Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2006
Людей, покинувших нас в эту осень, все мы хорошо знали, личность каждого из них для нас внятна и очевидна. Ни с кем из них я не была в близких отношениях, но — в очень хороших коллегиальных. С каждым много было говорено на темы научные и общезначимые. А Владимир Николаевич с особенными свойствами своей личности, помимо многих бесед в разных обстоятельствах, трижды в своей жизни, в прямом смысле слова, остановив меня на дороге (дважды — около издательства «Книга»), сам заводил со мной судьбоносные разговоры о моих работах, о действиях общегражданских, а однажды — даже о ситуации сугубо биографической — вот так, с ходу, как в романах Достоевского; таким образом, я ощущала прямое его доброжелательное участие в своей жизни.
Хотелось бы, не погружаясь в непосредственные воспоминания о М.Л. Гаспарове, В.Н. Топорове и Е.М. Мелетинском (его замечательные воспоминания сейчас перечитываю), попытаться осмыслить в немногих словах то, что мы все, наверное, чувствуем.
Как известно, такое происходит время от времени: на наших глазах кончается жизнь выдающегося ученого. Но трагическое сгущение, которое произошло этой осенью, бывает лишь раз или два в течение нескольких десятилетий. Происходит некий тектонический сдвиг — обнажаются слои, пласты породы. Потому в такие дни мыслишь не только личностями, но поколениями.
И я вспоминаю то ощущение обвала поколения, которое испытали в 1969— 1970 годах мы, сверстники.
Речь идет главным образом о научном поколении рождения конца 1880-х — начала 1890-х годов. Потери (помимо тюрем и войны) оно стало нести раньше — в 1957—1959 годах: смерть Б.В. Томашевского (1890— 1957) и Б.М. Эйхенбаума (1886—1959). Но первая, во всяком случае, тогда была еще не нашей потерей 1 — мы еще не стали поколением, это было время студенчества; хотя два года, пролегшие между двумя потерями, обострили реакцию 2. Оба ученых в те первые послесталинские годы только начали — и успешно — использовать открывшиеся возможности; например, Томашевский на посту заведующего Рукописным отделом Пушкинского Дома успел приобрести часть архива М.А. Булгакова, Эйхенбаум составил в 1953 году проспект книги «Основы текстологии», которую намеревался написать для издательства «Искусство»3; сам проспект, будучи напечатанным, стал событием в текстологии — вторым после книги Томашевского 1928 года («Писатель и книга»). Немаловажно, что их уход воспринимался все-таки в контексте времени надежд.
Пожалуй, первой чувствительной для поколения историков русской литературы, со второй половины 1950-х годов искавшего и лишь в начале 1960-х в какой то степени нашедшего свой путь, точнее, направление своего движения, — стала потеря А.П. Скафтымова (1890—1968). Живший в Саратове, отгороженный (или отгородившийся) от личного участия в оживавшей столичной научной и издательской жизни (в отличие от тех, о которых речь пойдет далее), он служил все более и более убедительным примером и доказательством (крайне важным для начинающих гуманитариев в тех обстоятельствах) самой возможности самостоятельной научной мысли и свободы текстов от демагогических наслоений в подцензурных условиях. Нам, студентам филфака, он был известен лишь несколькими, выдававшимися из общего ряда статьями, особенно же — после выхода единственного прижизненного сборника этих статей 4. Важной была (в вышеозначенном смысле) фраза в предисловии «От автора»: «Статьи печатаются в прежнем тексте», подчеркнутая в нашем экземпляре А.П. Чудаковым и не раз обсужденная нами между собой. В первой книге Чудакова «Поэтика Чехова», где современные ему исследователи русской литературы упоминаются и цитируются автором почти исключительно в полемических целях, только из работ Скафтымова приводятся несколько раз обширные цитаты, сопровожденные словами «как точно было сказано», «как точно заметил».
