Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2006
Когда мы сегодня рассуждаем о том, что хорошо и что плохо в нашей науке, этому естественно подлежит наше фоновое представление о том, какая форма организации науки является правильной. Для нас таким (совершенно недостаточно проговоренным!) фоном служат классические университеты, и мы смотрим восторженными глазами на гумбольдтовский университет как на идеальное место производства знания. Восторг заслужен. Немецкий университет XIX века действительно был выдающимся институциональным творением реформаторов образования 2.
Мы любим и идеализируем университеты по понятным причинам. Университет — это мир молодости всех ученых. В наших головах всегда есть его идеальный образ, и мы постоянно хотим его спасти или даже усовершенствовать, вдохновляясь идиллической картиной, которую во многом нарисовали себе сами без специальной помощи исторических свидетельств. Наша повседневность заставляет нас мечтать об идеальном воображаемом месте для ученых занятий, часто и называемом «гумбольдтовским университетом».
К этому полезно сделать два примечания. Во-первых, самой идее «гумбольдтовского университета» — и усилиям по ее реализации — уже очень много лет: она была несомненным порождением романтической эпохи и хорошо работала именно в XIX веке. Джозеф Бен-Давид в своих классических работах, написанных более тридцати лет назад, убедительно показал, что немецкий университет и в самом деле был лучшей машиной по производству ученых XIX века, в то время как для нужд XX века гораздо более подходящей машиной оказался университет американский 3. Места знания трансформируются в соответствии с новыми институтами, новыми практиками и новой повседневностью изменившегося общества, а мы сегодня живем уже в XXI веке. Возможно, в наше время востребованы новые места знания.
Во-вторых, важно подчеркнуть, что немецкий университет XIX века вместе с фундаментальными академическими свободами — свободой преподавания и свободой обучения — породил и систему строгого контроля знания. Одной из задач немецкой реформы образования было создание эффективного механизма контроля над учеными, а особенно над студентами, которые были очень непокорной группой городского населения. Эта же реформа, в конечном итоге, наложила жесткие ограничения на свободу творчества. Немецкий университет XIX века породил систему научных дисциплин в том виде, в каком она существует до наших дней, — в виде современных кафедр и факультетов. Научная дисциплина не просто отрасль знания — это и механизм власти, это институционализация эпистемического контроля, постоянная борьба за поддержание дисциплинарных границ и само их существование, борьба за «внутреннюю чистоту рядов». Дисциплина — это неизбежное ограничение свободы мысли.
Дисциплина в науке нужна и хороша примерно в той же мере, в какой она осуществляется в поэзии. Поэзия — это продуктивная борьба с некоторыми правилами, которые поэты сами на себя накладывают. И для ученых дисциплина мысли и придуманные правила научности очень важны, так как без этого не будет и науки, как не будет связной речи без грамматических правил — недостаток дисциплины мысли у ученых пагубен, подобно потере грамматики у страдающих тяжелой афазией. Но и избыток дисциплины опасен. Когда дисциплина во всех смыслах этого слова превращается в исходный и ведущий принцип научной жизни, то никакой продуктивной работы и творчества быть не может, как, впрочем, и в поэзии.
Вместе с тем именно университеты с факультетами и кафедрами дали основу для современной академической, исследовательской системы и того, что Пьер Бурдьё назвал научным или интеллектуальным полем, — без конкуренции университетов за студентов и профессоров оно просто бы не существовало. Академическое поле изначально создавалось обычной практикой университетской жизни, когда студенты могли свободно мигрировать из университета в университет, конституируя тем самым единый академический рынок образования и производства знания. Именно это реальное физическое перемещение студенческих и профессорских тел — горизонтальная мобильность — и лежит в основе продуктивности университетской системы (при всех ее недостатках).
Наиболее яркая организационная форма этой системы, современный американский университет, не просто позволяет, но заставляет ученого существовать в нескольких агонических полях одновременно: каждый профессор находится, с одной стороны, в кругу коллег и иерархии своего собственного университета, а с другой стороны — в нескольких дисциплинарных полях, каждое из которых опирается на множество журналов и научных обществ. Специальные институты, в частности ежегодные съезды по дисциплинам, обеспечивают существование множественных идентичностей и множественных лояльностей, а тем самым и дополнительные степени свободы для ученых.
