Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2006
Текст жизни Владимира Николаевича Топорова дописан. Сказано последнее слово, поставлена последняя точка. Кто писал (создавал, сочинял) этот текст и кому он адресован, мы не знаем. Но он достался нам, его современникам, и нам предстоит его заново прочесть и осмыслить в его теперешней завершенности.
В русской гуманитарной науке XX века нет фигуры, сопоставимой с В.Н. Топоровым по масштабу и разносторонности. Чтобы обозреть все на-писанное им, должны объединить свои усилия ученые, представляющие разные дисциплины и специальности: лингвисты и литературоведы, фольклористы и этнографы, мифологи и философы — русисты, слависты, балтисты, балканисты, индологи, классики. Десятки его книг и сотни статей образуют колоссальный гипертекст, который будет читаться, изучаться, усваиваться и — продолжаться в разных направлениях и в меру сил многими поколениями интеллектуалов в нашей стране и во всем мире. Ему принадлежат фундаментальные труды в нескольких важнейших областях гуманитарного знания: в языкознании (сравнительно-исторические и типологические исследования славянских, балтийских, древнеиндийских и других индоевропейских, а также енисейских языков; работы по этимологии, ономастике, теории языка); в изучении мифологии и религии (реконструкция мифорелигиозных систем славянских, балтийских, енисейских и др. народов; теоретические исследования по ритуалу и его взаимоотношению с мифом); в области семиотики (анализ основных символов и категорий мифопоэтической модели мира; теория текста; реконструкция «пред-науки», «пред-истории», «пред-философии», «пред-права», «пред-медицины», «пред-искусства»; семиотика города — Петербург, Москва, Вильнюс, Рига, Рим); в изучении фольклора (история и теория фольклорных жанров, особенно заговоров, загадок, былин, обрядовых песен, малых фольклорных форм, детских игр; реконструкция древнейших фольклорных мифов и персонажей; сравнительное изучение фольклора); в изучении литературы (структура текста, поэтика, «начала» литературы, реконструкция и анализ древнейших типов текстов — «вопросо-ответный», «диалогический», «числовой», «тетический» и др. и их связей с ритуалом; проблема звука и смысла — анаграмма и ее функции; взаимосвязь литератур: Пушкин — Проперций, Пушкин — Буало, Ронсар; Батюшков — Парни, Ахматова — Данте и др., русская литература: Петр Буслаев, Тредиаковский, М.Н. Муравьев, Андрей Тургенев, Жуковский, Карамзин, Батюшков, Тургенев, Достоевский, Тютчев, Блок, Ахматова, Кузмин, Кондратьев, Комаровский, Андрей Белый, Ремизов, Е. Гуро и др.; древневосточная, античная и западная литература: Дхаммапада, Софокл, Вергилий, Майстер Экхарт, Дю Белле, Верлен, Рильке, Йейтс и др.); в области русской духовной культуры (софийное наследие Кирилла и Мефодия на Руси; «Слово о законе и благодати»; труженичество во Христе — Феодосий Печерский и Сергий Радонежский; «Житие св. Алексия человека Божия», «Сказание о прекрасном Иосифе»; юродивые и дураки, «Огненный Вертоград», уроки Достоевского, смысл поэзии Вл. Соловьева и др.)1. Общий обзор и оценку его деятельности и его личности можно найти в юбилейных статьях, опубликованных к его 70-летию и 75-летию в академических и других изданиях 2. Однако уход Владимира Николаевича, императивно меняющий настоящее время на прошедшее, меняет и наше зрение и восприятие его трудов и его личности.
В.Н. Топоров родился в Москве 5 июля 1928 года. Его отец происходил из крестьянской семьи, жившей в Коврове; бабушка его слыла колдуньей, умела лечить заговорами; от нее через отца несколько текстов запомнил в детстве и Владимир Николаевич. В начале 1920-х отец поехал в Иваново-Вознесенск учиться на железнодорожного инженера, по окончании института его направили на работу в Москву. Мать Владимира Николаевича была москвичкой, бабушка по матери рано осталась вдовой, жила со своими детьми (позже с семьями дочерей) и в советское время работала то бухгалтером, то кассиром в учреждениях и крупных магазинах. Она была сугубо городским человеком, московской дамой. Ее очень колоритно описал Владимир Николаевич в своих воспоминаниях: «Бабушка, приходя из бесконечных очередей, усталая, раздраженная (часто без покупок), оскорбленная (Ишь, расфуфырилась, как мадама, — говорилось в толпе только потому, что бабушка была в шляпе и красила губы помадой), в изнеможении, скорее нравственном, чем физическом, бросала: “Одна чернь (или чернища), тюха да матюха”. Было ли здесь высокомерие к бедности и необразованности? Едва ли»3. Дом на Тургеневской площади, в котором родился Владимир Николаевич, где прошло его детство и университетские годы, еще недавно стоял как последний бастион некогда живого московского квартала, стоял одинокий, пустой и обреченный; вокруг все было раскопано и обезображено; и вот его снесли и зияющую пустоту прикрыли рекламным щитом. Даже я, проходя мимо, стараюсь не смотреть в ту сторону, где стоял этот дом; можно себе представить, как тяжело было это видеть Владимиру Николаевичу и его близким.
