореве»: (Заметки к исследованию П.М. Мелиоранского) // ИОРЯС. 1904. Т. 8, кн. 4. С. 1—58; Он же. По поводу второй статьи проф. П.М. Мелиоранского о турецких элементах в языке «Слова о полку Игореве» // ИОРЯС. 1906. Т. 11, кн. 1. С. 259—315.
20) Ю.Б. Виппер (1916—1991).
21) Н.И. Балашов.
22) Л.И. Тимофеев (1904—1984).
23) П.А. Гринцер.
24) См. об этом в публикуемых в настоящем номере письмах М.Л. Гаспарова Марии-Луизе Ботт (с. 219).
25) См. статью М.Л. Гаспарова, написанную для сборника материалов этой конференции: 1905 год и метрическая эволюция Блока, Брюсова, Белого // Блоковский сборник VII. Тарту, 1986. С. 25—37. (Ученые зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 735)
26) Вероятно, имеется в виду статья, опубликованная в 1988 г.: Гаспаров М.Л. Белый-стиховед и Белый-стихотворец // Андрей Белый: проблемы творчества. М.: Сов. писатель, 1988. С. 444—460.
27) Вероятно, имеются в виду следующие издания: Andrey Bely. Centenary papers / Ed. Boris Christa. Amsterdam, 1980; Andrey Bely: A Critical Review / Ed. by G. Janacek. Lexington, 1978.
28) Осповат А. К построению биографии Тютчева // Тыняновский сборник: Вторые Тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 265—272.
29) Русские писатели 1800—1917: Биографический словарь: В 4 т. М., 1989—1999. Издание не завершено.
30) Имеется в виду монография А.К. Жолковского: Zholkovsky A. Themes and texts. Ithaca, 1984.