Возможно, потому, что трагическое событие пришлось на начало, а, скажем, не на осень 1968 года, оно не имело того резонанса, который имели последующие кончины.
«Обвал» начался осенью 1969 года смертью (4 октября) В.В. Виноградова, о котором на панихиде Н.И. Конрад сказал: «Вот и все, — и дрожь прошла по толпе, — теперь для него наступила вечная тишина и вечный покой…» (из моего дневника тех лет, записано со слов А.П. Чудакова). В этом «вот и все» было нечто большее, чем только тяжелый вздох о смерти. Описывая позже (в дневниковой записи от 22 октября) панихиду в президиуме Академии наук («Громадная толпа»; «Пришел Оксман — страшный, желтый, как смерть, худой»), Чудаков пересказывает дальнейшую речь Конрада:
Сказал, что тяжелее всего им, кого мало осталось, кто вместе прошел с ним 50-летний путь. Что имя его теперь сияет в созвездии, зажженном Ломоносовым и последними по времени в котором были Шахматов и Щерба.
Говорил, что прошла суета, осталось другое.
Раза два почти рыдал, в конце тоже — с трудом окончил. Почти с самого начала речи замелькали в толпе платки, начались всхлипывания. Акад. М.П. Алексеев заговорил о каких-то заседаниях… Только Конрад понял, что все теперь — в других категориях.
На поминках в Доме ученых Чудаков «сказал, что главное для его [Виноградова] учеников была последовательность его научных позиций — в 20-е и 30-е годы».
В том же месяце, 28 октября 1969 года, смерть того, кто не был в прямом смысле человеком науки, но представлял собой немаловажную часть отечественной культуры, — К.И. Чуковского, вписалась в этот уже начатый траурный ряд. Общественный градус по прошествии года после вхождения советских войск в Прагу был сильно понижен, а стремление власти не допустить опасного народного «скопления» — повышено.
31 октября мы с С. [А.П. Чудаковым] были у ЦДЛ, где стояло не более двух десятков людей (к гробу уже не пускали). Мы глазам своим не поверили.
Мы ожидали увидеть тысячную толпу. Но и нас немногих напористо, но пока еще вежливо оттесняла от дверей милиция. В момент моих пререканий с милиционером к нам подошел Вяч.Вс. Спросил, едем ли мы в Переделкино… предложил отправиться прямо сейчас — на электричке.
(В Переделкино, заметим, было нагнано заранее много милицейских машин, и, когда появился катафалк, начальствующий провозгласил в рупор: «Приготовиться ко всему!») По дороге Вяч.Вс. Иванов говорил: «Это был последний, быть может, литератор западного типа, как Пушкин. Сделавший литературу профессией, пишущий каждый день». Он, собственно, справедливо противопоставлял старого литератора европейского склада тогдашним советским «нашего, русского толка» — вечно пьяным, не способным к систематическому труду: тот сложившийся в 1930-е годы тип, который, по рассказам Е.С. Булгаковой в наших беседах с ней (как раз в эти же осенние месяцы) и по ее дневнику 1930-х годов, претил Булгакову (он демонстративно протирал, выворачивая, губы одеколоном после их противувольных пьяных поцелуев в писательском ресторане, приговаривая: «Сифилис обеспечен…»). По словам Вяч.Вс. видно, насколько таких, как Чуковский, уже оставалось мало.