Физическое пространство жизни В.Н. Топорова не очень обширно и разнообразно, в нем сравнительно мало перемещений, оно включает немногие, но особо значимые для него локусы: Москва и Подмосковье (Сходня, Валентиновка), Тульская область (Узловая), Владимирская область (Ковров), Петербург, Литва, Эстония (Тарту — Кяэрику), Польша, Италия. Это почти все. Была еще одна экспедиция на Енисей, к кетам, в 1962 году, была короткая поездка в Париж в конце 1990-х. Но вообще он ездил мало и был привязан к «своим» местам. География его научных интересов и освоенных им тем и материалов несравненно шире: это не только вся Россия, но и вся Славия, вся Балтия, Балканы и Средиземноморье, весь индоевропейский мир от глубокой древности до наших дней. Еще более обширно и практически безгранично духовное и интеллектуальное пространство его работ, его мыслей и его видения. Свойственное Владимиру Николаевичу с раннего детства необычайно острое переживание пространства и времени не просто как физических параметров жизни, а как ее сокровенных основ, ее плоти и духа, определило особую слитность его личной судьбы и творчества с историей России и судьбами мира. Он сам сказал об этом: «Так близко иногда “историческое” подходит к личному, но последнее не замечает его, хотя нередко, много позже, и спохватывается, понимая, что было им упущено»4. Несмотря на это «упущенное», Владимир Николаевич с ранних лет как никто иной осознавал свою причастность к истории и ощущал свою ответственность за прошлое, настоящее и будущее. Вот еще один отрывок из его воспоминаний:
Детство я провел в доме, находившемся неподалеку от Милютинского переулка; позже я каждый день ходил по нему, исключая два военных года, в школу. В глазах и сейчас стоит видение: в осенних сумерках, до фонарей, среди шуршащих под ногами листьев, прямо по середине переулка, медленно движутся группками одетые во все черное старухи, и шуршание листьев сливается с шепотом — шорохом — шелестом незнакомой, но почему-то неотразимой речи. Это польки идут в свой «польский» (не св. Людовика, тоже находящийся в Милютинском) костел. Наверное, среди них были не только старухи, но длинные до пят, черные одежды объясняли именно такое их восприятие. Но мужчин в этом шествии почти не было, и потому польское в моем сознании особенно тесно связалось с женским. Что думал я тогда об этих польках? С уверенностью могу сказать только то, что мне хотелось, чтобы они хотя бы на мгновение отвлеклись от того общего и тайного дела, которое их всех связывало, и обратили на меня внимание, просто заметили бы меня. И еще мне было жаль их, и эта, казалось бы, беспричинная жалость рождала более глубокое чувство какой-то неясной собственной вины. Через несколько лет я узнал, в чем я виноват, кроме всех тех исторических вин, которые стали открываться мне с 17 сентября 1939 г.5
Владимир Николаевич обладал исключительной памятью (лишь в самые последние годы он стал жаловаться, что память слабеет). Его можно было спросить о чем угодно и всегда рассчитывать на обстоятельный и точный ответ. Но это была отнюдь не механическая память, не копилка фактов и сведений, а плодородная почва, на которой усвоенные из книг и из жизненных наблюдений знания взаимообогащались и прирастали новыми смыслами. В нем всегда была жива память детства, он отчетливо помнил лица, звуки и запахи своей коммунальной квартиры, застольные песни, частушки и экспрессивную (в том числе и обсценную) фразеологию и лексику, услышанные от соседей, в школе или на Сретенском бульваре, куда родители отводили его гулять в раннем, дошкольном детстве, наконец, в Коврове в годы эвакуации. Через много лет эта память «прорастала» не только в воспоминаниях, но и в научных трудах. Слово-ругательство волос (или волосатик) из детского обихода 1930-х годов и его типичные контексты (волос ползучий и т.п.) спустя много лет обрели свое глубокое истолкование в серии работ по славянской мифологии и ее «основному» мифу о борьбе громовержца с его хтоническим противником 6. Из воспоминаний о детских играх (не только об их правилах, предписаниях, запретах, наборе ролей, порядке действий, но и обо всей игровой ситуации, обстановке, предметном и вербальном оснащении и, главное, о самом духе и глубинном смысле игры) родилась целая серия ярких статей: об играх «Яша» и «Каравай», об игре в ножички, о прятках, жмурках, салках, о дворовом и деревенском футболе и др.7 Застрявшие в детской памяти загадки, считалки, игровые диалоги, приговоры, бабушкины заговоры спустя годы были осмыслены как живые реликты древней устной традиции и помещены в надлежащий славянский и индоевропейский языковой и культурный контекст 8. Владимир Николаевич ощущал себя не просто причастным к этой традиции, но одним из тех, кого она выбрала в качестве своего носителя и кому она доверила себя сохранять:
Я просто был игрой случая включен в архаическую мифо-ритуальную традицию, сделался ее частным носителем до того, как понял ее целостный смысл, и потому сейчас выступаю не как исследователь-специалист, но как рядовой свидетель — так это было. Уже в поздние годы, во время моих занятий архаическими традициями меня постоянно поражало не только то, как цепко и изощренно ведет себя традиция, чтобы сохранить свои наиболее значимые реликты, но и почти необъяснимая способность самой традиции, выискав кого-то вне себя, сделать его носителем этой традиции почти по принципу deus ex machina и тем самым обеспечить свое существование. Поэт, почти ничего не знающий о смысле традиции, но интуитивно в своем творчестве открывающий его, — из этой категории. Могу прокомментировать это личным опытом, опирающимся на десятки, если не сотни, прецедентов 9.
В 1951 году В.Н. Топоров окончил филологический факультет Московского университета, где его учителями были выдающиеся филологи: литературоведы И.Н. Розанов, Н.К. Гудзий, Н.И. Либан, лингвисты М.Н. Петерсон и П.С. Кузнецов. С раннего детства увлеченный русской и мировой литературой, философией и историей, Владимир Николаевич тем не менее избрал в качестве своей специальности не литературоведение, а лингвистику — как науку, менее зависимую от идеологического контроля. Вспоминая свои университетские и аспирантские годы, Владимир Николаевич писал:
За две недели до начала занятий, в августе 1946 года, прошла (как всегда, «всенародная») кампания по изничтожению Ахматовой и Зощенко. За ними поганая метла прошлась по кинематографии, по музыке, где «худшими» оказались Шостакович и Прокофьев. Были, так сказать, и «подкампании» более резкого размаха, но иногда касавшиеся нас более близко. Одна из них была направлена против «низкопоклонства» и «формализма». Главным «низкопоклонником» был А.Н. Веселовский. В «низкопоклонничестве» были обвинены и лучшие филологи школы Веселовского. Следующим летом (лето охотно выбиралось для больших разносных кампаний — времени было больше), в 1948 году, состоялась сессия ВАСХНИЛ, уничтожившая российскую генетику, вычеркнутую как лже-науку. Все чаще и мощнее становились антисемитские кампании, начиная с первой неприкровенной серьезной пробы сил весной 1949 года. И далее по нарастающей — убийство Михоэлса и ряда других выдающихся деятелей культуры из числа евреев. В конце 1952 — начале 1953 года — дело врачей, грозившее окончательным решением судьбы евреев в России, где последовательно уничтожался цвет еврейского народа. И все это на общем фоне десятков миллионов людей, прошедших войну и не вернувшихся с нее, прошедших тюрьмы, пытки, ночные допросы, лагеря. И в ближнем «филологическом» кругу нельзя было не заметить, как исчезают студенты, особенно фронтовики, нередко и преподаватели из числа лучших, как бред марризма сменился славословием «лучшему» из лингвистов всех народов 10.
