(подготовка текста и публикация М.-Л. Ботт)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2006
ПРЕДИСЛОВИЕ
Зимой 1979/80 года Михаил Леонович Гаспаров дал мне несколько консультаций по поэме Марины Цветаевой «Крысолов» — я готовила первое полное комментированное двуязычное издание этой поэмы (1982) и, будучи стажером от Тюбингенского университета в МГУ им. М.В. Ломоносова, работала над диссертацией «Эпитафия как принцип поэтической речи Цветаевой» (1984). Начиная общение с Гаспаровым, я была совершенно не подготовлена к тому, что для него устная речь — мучение. Вскоре меня пригласили на домашний семинар у Е.М. Мелетинского, где Гаспаров прочел подготовленный текст о цветаевской «Поэме Воздуха» без единой запинки. Культура обсуждений на этом семинаре, который я посещала вплоть до окончания моего пребывания в Москве, произвелa на меня глубокое впечатление. В 1980 году я получила, еще на адрес общежития в главном здании Московского университета, первую открытку от Гаспарова с литературным дополнением к нашему разговору и с обращением «дорогая коллега». Демократизм этого обращения и безоговорочное признание равенства поразили и обрадовали меня — с этого и началась переписка, длившаяся 25 лет. (Заметный урон нанес ей участившийся с 2002 года обмен сообщениями по электронной почте.) Во второй половине 1980-х годов, когда я ушла с должности сотрудника литературного отдела Фрейбургского театра и 8 лет работала внештатной журналисткой на радио и в газете, наша переписка стала более личной. Осенью 1989 года я, наконец, предложила Гаспарову писать воспоминания, чтобы освободиться от того, что, по его более позднему выражению, «давило изнутри». В письме от 15 ноября 1989 года Гаспаров сообщил, что начал над этим раздумывать, но уже вскоре написал, что решил взяться за мемуары (18 января 1990 года). С тех пор я получала — через все бóльшие промежутки времени — отдельные главы для «первочтения». Потом, в 2000 году, появились «Записи и выписки». Поскольку мы, кроме прочего, обменивались мнениями и o политических событиях в наших странах, письма Гаспарова с конца 1980-х по 2000 год являются также своего рода личной хроникой «перестройки». Но прежде всего эти письма — свидетельства духовной независимости, человеческой щедрости и надежности, за которые все те, кто знал Гаспарова, останутся глубоко ему благодарны.
М.-Л. Ботт, Берлин
13.5.1981
Дорогая коллега, <…> в один и тот же день почта мне доставила «Endreimdichtung» 1 <…>, а О. Г. 2 — «Прозу»3. Большое спасибо! Я раскрыл «Прозу» наудачу — и мне стало стыдно: в статье о Брюсове, которую я читал много раз, прямо и точно было сказано об ускользающем боге «ewiges Werden» [вечное становление. — Ред.] (с. 207) все то, что я старался вычитать из конца «Поэмы Воздуха», из «Новогоднего» и «Бога». Удивительный автор Цветаева — познавший себя так, что исследователю почти ничего познать не осталось. <…>
Искренне Ваш
МГаспаров
9.3.1983
Дорогая коллега, большое спасибо Вам за книгу 4, а еще того более за новогоднее письмо <…>. Книга получилась превосходная и очень нужная: такие комментированные издания нужны для авторов XX в. (и не только русских; мне недавно нужно было разобраться в стихах Малларме — ах, как я мучился!) не меньше, чем для античных классиков. Мне казалось, что я Цветаеву знаю хорошо, а по Вашему комментарию я впервые понял, как я неправильно понимал слова «…покамест тáмбуром тëтки…» (не буду даже писать, как фантастично я это себе представлял)5, и впервые узнал, что значит ссылка на Гёте «Вещество — лишь знак», хотя она меня беспокоила давно, и хотя вторую часть «Фауста» я довольно хорошо знаю и люблю. Вообще, слой гетевских реминисценций, выявленный Вами в «Крысолове», был для меня одной из самых занимательных частей Вашего комментария. <…>
Вы уже, вероятно, работаете на новом месте, — не знаю, на каком, но желаю, чтобы неинтересное в работе не совсем заглушало интересное. Очень надеюсь, что мы с Вами еще увидимся и (АНВ) услышимся.
Весь Ваш МГаспаров
12.9.1984
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Я очень рад, что Вы попали в театр: я помню, каким голосом Вы в последнем нашем разговоре говорили о школе и каким о театре. Теперь Вы о школе пишете по-другому и по-доброму, но я думаю, что <…> с сохранением всех пропорций театр все-таки Вам милей. Сам я очень пуглив и необщителен, два месяца работы в школе (как раз у 12-летних) были самыми страшными в моей жизни, но если бы я попробовал вообразить что-нибудь более страшное для себя, это, может быть, был бы театр. <…> В театре мне приходится быть раз в несколько лет, и каждый раз я съеживаюсь от многолюдства и яркости и чувствую угрызения совести от того, что занимаю место, на котором мог бы сидеть кто-нибудь более понимающий. Впрочем, этой весной одна наша дальняя родственница кончила режиссерский факультет театрального института и привела нас с женой на выпускной спектакль, который они ставили. Это был «Борис Годунов», текст без сокращений, сцена посреди зала, без декораций, с некоторыми странными мизансценами и с прологом, в котором было темно, и весь актерский персонал быстро и беспорядочно шагал по сцене во всех направлениях туда и обратно, гудя что-то невнятно-ямбическое, из чего время от времени вырисовывались — врассыпную, без всякой связи — наиболее яркие строчки из разных мест предстоящего текста. Видимо, это делалось для напоминания. <…> Читал недавно английскую двухтомную биографию Блока 6, еще раз увидел, как важно для Блока было его увлечение Стриндбергом, которым Вы сейчас занимаетесь 7, и еще раз погоревал, что я никогда не мог приневолить себя прочитать этого автора: отталкивало то ощущение, которое потом нашел сформулированным в предисловии Дюрренматта к «Играем Стриндберга»: «плюш + вечность»8. <…> Будьте здоровы и благополучны!
Ваш МГаспаров
12.10.1984
Дорогая Мария-Луиза, <…>. О статьях Блока из цикла «Ибсен и Стриндберг» (такой цикл был в 12-томном собр. соч. 9) мне как раз недавно говорила одна молодая исследовательница 10 <…>, готовившая некоторые <из них> для нового академического издания Блока: она разыскивала их источники, и оказывалось, что эти статьи насквозь компилятивны, почти для каждой фразы можно найти источник со словесным совпадением. Впрочем, речь была не о стриндберговских статьях, а об одной ибсеновской и о «Стихии и культуре». Почему Блок увлекся этими авторами, — у меня по биографии А. Паймен сложилось такое представление (хотя прямо она этого не говорит): переломным годом в жизни Блока был 1906: он кончил университет, перестал получать субсидию от отца, должен был (впервые) покинуть материнский дом, снять с женой отдельную квартиру и думать о заработке, у жены был роман с Андреем Белым, и от всего этого в совокупности Блок в почти ребяческой обиде настроился умереть: покончить «самоубийством в рассрочку», сведя себя в гроб бедностью, вином и разгулом. Видимо, он рассчитывал, что это случится лет через пять. Но этого не случилось: во-первых, здоровье оказалось крепким, во-вторых, в «Золотом Руне» платили неслыханные гонорары, так что бедности не было, а в-третьих, тем временем умер его отец и от своей скаредности оставил большое наследство. Оказалось, что умирать, вроде бы, и нет надобности; а собственно пришлось менять и психологию: вместо «все мы — обреченное поколение» настраиваться на «на смену нам вырастут новые сильные люди»; а где уж и искать сильных людей, как не в Скандинавии! Отсюда — Ибсен и Стриндберг 11. <…> Меня давно интересовало стихотворение Блока «Женщина (Памяти Авг. Стриндберга)», 1914, оно непохоже на обычные его стихи (по-моему, не в лучшую сторону), но перечитать Стриндберга ради его понимания я все-таки не собрался с духом. <…>
Посылаю Вам фотографию «дома на набережной» — забавно, что я учился в соседней школе (рядом с тем местом, откуда сделан снимок), и у нас в классе были ребята из этого дома. Но это были первые послевоенные годы, атмосфера была не такая сословная, как позднее, и розни не чувствовалось. Хотя когда мне пришлось зайти к одному однокласснику домой, я был ошарашен огромной квартирой, где все блестело: мне казалось, что таких не бывает. Хорошо, что с тех пор прошло почти 40 лет без войны: за это многое можно простить человечеству. <…>
Слова Кафки про «страшное свое бодрствование» я узнал впервые, но хорошо знаю по себе 12; но мне бы хотелось, чтобы Вам было легче от мысли, что Вы оставили о себе «добрый сон» еще в одном человеке.