Среди них были настоящие движки, без участия которых течение советской жизни было бы просто иным. С первых же послеоктябрьских лет начал складываться и возник вполне определенный слой, к которому стали относить быстро примелькавшееся в советское время обозначение — деятели культуры. В их делах были перемешаны задача сохранения «старой» культуры и во многом агитационные, идеологические задачи насаждения культуры «новой». И студия переводчиков, которую организовал в Петрограде при горьковском издательстве Чуковский, пригласив читать лекции Блока, Гумилева, Замятина, тоже была вдохновлена именно таким двойным пафосом. В российском ХХ веке, прошедшем в большей своей части под знаком государственного устройства, стремившегося растереть личность в пыль, роль личности не уменьшилась, а, скорее, возросла. Рискнем высказать соображение, на наш взгляд — очевидное: общество с развитыми гражданскими и юридическими институциями не так нуждается в личностях (или, вероятно, нуждается как-то иначе). Не столь важны имена и личности тех, кто зафиксировал свои голоса под тем или иным решением, инициативой той или иной общественной группы. Именные и штучные действия — черта тех обществ, где гражданская структура разрушена (или разрушается, оказавшись хрупкой и неустойчивой, как в сегодняшнем российском обществе), где нет реальных действий отдельных сообществ, групп, а только ирреальные, являющиеся плодом пропагандистской фантазии «действия» бесформенной массы («советская общественность», «весь советский народ»). Но зато есть действующие личности. Тоталитарное общество не оповещается об их действиях через СМИ. И все-таки эти действия оказываются значимыми для других. Готовность человека культуры участвовать в положительной деятельности, «брать на себя» становится очевидной хотя бы какому-то кругу (скажем, профессиональному) — и потому поддерживает, служит примером, а главное — помогает решить многие конкретные вопросы культуры (выпустить некое полезное издание, открыть или не дать закрыть музей)5. Чуковский был человеком этого типа — тем, к кому можно было приехать «подписать письмо» в защиту чего бы то ни было общекультурного (за исключением прямой «политики», которой занималась вышедшая за пределы его подчеркнутой легальности, слегка закамуфлированной под лояльность, Л.К. Чуковская; на другом полюсе был усиленно лояльный ее брат, Н.К. Чуковский). После давних разносных статей и запрещений его сказок статус человека, на детских книгах которого выросли несколько поколений, отвердел. Камуфляж же прикрывал, среди прочего, известную узким общественным кругам и, конечно, власти постоянную и действенную помощь опальному А.И. Солженицыну. Все это в целом вписывалось в ощущение пробоины, образованной кончиной Корнея Ивановича.
Менее чем через год скончался В.Я. Пропп (1895—1970). В Ленинграде эта потеря ощущалась, несомненно, сильнее, чем в Москве, хотя научное значение его работ было, разумеется, очевидно.
Но ощущение обвала возникло очень скоро — с известием о смерти 15 сентября 1970 года в Москве его ровесника Ю.Г. Оксмана.
Это событие оказалось для нас, как и для многих, уже лично значимым: дело было и в том, что Оксман, отбывший десять лет в колымском лагере, подвергся в 1964 году на наших глазах новым, теперь уже административным репрессиям — за рискованное и весьма эффективное участие в формировании тамиздата 6. Он был снят с работы в ИМЛИ, исключен из Союза писателей и выведен из состава редколлегий КЛЭ, «Литературного наследства» и других изданий, где играл важную научную и, можно сказать, эмоционально-организующую роль, его имя изгоняли из печати 7. Он был одним из очень немногих в советское время, кто сохранял до последних дней энергию сопротивления 8. К тому году мы уже насмотрелись на уставших; а у Юлиана Григорьевича этого совершенно не было, он буквально облучал своей энергией.
Фрагмент записи в моем дневнике, сделанной вечером дня похорон, 18 сентября 1970 года (а также еще одной, от 2 октября), привожу в качестве документального свидетельства возникшего ощущения, надеясь на понимание коллег в отношении излишней приподнятости, граничащей с выспренностью: записи адресовались самой себе; цитация их служит не самопрезентации, а передаче некоей «струи моего веяния», по Ап. Григорьеву.
…Прекрасно говорил Эткинд, вопрошая: «Кому это нужно, чтобы такая огромная интеллектуальная энергия уходила в песок? Она могла бы вертеть колеса электростанций! Будем все верить, что это будет».
Не могу передать степень моей личной потери 9. <…> Кружение смерти идет вокруг нас. Есть только одно спасение от скорби, одно, что может помешать ей поглотить нас без остатка: не изменить лучшему в себе и заменить постепенно собою тех, кто сходит в землю.