И все-таки можно думать, что обращение к лингвистике было определено не только внешними условиями. Весь последующий научный путь Владимира Николаевича показал, что он был филологом в самом первом и самом полном смысле этого слова. Язык был для него тем ключом, который открывал доступ к культуре, истории, к человеку, его мысли и его душе, к высшим смыслам жизни:
В зависимости от языка определяются в этом мире две сферы — «подъ-языковая» и «надъязыковая». Язык не только определяет эти сферы, но и отсылает к ним. Он ведет ниже и выше — к материально-вещному и к идеально-духовному — и тем самым соединяет низ и верх, в пределе — спиритуализует «низкое» и овеществляет, «реализует» (т.е. делает конкретно-реальным, столь же актуально значимым, жизненно не-обходимым и «полезным», как и вещь) «высокое». «Подъязыковая» вещественная книга духовна, а «надъязыковая» идея, воплощенная в материальном символе, вещественна 11.
Даже в сугубо литературоведческих, философских, культурологических работах Владимира Николаевича мы встречаем лингвистические выкладки, глубокие экскурсы в этимологию, историю и семантику слов. И, наоборот, его лингвистические труды изобилуют ссылками на культурные, литературные (поэтические), фольклорные, просторечные и разговорные контексты языковых фактов.
В 1954 году В.Н. Топоров был зачислен в штат сотрудников Института славяноведения Академии наук, где он проработал до самой смерти, то есть более полувека (в последние несколько лет он по совместительству был сотрудником Института высших гуманитарных исследований РГГУ). Это было время возрождения отечественной славистики, разгромленной в 1930-е годы: после войны были открыты славянские кафедры в Москве, Петербурге и Львове и создан академический институт в Москве. Недавно Владимир Николаевич по печальному поводу вспоминал об институте того времени:
Институт, часто тогда менявший свои места, помещался в старинном особняке (Пречистенка, 12) на углу Пречистенки и Хрущевского переулка. Некогда здесь была усадьба князей Барятинских, сформировавшаяся во второй половине XVIII века. В 1812 году она сгорела и вскоре была отстроена вновь для А.П. Хрущева (Усадьба Хрущевых-Селезневых). Произошло это в 1814 году, архитектором был, предположительно, А.Г. Григорьев. Здание отмечено и высоким художественным вкусом, и смелостью архитектурных решений, и органичностью включения его в комплекс других старинных зданий и в природную зону. Воображение со временем легко стало удалять из этой картины безобразие, появившееся в ХХ веке, и позволяло представить зрительно вид этого «пречистенского» локуса применительно к веку XIX-му, входившего в тихое, уютное, благословенное пречистенско-арбатское пространство 12.
Руководил лингвистическим отделом проф. С.Б. Бернштейн, который сразу оценил научный потенциал и масштаб личности Владимира Николаевича, хотя поначалу сетовал на его «несамостоятельность»: вот, говорил Бернштейн, дали ему тему «локатив в славянских языках», он и написал диссертацию про локатив в славянских языках 13. Знавшим Владимира Николаевича и его твердость в выборе собственных путей в науке и следовании им можно только улыбнуться такому упреку, тем не менее некоторое сознательное ученичество на первых этапах пути ему вполне могло быть присуще. В институте Владимир Николаевич оказался в окружении талантливых молодых славистов своего поколения, которые спустя годы определили уровень и лицо нашей славистической науки. О них говорили: «три Т» — Толстой, Топоров, Трубачев (впоследствии три академика), позже в институте появились такие выдающиеся личности, как Вяч.Вс. Иванов (ныне также академик), И.И. Ревзин, В.А. Дыбо (ныне член-корреспондент РАН), В.М. Иллич-Свитыч, А.А. Зализняк (ныне академик). Такова была ближайшая институтская среда Владимира Николаевича. О каждом из этих коллег по разным поводам (чаще печальным, чем радостным) он сумел сказать проникновенные слова, оценить сделанное ими и выразить свою признательность за «честь быть их современниками, свидетелями их научного подвига» (такие слова, в частности, были сказаны по поводу юбилея В.А. Дыбо).
В 1960 году Президиум Академии наук принял решение о создании в системе Академии трех новых секторов для развития структурной лингвистики: в Институте языкознания (под руководством А.А. Реформатского), в Институте русского языка (под руководством С.К. Шаумяна, недавнего сотрудника Института славяноведения) и в Институте славяноведения (под руководством В.Н. Топорова, кандидата наук 32 лет от роду). Ни до этого, ни после Владимир Николаевич никогда не занимал никаких административных должностей, всячески отстранялся от всего официального, однако в этом случае он чувствовал ответственность момента: после многолетней идеологической борьбы со структурализмом как буржуазной наукой власти наконец позволили (разумеется, под партийным контролем) развивать новое направление в отечественной лингвистике, что было прямо связано с общим ослаблением идеологического давления, реабилитацией кибернетики и признанием необходимости работ в области машинного перевода. В это время ближайший друг Владимира Николаевича со студенческих лет Вяч.Вс. Иванов, изгнанный из Московского университета за поддержку Пастернака и отказ участвовать в его травле и нашедший приют в Институте точной механики и вычислительной техники, руководил там небольшой группой молодых исследователей, занимавшейся теоретическими проблемами машинного перевода. Когда Владимиру Николаевичу удалось убедить начальство своего института, что без Вяч.Вс. Иванова невозможно развивать новое направление, и тот был принят на работу в сектор структурной типологии (в конце 1961 года), Владимир Николаевич стал еженедельно по присутственным дням обращаться в дирекцию с просьбой освободить его от обязанностей заведующего сектором и назначить на эту должность Вяч.Вс. Иванова. В конце концов (в 1963 году) он добился своего, и несколько десятилетий Иванов возглавлял сектор, который затем, в начале 1990-х, приняла от него Т.М. Николаева.