Весь Ваш МГаспаров
13.8.1985
Дорогая Мария-Луиза, я получил Вашу открытку со сфинксом, а отвечаю — видите, каким скучным городским видом? Вот потому я и не писал Вам до сих пор, что жизнь была скучная, и новостей я в ней не замечал. <…> С огорчением чувствую, что от Цветаевой отдаляюсь, и сам не знаю, оттого ли, что старею, оттого ли, что выпал из сведений о ее публикациях последнего десятилетия, которых, кажется, много. Этим летом долго болел — говорят, от переутомления. <…> Доброго здоровья Вам, сил и бодрости.
Весь Ваш МГаспаров
5.3.1986
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Вы когда-то выписали для меня слова Кафки о том, что каждый человек — это добрый сон других и страшная явь для себя, я их никогда не забываю; пусть, если можно, Вам будет в страшной яви немного легче оттого, что для меня Вы всегда были и будете очень, очень добрым сном.
Жизнь идет трудная, и писать о ней неинтересно. Если я смогу вернуться к Цветаевой, мне хотелось бы сравнить ее прозу (больше критическую, чем мемуарную) с прозой статей Бальмонта (сборник «Горные вершины» и др.) — мне кажется, что там могут быть источники ее прозаического стиля. Если бы я мог быть Вам полезен какими-нибудь справками или переводческими советами — я был бы счастлив.
Χαι´ρειν13, как желали Греки!
Весь Ваш МГ
20.4.1986
Дорогая Мария-Луиза, <…>. А сам я в этом году должен кончить «Очерк истории европейского стиха» (знакомое Вам «Введение», развернутое до 18 листов); <…> и впервые попробовал себя в переводе с немецкого (который знаю плохо) — для одной антологии мне поручили перевести подборку стихов Эрнста Майстера 14. Я читал его впервые, без большого восхищения, но постарался сделать лучшее, что мог. <…> Будьте здоровы и благополучны!
Всегда радующийся Вам МГаспаров
6.8.1986
Дорогая Мария-Луиза, помоги Вам Бог жить «вольной журналисткой»: что это не помешает Вам остаться филологом, и что Вы по прежнему будете читать русскую литературу и думать над ней, я не сомневаюсь ни секунды. Вы пишете: «не медлить с самостоятельностью и НЕ бояться» — это очень нужно каждому человеку; мне не удалось в свое время переступить через это НЕ, поэтому до сих пор живу на античной службе, хотя давно уже мне ближе поэтика и стиховедение. У Виктора Шкловского есть книжка (ок. 1928) под названием «Поденщина»15, это сборник мелких и случайных заметок о литературе и кино, но в предисловии там сказано приблизительно так: «эти заметки я написал не по своей охоте, но я считаю, что время лучше знает, что ему делать с человеком, и думаю, что такая поденщина может быть для писателя полезнее, чем великие творения, которые он обдумывает всю жизнь, но так и не пишет». Я всю жизнь ободрял себя этим и не отказывался ни от каких поручений, если знал, что могу выполнить их лучше других; и кажется, до сих пор не жалею, хотя это становится все тяжелей. <…>
Вы пишете, как огорчительно выглядит современный разброд в структурализме. Знаете, может быть, такова судьба каждого течения не только в литературе, но и в науке: сперва оно выступает единым строем, а потом, когда победа одержана, рассыпается на индивидуальные фигуры, из которых каждая выходит за рамки первоначального «символизма» или «структурализма», но каждая в свою сторону. Здесь, по-моему, происходит то же самое: Лотман думает не столько о литературе, сколько о культурном процессе в целом (иногда очень интересно, а иногда слишком отвлеченно), доклады В. Иванова давно уже превратились в поток сознания, где речь идет обо всем на свете, друг с другом сопоставляются самые неожиданные вещи (с особым вниманием к модным новинкам, вроде археологии Эблы 16), слушать его всегда интересно, но, выслушав, чувствуешь, что никакого вывода из услышанного сделать невозможно. Французских структуралистов я просто не мог читать, настолько переусложненными казались мне их абстракции и настолько непрактичными — приемы разбора; сужу, главным образом, по «S/Z» Барта (мне хотелось бы написать аналогично построенный «антибартовский» разбор какого-нибудь текста), по «Словам и вещам» Фуко (я помогал их переводить на русский язык и говорил: «в XIX в. во Франции за такой стиль расстреливали») и по систематизированному пересказу их в книге Дж. Каллера 17.
Мне хочется высказать даже худшую ересь: мне очень сомнительной кажется вся серия работ Якобсона по анализу отдельных стихотворений с точки зрения «поэзии грамматики»18. Я не верю, что выявляемые им «симметричные композиции» ощутимы каким бы то ни было восприятием. В этом году летом была третья Тыняновская конференция (менее интересная, чем первые две), я там делал доклад о разнице восприятия литературного произведения при первочтении <…> и при перечтении <…>; говорил, что Тынянов в «Проблеме стихотворного языка» целиком исходит из первочтения, когда каждое новое слово перестраивает всю картину целого, а Якобсон — из перечтения, когда весь текст уже в поле зрения и когда только и можно говорить о «симметрии» и «асимметрии»19. Мне всегда казалось, что наука — в том числе литературоведение — существует только для того, чтобы выявить порядок в хаосе окружающего нас мира (и мира литературы в том числе); но ни французы, ни Якобсон, по-моему, этого не достигают. Что символизм был «I, II и III», я уже знаю, но что и футуризм был «I, II и III», узнал из Вашего письма в первый раз. Давайте пробовать жить своим умом и искать порядок в беспорядке собственными силами. <…>
В прошлом году один мой старший коллега-переводчик (он начинал переводами греческих стихов, перевел всего Эсхила, но уже давно перешел на немецкую литературу и сделал прекрасные переводы всего «Иосифа» Т. Манна и «Человека без свойств» Музиля — впервые по-русски, это под-виг) напечатал статью, что нам, переводчикам, пора думать и спорить не о том, «как» переводить, а о том, «что» переводить, потому что сейчас человечество впервые стоит на грани решения, существовать или погибать, и в таком положении переводы из отживших классиков — вредная эстетская игра 20. Я написал ему письмо, в котором заступался за классиков (ведь они тоже говорят нам, стоит ли жить), но, наверное, он был больше прав, чем я. Об этом я думал после 26 апреля 21, и еще раз после Вашего письма. <…>
Всего Вам самого, самого хорошего.
Весь Ваш МГаспаров
10.10.1986
Дорогая Мария-Луиза, пишу Вам тотчас после заседания, которое называлось «IV Цветаевские чтения» <…>. Не жалейте, что Вас не было в Москве: оно было скучное. Интересен, как всегда, был С.С. Аверинцев, говоривший «вступительное слово»: о том, что для предыдущих поколений любовь к Цветаевой была делом личного выбора, а для нынешнего — уже заданность: исчезла теплота посвящения, как бы инициации, когда традиция любви к Цв. передается от живого человека к живому человеку (мне было 14 лет, говорил он, а моему другу, именно другу, 60 лет, и от него я впервые услышал стихи «Красною кистью рябина зажглась…»), — зато открылась возможность взглянуть на Цв. шире и увидеть ее место не в русских, а в европейских масштабах. Она — последнее звено романтического цикла европейской культуры, с ее культом Наполеона, Гёте и пр.; и это в эпоху Элиота, Паунда и экспрессионистов, с которыми она, однако, имела общее в новом отношении к слову. Говорил Аверинцев, как всегда, отвлеченно, расплывчато и с примесью личных воспоминаний, но слушать его было хорошо. (Мы с ним если не друзья, то товарищи скоро тридцать лет, — и это несмотря на то, что во многом друг на друга не похожи. Он из потомственной интеллигентской семьи и, действительно, усваивал культурные традиции с воздухом, которым дышал, а я всему учился от книги к книге, и когда о чем-нибудь спрашивал мою мать, она говорила: «посмотри лучше в энциклопедии». Как я впервые читал Цветаеву, я тоже хорошо помню — это была, как я теперь понимаю, машинописная копия ее невышедшего сборника 1940 г., ходившая тогда, ок. 1949 г., по немногим рукам, — но все-таки именно сборник, книга, без всяческих устных комментариев о стихах, авторе и ее судьбе.) <…> Сам я делал маленький доклад под названием «От поэтики быта к поэтике слова»22 <…>. Собою я недоволен, доклад свой сочинял наспех, и даже перечитывая второпях цветаевские стихи и прозу, не чувствовал того — не научного, просто читательского — счастья от прикосновения к поэзии, которое обычно во мне всегда вставало над ее стихами.