Вслед за Ю.Г. Оксманом умер его близкий многолетний сотоварищ Н.И. Конрад (1891—1970); в аспирантские годы я слушала его спецкурс о циклах развития мировых цивилизаций; 2 октября 1970 года записывала:
Вчера умер академик Конрад — от инфаркта. Очень подействовало, видимо, что ему по недомыслию родственников решили не сообщать о смерти Оксмана, и он не мог проводить его в последний путь 10.
…Остается голая плоскость, пустыня.
Не из-за себя, но из-за общего необходимо хоть как-то восполнить зияния. В среднем поколении фигур такого масштаба нет. Необходимо породить их из нашего и из последующего. Необходимы сознательные усилия, нужна ответственность перед собой и общим делом науки.
Для самой себя я намечала единственный путь выхода из острого ощущения обвала, некоего конца. Это был конец эпохи — не нашей, но продолжавшей до какого-то времени существовать одновременно с нашей, деятельно вплетаясь в нее, давая ей свое измерение. С уходом этих людей время, современность уплощались11.
Через несколько месяцев скончался ровесник Конрада В.М. Жирмунский (1891—1971).
Ощущение обвала было связано с тем, что скончавшиеся были опорными столпами тогдашней гуманитарной жизни. Здесь важны были несколько признаков. Во-первых, родившиеся в рубежное десятилетие (середина 1880-х — середина 1890-х), выпускники классических гимназий, Петербургского университета, они обладали, помимо своей талантливости, очень большим и ставшим постепенно уникальным запасом общегуманитарных знаний. Это были люди из «хороших семей» — духовного сословия, врачей, присяжных поверенных и проч., где образованием детей занимались с детства. Второе — они успели получить профессорские звания еще в начале 1920-х и рано сформировали академический статус, соответствующий их научному авторитету, и не потеряли его в перипетиях советских кампаний (которые особенно тяжело прошлись по Жирмунскому, Проппу и Эйхенбауму). Это и обеспечивало их опорное значение. Рискну высказать, очень надеясь, несмотря на щекотливость сюжета, быть правильно понятой, соображение, не раз обсуждавшееся нами с А.П. Чудаковым в 1970-е годы: один из побочных результатов ухода из научной жизни ученых первого ряда — на их место оказался невольно вытолкнут судьбой тот, кто должен был достойно занимать второй ряд, — Д.С. Лихачев. На наших глазах он, можно сказать, изнемогал, долгие годы выполняя функцию единственного опорного столба и постепенно невольно реставрируя в нашем извращенном обществе сталинскую схему: один главный в каждой области культуры. Наличие одного такого академика с его набором качеств, который здесь нет смысла перечислять, было удобно дряхлеющей советской власти, но стало удобно постепенно и власти постсоветской, а также и самой интеллигенции, так как в весьма трудное время снимало с нее необходимость личных действий. Но это — отдельная тема.
Типичные биографии тех, кто шел на смену, то есть занимал ключевые посты в гуманитарной сфере, мало имея отношения к науке, были иными: М.Б. Храпченко (выбранный при содействии В.В. Виноградова в академики в 1966 году и в следующем году ставший академиком-секретарем Отделения), родившийся в 1904 году в деревне Чижовка Смоленской области, окончивший в 1924-м Смоленский университет; А.И. Метченко (возглавлявший кафедру советской литературы филологического факультета МГУ с 1952 года по 1983-й, до последнего дня жизни), родившийся в 1907 году в деревне Тыща Долговической волости Могилевской губернии, окончивший Ленинский пединститут в 1926 году; этот список может быть сколь угодно долгим. Нет смысла пояснять, что я не сомневаюсь в постоянном появлении самородков из самой что ни на есть «глубинки» России; среди этих людей, однако, самородков не было; напротив, они были преградой для них, как и для всего живого и настоящего. Все они были прежде всего функционерами и назначенцами коммунистической партии, государственными чиновниками «идеологического фронта».