Что же произошло с университетами и наукой в России? До 1917 года в целом успешно развивалась немецкая система университетов с ее механизмами географической, горизонтальной и вертикальной мобильности. Ученые и студенты довольно интенсивно мигрировали — я как-то подсчитал по биографическим словарям, пусть и не на очень большой выборке, что за свою жизнь дореволюционные профессора совершали в среднем примерно два переезда из университета в университет. При этом надо помнить, что университетов в России было много меньше, чем в Германии.
Но потом на этом месте выросла система, которая срастила административную власть и власть эпистемическую таким образом, что в СССР и сегодняшней России все связи между студентами, аспирантами, ассистентами, доцентами и профессорами были и остаются намного жестче и иерархичнее, чем в изначально и так довольно жесткой немецкой университетской модели. И если в Европе и в США в науке выстроился горизонтальный академический рынок символических благ, то в СССР этот рынок был административным, а главной формой его существования были специфические иерархические торги.
Отмечу по ходу дела, что понятие рынка и вся экономическая терминология в применении к науке — не случайно позаимствованные из экономики метафоры. Уже Пьер Бурдьё, говоря о символической экономике применительно к науке и интеллектуальной деятельности в целом, очень успешно внес общую схему экономического анализа в науковедение. В свою очередь его логика социоанализа полей успешно работает и в экономике — у экономического социолога Нила Флигстина есть замечательная книжка «Архитектура рынка», в которой он опирается на концепцию Бурдьё и возвращает ее обратно в экономическую науку. В книге Флигстина рынки анализируются именно как поля, в которых есть эти самые бурдьёвские стратегии, и где реализуются ставки и всегда существует символическая, а не только денежная экономика 4.
Описания административного, бюрократического рынка в Советском Союзе, сделанные В.А. Найшулем и С.Г. Кордонским 5, дают нам хорошую модель для понимания того, как была устроена советская наука. Любая серьезная инициатива проходила многочисленные инстанции согласования — сперва с завлабом (или профессором), потом с завотделом института (или заведующим кафедрой), потом утверждалась директором, а то и соответствующей комиссией или отделением в Академии наук — это и в социальных науках, и в естественных происходило очень похожим образом. Механизм накопления и приращения знания действовал в Советском Союзе не через формальное одобрение и/или неформальное согласование с коллегами по своей дисциплине, распределенными по другим учреждениям, а через иерархические торги, которые это знание легитимировали, включая возможность публиковаться (в том числе и за границей), выступать с докладами и так далее.
Распад этой иерархической советской системы привел не к образованию единого академического поля или единого рынка знаний, а, наоборот, к распаду науки — но вовсе не в том смысле, когда говорят, что с наукой у нас сегодня совсем плохо из-за недостатка финансирования. Под распадом науки я имею в виду катастрофическую парцелляризацию производства знания, когда каждая группа или сеть исследователей осваивают свой кусочек административного пространства и в нем благополучно окукливаются. Для современных ученых в гуманитарных и общественных науках, живущих на российских просторах, даже нет нужды участвовать в больших иерархических торгах — цепочки иерархий стали гораздо короче, чем в советское время. Если раньше административные структуры протягивались сквозь всю страну, то теперь точка легитимации для многих гуманитариев сместилась на несколько уровней вниз — сейчас она лежит просто в своем учреждении или на региональном уровне государственной власти.
В моем распоряжении есть данные грантовой программы «Развитие социальных исследований образования в России», которой я руковожу в Европейском университете в Санкт-Петербурге. Мы в течение пяти лет давали стипендии и гранты на исследования по всей России (вплоть до Южно-Сахалинска!) и теперь видим, чтó наши стипендиаты в конечном итоге производят. Заявки были просто отличные, в том числе и многие из тех, которые вышли в полуфинал конкурса, но мы не смогли их удовлетворить. Результаты проектов у многих тоже были очень сильными. Но тем не менее у стипендиатов в итоге практически нет публикаций в международных журналах, очень мало их и в ведущих российских журналах. Приведу один живой пример. Человек из города N пишет хорошую книжку по результатам своего исследования современных процессов в образовании. Я предлагаю ему: давайте опубликуем ее в каком-нибудь хорошем издательстве в Москве, мы из программы выделим деньги на ее редактирование и издание. В ответ слышу: «Нет, пожалуйста, не надо. Я лучше издам ее в нашем издательстве N-ского университета». И то же самое происходит в Санкт-Петербурге и Москве — все предпочитают публиковаться в журналах и издательствах, принадлежащих «своим» учреждениям.