У Маяковского в «Разговоре с фининспектором» это называется «худшая из амортизаций — амортизация сердца и души». <…> Будьте благополучны, сколько можно в наше время быть благополучными; греки желали в таких случаях «хaйрейн», радоваться, или «эу пpaттейн», буквально — «чтоб хорошо работалось». А я всегда по-прежнему буду рад всякой вести от Вас.
Душевно Ваш МГаспаров
26.9.1987
Дорогая Мария-Луиза, Вы мне когда-то процитировали Кафку: «Каждый человек — прекрасный сон для других и страшная явь для себя», — и я вспоминаю эти слова всякий раз, думая о Вас, — так светлы для меня все воспоминания, связанные с Вами, что трудно не думать о том, каково живется Вам на самом деле. <…> Последняя фраза, прорвавшаяся в Вашем письме — «а кроме работы — плохо живется: все душевные силы уходят в противостояние (сопротивление) этому, что еще бессмысленнее» — заставила меня вспомнить последнюю строчку «Реквиема» Рильке, и то, как плохо ее перевел Пастернак («Не до побед: все дело в одоленьи»23). Давайте постараемся «выстоять». Я рад был прочитать, что русские темы теперь «в моде», это все-таки позволяет Вам не покидать Вашей специальности; и не мог не вспомнить, как лет десять назад, наоборот, Тарановский написал мне, что славистика в Америке выходит из моды, студенты на нее не идут, и Гарвардский центр, созданный Якобсоном и им, разрушается на их глазах. Расцвел этот центр в конце 1950-х, когда русские запустили спутник и привлекли к себе интерес, а упадок интереса пришел с последующим застоем; наверное, и теперешняя «мода» связана с интересом к современной нашей «перестройке». Тогда это хорошо: «перестройка» идет, путаницы очень много, но близости нового застоя не чувствуется. Если Вы видите наши журналы, то заметили, как торопливо в них печатают авторов, чьи имена три года назад даже из стиховедческих книг вычеркивались; даже журнал «Наука и жизнь» (!) печатает отрывки из книги Ходасевича о Державине. А в журнале «Звезда» № 8 напечатали целый цветаевский букет <…>. А в последние две недели я вдруг заболел («вестибулярный криз»). Кажется, в первый раз в жизни я упал в обморок (на груду книг и рукописей на полу собственной комнаты) и когда очнулся, было смешно чувствовать себя таким большим, что неизвестно, какую руку или ногу лучше начать двигать, чтобы встать. Это не опасно, хуже то, что депрессия в душе продолжается и мешает работать; а до сих пор работа от всего помогала <…>.
От всей души желаю Вам — как уже когда-то по-гречески — «хaйрейн» и «эу пpaттейн». Пусть будет хорошо все, что еще может быть хорошо.
Весь Ваш МГаспаров
6.2.1988
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Я не имею права называть себя переводчиком с немецкого, я сам учусь языку на этих переводах — и, как Вы могли видеть, с большими ошибками. Поэтому я не выбираю пока авторов для себя, а пользуюсь теми, которых мне предлагают, но из каждого перевожу вдвое больше, чем от меня требуют — чтобы «войти» в писателя, почувствовать не только немецкий язык, но и «его» язык. Так, для одной антологии перевел Эрнста Мейстера («зачем Вам этот мрачный атеист?» — осторожно спросил меня Аверинцев; я ответил: «его выбрали для меня двое моих знакомых: один говорил — потому что поэт очень похож на меня, другой — потому что поэт очень непохож на меня»), для другой Х. Домин и Х. Пионтека 24, для третьей должен буду переводить Арно Хoльца 25 (но этот старый автор мне и сам интересен; я говорил Вам, что М.Е. Грабарь-Пассек, чьи переводы из Тютчева Вы читали, любила этих поэтов безвременья — Хoльца, Фляйшлена и Хр. Моргенштерна 26) и еще кого-нибудь; так же «для пробы» я начал переводить и Г. Гейма, а теперь за первым его сборником буду переводить и второй (кажется, там поменьше покойников). Между делом немного переводил Эриха Фрида, но это просто, он писал почти прозой 27. Если Вам кажется, что есть какой-то поэт, подходящий, «похожий на меня», — порекомендуйте, пожалуйста, или пришлите: это для меня будет не только упражнением в языке, но и лишним способом «познать самого себя» (помните, Сократ тоже был упомянут в нашем разговоре). А пока из авторов, с которыми я имел дело, приятнее всего для меня была Х. До-мин. Когда мы с Вами разговаривали, рядом на диване лежала только что вышедшая антология западногерманских поэтов в русских переводах «Вести дождя» <…>. В этой же антологии есть одно стихотворение Г. Грасса, которое я позволил себе сократить и упростить вот так:
Пророки
сидели по тюрьмам.
Саранча летела и села.
Наступил экономический кризис.
Тут вспомнили про мед и акриды.
Пророков выпустили на волю.
Их было три тысячи триста.
Oни говорили речи,
Подкрепляя усталость саранчой.
Народ их трепетно слушал.
Скоро кризис был ликвидирован,
И пророков вернули в камеры 28.
[«Саранча летела и села» — это из шуточного экспромта Пушкина. «Акриды» (саранча, кузнечики) сейчас в русcк. языке упоминаются только в цитатах из св. Писания о пище отшельников.] С. Аверинцев (который во-обще терпеть не может политическую поэзию и прозу) говорил: «Вот истинная картина нашего времени!» Вот, если угодно, ответ на Ваше удивление, почему молодые интеллигенты скептически относятся к современным общественным событиям: они помнят «оттепель» 1956 и следующих годов и помнят, как быстро она миновала. Это несправедливо; они забывают, что именно тогда, при Хрущеве, наша страна свернула с пути, по которому она ощупью движется и до сих пор. Но здесь уже начинается интеллигентское высокомерие: «мы выше политики», за которым у одних скрывается равнодушие, а у других мечты об идеале. Я мало думаю об этом, потому что чувствую, что мы (несмотря на гласность) слишком мало знаем о том, что происходит; но когда я работаю, я всегда помню, для кого я это делаю, какому множеству полуобразованных читателей предстоит формировать свой вкус по тому, что сообщаем им мы, переводчики и историки культуры, — и от этого мне бывает легче. Наверное, это мой вариант «мечты об идеале». <…>
Всего Вам самого хорошего!
Всегда Ваш МГаспаров
19.5.1988
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Я только что получил приглашение на будущий год в Италию на конференцию по случаю 100-летия Анны Ахматовой, но написал, что не поеду, а постараюсь послать доклад в письменном виде — конечно, об эволюции стихосложения Ахматовой. <…>
А просьбу, высказанную мною в прошлом письме, я повторяю: если Вам покажется, что какие-нибудь немецкие стихи «подходят» для меня, похожи на меня — пришлите мне их, мне интересно будет и познакомиться с новыми стихами (перевести их), и увидеть себя Вашими глазами. <…>
Пусть Вам будет полегче!