Именно эти люди 50—60 лет, 1900—1910-х годов рождения (К.Н. Ломунов, 1911 года рождения, окончивший в 1937 году МГПИ им. Ленина, с 1969 года и до постсоветских лет возглавлявший отдел русской литературы ИМЛИ и парализовавший научную работу; В.И. Кулешов, 1919 года рождения, зав. кафедрой русской литературы и многолетний секретарь партийной организации филфака МГУ; П.С. Выходцев, 1923 года рождения, окончивший в 1948 году Северо-Осетинский пединститут, автор основного вузовского учебника 1970-х годов «История русской советской литературы»), учившиеся уже в советских школах во время внедрения «бригадного метода», окончившие гуманитарные факультеты без преподавания истории (по большей части они получали высшее образование до 1934 года), — это безнадежное, в общем, поколение заполняло теперь опустевшие ряды.
Между ушедшим поколением и поколением В.Н. Топорова, Вяч.Вс. Иванова, С.Г. Бочарова и Н.Я. Эйдельмана образовался провал.
Конечно, сейчас многие могут думать: «Как? 1970 год — ведь это же расцвет структурализма…» Да, но все-таки это были внутренние научные процессы. А в стране, помимо города Тарту, шли так или иначе многочисленные конференции, в них хотели и могли участвовать талантливые студенты и аспиранты, и кто-то должен был возглавлять, формировать эти конференции, опираясь на поддержку академиков. Выходили академические издания, и в их редколлегиях должны были быть люди науки с известными именами; нужно было на кого-то опираться в вечных хлопотах перед властью 12.
Так и продолжалось до 1969—1971 годов. Потери тех лет понизили уровень научной гуманитарной жизни страны. Вся академическая жизнь оказалась в руках безнадежного и во многом разрушительного в своих действиях поколения. Е.М. Мелетинский и Ю.М. Лотман, из поколения конца 1910-х годов рождения, были единичными явлениями — потому, возможно, что именно многие их сверстники погибли в лагерях и были выбиты на войне; они возвышались как потрясающие монолиты, авторитетные для нас всех и не имевшие никаких «рычагов» воздействия на официоз.
Надо было, чтобы поколение 1929—1930 годов рождения заняло опустевшее место. Но нормальным путем это не получилось. Известны истории с докторскими защитами Вяч. Вс. Иванова и В.Н. Топорова. Чем выше была их профессиональная и общественная репутация — тем ниже она была в глазах официоза. Советская академическая среда — в университетах, в научных институтах, то есть обучение студентов, важнейшие научные издания, — была в эти годы далека от них (хотя Топоров и Иванов последовательно возглавляли свой сектор в Институте славяноведения, но это был все-таки остров). Их место в научной гуманитарной жизни первой половины 1970-х годов было в чем-то близко к месту человека из «обвалившегося» поколения — М.М. Бахтина (1895—1975): он писал, печатался, к нему ходили паломники, но советский официоз старался не замечать его существования.
Когда поколение 1929—1931 годов рождения набрало силу и составило свою среду — высокой эрудиции, широчайшего диапазона, масштаба, открытости, публичности (в отношении двух последних качеств — за исключением В.Н. Топорова, по его личным особенностям, которые искупались совершенно самой его неустанной работой, заменявшей собой работу целого института), то за ним уже совершенно по-другому, совсем в других условиях формировалось поколение 1934—1938 годов рождения (Гаспарова—Аверинцева).
Старшее из этих двух поколений доучивалось (уже по окончании университета), а второе — училось уже в послесталинской стране. Источники гуманитарного знания были гораздо более доступны, чем в 1930—1940-е годы. С начала 1960-х годов набиравший силу московско-тартуский структурализм расширял представление о материале изучения и давал пищу для методологической рефлексии. Оба поколения дали ученых первого ряда. В постсоветские годы они быстро заняли те самые места в академической жизни, которые и должны были занимать в «нормальном» обществе.