Сегодня, когда научные заслуги этого уникального коллектива исследователей общепризнаны, нельзя не поражаться тому, как удалось молодому ученому, каким был в те годы В.Н. Топоров, наметить столь смелую и масштабную программу исследований, которая одновременно и возрождала прерванные традиции отечественной науки (как дореволюционной филологии, так и послереволюционного «формализма»), и — открывала новые просторы научного поиска на основе комплексного подхода к изучению языка, литературы, фольклора, ритуала, искусства, культуры в целом. Совсем недавно Владимир Николаевич в кратком очерке дал общую характеристику направления и результатов сорокалетней деятельности созданного им сектора:
…сектор типологии и сравнительного языкознания вдохновлялся тем кругом общих идей, методов и открытий (теория информации, кибернетика и др.), которые стали в центре внимания в послевоенное время. Более конкретно можно говорить о роли таких понятий, как текст, система, парадигматика, синтагматика. Кроме того, в этом секторе большое место занимала проблематика индоевропейских реконструкций как в языковом плане, так и в связи с проблемами ритуала и мифа. Существенным образом славянские факты рассматривались в сопоставлении с другими индоевропейскими языковыми и культурными традициями. Особое значение придавалось балто-славянским реконструкциям 14.
Ярким событием в истории сектора, сыгравшим ключевую роль в становлении и развитии отечественной семиотики, был организованный Институтом славяноведения и Советом по кибернетике в декабре 1962 года знаменитый и скандальный Симпозиум по структурному изучению знаковых систем15. Инициаторами и идейными вдохновителями симпозиума были В.Н. Топоров и Вяч. Вс. Иванов, выступившие с двумя совместными докладами: «Кетская модель мира» и «К вопросу о реконструкции кетского эпоса и его мифологических основ» (по материалам состоявшейся летом того же года экспедиции на Енисей), каждый из соавторов сделал и несколько собственных докладов. Другие участники, по большей части лингвисты, в своих докладах говорили отнюдь не только о естественном языке как знаковой системе (С.К. Шаумян, И.И. Ревзин, Вяч.Вс. Иванов, В.Ю. Розенцвейг, М.В. Софронов, А.А. Зализняк, Ю.С. Мартемьянов), но и о множестве других знаковых систем: о мифологии (Д.М. Сегал), семиотике искусства (Б.А. Успенский), языке кино (С.Е. Генкин), живописи (Л.Ф. Жегин, Ю.К. Лекомцев, В.Н. Вейсберг), музыки (А.К. Жолковский), народных игр (Вяч.Вс. Иванов), гадании на игральных картах (М.И. Лекомцева, Б.А. Успенский), семиотике жестов (З.М. Волоцкая, Т.М. Николаева, Д.М. Сегал, Т.В. Цивьян) и этикета (Т.В. Цивьян), о правилах уличного движения (А.А. Зализняк), о психологии (А.М. Пятигорский, А.В. Герасимов), рекламе (П.Г. Богатырев); специальное заседание было посвящено структурной поэтике (доклады А.К. Жолковского, Ю.К. Щеглова, М.Л. Гаспарова, В.Н. Топорова, Вяч.Вс. Иванова, Б.А. Успенского). Такой раскованности и свободы в те годы еще никто себе не позволял! Естественно, что симпозиум вызвал резкие нападки со стороны блюстителей идеологической нравственности — как на самом симпозиуме, так и главным образом после него; в многотиражных журналах появились критические статьи с «крамольными» цитатами из сборника тезисов, которые, вопреки замыслам авторов и издателей, послужили своего рода рекламой и способствовали широкому распространению идей семиотики.
Симпозиум стал одним из главных импульсов к объединению семиотических сил московских лингвистов и тартуских литературоведов и созданию ныне всемирно известной московско-тартуской семиотической школы. По воспоминаниям одного из ее активных членов, это происходило так:
Вскоре после московского симпозиума 1962 г. в Москву приехал И.А. Чернов и, вступив в контакт с его участниками, привез в Тарту тезисы. Так эта книжечка тезисов попала в руки Ю.М. Лотмана (который не был участником симпозиума, но независимо пришел к сходным проблемам). Он очень заинтересовался ею и, приехав в Москву, предложил сотрудничать на базе Тартуского университета. С этого времени (1964 г.) началось издание «Трудов по знаковым системам» <…> и проведение конференций. Конференции 1964, 1966, 1968 гг. проходили в Кяэрику, 1970 и 1974 гг. — в Тарту. Обстановка на конференциях была исключительно непринужденной. Они сыграли большую роль в выработке единых взглядов, единой платформы, в сплочении разнородных идей в единое направление. Доклады естественно переходили в дискуссии, и основную роль играли не монологические, а именно диалогические формы. Что отличало эти собрания — это полное отсутствие какой бы то ни было организации. <…> Организующим моментом была скорее сама личность Ю.М. Лотмана 16.
Спустя годы, когда тартуские «школы» стали уже историей и участники этого интеллектуального и духовного движения-прорыва пытались осмыслить и оценить их роль в развитии отечественной гуманитарной науки, Владимир Николаевич, кроме атмосферы коллективного научного энтузиазма, открытости и «духа сотворчества», отличавшей тартуские встречи, отметил и то, что им предшествовало и что их предопределило, неслучайность и самого движения, и его успеха:
К августу 1964 года, когда состоялась Первая Летняя школа, за плечами «москвичей» (во всяком случае, тех, кто прежде всего определял их научное лицо) было не менее 8—10 лет сложной борьбы за утверждение новых для нас (а нередко и не только для нас) научных идей, имеющих общегуманитарное (как минимум) значение, и за преобразование самих форм научной деятельности и подготовки людей, которые были бы готовы откликнуться на вызов времени, каким он представлялся в гуманитарной научной сфере. Концентрированнее всего и ярче всего этот вызов обнаружил себя в вопросе о структурализме в языкознании и использовании-переносе лежащих в его основе принципов, прошедших через операцию редукции-«очищения» их от конкретно «лингвистической» материальности, в сферу других гуманитарных наук (художественная литература и данные религиозно-мифологического опыта привлекали к себе особое внимание, и с ними связывались наибольшие надежды как на сферы возможного и желательного «прорыва»), что понуждало на новых и уже вполне практических основаниях вернуться к некогда сформулированной теоретически идее Соссюра, относящейся к постулированию общей науки о знаковых системах — семиотике17.
Ведущей фигурой московского «лингвистического» крыла московско-тартуской школы («“лингвистическое” родство семиотики раннего периода предопределило целый ряд очень важных ее особенностей и в последующие годы»18) В.Н. Топоров считал Вяч. Вс. Иванова, так же как ведущая роль в «литературоведческом» тартуском крыле, безусловно, принадлежала Ю.М. Лотману. В тех же воспоминаниях Владимир Николаевич подчеркнул, что «никакого соперничества, никакой борьбы за право первородства между “москвичами” и “тартусцами” не было и нет. Какой бы ни была хронология ранней истории семиотической науки, в каждом из этих двух будущих центров ее она возникала независимо, отчасти по разным причинам и в силу разных импульсов, хотя, несомненно, существо-вал и общий круг причин и импульсов, приведший к сходному выбору, но в несколько различных версиях. Это обстоятельство делает честь обеим сторонам, как и то, что каждая из них сочла нужным восполнить свои “недостачи” за счет другой стороны, вступив друг с другом в плодотворный творческий союз, в котором все прежние межи были перепаханы»19.