Сердечно Ваш МГаспаров
27.7.1988
Дорогая Мария-Луиза, не сердитесь на меня сверх меры. Вы же знаете: заграничные поездки столько десятилетий были не формой научной работы у нас, а формой признания, знаком принадлежности к элите, — а я к элите не принадлежу и принадлежать не хочу. И еще не отвык от такого отношения к ним — по своей инертности. Мой товарищ Аверинцев, который сам уже побывал в командировках повсюду (последний раз — в Иерусалиме! и не на очередной конференции в честь 1000-летия крещения Руси — а он, кажется, выступал с докладами уже на четырех таких конференциях, — а на конференции по киноискусству! Потом он мне объяснил: союз кинематографистов у нас, оказывается, самый либеральный, и вот они прихватили его с собою как символ своей либеральности. В конференции он, конечно, не участвовал, но какие-то лекции читал; гостиница называлась «Гора Сион», а низина, где стояло здание конференции, — «геенна»), — так вот, Аверинцев уже писал в самые высокие инстанции, что когда говорят: «Вы проситесь на конференцию в Будапешт по Вашей специальности, но в Будапеште Вы уже были в прошлом году, поэтому нельзя, но не унывайте, мы Вас пошлем в Париж на конференцию, к которой Вы не имеете никакого отношения», то это науку далеко не продвинет. Обещаю одно: позавчера мне вдруг позвонил сын Вяч. Иванова (поэта) — он в Москве — и сказал, что мне пришлют приглашение на конференцию по Иванову в Гейдельберге (если не ошибаюсь) в следующем году; если правда пришлют, то постараюсь пересилить себя и не отказаться — тем более, что тема у меня есть: неизвестные стихи Веры Меркурьевой о В.И. и вся нелегкая биография этой поэтессы 29. И сам только что напечатал письмо английскому коллеге — нельзя ли получить повторно вызов на стажировку в Оксфорд, от которого я неразумно отказался: без этого вряд ли сумею написать большую работу по античной литературе, которую мне велено писать. Честное слово, я совершенствуюсь!
И «не чувствую себя личностью» — это совсем не кокетство. Просто я очень хорошо помню, какие знания, суждения и вкусы отложились во мне от таких-то впечатлений, разговоров, лиц и (больше всего) книг, и чувствую себя передатчиком всего этого, собранного и переработанного, моим собеседникам и читателям. Передатчик, посредник, вроде переключателя на электрических проводах. Я даже написал об этом стихотворение верлибром, но пришлю в другой раз — рядом со стихами Блока, которые на обороте, совестно 30.
Спасибо Вам большое за обе книги — и за то, что они не в расчете на мой сомнительный вкус, а выражают Ваш, и я могу радоваться совпадениям 31. Что Энценсбергер большой поэт, было видно даже по посредственным русским переводам; читать мне его пока, конечно, трудно, но первое стихотворение неожиданно перевелось именно из него («Финское танго», оно легкое) 32. А фон Тёрне я совсем не знал, и втягиваюсь в его книгу с удовольствием — главным образом через стихи в манере Э. Фрида, который мне нравится и которого я даже переводил для себя. Только простите мне мое невежество: кто этот философ Блох, который снят на открытке рядом с Дучке? 33 <…>
Я прочитал Ваши несколько строк о Португалии, и представил себе ее, как будто сам побывал там. Видите, как мне немного надо! А особенно рад был, что Вам удалось написать там то, что хотелось, — поздравляю! 34 <…> Я через несколько дней ложусь в больницу, чтобы сосредоточенной работой привести себя в душевное равновесие, — это мне вместо Португалии. От души желаю Вам доброго здоровья, сил и дорогой для меня в Вас твердости духа. Пусть Вам будет полегче — и не сердитесь на меня!
Ваш М.Г.
28.9.1988
Я подстрочник,
Я прозрачник —
Между словом и делом,
Между человеком и человеком.
Я довесок к порции нужного,
Ложка меда в дегте или дегтя в меду,
Муть в стекле,
Шум в слухе.
Чем меньше меня, тем лучше.
Я посредник —
Чтобы кто-то понял другого,
Чтобы кто-то понял сам себя.
Поэт, подстрочник, переводчик, читатель,
А читатель, может быть, сам поэт, —
И сначала, и по кругу —
Мир играет в испорченный телефон.
Не хочу быть порчею — быть собою.
Это вроде кровообращения:
Если жила самоутверждается —
Это спазм, и человек умирает.
Не нужно, чтобы меня чувствовали.
Я подстрочник —
Переводом пусть будет кто-нибудь другой.
Дорогая Мария-Луиза, в одном Вы, к счастью, немного ошиблись: стихов я не пишу, а только перевожу. (Вспоминаю при этом слова старушки из «Театрального романа» Булгакова: «А зачем он новую пьесу написал? Разве старых мало? Век играй — не переиграешь!») <…> Единичные исключения не в счет. Только в самые последние годы, когда стал чувствовать себя душевно хуже, стихи вдруг стали прорваться чаще — но такие «дневниковые», «для себя», что я чувствую их не стихами, а скорее психологическим документом. Так получилось несколько лет назад и это.
А в другом Вы совершенно правы: чтобы добиться прозрачной безличности в переводе, нужно самому быть личностью. Среди русских переводчиков для меня идеал такого самоотречения — М. Лозинский, переводчик Данте (полностью), Шекспира и иной классики <…>.
Вашего Энценсбергера я почти постоянно ношу в кармане: я знал некоторые его стихи по переводчикам, но не ожидал, что он окажется мне так близок. Его темы и их язык до сих пор от меня были далеки, часто нужен словарь, а его в карман не возьмешь; когда я еду в вагоне метро, я вынимаю его книжку и разгадываю его стихи, как загадку, а вернувшись домой, проверяю по словарю неизвестные слова. Некоторые стихотворения перевелись неожиданно почти сами собой («Визит к Энгру» [и «Слезы благодарности»]). Тем, что получается, я пока недоволен: кажется, что так перевел бы каждый, и хочется быть острее. <…>
Очень сочувствую радиожурналистке, подготовляющей портрет Горбачева 35. Этот год у него трудный: через месяц после того, как Вы уехали, произошел межнациональный конфликт в Нагорном Карабахе, погром в Сумгаите, и о национальном вопросе стали говорить и писать во всех республиках. А он, по-видимому, к этому был не готов и откладывал решение этого вопроса на будущее. Общество — по крайней мере, та часть общества, с которой привыкли иметь дело Вы и я, — ведет себя очень хорошо. У меня есть ученица (бывшая аспирантка) из Литвы, она переводит на литовский Фолкнера, Бернаноса, Вирджинию Вульф, свою Литву болезненно ощущает как глухую провинцию мировой культуры, — она с изумленной радостью рассказывала мне, как активны, как безупречно организованны (т. е. без всяких беспорядков) оказались ее соотечественники, и, главное, как они сумели в своих требованиях подняться выше того «живодерского национализма», который в такие моменты бывает так част.
Знаете ли Вы, что муж моей матери, фамилию которого я ношу, был армянин из Нагорного Карабаха? Они очень недолго жили вместе, я его почти не помню. Но мать рассказывала, как она, выйдя замуж, ездила с ним к его родителям, и на что похож Нагорный Карабах. От города Баку едешь в глубь страны по ровному плоскогорью, и вдруг среди этого плоскогорья возвышается широкая гора, как гриб, и на ней живут одичалые армяне. Одичалые, потому что все окрестные, пригодные для земледелия и скотоводства места, заселены азербайджанцами. Это было 60 лет назад. Видимо, и сейчас жить там очень трудно.
<…> С доской на цветаевском доме, с концертом, с докладом — поздравляю от души! 36 Буду ждать.
Весь Ваш М.Г.
28.11.1988
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Спасибо Вам за страницу о Блохе. Он получился у Вас, как живой37. <…>
За зиму я должен много сделать для института (даже не по античной литературе, а по русской поэзии начала XX в. — наш институт не хочет отставать от времени, будут издавать Мандельштама академическим изданием в 3 томах, Пастернака в 14 томах и т.д., а специалистов у нас в институте до такой степени нет, что меня включили в обе редколлегии. Как говорил один вельможа в начале XIX в.: «Господи, до чего дожила Россия! лучше меня никого на это место не нашла» (из записок кн. Вяземского). <…>
Разговор Горбачева с армянским ректором я тоже помню и помнят все, кто смотрел передачу 38. Горько видеть, как не подготовлено оказалось правительство к этой вспышке национального конфликта, упустило время, а теперь эта проблема встала по всей стране. Я только что ездил с маленьким курсом лекций в Тбилиси — пришлось сократить его вдвое, потому что студенты наукой не занимаются, а вот уже месяц как только спорят о национальных правах. Вяч. Вс. Иванов говорил, что была встреча между армянской и азербайджанской интеллигенцией самого высокого, элитарного уровня — никакого результата, даже здесь люди перестали понимать друг друга. У Бабеля есть рассказ «Гедали», где старый еврей говорит, что он хочет интернационал хороших людей 39 — потом эта мысль вошла в фильм «Комиссар» (я его видел лишь недавно, и он вправду замечательный) — я все чаще вспоминаю эти слова — «марксистско-утопические», чтобы повторить Ваши слова о Э. Блохе.