Поэтому сегодня нельзя не испытывать чувство совершившегося второго тектонического разлома — за одну осень выбиты опорные столбы из обоих этих поколений. Все мы знаем — с каждым из ушедших людей сгинул единственный в своем роде, неповторимый объем знаний.
Дело не только в стремлении со смирением принимать не нами решенные вещи. Оно и в том, что, мне кажется, ушедшие от нас люди сделали для следующего поколения (или следующих поколений) что-то настолько огромное, их воздействие на нашу гуманитарную жизнь было столь богатым, разнообразным, плодовитым, а образовательные возможности постсоветского времени — столь, не боясь преувеличений, безграничными, что то зияние, которое все мы остро чувствуем, будет затягиваться гораздо быстрей, чем это было после начала 1970-х. Но это не затемнит немеркнущую память о стоящих у нас перед глазами незабываемых лицах этих людей.
___________________________________________________________________________
1) «Однажды С.М. пришел на лекцию очень печальный <…>. Мы затихли.
— На днях умер Борис Викторович Томашевский. Наш лучший пушкинист… Ах, вы не знаете, что это такое, когда умирает такой большой ученый. <…> Теперь не у кого спросить. Ах, вы этого еще не понимаете…
Мы действительно поняли это только потом» (Чудаков А. Слушаю Бонди // Тыняновский сборник: Пятые Тыняновские чтения. Рига; Москва, 1994. С. 403). Быть может, стоит присовокупить слова В.В. Виноградова, записанные Чудаковым 28 февраля 1968 года: «О Томашевском. Работал более, чем кто бы то ни было, кого в своей жизни видел Виноградов [позднейшая приписка на полях карандашом: “(В его устах это много стоило!)”] (И очень быстро. И очень тщательно — сказалась французская школа.) Разве что Тынянов — тоже очень много. Но его все-таки больше тянуло в писательство» (пересказано в опубликованных воспоминаниях: Чудаков А. Учусь у Виноградова // Тыняновский сборник: Шестые — Седьмые — Восьмые Тыняновские чтения. М., 1998).
2) Тем не менее в студенческом дневнике А.П. Чудакова — запись от 19 сентября 1957 года (меньше чем через месяц после смерти Томашевского): «Умер Ци Бай Ши. Я любил этого старика, и мне стало печально. Иногда это бывает. Вот когда Томашевский умер — тоже. Газетные слова о том, что “вся общественность с прискорбием” — не пусты». И от 26 ноября 1959 года: «Умер Борис Эйхенбаум. Очень неожиданно. Для меня он был фигурой почти мифической, и однако, приятно было сознавать, что еще жив тот, кто написал “Как сделана ▒Шинель’”. — Человек парадоксов и необычайной остроты мысли, один из немногих, кто понимал художественную ткань и, главное, мог повернуть все старое, на к<ото>рое устоялись взгляды, сов<ершен>но по-новому. Не увижу теперь его» (подчеркнуто автором дневника). К этому году А.П. Чудаков хорошо знал работы формалистов и познакомил с ними меня.
3) «Неожиданная смерть помешала ученому осуществить то, что он считал своим долгом», — писали публикаторы проспекта (Редактор и книга: Сборник статей. Вып. 3. М., 1962. С. 41).
4) Скафтымов А. Статьи о русской литературе. Саратов, 1958. Купить книгу в Москве было, видимо, невозможно — на нашем экземпляре надпись А.П. Чудакова: «Прислана Н.Л. Савицким [его дядей] из Саратова, 1959».
5) Подробнее об этом — в нашем предисловии к воспоминаниям С.В. Житомирской (О роли личностей в истории России ХХ века // Житомирская С.В. Просто жизнь. М., 2006).