В последнем письме В.Н. Топорову, продиктованном за два месяца до кончины, Ю.М. Лотман откликнулся на эту статью таким проникновенным признанием:
Она вызвала у меня не только согласие, но и то чувство глубокой внутренней близости, которое у меня всегда возникало при соприкосновениях с Вашим миром — и научным, и человеческим. Не знаю, долго ли я буду здесь (в смысле Жуковского), но я не перестаю — и хочу Вам это ясно сказать — благодарить судьбу за нашу с Вами встречу (человеческую и научную). Мы с Вами с самого начала научных пересечений шли по различным дорогам, но мне кажется, что это не отчуждало, а — напротив — каким-то странным образом сближало нас 20.
Невиданные для того времени научная свобода и независимость представителей московско-тартуского круга, естественно, воспринимались официальной научной средой как вольнодумство, граничащее с инакомыслием и политическим диссидентством. Такое отношение к «структуралистам» отчасти ощущалось даже в Институте славяноведения, где вообще атмосфера, сравнительно с другими научными учреждениями, была более «вегетарианской» (И.И. Ревзин в своих воспоминаниях, сравнивая Институт славяноведения с Институтом иностранных языков, говорит о первом: «этот сказочный институт»). Особенно обострилась обстановка после вторжения советских танков в Чехословакию в 1968 году и начавшихся репрессий в отношении тех, кто выразил открытый протест, и тех, кто посмел выступить в защиту репрессированных. Среди так называемых подписантов было немало и московских «структуралистов» и «семиотиков», в их числе — Вяч. Вс. Иванов, В.Н. Топоров, Т.М. Николаева, Д.М. Сегал и др. Институт славяноведения и в этом случае отличался от других академических институтов, беспощадно изгнавших нераскаявшихся «подписантов» (в том числе М.В. Панова, Ю.Д. Апресяна, И.А. Мельчука и др.), сравнительно мягкой реакцией: виновных (каждого в отдельности) приглашали на заседание партбюро, где им предлагали «покаяться». О том, как «покаялся» В.Н. Топоров, ходили легенды — будто бы он, когда ему предоставили слово, это слово взял и в течение получаса его держал: твердым голосом, называя вещи своими именами, он изложил членам парт-бюро не только свой взгляд на чехословацкие события и последовавшее за ними гонение на интеллигенцию, но и вообще свое мнение о советском режиме. Все это было выслушано в полном молчании, после чего Владимиру Николаевичу сказали только: «Ну, что ж, спасибо вам за откровенность». Никто не был уволен из института; «поражение в правах» касалось только защиты диссертаций, поскольку для этого требовалась характеристика о «политической выдержанности», но этот запрет был всеобщим, и институтское начальство при всей своей либеральности не могло его обойти. Впоследствии, спустя годы, запрет как-то смягчился или обходился (например, Вяч. Вс. Иванов вынужден был защищать свою докторскую диссертацию в Вильнюсе в 1978 году, Ю.Д. Апресян — в Минске в 1983-м).
В.Н. Топоров, будучи уже всемирно известным ученым, долгие годы оставался кандидатом филологических наук и старшим научным сотрудником. Дело было не столько в официальном запрете на защиту диссертаций для «подписантов», сколько в изначальном нежелании Владимира Николаевича быть причастным к чему бы то ни было официальному и казенному, в нежелании быть «соискателем» чиновного признания. В этой своей позиции он был чрезвычайно тверд и не поддавался никаким уговорам и доводам друзей. Между тем, всем было очевидно, что такое положение бесконечно продолжаться не может (некоторые коллеги по институту отказывались защищать докторские диссертации, «пока Топоров — всего лишь кандидат»). Как только друзья Владимира Николаевича с университетских лет Дмитрий Николаевич Шмелев и Никита Ильич Толстой в декабре 1987 года одновременно были избраны академиками по Отделению литературы и языка и получили возможность влиять на его решения, они сразу же приступили к осуществлению своего плана относительно Владимира Николаевича. Уже в январе 1988 года Н.И. Толстой продиктовал мне письмо, согласованное затем с Д.Н. Шмелевым, которое завершалось такими словами: «Более четверти века В.Н. Топоров плодотворно работает в Институте славяноведения и балканистики АН СССР, где он пользуется всеобщим уважением и высоким авторитетом. Однако его современный научный статус — кандидат филологических наук — находится в очевидном несоответствии с масштабом его научной деятельности и выдающимися научными результатами. Энциклопедическая образованность, широта научных интересов, исключительная творческая активность, новаторство и глубина исследований уже давно поставили В.Н. Топорова в глазах его коллег в ряд самых крупных славистов мира. Все это дает нам основание предложить общему собранию Отделения присудить В.Н. Топорову ученую степень доктора филологических наук honoris causa без защиты диссертации, тем более, что каждая отдельная монография и каждая серия работ В.Н. Топорова, безусловно, была бы достаточным основанием для такого решения». К этому письму присоединили свои подписи еще академики Д.С. Лихачев, Т.В. Гамкрелидзе и Е.П. Челышев, и 15 июня 1988 года решение было принято. Это не только исправило вопиющую несправедливость, но и позволило уже через два года (в 1990 году) избрать Владимира Николаевича действительным членом Академии наук. Было еще несколько общественно значимых актов признания его заслуг: в 1990 году ему как одному из авторов энциклопедии «Мифы народов мира» была присуждена Государственная премия (от которой он отказался в знак протеста против вильнюсских событий); он был удостоен государственных наград Литвы (орден Гедиминаса) и Латвии (орден Трех Звезд), избран членом иностранных академий и научных обществ, почетным доктором ряда университетов; в 1998 году он стал первым лауреатом литературной премии А.И. Солженицына (премия присуждена «за исследования энциклопедического охвата в области русской духовной культуры, отечественной и мировой литературы, соединяющие тонкость специального анализа с объемистостью человеческого содержания; за плодотворный опыт служения филологии и национальному самопознанию в свете христианской традиции»).