Стремление к автаркии заложено в самой дисциплинарной организации науки. Университеты как места знания обладают сложной системой символических границ, разделяющих области знания и работающих в точном соответствии с антропологическими наблюдениями Мэри Дуглас — все, что их пересекает, оказывается «грязным» и считается опасным для научного сообщества. Учреждения, выполняющие дисциплинарные функции, — кафедры и факультеты — тратят много сил на формирование символических сообществ со своими языками, стабильными символическими границами и средствами пограничного контроля. Так, правила подготовки диссертаций и присуждения ученых степеней оказываются не только институтами лицензирования научной деятельности, но и важнейшим способом «пограничной работы» 6. Возможность распада науки на отдельные автаркические области заложена в системе университетского производства. При этом неизбежно стремление агентов академического рынка и к экономической автаркии или, по крайней мере, к жесткой сегментации рынка и установлению контроля над производством и распространением знания. Эти тенденции и реализуются сейчас в России.
Глядя на академические журналы по гуманитарным и общественным дисциплинам в России, можно вообразить, что сейчас происходит расцвет науки — повсюду множатся периодические издания. Посмотрим на ситуацию с точки зрения регионов, взяв, к примеру, Новосибирск — в нем появилось много журналов (есть, например, «Сибирский гуманитарный журнал») и все ученые могут там публиковаться — зачем посылать свои статьи в другой город, где их долго будут держать в редакции, да еще в конце концов и не возьмут в печать, тем самым существенно задержав публикацию? Посмотрим на ситуацию в отдельной дисциплине, скажем, социологии — увидим, что не только учреждения, но и устойчивые научные группы и сети тоже имеют свои периодические и серийные издания. Научной молодежи выгодно отдавать статьи в издания своих научных руководителей или, по крайней мере, людей, которых они знают, а тем выгодно работать именно со своей сетью.
Дело не в отдельном городе N или особенностях ученого M, а в общей тенденции к окукливанию. Все распалось на отдельные пространства, в которых естественным образом царит внутренняя ортодоксия, а общей заметной, так сказать, сильной коммуникации, которая бы это могла преодолеть, нет — я не хочу сказать, что ее вообще не существует, но она не выражена ни институционально, ни в структуре приоритетов большинства ученых. В итоге у нас нет единого пространства, хотя бы и искусственно навязанного единой советской системой, и в этой ситуации уже нет ни еретиков, ни маргиналов, ни гетеродоксов. При множестве журналов и их совокупном плюрализме в стране царит принцип локальной ортодоксальности.
Интересно, что сегодня все хотят иметь журналы. Я еще не видел почти ни одного коллеги из числа крупных ученых, который не задумывался над тем, не начать ли издание своего журнала. Не всем это удается, но хотят в тот или иной момент своей карьеры очень многие. Это говорит нам о важных особенностях ситуации в науке в целом. Дело не в том, что журнал создать проще, чем центр или институт: понятно, что для НИИ нужно гораздо больше финансирования. Мне кажется, что в наше время журналы кажутся самим гуманитариям и обществоведам более важными институтами, чем НИИ или факультеты, и у этой точки зрения есть свои сильные основания. НИИ дает общую крышу и помещение для семинаров, и в одном НИИ может сосуществовать много разных научных групп и направлений, никак не пересекающихся в коммуникативном пространстве. Журналы или серийные издания дают выход на остальные научные группы, оставляя возможность контроля над коммуникацией, и тем самым служат средствами реализации академических притязаний.
В журналах формируются академические репутации, и поэтому ученые стремятся их контролировать. Вместе с тем, если представить себе, что все журналы будут поделены между игроками академического рынка, то они перестанут выполнять ту функцию, ради которой их хотят создавать и контролировать, — они будут формировать репутации в лучшем случае в пределах той иерархической организации, которой они принадлежат. Замечу сразу, что мы сумеем преодолеть ситуацию распада науки только тогда, когда академический рост в учреждении XYZ или городе N будет определяться количеством публикаций не в «своих», а в «чужих» изданиях. Можно было бы ввести при оценке научной продуктивности такой простой критерий, как число публикаций в «чужом» журнале, — может быть, это могло бы заставить машину российской науки вертеться быстрее и работать эффективнее.