Будьте здоровы, и пусть Вам живется полегче!
Весь Ваш МГаспаров
24.4.1989
Дорогая Мария-Луиза, <…>. От души желаю удачи с фильмом о Владимове: «единственно важное для него — писать» — таким он мне и представлялся 40. Я читал «Руслана» и не решаюсь сказать, нравится он мне или нет: я не мог относиться к этой вещи как к литературе («нравится — не нравится»; любопытно, что немногие повести Солженицына, которые я знаю — «Раковый корпус», «В круге первом» [«Гулаг» не читал], мне казались чисто литературными произведениями, и видно было, как они сделаны. Другое дело — «Один день Ивана Денисовича», первая его вещь: одна из самых замечательных в русской прозе, главным образом — по языку, где можно комментировать выразительность каждого слова), читать «Руслана» было страшно, перечитывать я ни разу не попробовал; но хоть я и не люблю жестокую литературу (помните, мы об этом говорили?), но такая нам нужна, чтобы помнить то, чего нельзя забывать. А предыдущую его повесть, «Три минуты молчания», хоть и 20 лет прошло, я хорошо помню, и она мне нравилась; и тоже был очень хороший язык. «Руслана», кажется, сейчас у нас уже напечатали; хочется верить, что начавшиеся у нас шаги навстречу эмигрантам последней волны будут продолжаться, и Владимову станет легче.
О нашей жизни Вы знаете по газетам — и про Тбилиси, и про Ригу — не хуже нас. Когда-то кто-то по этому поводу сказал при мне: «у Горбачева, видно, очень организованные враги», я не принял этого всерьез: мы и без врагов умеем делать очень опасные ошибки. Но сейчас я готов этому поверить.
<…> В заключение — два неожиданных анекдота. <…> Помните, по сведениям о последних советских годах Цветаевой (подробнее всего — в книге М.И. Белкиной), что за Цветаевыми на даче НКВД присматривал человек по фамилии Самуил Гуревич, был любовником Ариадны и даже посещал ее в лагере, а потом, конечно, был расстрелян ок. 1952 г.? Так вот, оказалось, что этот Гуревич приходится мне троюродным или четвероюродным дядей по матери. Они даже почти не были знакомы, но в 1935— 38 гг. мой отец (настоящий, а не тот муж моей матери, с которым она не жила и чью фамилию я ношу, — позвольте в этом письме не вдаваться в подробности), — оказавшись безработным, нашел место у Гуревича в редакции журнала «За рубежом», который тот вел, «дружил» с ним (точное слово моей матери, — понятно, что дружба начальника с подчиненным есть понятие относительное), и отец говорил, что более умного, привлекательного и обаятельного человека он вряд ли встречал в жизни, — а встречал он многих и обольщаться попусту был не склонен. Потом началась война, и все потеряли друг друга из виду. Гуревич был сыном евреев-революционеров, родился в эмиграции в Америке, приехал в Россию только после революции, лет в 15; заграничное детство могло сыграть свою роль в его сближении с Ариадной.
Второй — в том, что мне пришлось впервые в жизни давать интервью, и должно оно быть напечатано в журнале «Театральная жизнь», которого я в жизни в руках не держал. Журналист явился ко мне от другого журнала, гораздо более почтенного, «Наше наследие», и тема должна была быть: «как использовать культуру прошлого для построения культуры будущего?» (вопрос так поставил я, хотя ответа на него сам не имею), однако журналист оказался «двурушником», работавшим сразу на два журнала, вопросы его все больше сползали на положение культуры в СССР вообще, и на перестройку, и на общую нынешнюю обстановку, — это они печатают в «Теа-жизни» серию интервью с самыми непохожими людьми от Аверинцева до бывшего заведующего Госбезопасностью, вот и я попал в этот ряд. Я говорил все, что думаю, решив, что об остальном позаботится цензура. <…> Когда это напечатают (если напечатают), не знаю; самому любопытно 41. <…>
Всегда Ваш МГаспаров
26.5.1989
Дорогая Мария-Луиза, Ваша маленькая открытка со Средиземного моря шла ко мне целый месяц <…>. «Мир — в красоте»42 — это хорошо. <…> Самая счастливая встреча с природой у меня была лет 15 назад, когда во время одной конференции в Армении мы с двумя коллегами ездили посмотреть озеро Севан. Каменные дороги не оставили в памяти никакой радости, но сидеть на холме рядом с пустой часовней и с желтой каменной земли смотреть на синее, синее озеро было тоже очень хорошо. Природа уже начинала погибать, Севан уже становился меньше, остров на нем уже стал полуостровом, но до нынешних армянских трагедий — и природных, и человеческих — было еще далеко. <…>
Работаю очень много и хлопотливо <…>. У меня нет никаких способностей к организационной работе (и прямое отвращение к разговорам с начальством) — а сейчас приходится замещать нашего заведующего, моего товарища Аверинцева, и приходится собирать коллектив текстологов и комментаторов для подготовки академического издания Мандельштама, руководить которым назначены мы с Аверинцевым — но он на полгода в заграничной командировке, так что все на мне. Кроме того, должен через несколько дней сдать в издательство сборник старых переводов с новым комментарием «Античная басня»43, а после этого через две недели — 4 листа публикации неизданных стихов Веры Меркурьевой <…> с биографическими материалами вперемежку 44. Тысячу других дел, второстепенных, но очень мешающих, не перечисляю: Вы по себе это хорошо знаете. С вожделением думаю после этого на месяц спрятаться в больницу и, не отвлекаясь, с утра до вечера переводить с греческого: это утомляет, но успокаивает.
Сейчас, когда это пишу, по телевизору идет трансляция со съезда народных депутатов. Воображаю, что про этот хаос будет написано в газетах. Трудно будет. И все-таки пока нет ощущения, что «оттепель» кончилась и будет поворот вправо. Я надеюсь, что будет продолжаться все то же: медленно, трудно, глупо, но в том же направлении.
Будьте благополучны, сколь это возможно в наше время!
Всегда и неизменно Ваш М.Г.
17.7.1989
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Я ничем не болен (депрессию я не привык считать болезнью) — просто в последние 5 лет, после одного тяжелого нервного кризиса, я раз в году на месяц ухожу в больницу, чтобы отдохнуть от дома, от знакомых, от начальства, от телефонных звонков и пр. <…> Получаю какие-то общеукрепляющие таблетки, но главным образом, лечу себя сам сосредоточенной работой, которая не пускает в голову дурные мысли. Здесь я работал по 14 часов в день и сделал полный перевод одного греческого мифолога с английским комментарием: 13 листов за 2 1/2 недели 45. Так можно, только когда тебя никто не отрывает; а где это еще возможно? <…>
В свободу, пожалуй, я не верю — точнее, верю в свободу человека принимать на себя ответственность за несвободный поступок. Как в «Царе Эдипе»: ни один его поступок не был свободным, все были предопределены, но когда он признает свою вину за них и наказывает себя, это уже свободный его поступок. В частности, это значит: я не имею права осуждать никого другого за такой-то поступок, потому что у него была (пусть скрытая от него) объективная причина, а у той причины — своя причина, и так далее. В Евангелии мне ближе всего слова «не судите, да не судимы будете» <…>. А делать выбор в жизни нам приходится на каждом шагу, и это всегда выбор между «хорошим» и «привычным»; «привычное» — это тот стереотип, который сложился в нас с детства, а «хорошее» — то, как мы хотели бы его изменить. И я думаю, что постепенным рядом таких выборов мы можем изменить свою структуру. И я и Вы чувствовали, что мы сейчас не такие, какими были в 20 лет; я даже решаюсь сказать, что я стал лучше. Но, конечно, не во всем: сосредоточивая усилия в одном направлении, оставляешь без внимания другие. Я от природы эгоист, поэтому я сосредоточивал усилия на отношении к людям, поэтому их не хватало, например, на отношение к природе. <…>
Конечно, бывают исключения: и у меня были потрясения от зрелища природы, об одном мне хочется рассказать. Оно называется «Памятник Чаренцу». Был прекрасный армянский поэт Егише (Елисей) Чаренц, расстрелянный в 1937 году 46. Когда я был в последний раз в Армении (лет десять назад), там только что был открыт памятник Чаренцу. Это значит вот что. На одной из туристских дорог (слева крутой горный склон, справа зеленая Араратская долина, по ту сторону которой уже Турция) автобус вдруг останавливается. Справа, перед спуском в долину, гряда низеньких холмов, на одном из них — полукруглая площадка под навесом, лицом к долине, и с этой площадки, в раме между навесом и боковыми столбами, открывается такой вид на долину, что захватывает дух. Нужен был очень большой талант, чтобы выбрать такое место — законченное, как картина. Это и называется «Памятник Чаренцу»: по-моему, это очень хорошо.