В колоссальном научном наследии В.Н. Топорова можно выделить несколько ключевых тем, категорий, концептов и слов, которым посвящены многие страницы его книг и статей, к которым он возвращался на протяжении всего своего научного пути и вокруг которых строился его гипертекст. На них держится содержательное единство всего им написанного; в них — те глубинные смыслы, которые хотел донести до нас Владимир Николаевич. В одной из последних своих работ он сам назвал главные из них — Время, Место, Человек, Слово: «Когда-то Гёте предельно кратко, но в высшей степени по существу написал об одном определении, относящемся к четырем семантически отмеченным, более того, ключевым словам, описывающим в сумме как макрокосм, так и микрокосм: “Zur rechten Zeit / Am rechten Ort / Der rechte Mann / Hat rechtes Wort”»21. Он посвятил также немало страниц другим онтологическим, гносеологическим и духовным категориям, таким как Вещь (Предмет, Быт, Эмпирия)22, Дело (Действие, Ритуал)23, Мысль (Мудрость)24, Число25, Имя26, Святость27, Судьба28, и их внутренним связям друг с другом.
Владимир Николаевич обладал способностью существовать одновременно в разных местах и разных эпохах: в античной Греции, в Киеве XI века в пещере преподобного Феодосия, в московской коммунальной квартире 1930-х годов, в Петербурге Пушкина, Петербурге Достоевского и Петербурге Ахматовой. Он бесстрашно говорил с разными временами, ощущал духовную связь человека нашего времени с людьми прошлых эпох. В начале девяностых, когда в очередной раз «историческое так близко подошло к личному», он, испытывая вместе со всеми тревогу за будущее своей страны, обращается к истории, к России XVII века, к эпохе Смуты, чтобы осмыслить ее опыт и извлечь из него поучительные уроки:
Через пять веков после освобождения от татарского ига и через три века после того, как Московская Русь сошла с исторической сцены, в наши дни, когда границы России стали удивительно напоминать очертания Московской Руси между Столбовским миром и приобретениями, сделанными при царе Алексее Михайловиче, и, более того, явно обнаруживается тенденция к образованию «прорех» внутри пространства, к которому, казалось, навеки приросло определение «российское», среди упадка, нестроений, бедствий и раздоров, именно теперь необходимо увидеть и уяснить себе то, на что не хватило ни времени, ни желания, ни мужества духа в спокойные и благополучные два века — XVIII и XIX, как раз и отделяющие нас, неблагополучных, от XVII в. Удивляться этому не приходится: только тогда, когда опасность подлинна и цена ее жизнь — человека ли, государства ли, — возникает возможность подлинного спасения. А эта возможность не может осуществить себя, если не заданы самому себе главные вопросы — о сути происходящего и его смысле, о самом себе (кто мы?), о причинах и едином приемлемом следствии их — пути, ведущем к спасению 29.
Он показал, что с XVII веком нас роднит не только ситуация «свершения времен», «конца Царства сего» и соответствующее этому состояние духа, но и проблема выбора пути 30. Главным позитивным результатом XVII века было вопреки всеобщей смуте «уплотнение материальной ткани русской жизни» и формирование «человека труда, труженика, который мог успешно продолжать свой труд только в том случае, если он был еще и человеком совести, нравственным человеком. Несмотря на все потрясения Петровской эпохи, этот “московский” человек XVII века, не без потерь, до-жил до катастрофы ХХ века. Если он не потерян окончательно, наследие XVII века еще не умерло, и оно вселяет надежды на возрождение этого “среднего” человека — труда и совести — и ныне, если не в конце XX, то в начале XXI века». И далее: «нельзя недооценивать и то, что должно последовать за “средне-низкой” эмпирией конца нашего века, заполняющей в изобилии лотки, киоски и развалы, страницы изданий массовой печати, экраны кино и телевидения в нынешней “московской” жизни, если только она естественно будет следовать самому духу жизни, всегда противоположному хаосу-небытию»31.
Так же как время вообще не тождественно истории как «наполненному» времени, пространство вообще не тождественно месту, которое «пусто не бывает», которое также всегда «наполнено». Различие между пространством и местом «отчетливее всего проявляется в связи с некими крайними случаями, в которых как раз и проявляются-осуществляются наиболее характерные особенности того и другого, их потенции. “Пустое” пространство, как правило, не интересует человека “дела”, погруженного в быт, в практическое и насущное. Зато именно это “пустое” пространство оказывается в центре внимания тех специалистов, которые склонны от эмпирических фактов уходить в сферу “последних” вопросов. Поэтому-то тема пространства так властно привлекает к себе внимание астрофизиков и математиков, философов и религиозных мистиков, пророков и поэтов — от Тютчева, Достоевского и Андрея Белого в русской художественно-литературной традиции до Гартмана, Гейдеггера и Витгенштейна в немецкой философской»32. Категория пространства включает в себя представление о горизонтали и вертикали, верхе и низе, центре и периферии, о границах и далее о динамических понятиях расширения-распространения и движения вообще, о целях движения и освоения места: «Если же речь заходит о самом “месте”, то тут возникает вопрос о том, чем оно заполнено, потому что “место” есть прежде всего вместилище чего-то, без которого то, что обычно с большим или меньшим равнодушием называют местом, лишает само понятие “места” необходимой точности его определения, более того, его смысла, его целенаправленности и практической установки “места”. Разница же пространства и “места” как раз и состоит в том, что последнее предполагает замысел и, следовательно, целенаправленность и установку»33. «”Место” благодаря присутствию в нем человека, вещей-арте-фактов и пищи обладает жизненной энергией высокого напряжения, той витальностью, которая определяет уровень жизненной силы» (обозначаемой, в частности, русским словом век) 34.
С темой «места» и в языке, и в культуре тесно связана тема «города», которая неоднократно становилась объектом рассмотрения в трудах Владимира Николаевича. В славянском слове место объединяются понятия «место» (как в русском языке), «город» (как в польском, чешском языке и русских диалектах) и «плацента, детское место» (как во многих восточнославянских говорах). Город по отношению к людям — это материнское лоно, женское начало, то же, что мать, матка, матица и т.д. 35 Несколько городов, их история и судьбы особенно интересовали Владимира Николаевича: кроме любимого Петербурга, которому посвящена обширная книга 36, это Москва 37, Вильнюс 38, Рига 39, Рим 40.