Журналы как средство коммуникации — очевидная тема. Но журналы как места знания заслуживают особого внимания. Выход журналов на первый план при видимом распаде прежнего институционального устройства науки в России происходит в условиях более значительных и не всегда очевидных перемен во всем спектре наук и в мировом масштабе. С точки зрения науковедения во всем мире происходит заметная смена модусов производства научного знания или, по крайней мере, образа того, чем является и как делается наука.
В 1994 году шесть выдающихся науковедов из разных стран, от Австрии до Бразилии, издали совместную книгу под названием «Новое производство знания», чтобы объявить о переходе науки от одного модуса производства знания к другому. В первом способе производство знания было социально изолированным, царила гегемония теории, существовала жесткая таксономия дисциплин, порождаемая самой организацией науки в университетах. Автономия ученых и их мест знания если и была порой декоративной, то, по крайней мере, всегда провозглашалась как кредо. Во втором способе, развившемся, по мнению авторов, за последние двадцать лет, производство знания оказывается социально распределенным, ориентированным на применение и трансдисциплинарным. Нет больше привилегированных мест знания, и вместо автономии науки провозглашена множественность ответственности перед разными группами, заинтересованными в приращении и эффективности этого нового знания 7.
Я совершенно уверен, что тезис авторов о новом «модусе 2» преувеличивает его новизну. Ученые в самые интересные и продуктивные моменты развития науки — в Англии при создании Королевского общества, в наполеоновской Франции, в начале расцвета немецких университетов XIX века или в СССР двадцатых и тридцатых годов XX века — не были автономны, производство знания не было социально изолированным, и в науке тогда отнюдь не царила гегемония теории. Можно критиковать эти преувеличения и даже ошибки прочтения истории, но нельзя отказать шести авторам в том, что они встряхнули науковедов и указали на некоторые очень важные современные процессы.
Верно, что представление об ученом, не отвечающем ни перед кем, но лишь перед собой и истиной, сменилось представлением о его социальной ответственности, весьма множественной и довольно сложно устроенной. Верно и то, что на наших глазах произошло формирование новых гибридных отношений бизнеса и академической науки — по всему миру вокруг университетов стали создаваться технопарки и инкубаторы технологий. Самое важное наблюдение заключается в том, что знание создается на стыках между социальными мирами. Производство знания в физике, молекулярной биологии или биотехнологии осуществляется сегодня на стыке бизнеса, политики, науки и других социальных миров. Технопарки и есть организация зон обмена на стыке между социальными мирами.
Зоны обмена, или торговые зоны (trading zones), в науке — прекрасная идея историка и социолога науки Питера Галисона, основанная на глубоком анализе огромного материала по физике XX века. Он с замечательной детальностью показывает, как многие крупные проекты (лос-аламосский центр по созданию атомной бомбы или разработки радара в Массачусетском технологическом институте) и большие научные устройства (например, ускорители) оказываются зонами обмена между разными группами ученых, каждая из которых пользуется своими символическими системами описания мира. Работая вместе, они вынуждены находить общий язык, чтобы обмениваться своими «товарами». Уже сам по себе обмен не только результатами, но техниками анализа, приемами или понятиями необычайно продуктивен. Галисон демонстрирует, что вынужденное столкновение в военных проектах приводило к, казалось бы, небольшим случайным заимствованиям, которые в конечном итоге создавали нетривиальные прорывы в новые научные области и приносили ученым Нобелевские премии 8.
Такие торговые зоны интересны не только самим обменом, но тем, что в них формируются новые языки описания мира. Общие языки разных групп в начале столкновения этих культур — скажем, инженеров, математиков, физиков-экспериментаторов и физиков-теоретиков — это с неизбежностью торговые пиджин-языки. Каждая группа говорит на своем «родном» профессиональном языке, а общий язык — не родной, гибридный и упрощенный, служащий лишь целям обмена. Но постепенно в зоне обмена формируются группы людей, для которых эти языки становятся своими собственными, они успешно говорят и пишут на них — происходит своего рода креолизация. Галисон использует эту сильную аналогию с социолингвистическими сюжетами, и его модель очень продуктивна.