Еще позвольте сказать два слова как античник — по поводу упоминания «Царя Эдипа» <.>47 Иногда говорят: он виноват, потому что, зная предсказание «убьешь отца», он должен был воздержаться от убийства кого бы то ни было. Так вот, говорящие это забывают: в Греции невозможно было прожить жизнь, никого не убив. В лучшем случае — в сражении, в худшем — в такой нечаянной схватке, как Эдип. Об этом, думая о Греции, не помнят, как не помнят о том, что всюду пахло горелым мясом от жертв, и на кровь слетались мухи в таких количествах, что ставили алтари Зевсу-Мухоотвратителю. Кажется, только Сартр вспомнил в пьесе об этих мухах 48.
Вы спросили о моем отце <…>. Самое главное: о том, что он мой отец, мать сказала мне только после его смерти, а до этого я считал его просто другом дома и запрещал себе о чем-либо задумываться, хотя все соседи называли его моим отцом, и лицом я был похож на него. У него была другая семья, почему он с ней не разошелся — не знаю. Мать тоже была замужем за человеком по фамилии Гаспаров (перешедшей ко мне), потом развелась, я его почти не знал. Настоящий мой отец был из южной России, из бедной семьи, кровь была в нем и русская, и украинская, и еврейская, и сербская; без высшего образования; работал одним из редакторов в газете, где работала и моя мать. Редактором он проработал всю жизнь (может быть, кроме военных лет, когда приходилось работать, где попало). Умер, когда был старшим редактором в издательстве Академии наук; было ему столько лет, сколько мне теперь. Умер легко: потянулся за книгою и упал мертвый. Редактор он был такой, что сотрудники института византиноведения, чьи работы он редактировал, посвятили его памяти очередной том своих трудов — несмотря на то, что византинистом он никогда не был. Я всегда считал, что унаследовал от него три вещи. Во-первых, редакторские способности: я видел редактированные им рукописи (например, диссертация моей матери), это было чудо; мне самому приходилось из чужих плохих рукописей сделать хорошие — если мне это хоть вполовинку так удалось, я счастлив. Во-вторых, вкус к стилизации, пригодившийся мне, когда я стал переводчиком: он еще до войны сочинил изумительную имитацию русского переводного романа XVIII в. («Ласкосердый читатель!…»), «Похождения кавалера де Монроза, часть осьмая» — без начала и конца, оттого еще занимательнее; а во время войны, когда он и мать были в эвакуации в разных городах, он посылал ей в письмах по нескольку страниц детективный роман в трех частях с эпилогом про Шерлока Холмса — тоже не хуже Конан-Дойля. <…> …Наверное, главное лучше все-го назвала 95-летняя женщина (когда-то гуляла под дождем с молодым Пастернаком, а Вишняк-«Геликон»49 еще до 1914 г. говорил с ней, что его мечта — организовать издательство, и обсуждал название, но до «Геликона» еще не додумался; с Цветаевой знакома не была, но с Софьей Парнок вместе работала и очень хорошо о ней отзывалась), которая до войны работала с отцом и матерью в одной газете и написала мне письмо с воспоминаниями о нем: у него была «доброжелательность, не переходящая в доброту», хорошее отношение к человеку без заинтересованности в конкретных его делах; таков и я — похожий на доброго, но по-настоящему не добрый. О Чехове говорили: «он не верит в Бога, но ведет себя так, чтобы Бог был бы им доволен»; я часто вспоминаю об этом.
Простите меня, пожалуйста, за такое длинное письмо (больничное время!) <…>, за то, что наговорил, вероятно, столько лишнего и неинтересного для Вас. Это — исключение, а обычно, Вы знаете, я человек сдержанный, и такие письма и разговоры у меня бывают очень редко.
Пусть Вам живется полегче!
Ваш МГаспаров
23.9.1989
Дорогая Мария-Луиза, спасибо за Ваш очерк о «Смерти Нерона»50. Как Ваше посвящение дорого мне — Вы знаете <…>. Пусть Вам живется полегче! М.Г.
27.7.1989
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Мне предложили в октябре поехать на русско-американскую конференцию в Гарварде по русской поэзии в XX в., и я с ужасом согласился. Это — Ваше благотворное на меня влияние!
Всегда Ваш М.Г.
22.10.1989
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Спасибо за доброе слово о моем «интервью» — мне дорого слышать его от профессионала. <…> С гласностью у нас пока все благополучно: правительство понимает, что это — удобный клапан для того, чтобы выпускать опасный пар из котла общественного мнения. Но закон о печати все еще не принят, и люди помнят, что все в любой момент может быть отобрано обратно. <…> Со всем остальным — хуже и хуже. Летом была волна забастовок, и так строго организованных (несмотря на полную неопытность!), что сочувствие к бастовавшим было всеобщее. Национальная вражда вспыхивает в новых и новых местах. А самое тяжелое — в экономике: именно там на два шага вперед приходится один шаг назад, а то и полтора, — между тем как здесь быстрые действия нужнее всего. — А статьи И. Виноградова в «Московских новостях» я не читал — эту газету, кроме как в библиотеке, у нас не получишь 51.
Насчет того, что в сталинском национальном режиме живут уже 4 поколения, Вы не совсем точны. Даже Сталин начал национальные репрессии только в 1940-х гг. В 1930-х самые малые народы еще могли учиться на своих языках: я когда-то начинал изучать новогреческий язык по учебнику для младших классов греческих школ, изданному около 1935 г. (Греки у нас жили на юге Украины; не знаю, много ли их осталось.) А теперь учебник армянского языка для русских или литовско-русский словарь — книги, которые почти немыслимо достать. Вот она, политика разобщения!
<…>
Завидно читать про хорошую дружбу в той маленькой группе, которая готовит выставку о Владимире Шухове 52 <…>. Но как это редко! Вся наша жизнь — школа одиночества: и в работе, и дома. Читаю книгу по социальной психологии, вижу: «охарактеризуйте Ваших трех ближайших друзей…» — нет у меня трех ближайших друзей. Я себя чувствую книгой, в которую многим интересно заглянуть (и я стараюсь угадать их интересы и сам распахиваюсь на нужном им месте), но которую никому не интересно читать подряд. Сам виноват, конечно. У Зощенко написано, что в детстве мать ему сказала: «У тебя закрытое сердце, тебе трудно будет жить». У меня тоже закрытое. А у Вас, кажется мне, открытое, и поэтому Вам еще труднее жить. <…>.
Пусть Вам будет хоть немного полегче.
Весь Ваш МГаспаров
15.11.1989
Дорогая Мария-Луиза, обещаю Вам одно, и очень серьезно: если я когда-нибудь решусь написать что-нибудь не о книгах, а о себе или от себя, то первый человек, которому я это покажу, будете Вы. (Если, конечно, Вы к тому времени вконец не рассердитесь на меня за мое примиренчество.) Мне очень трудно будет переступить через ощущение, что — «читать меня подряд никому не интересно»; если смогу, то — вспоминая о Вашем письме. То, что мне до сих пор случалось писать «от себя» — маленькие стихотворения для душевной разрядки в трудные минуты, — имело только клинический интерес, и я никогда никому их не показывал <…>.
«Эмпатия, конечно, хорошая вещь; но у некоторых решительно слишком много ее»53. Согласен; дай Бог, чтобы было так. Но вокруг себя я видел и вижу такой катастрофический дефицит эмпатии, что — по крайней мере, для наших условий, — ее ни в ком не может быть слишком много. Угнетающий климат сперва семьи, потом общества, где я рос и живу, одинаково подавили и эмпатию (т. е. простое человеческое внимание и способность к взаимопониманию) и бунтарство. Мне удалось выбиться из-под этого гнета тем краем души, который Вы назвали «эмпатия». Способностью к бунту выбились другие — преимущественно более молодые, но не только. Я думаю, что людям нужно и то и другое.