Именно в связи с темой города появилось в нашем научном дискурсе особое значение и употребление слова текст («текст города-девы», «текст Петербурга» и т.д.) — пожалуй, самого частотного слова в научном лексиконе Владимира Николаевича. Понятие текста решительно вышло за рамки своего первоначального, узко филологического (вербального) значения и стало ассоциироваться с определенным образом организованной последовательностью знаков любой природы — звуков, жестов, цветов, артефактов, изображений и т.д., образующих смысловое целое. Смысл во всей его многослойной глубине стал главным, конституирующим признаком текста, а текст — главным объектом структурно-семиотических исследований культуры.
Мне выпало счастье общаться с Владимиром Николаевичем больше сорока лет. К моменту нашего знакомства ему было всего 32 года. И я, и мои коллеги по Институту славяноведения уже тогда совершенно отчетливо сознавали, что рядом с нами личность невиданного масштаба. Все, что спустя десятилетия сделало его всемирно известным и принесло ему все-общее признание и высочайший авторитет, уже тогда было при нем и со временем, казалось, не возрастало, а только раскрывалось. Владимир Николаевич всегда спешил «высказаться», воплотить в слова и тексты то, что он открыл и сумел понять сам, даже не будучи уверен, что его адекватно поймут сегодняшние читатели, не тратя времени на разъяснения: не поймут сегодняшние, поймут завтрашние, поймут, когда наступит время, когда придет черед. Но в последние годы это было прямо-таки лихорадочное беспокойство о том, чтобы успеть сказать, чтобы оставить нам как можно больше, чтобы дать нам еще один шанс углубиться в прошлое, постичь опыт и мудрость тех, кто жил до нас, «объяснить» нам, в каком мире мы живем, и показать нам возможные пути самопознания и движения вперед.
Созданное Владимиром Николаевичем будет служить не только нам, но и будущим поколениям. Нам остаются его труды, остается благодарная память о его научном и жизненном подвиге и о его необыкновенной личности, его благородстве и мудрости. Немногим (по сравнению с числом читателей его текстов) знавшим Владимира Николаевича лично и привыкшим за долгие годы обращать в нему свои мысли и дела, сверять с ним свои поступки и оценки предстоит теперь научиться жить без него, без защитного чувства его присутствия где-то рядом, без возможности услышать иногда его голос в телефонной трубке.
____________________________________________________________________________
1) Единственная на сегодняшний день библиография трудов В.Н. Топорова была издана к его 60-летию с предисловием его ближайшего друга и соавтора Вяч. Вс. Иванова: Бушуй А.М., Судник Т.М., Толстая С.М. Библиографический указатель по славянскому и общему языкознанию. Владимир Николаевич Топоров. Самарканд, 1989.
2) См. прежде всего обстоятельную статью Вяч. Вс. Иванова в «Известиях Академии наук. Серия литературы и языка». М., 2003. Т. 62. № 4. С. 71—76. См. также: Николаева Т.М. Академик Владимир Николаевич Топоров (к 70-летию со дня рождения) // Известия АН. Серия литературы и языка. 1998. Т. 57. № 4. С. 78—80; [Редколлегия] Владимиру Николаевичу Топорову — 70 лет // Живая старина. 1998. № 2. С. 54; Дыбо В.А. К семидесятипятилетию В.Н. Топорова // Балто-славянские исследования. М., 2004. Вып. XVI. С. 357— 360; Толстая С.М., Петрухин В.Я. К 75-летию В.Н. Топорова // Одиссей. 2003. С. 437—440.
3) Топоров В.Н. Из московских текстов. 1. Воспоминания о Москве 1930-х годов // Живая старина. 1997. № 2. С. 26—27. История этих воспоминаний такова. В 1988 году я получила от В.Н. ко дню рождения драгоценный подарок — написанные от руки его твердым и четким почерком воспоминания о его детстве и о Москве 1930-х годов. Спустя почти десять лет я спросила его, не предполагает ли он опубликовать где-нибудь эти воспоминания. Он ответил отрицательно. Тогда я спросила, могу ли я их опубликовать, и получила ответ: «Светлана, Вы единственная хозяйка этих текстов и можете делать с ними все, что хотите». Воспоминания были опубликованы в двух номерах журнала «Живая старина» (1997. № 2. С. 25—28; 1997. № 3. С. 7—9).
4) Топоров В.Н. Детская игра «в ножички» и ее мифоритуальные истоки // Слово и культура. Памяти Н.И. Толстого. М., 1998. Т. 2. С. 263.
5) Топоров В.Н. Из московских текстов. 1. Воспоминания о Москве 1930-х годов // Живая старина. 1997. № 2. С. 25—26.
6) См. прежде всего: Иванов В.В., Топоров В.Н. Исследования в области славянских древностей. М., 1974; Они же. Велес // Мифы народов мира. М., 1987. 2-е изд. Т. 1. С. 227; Топоров В.Н. Боги // Славянские древности. Этнолингвистический словарь / Под ред. Н.И. Толстого. М., 1995. Т. 1. С. 210—211.
7) Топоров В.Н. Из московских текстов. 2. «Мифология» Москвы 1930-х годов // Живая старина. 1997. № 3. С. 9; Он же. Об одной мифоритуальной «коровье-бычьей» конструкции у восточных славян в сравнительно-историческом и типологическом контекстах // Славянские этюды. Сб. к юбилею С.М. Толстой. М., 1999. С. 491—532; Он же. Детская игра «в ножички» и ее мифоритуальные истоки // Слово и культура. Памяти Н.И. Толстого. М., 1998. Т. 2. С. 242—273; Он же. Об отражении некоторых мотивов «основного» мифа в русских детских играх (прятки, жмурки, горелки, салки-пятнашки) // Балто-славянские исследования. М., 2004. Вып. XVI. С. 9—64.
8) См. прежде всего серию работ В.Н. Топорова о заговорах и загадках: К реконструкции индоевропейского ритуала и ритуально-поэтических формул (на материале заговоров) // Ση╣ειωτικη´. Труды по знаковым системам. Тарту, 1969. [Вып.] 4. С. 9—49; Об индоевропейской заговорной традиции (Избранные главы) // Исследования в области балто-славянской духовной культуры. Заговор. М., 1993. С. 3—103; Числовой код в заговорах. По материалам сборника Л.Н. Майкова «Великорусские заклинания» // Заговорный текст. Генезис и структура. М., 2005. С. 194—246; О ведийской загадке типа brahmodya // Паремиологические исследования. М., 1984. С. 14—46 (в соавторстве с Т.Я. Елизаренковой); К исследованию анаграмматических структур. IV. Анаграмма в загадках // Исследования по структуре текста. М., 1987. С. 232—238; Из наблюдений над загадкой // Исследования в области балто-славянской духовной культуры. Загадка как текст. 1. М., 1994. С. 10—117; [Загадка как текст] II. «Второе происхождение» — загадка в ритуале (ведийская космологическая загадка типа brahmodya: структура, функция, происхождение) // Исследования в области балто-славянской духовной культуры. Загадка как текст. 2. М., 1999. С. 8—80.