Разные дисциплины и теории подразумевают наличие разных сообществ со своими символическими системами описания мира, и социолингвистика здесь вполне уместна и применима. На истории самых разных наук, от биологии до экономики и социологии, можно продемонстрировать, как успешные зоны обмена существовали в реальном пространственном выражении общих зданий, клубов и семинаров или комплексных экспедиций, что приводило к формированию обмена, новых теорий и торговых языков, постепенно обретающих свою самостоятельную жизнь.
К сожалению, наши университеты, а тем более уж институты Академии наук ни в коем случае не являются продуктивными зонами обмена. Ни в социальном пространстве, ни в физическом пространстве большинства учреждений нет таких зон. Институциональные практики наших учреждений выстроены так, чтобы избегать самого существования и возникновения зон обмена. Мы слишком хорошо знаем, как во всех институтах люди не способны поговорить со своими соседями через одну комнату в том же коридоре, а аспиранты часто не знают, кто работает в соседних помещениях.
Для меня в этом плане интересен пример моего собственного учреждения. Европейский университет в Санкт-Петербурге — очень маленький аспирантский университет, фактически институт дополнительного профессионального образования, куда принимают только людей с высшим образованием и в котором представлены исключительно социальные и гуманитарные науки. В нем немного преподавателей и всего пять факультетов размером с обычные университетские кафедры. Казалось бы, университет должен работать как интенсивная зона обмена. Но десять лет его существования этот обмен был почти незаметен, а попытки организации межфакультетских семинаров были неуспешными — мы все стремились к созданию новых дисциплин и межфакультетскому общению, но на деле воспроизводили традиционные дисциплинарные структуры.
Так было, пока в университете и вокруг него не накопилась критическая масса выпускников, которые как ученые сформировались уже в нашем маленьком учреждении, а не на кафедрах огромных факультетов и университетов. И именно для выпускников университет стал зоной обмена, в которой они начинали формировать гибридные языки, так что можно надеяться, что в будущем на этом стыке появятся и новые устойчивые языки. Так, на моих глазах складываются отношения торгового обмена знаниями между этнолингвистами и политологами, историками и этнологами, социологами и этнологами, и это очень интересно наблюдать. Какое-то время назад, глядя на наши безнадежные попытки межфакультетских мероприятий, я думал, что это невозможно. И в том, что мои сомнения рассеиваются, больше заслуг самих слушателей, нежели нас, преподавателей.
Возвращаясь к вопросу о журналах, нужно отметить, что в разных дисциплинах и субдисциплинах они выполняют довольно разную функцию. Ведь отличия между научными дисциплинами сегодня заключаются не в предмете исследования, но в практиках, которые ученые используют в рамках своих дисциплин, — например, лабораторные изыскания в противоположность полевой работе, эксперимент в противоположность типологическим построениям и т.п. — соответственно этому есть и разные циклы и скорости оборота знаний и символического капитала в науке.
Например, экология по своим приемам работы больше похожа на социологию и экономику, нежели на молекулярную биологию. А социология массовых опросов по своим научным практикам, как бы ни показалось это странным, ближе к той же экологии и даже к физике, нежели к антропологии, которая требует двух лет работы в поле, а потом еще долгого времени на обработку материала и написание книги, вроде упоминавшейся выше «Чистоты и опасности». В антропологии цикл деятельности совершенно другой, чем в высокооборотных областях науки, где расстояние от получения данных до публикации много меньше: получили деньги — быстро провели эксперимент на ускорителе (= провели опрос) — опубликовали результаты — переходим к новому проекту — получаем деньги, и так далее.
В этом смысле оказывается, что ряд журналов, например в физике и молекулярной биологии, равно как и в сфере изучения общественного мнения, являются скорее местами фиксации тем и вывешивания сведений. Они быстро превращаются в базу данных старых материалов (во многих естественно-научных областях в добавление к журналам существуют базы данных, откуда вы можете что-то в случае необходимости достать), то есть главными для них становятся функции маркировки и архивации. Эти журналы не формируют новые дискурсы, меняющие науку, и не служат площадками столкновения парадигм; у них другое назначение.