Стал ли я более счастлив «оттого, что понял столько книг, столько (чужих) чувств»? Стал. Счастье от книг — это то, о чем Пушкин писал в одном из лучших стихотворений: «Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом слезами обольюсь»54. Вы ведь тоже знаете это счастье; если Вы скажете «нет», не поверю. Счастье от эмпатии — это возможность душевного соприкосновения с хорошими людьми, пусть немногими (с Вами, например; поверьте, что такое письмо, как это, я мало кому мог бы написать). Соприкосновения отдаленного, на дистанции, — но это лучше, потому что при большем приближении я начинаю царапать их своими острыми углами (а они, наверное, меня). Я счастливее с теми, с кем я на «Вы», а не на «ты». Одиночество — плата за то и другое счастье. <…>
А мой бедный мир все-таки стал богаче за последние два года: от преподавания (в прошлом году раз в неделю в одном месте, в этом — три раза в двух местах). Педагогического таланта у меня нет, говорю я плохо и с заиканием, но меня слушают, потому что видят, что я люблю науку (а не самого себя) и хочу, чтобы меня поняли. И, вероятно, я ощущаю это сочувствие и от этого — радость; хотя это берет много сил <…>.
Что же касается расширения моего мира в более буквальном смысле, то, как видите, — пишу Вам из Москвы в тот день, когда должен был бы уже лететь в Америку. Нет билетов на самолеты: «слишком много вас стало летать», «мы и для академиков не можем получить билеты», — сказали нашей делегации в отделе иностранных связей. А ведь это не массовая конференция, это запланированная научная встреча между Гарвардским университетом и нашим институтом; «без нас похороны не начнутся», как говорится в шутке. Телеграфировали в Гарвард просьбу отложить срок <…>: сегодня наш руководитель будет говорить с нашим директором, чтобы тот принял какие-нибудь меры. Надеюсь, что все же поездка состоится. <…>
А если Вам удастся наладить Ваши дела и приехать, я еще больше буду рад. Вам будет интересно: очень многое переменилось и продолжается меняться, и это лучше всего, несмотря ни на что. Через месяц я должен на два дня поехать — оппонентом диссертации — в Армению: выручать одного незнакомого человека; узнаю от хороших людей, что сейчас происходит в этом больном месте.
Выздоравливайте!
Ваш М.Г.
18.1.1990
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Вы очень хорошо рассказывали о враче, который читал Короленко 55. Для русского читателя он обычно отступает на второй план рядом с Гаршиным и Чеховым, потому что его стиль так чист и скромен — еще скромнее чеховского, хоть это и трудно. Но поэтому он должен хорошо получаться в переводе. Автор одной забытой, но очень хорошей книги о Чехове (А. Дерман, книга вышла в 1929 г., когда культ Чехова еще не был так чрезмерен, как потом) прямо говорит, что Чехов спасается от обывательства и становится тем гуманистом, каким мы его знаем, именно благодаря влиянию Короленко, — и доказывает это очень убедительно 56. <…> Короленко вправду был совестью русской литературы. В начале 1989 г. у нас были напечатаны письма Короленко к Луначарскому против красного террора (за границей они напечатаны давно), и это было заметным общественным событием 57. <…>
Я сейчас пишу (не по охоте, а по неволе) пять маленьких очерков для популярной книги о нобелевских литературных лауреатах 58; и в одной книге о Моммзене прочитал отрывок из его завещания, который произвел на меня сильное впечатление. Он просит родных препятствовать изданию его биографии и не давать для нее материалов — приблизительно в таких словах: «При всех моих видимых успехах я не добился в жизни того, что нужно. Внешние обстоятельства заставили меня быть среди историков и филологов, хотя мое образование и, вероятно, мои способности были для этого недостаточны, и чувство малости сделанного мною не покидало меня всю жизнь. Кроме того, всем самым внутренним и, может быть, лучшим, что во мне есть, я хотел быть гражданином; а в народе, к которому я принадлежу, можно быть лишь служащим. Пусть читают мои книги, пока они нужны; а каким я был или должен был быть, это людей не касается». (Я и не знал, что по образованию он был даже не историк, а доктор права, — а история это так, хобби.) И это — Моммзен с его могучим характером! Титан следующего филологического поколения, Виламовиц никогда не мог бы почувствовать и сказать такое.
Не думайте, что я словами Моммзена отказываюсь от того, что я Вам обещал. Я все время думаю о том, как написать о себе — трудно потому, что я не могу представить, какому читателю это интересно; но после Вашего последнего письма решил: буду писать, не думая ни о каких читателях, кроме Вас, и тогда, может быть, что-то и получится. А когда удастся взяться за это — пока не знаю. Но обещаю не умирать, пока не выполню обещания.
<…> А неделю назад вдруг позвонил международный телефон, голос по-немецки просит подождать у трубки. Потом русский голос: «Говорят из редакции радиостанции “Свобода”, мы прочитали Вашу статью в журнале “Наше наследие” 59, не могли ли Вы написать что-то о культуре и для нас?» — «Знаете, — отвечаю, — я не публицист, и статью эту писал с таким трудом и отвращением, что не хотел бы браться за такое дело еще раз». — «Но воспользоваться этой статьей Вы нам позволяете?» — «Статья опубликована; конечно». Это тоже симптом перестройки: несколько лет назад никогда бы такой телефонной связи не допустили бы. «Наше наследие» — это роскошно издаваемый журнал (печатается в Англии), посвященный культу русского прошлого; я не люблю крайностей этого культа и написал им (правда, с трудом и отвращением) статью в противоположном направлении. Но вот, оказывается, напечатали. <…>
А вообще, смотреть в будущее сейчас грустнее, чем год назад. Народ устал, сделался апатичнее. Неделю назад я разговаривал с тем коллегой из Армении, которому должен буду в феврале или апреле оппонировать (я с ним до сих пор не был знаком; диссертация о поэтике Е. Чаренца, поэта-авангардиста 1910—30-х гг., погибшего при Сталине; я бы никогда не взялся за это, не зная армянского языка, но других оппонентов не нашлось, и меня попросили «выручить») — а на следующий день разразилась гражданская война между Арменией и Азербайджаном, с танками и вертолетами. <…>
В Москве есть «Литературный институт», где учат быть писателями, — как это возможно, я не знаю. Там я второй год читал маленький курс (16— 18 лекций) по истории античной литературы. Вероятно, достаточно интересно, потому что слушателей было много и без всякого принуждения; может быть, внимание было потому, что я старался говорить не о высоких материях, а о литературной технике, о ремесле. Вообще, о какой литературе ни приходится мне думать и говорить, все писатели у меня получаются похожими на ломовых лошадей-тяжеловозов. А в московском университете открылась межфакультетская кафедра истории и теории мировой культуры, привлечены очень хорошие люди и ученые из академических институтов, заведует Вяч. Вс. Иванов (которого покойный Якобсон назвал лучшим в современном мире индоевропеистом); университетское начальство эту кафедру ненавидит и говорит: «это троянский конь деидеологизации в наших стенах!» Там я за последние полтора года читал курс по истории европейского стиха (по известной Вам книжке, тогда еще не вышедшей), курс «Введение в греческую цивилизацию» (по научно-популярной книжке, которую давно уже написал для школьников, но которая пришлась в самый раз для студентов II курса; книжку эту я уже 7 лет не могу издать, но теперь, кажется, появилась надежда) и вел семинар по поэтике; а с марта должен начать курс по истории русской поэзии 60. Интересно, конечно, но трудно, потому что приходится преодолевать свою застенчивость и заикание. Когда кафедра истории культуры окрепнет, я откажусь от этих лекций, но сейчас бросать ее было бы нечестно. Вот такое у меня преподавание. <…>
Спасибо Вам, Мария-Луиза, за Ваши письма. Крепко жму Вам руку.
Ваш МГаспаров
21.2.1990
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Работы сейчас очень много, и идет она трудно. <…> Бушует юбилей Пастернака, а через год — Мандельштама, а через два — Цветаевой, и я только что обещал Коркиной написать большую статью «Поэтика повтора в “Молодце” и других произведениях МЦ»61. Вы меня ввели в соблазн: меня просили об интервью для студенческого журнала (большого, многотиражного, хоть я его почти не читал), и я согласился 62. А в голову наплывают столько разрозненных воспоминаний о том немногом, что я видел, и многом, что я думал — что это даже мешает работать. Бегло записываю, а летом постараюсь записать связно; если плохо получится — тем хуже для меня. Время сейчас плохое, на юге погромы — знаете сами из газет. Неправдоподобным кажется, что в 1919 г. в Киеве «Литературно-артистические общество» на своих бланках печатало свое название на пяти равноправных языках: русском, украинском, двух еврейских и польском. (Я только что в архиве читал письмо И. Эренбурга на таком бланке.) И я еще раз вспоминаю рассказ Бабеля со словами про «Интернационал хороших людей», отголосок которых — в рассказе Гроссмана и в фильме «Комиссар»63, о котором я впервые услышал от Вас. Спасибо Вам за все, Мария-Луиза!