6) «…Оксмана можно считать одним из зачинателей того процесса преодоления барьеров между русской зарубежной и советской культурной жизнью, которое стало характерной чертой ситуации 60-х и 70-х годов» (Флейшман Л. Из Архива Гуверовского института: Письма Ю.Г. Оксмана к Г.П. Струве // Stanford Slavic Studies. Vol. 1. 1987. С. 21).
7) В январе 1971 года в моем дневнике запись: «У Антонины Петровны. “Мариэтта, вы не забудете его? Когда будет случай — будете упоминать?” Я дала слово». Подразумевались упоминания в советской печати. Выполнить обещание удалось только через много лет: в первый же Тыняновский сборник мы с Е. Тоддесом включили (путем цепи ухищрений, составляющих особый сюжет) воспоминания Оксмана о Тынянове (в январе 1983 года выкинутые цензурой из сверки тома «Воспоминаний о Ю. Тынянове»), сопроводив публикацию большой биографической статьей о мемуаристе на пределе подцензурных возможностей (Чудакова М.О., Тоддес Е.А. Тынянов в воспоминаниях современника // Первые Тыняновские чтения. Рига, 1984. С. 78—104); я успела подарить сборник Антонине Петровне; тринадцать лет спустя ее эмоции были столь же живыми. На фоне длящегося изъятия этого имени из гласного контекста удалось провести в январе 1985 года (когда о грядущей гласности ни у кого еще и помыслов не было) под окнами Лубянки (замысел happening’а был, среди прочего, в этом, а также в том, что большие афиши о мероприятии были повешены в вестибюлях научных залов Ленинки и гуманитарного корпуса МГУ), в новом здании Музея Маяковского, однодневную научную конференцию, посвященную 90-летию ученого.
8) С этого он начал, вернувшись в Москву в 1956 году: «…В ситуации общественного подъема конца 50-х — начала 60-х годов Оксман оказался наиболее граждански активным деятелем из всего ряда ученых старшего поколения» (Из переписки Ю.Г. Оксмана. Вступительная статья и примечания М.О. Чудаковой и Е.А. Тоддеса // Четвертые Тыняновские чтения: Тезисы докладов и материалы для обсуждения. Рига, 1988. С. 110). В одном из первых писем Глебу Струве, 21 декабря 1962 года, он разворачивает свою «программу-минимум», в которую входит «мотивированное заявление об отстранении от ответственных должностей в Союзе всех тех писателей, которые выступали лжесвидетелями на закрытых процессах в 1936—1952 гг. в Москве и в Ленинграде» (Stanford Slavic Studies. Vol. 1. 1987. С. 36—37).
9) В начале октября Чудаков принес мне от А.П. Оксман первый и второй тома «американского» Мандельштама — упомянуть их в дневнике (как и «достать») было нельзя, имя поэта вписано мною много позже: «Неоценимый подарок от Антонины Петровны. “Если душа его где-то поблизости, то она не осудила бы меня… Я знаю, Вы так его любили…” Когда Саша принес мне, у меня слезы появились. Это был привет мне от него» (запись от 2 октября 1970 года).
10) Вскоре, впрочем, возник слух о роковой роли некоей статьи Л.З. Эйдлина; в записи от 30 октября цитирую слова Жирмунского на панихиде — в чьей-то передаче: «Мы не уберегли его… бандитская статья в “Ин[остранной] лит[ерату]ре”…»
11) «Было бы чудесно, если бы вы приехали в качестве туриста в Москву, — писал Оксман Глебу Струве 21 декабря 1962 г. — Сейчас можно еще увидеть живых и настоящих людей дооктябрьской эры» (с. 38). Подробно об участии этих людей в повседневности 1960-х годов — в нашем послесловии к мемуарам Т.А. Аксаковой (Сиверс) (Чудакова М.О. Поколение 1890-х годов в Советской России // Аксакова (Сиверс) Т.А. Семейная хроника. Кн. II. М., 2005. С. 314—327).
12) Издавая в 1974—1977 гг. книгу статей Ю.Н. Тынянова, мы уже не могли получить приличного академика в качестве титульного редактора.