А в социальных науках и в некоторых сходных с ними естественно-научных областях, например в систематике и экологии, журналы могут играть гораздо более значительную роль. Они в состоянии существенно определять характер некоторых дисциплин и их развитие. Есть замечательная книга американского философа Дэвида Халла «Наука как процесс», построенная на истории журнала, который радикально изменил одну биологическую дисциплину 9. Счастливчик Халл получил полный доступ к огромному архиву журнала «Systematic Zoology» за все время его существования. Он смог посмотреть, как смена редакторов журнала меняла характер публикуемых статей, какие статьи присылали в журнал ученые всего мира, что из этого редакторы принимали, а что отвергали и как популярность новых подходов и методов приводила к власти в журнале их сторонников. Даже непонятно, почему ему все это дали в руки, позволив разобраться с тем, что называется редакторской кухней. Видимо, потому, что его эволюционное описание показывало, что на вершине эволюции оказались именно эти редакторы журнала, создатели и сторонники нового подхода.
Журналы могут быть более динамичными агентами изменения науки, чем любые другие научные учреждения. Традиционно журналы были институтами, конституирующими научные дисциплины, но они же являются образованиями, наиболее открытыми для реализации второго модуса развития науки, поливалентного и полицентрического, — они легче вовлекают новых участников, транслируют противоречия и конфликты, а тем самым и могут поддерживать всегда потенциально конфликтное, но столь важное для науки наличие противоречий. Это понятно и с самой простой экономической точки зрения — журналы держатся на своих авторах и читателях, и цена ошибки при привлечении нового автора много меньше, чем при привлечении нового сотрудника. При этом столкновения авторов в одном журнале имеют последствия прямо противоположные конфликтам в лаборатории или на кафедре — они только делают журнал продуктивнее и интереснее для читателя.
Журналы такого рода в гуманитарных и общественных науках могут быть особыми новыми местами знания. Они не просто служат переносчиками информации — вокруг них идет работа научного производства. При этом журналы являются продуктивными зонами обмена, если их независимость от институтов, факультетов и кафедр обеспечена по существу. В таком случае они относительно свободны от непосредственного контроля узких групп научных интересов, могут привлекать авторов разных направлений или становиться форумом для столкновения противоположных взглядов и «торговым местом» для новых знаний. В этом качестве они привлекательны для разных сторон и могут реализоваться как зоны обмена. Более того, независимые журналы в силу своего предпринимательского характера оказываются местом встречи не только различных научных групп, но и разных социальных миров: ученых, предпринимателей, переводчиков, журналистов, читающей публики — список для разных изданий можно уточнять.
В России есть журналы, которые стали не просто коммуникационной средой (медийными проектами, как сейчас принято говорить), но новыми формами научной жизни и новыми местами знания. Это особые зоны обмена и встречи разных социальных миров, а тем самым и производства нового знания, аналоги современных технопарков и «инкубаторов», но для гуманитарного знания. Новое место знаний и зона обмена — кафе «Билингва», в котором проходят Банные чтения 2005 года, вместе со всем комплексом ОГИ — «Полит.ру». Сами Банные чтения и весь журнально-публикационный комплекс «НЛО» и «НЗ» — другой пример совершенно новой зоны обмена и «инкубатора» новых дискурсов 10.
Понятно, что университеты и институты Академии наук на обозримом отрезке времени вряд ли могут обеспечить прорыв в новые модусы производства знания. В них продолжаются иерархические торги, а разрыв между группами, кафедрами и факультетами необычайно велик. Что бы мы ни делали, мы не сможем в короткие сроки изменить эту систему. Какими бы современными не были министры, академики и профессора — университеты и институты в обозримом будущем останутся такими же большими и внутренне раздробленными, их подразделения останутся столь же разделены внутри и между собой и в них по-прежнему будет царить административная иерархия при отсутствии реальной горизонтальной мобильности профессоров или студентов.