9) Топоров В.Н. Из московских текстов. 2. «Мифология» Москвы 1930-х годов. С. 8—9.
10) Топоров В.Н. Человек и Время (к 75-летию со дня рождения Вяч. Вс. Иванова) // Балто-славянские исследования. М., 2004. Вып. XVI. С. 364—365.
11) Топоров В.Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического. Избранное. М., 1995. С. 7.
12) Топоров В.Н. Олег Николаевич Трубачев (23 октября 1930 — 9 марта 2002) // Балто-славянские исследования. М., 2002. Вып. XV. С. 678—679.
13) Диссертация была защищена в 1955 году и впоследствии издана в виде монографии: Топоров В.Н. Локатив в славянских языках. М., 1962.
14) Топоров В.Н. Вместо предисловия. К публикации новой книги о заговорах // Заговорный текст: генезис и структура. М., 2005. С. 8. См. также: Николаева Т.М. Введение // Из работ московского семиотического круга. М., 1997. С. VII—XLIX; Ревзин И.И. Воспоминания. Часть II. К истории нашего сектора // Там же. С. 820— 841.
15) См.: Симпозиум по структурному изучению знаковых систем. Тезисы докладов. М., 1962.
16) Успенский Б.А. К проблеме генезиса Тартуско-московской семиотической школы // Московско-тартуская семиотическая школа. История. Воспоминания. Размышления. М., 1998. С. 39.
17) Топоров В.Н. Вместо воспоминания // Московско-тартуская семиотическая школа. История. Воспоминания. Размышления. С. 144.
18) Там же. С. 145.
19) Там же. С. 147.
20) Лотман Ю.М. Письма. 1940—1993 / Сост., подготовка текста и коммент. Б.Ф. Егорова. М., 1997. С. 690.
21) Топоров В.Н. О понятии места, его внутренних связях, его контексте (значение, смысл, этимология) // Язык культуры: семантика и грамматика. К 80-летию со дня рождения академика Никиты Ильича Толстого (1923— 1996). М., 2004. С. 12.
22) См. прежде всего: Топоров В.Н. Вещь в антропоцентрической перспективе (апология Плюшкина) // Топоров В.Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического. Избранное. М., 1995. С. 7—111.
23) См., в частности: Топоров В.Н. О ритуале. Введение в проблематику // Архаический ритуал в фольклорных и раннелитературных памятниках. М., 1988. С. 7—60.
24) См.: Топоров В.Н. К этимологии слав. myslь // Этимология. Исследования по русскому и другим языкам. М., 1963. С. 3—13; Он же. Еще раз о др.-греч. ΣΟΦΙΑ: происхождение слова и его внутренний смысл // Структура текста. М., 1980. С. 148—173.
25) См.: Топоров В.Н. О числовых моделях в архаичных текстах // Структура текста. С. 3—58; Он же. К семантике троичности (слав. *trizna и др.) // Этимология 1977. М., 1979. С. 3—20; Он же. К семантике четверичности (анатолийское *meu— и др.) // Этимология 1981. М., 1983. С. 108—130; Он же. Число и текст // Структура текста-81. Тезисы симпозиума. М., 1981. С. 76—88; Он же. Заметка о числовом коде русских загадок // Число. Язык. Текст. Сб. статей к 70-летию Адама Евгеньевича Суп-руна. Минск, 1998. С. 247—258; Он же. Числовой код в заговорах. По материалам сборника Л.Н. Майкова «Великорусские заклинания» // Заговорный текст. Генезис и структура. М., 2005. С. 194—246.
26) Топоров В.Н. Об одном способе сохранения традиции во времени: имя собственное в мифопоэтическом аспекте // Проблемы славянской этнографии (к 100-летию со дня рождения чл.-корр. АН СССР Д.К. Зеленина). М., 1979. С. 141—149; Он же. «Скрытое» имя в русской поэзии // Исследования по структуре текста. М., 1987. С. 215—228; Он же. Имя как фактор культуры // Всесоюзная научно-практическая конференция «Исторические названия — памятники культуры». М., 1989. С. 125—129; Он же. Две заметки из области ономатологии // Имя: внутренняя структура, семантическая аура, контекст. Тезисы международной конференции. М., 2001. С. 61—69.
27) Топоров В.Н. Святость и святые в русской духовной культуре. Т. I: Первый век христианства на Руси. М., 1995; Т. II: Три века христианства на Руси (XII—XIV вв.). М., 1998.
28) Топоров В.Н. Эней — человек судьбы. К средиземноморской персонологии. М., 1993. Ч. I.
29) Топоров В.Н. Московские люди XVII века (к злобе дня) // Philologia slavica. К 70-летию академика Н.И. Толстого. М., 1993. С. 191.
30) «Сам выбор, который был сделан Россией на рубеже XVII и XVIII столетий, в широкой историософской перспективе должен пониматься в контексте опыта XVII ве-ка — и не только отрицательного» (Там же. С. 215).
31) Там же. С. 218—219.
32) Топоров В.Н. О понятии места… С. 15.
33) Там же. С. 27.
34) Там же. С. 29.
35) См.: Топоров В.Н. Текст города-девы и города-блудницы в мифологическом аспекте // Исследования по структуре текста. М., 1987. С. 121—132.
36) Топоров В.Н. Петербургский текст русской литературы. Избранные труды. СПб., 2003.
37) См., например: Топоров В.Н. Древняя Москва в балтийской перспективе // Балто-славянские исследования. 1981. М., 1982. С. 3—61.
38) Топоров В.Н. Vilnius, Wilno, Вильна: город и миф // Балто-славянские этноязыковые контакты. М., 1980. С. 3—71.
39) Топоров В.Н. «Одическая песнь городу Риге» (1595) Базилия Плиния // Балто-славянские исследования. Вып. XV. М., 2002. С. 42—46.
40) Топоров В.Н. Вергилианская тема Рима // Исследования по структуре текста. М., 1987. С. 196—215.