Совершенно ясно, что вся сегодняшняя система университетской работы направлена против движения студентов из вуза в вуз и от дисциплины к дисциплине. Даже в учебных заведениях, которые ввели разделения на бакалавриат и магистратуру, это нововведение не слишком увеличило горизонтальную мобильность студентов. Университеты, факультеты и кафедры стремятся к сокращению трансакционных издержек, для чего и строится система вертикальной интеграции в образовании, которую у нас с гордостью называют непрерывным образованием и ранней системой подготовки элитных научных кадров.
В российской науке создан своего рода социальный конвейер подготовки кадров, на котором людей «затачивают» под определенную работу. Все уже начинается буквально с подготовительных групп детского садика, которые связаны с элитными школами. Мы, так сказать, в детском саду начинаем растить интеллектуальную элиту, потом они идут в специальные школы, из них поступают в ведущие вузы, а там уже попадают в аспирантуру и, наконец, в том же вузе начинают преподавать, одновременно работая в академическом институте или каком-то успешном исследовательском центре. Работать они будут великолепно, как профессионалы, прошедшие много лет выучки со школьной скамьи, но, конечно (и все это понимают!), такая система ограничивает творческий потенциал науки. Такая вертикальная интеграция производства ученых — еще одна сторона автаркических процессов в российской науке, о которых я говорил раньше.
Интеллектуальная температура общества зависит не только от подвижности идей, но в конечном итоге от подвижности ученых тел. Мобильность ведет к постоянному обмену, заимствованиям и гибридизации, к инновациям. Мобильность — непременное условие существования зон обмена, в которых происходит столкновение и взаимодействие носителей разных языков описания мира. Если мы хотим видеть в нашей стране устойчивые основания интенсивной интеллектуальной деятельности, то для нас важны не просто наличие разнообразия, но и механизмы, обеспечивающие постоянное столкновение разных групп и разных научных языков. Стремление науки к дифференциации и распаду на отдельные интеллектуальные автаркии может быть уравновешено лишь созданием особых зон обмена, которые будут поддерживать мобильность в науке.
Позволю себе использование еще одной метафоры, обратившись к образу каната и нити, который использовали с разницей во много лет Чарльз Сандерс Пирс и Людвиг Витгенштейн — их цитирует в конце своей статьи о зонах обмена Питер Галисон. Пирс писал в 1868 году:
Философия должна… доверять множеству и разнообразию аргументов, а не полагаться на убедительность единственного довода. Философское рассуждение должно представлять собой не цепочку, чья прочность равна прочности ее слабейшего звена, а трос, чьи волокна могут быть чрезвычайно тонки, но прочность при этом достигается их достаточным количеством и взаимными связями.
Витгенштейн в своих «Философских исследованиях», которые, можно сказать, подобно канату, свиты из множества волокон, использует сходную метафору нити:
Мы расширяем наше понятие числа подобно тому, как при плетении нити мы накручиваем одно волокно на другое. И прочность нити создается не единственным волокном, протянувшимся через всю ее длину, а переплетением множества волокон.
Галисону эти образы нужны, чтобы подчеркнуть значимость взаимодействия разных культур и языков в науке:
Именно беспорядочность научного сообщества, слоистые, конечные, частичные обособленные образования, поддерживающие друг друга, именно разобщенность науки, переплетение различных типов аргументации придают ей силу и внутреннюю согласованность 11.
Сама разобщенность науки становится ее силой, если существует взаимодействие и трение между разными «волокнами» научной пряжи. Напротив, если отдельные направления сами внутри себя монолитны, а по отношению друг к другу скользят без трения, то это приводит к настоящему разрыву науки. Одна из главных бед нашей интеллектуальной жизни в том, что отдельные ученые, группы, лаборатории, кафедры, да и большинство существующих журналов никак не цепляются друг за друга. В каждой структуре что-то делается, внутри может даже царить веселье и живое общение, но все они движутся как пароходы в темноте — мимо друг друга, а в конечном итоге все вместе — мимо того, что и называется наукой.
Итак, мне кажется, что на сегодняшний день в гуманитарных науках единственные продуктивные зоны обмена, в которых сталкиваются разные модели и разные дискурсивности, а тем самым могут порождаться новые языки описания, и где преобладают распределенный модус производства научного знания и множественная ответственность, — это издательско-журнальные комплексы, независимые от академических структур. Для того чтобы активизировать гуманитарную науку, чтобы повысить интеллектуальную температуру в российском сообществе, создать новые интеллектуальные поля, охватив ими разные города и разные университеты, — нужно заниматься не поддержанием иерархических структур (в том числе и университетов) путем формирования в них новых, но так же иерархически устроенных исследовательских и учебных центров, а построением новых форм организации производства знания на базе современных издательско-журнальных комплексов.
________________________________________________________________________
1) В основе настоящей статьи лежит текст выступления на XIII Банных чтениях 31 марта 2005 года.
2) См. публикацию «Наука и государство: о Гумбольдте и его наследии» и статью самого Гумбольдта «О внутренней и внешней организации высших научных заведений в Берлине» в «НЗ» (2002. № 2(22)). См. также: Шнедельбах Г. Университет Гумбольдта // Логос. 2002. № 5-6; Андреев А.Ю. Гумбольдтовская модель классического немецкого университета // Новая и новейшая история. 2003. № 3. С. 48—60.
3) Ben-David J. The Scientist’s Role in Society: A Comparative Study. Engelwood Cliffs, N.J., 1971.
4) Fligstein N. The Architecture of Markets: An Economic Sociology of Twenty-First-Century Capitalist Societies. Princeton, 2001.
5) Найшуль В.А. Другая жизнь (1985) <http://www.libertarium.ru/libertarium/l_libnaulotfe>; Найшуль В.А. Высшая и последняя стадия социализма // Погружение в трясину. М., 1991; Кордонский С.Г. Рынки власти: административные рынки СССР и России. М., 2000. Ср.: Гайдар Е.Т. Экономические реформы и иерархические структуры. М., 1990.
6) Дуглас М. Чистота и опасность / Пер. с англ. М., 2000. Осимволическихграницахсм.: Cultivating Differences: Symbolic Boundaries and the Making of Inequality / Ed. by M. Lamont, M. Fournier. Chicago, 1992; о «пограничнойработе» каксоциальномконтролесм.: Gieryn T. Cultural Boundaries of Science: Episodes of Contested Credibilities. Chicago, 1999; Gieryn T. Boundary-Work and the Demarcation of Science from Non-Science: Strains and Interests in Professional Ideologies of Science // American Sociological Review. 1983. Vol. 48. № 6. P. 781—795.
7) Michael Gibbons et al. The New Production of Knowledge. The Dynamics of Science and Research in Contemporary Societies. London, 1994. См. также: Nowotny H., Scott P., Gibbons M. «Mode 2» Revisited: The New Production of Knowledge // Minerva. 2003. Vol. 41. № 2. P. 179—194. СходныеидеинезависиморазвиваетЛ. Лейдесдорфф, ученикН. Лумана — см.: Leydesdorff L., Etzkowitz H. Emergence of a Triple Helix of University-Industry-Government Relations // Science and Public Policy. 1996. Vol. 23. P. 279—286; Leydesdorff L., Etzkowitz H. The Triple Helix as a model for innovation studies // Science and Public Policy. 1998. Vol. 25. № 3. P. 195—203. Многие интересные работы Лейдесдорффа доступны на его сайте: http://users.fmg.uva.nl/lleydesdorff/.
8) Galison P. Image and Logic: A Material Culture of Microphysics. Chicago, 1997. На русском см.: Галисон П. Зона обмена: координация убеждений и действий // Вопросы истории естествознания и техники. 2004. № 1. С. 64—91.
9) Hull D. Science as a Process: an Evolutionary Account of the Social and Conceptual Development of Science. Chicago, 1988.
10) Интересно, что в этой новизне журналов как мест знания есть заметная институциональная преемственность с такими российскими формами научной жизни, как «толстые журналы». К примеру, именно «толстые журналы» и их редакции были местом развития социологии в России конца XIX — начала XX века. И названия журналов, успешно становящихся местами знания, таких как «Логос» или «Отечественные записки», маркируют эту преемственность.
11) Галисон П. Зона обмена: координация убеждений и действий // Вопросы истории естествознания и техники. 2004. № 1. С. 91. Подробнее о разобщенности науки и значении этого явления см.: The Disunity of Science: Boundaries, Contexts, and Power / Ed. Peter Galison and David J. Stump. Stanford, 1996.