Ваш М.Г.
10.3.1990
Дорогая Мария-Луиза, <…>. О стиле Короленко («чист и скромен») или я плохо написал, или Вы меня плохо поняли. Для меня такой стиль, которого не замечаешь, и через который, как через прозрачное стекло, видишь и людей и поступки, — величайшее достоинство. Так умели писать рационалисты XVIII века: Вольтер, Свифт, Лессинг <…>. Переводить такой прозрачный стиль фантастически трудно. Лессинг не зря писал басни: из всех античных авторов, каких мне приходилось переводить, труднее всего были простейшие басни Эзопа. Именно потому, что они были «без всякого стиля». У позднего Льва Толстого есть не очень известная (по крайней мере, у нас) повесть «Фальшивый купон». Она тоже написана просто, как басня. Мне она кажется одним из лучших его произведений, а такой эстет, как М. Кузмин, сказал о ней: «Илиада нашего времени».
Из того, что я вспоминаю (и коротко записываю) о виденном и слышанном, явственнее всего, к сожалению, вырисовывается мой собственный облик, и это очень непривлекательный облик. Поэтому на душе у меня невесело. Но не буду об этом писать заранее: лучше все — потом, сразу. Однако радости бывают. На днях встретил в цитате строчки Фета, которых не помнил (хотя знаю его довольно хорошо, если хотите, расскажу, как я себя к нему приучал): «…Я видел горный поворот, Где снег стопой твоей встревожен…»63а и от этого «встревожен» явилось такое ощущение счастья, что с облегчением подумалось: «ну, значит, я еще живой человек».
<…> Здоровья Вам и сил, Мария-Луиза! А мне пожелайте управиться и с работами, которые давят снаружи, и с воспоминаниями, которые давят изнутри. <…>
Всегда Ваш МГаспаров
3.5.1990
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Большое спасибо Вам за статью о Розе Люксембург 64. Если можно, присылайте мне время от времени такие статьи. Они много говорят мне о Вас. <…> Я привык к формуле: «Где кончается порядок, там начинается Аэрофлот»: а теперь появилась еще более короткая: «Аэрофлот — это летающий Гулаг». Через три дня вспомню об этом сам: лечу оппонировать по диссертации в голодный Ереван. (А потом, без перерыва — в Тарту.) А вернувшись, буду менять работу — переходить из нашего института (где проработал 30 лет и 3 года) в Институт русского языка, заниматься стилистикой и поэтикой.
Пожелайте успеха!
Ваш М.Г.
19.7.1990
Дорогая Мария-Луиза, <…> пишу из больницы <…>: нервное утомление, необходимость побыть без домашних и без телефона и работой по 11 часов в сутки заглушить разные скверные мысли. <…>. Но в этот раз сделал меньше, чем предполагал. Хотел, в частности, начать те записки, которые я Вам обещал, но пришлось отложить. Дело в том, что я человек не зоркий и, что важнее, не добрый (не злой, но и не добрый). Поэтому, когда я стал разбирать накопившиеся у меня предварительные заметки, то они стали напоминать что-то вроде смертного приговора, и я понял, что нужно начинать с какого-то другого конца. Ничего, найду и все-таки напишу.
<…> Институт русского языка находится в грязно-зеленом здании возле красивой станции метро «Кропоткинская», недалеко от библиотеки Ленина. Сотрудников своего сектора я не всех знаю в лицо, а только по работам, и работы есть очень хорошие. Заведующий, В.П. Григорьев, специалист по Хлебникову, — один из лучших людей, каких я встречал; но он уже старый, и каков будет сектор через несколько лет, я не знаю. Я пишу для них уже давно, и за это время очень отстал от античности, перестал следить за научной литературой, и мне уже совесть не позволяет служить по античной литературе, работая с трудом и кое-как. Любопытно, что когда я это объяснял начальству, мне не верили: слишком отвыкли от слова «совесть».
<…> Спасибо Вам за все, <…> и — всего Вам самого, самого хорошего!
Ваш М.Г.
30.8.1990
Дорогая Мария-Луиза, <…>. У меня опять приоткрывается авантюрная страница в жизни: повторяется прошлогодняя история, пришло приглашение в Америку на Пастернаковскую конференцию, а заодно на почти одновременную по славистике, а заодно несколько университетов хотят послушать мои доклады о чем угодно. Я, наверное, уже написал Вам об этом в прошлом письме (из больницы), но тогда я безмятежно надеялся, что никуда не поеду, а пошлю доклад в рукописи. Ничего подобного: американские коллеги проявили такую бешеную энергию, чтобы залучить меня лично, а в нашей делегации нашелся человек такой бешеной энергии, что сумел добыть билеты через океан, несмотря на совершенно такие же, как в прошлом году, ответы во всех инстанциях: «билетов нет и не будет», «доставайте сами, как знаете», «летают же люди» и пр. (по-видимому, это значило: нужно дать взятку; но кому именно, нам не объясняли, и поэтому мы этим полезным ответом воспользоваться не могли). Я думаю, что американцами, по их темпераменту, двигал спортивный интерес: вот Гаспаров никуда не ездит, а к нам-таки приедет. Но не настаиваю, тем более, что половина «американцев» — мои соотечественники и даже старые знакомые. Поэтому обращусь к Вам с Вашими же словами: вспоминайте обо мне после 15 октября.
Может случиться нечто и еще более поразительнее. У нас, Вы знаете, появились бесчисленные культурные (а не только политические) союзы и объединения; в одном из них, под названием «Мир культуры», оказался и я. Что эта группа делает, я плохо себе представляю, — кажется, старается, чтобы людям творческих профессий получше жилось, и это очень хорошо. Председатель — Лихачев, среди членов — Аверинцев, А. Битов, Шнитке, какие-то православные иерархи с уважаемыми именами: всё на высшем интеллигентском уровне. Так вот, эта организация затевает в сентябре поездку на теплоходе вокруг Европы с несколькими конференциями на борту при участии Умберто Эко и еще каких-то европейских знаменитостей. Темы конференций я назвать не в состоянии: в каждой есть слово «культура», а чем чаще оно упоминается, тем меньше я его понимаю. Разумеется, мне там не место, но моя жена (очень хороший человек, заслуживающий гораздо более хорошего мужа, чем я) очень хочет увидеть Средиземное море хоть раз в жизни. Так что, может быть, до Америки мне придется побывать в Константинополе, Афинах и Неаполе. Я не хочу ни в Константинополь, ни в Неаполь, но в Афинах я бы все-таки сошел на берег, встал бы на одном месте на акрополе (точно знаю, на каком) и проверил бы, точно ли оттуда видны все те горы, берега и острова, какие я сейчас заочно представляю, или нет. Но пока еще есть надежда, что это путешествие все-таки не состоится, и тогда я вздохну с эгоистическим облегчением, а жене посочувствую.
Первым моим инстинктивным побуждением за границей — в Средиземье ли, в Америке ли — будет зажмурить глаза и постараться ничего не замечать кругом. Вторым, уже разумным побуждением — раскрыть глаза и изо всех сил держать их открытыми (хотя бы затем, чтобы Вы на меня не сердились). Думаю, что на это и вправду пойдут все мои силы.
Это у меня с детства. Моя мать говорит, что когда мне было 5 лет и она в первый раз взяла меня в цирк, я повернулся спиной к арене и просидел, не взглянув, все представление. Сам я этого не помню. Но помню, как лет в 10 меня в первый раз взяли в театр — это был «Скапен» Мольера, — все было так ярко, громко и бурно, что я почувствовал себя совсем ничтожным и, вернувшись домой, забился в угол и перепуганно молчал (а может быть, плакал). Если этому нужны объяснения, то напомню один эпизод из «Хулио Хуренито» Эренбурга. Когда Хулио был комиссаром в городе Кинешме (глухой городок на Волге; я там был, и там живет одна моя подруга, замечательный педагог), то он, как известно, специальным указом отменил вся-кое искусство впредь до окончания мировой революции, чтобы оно ей не мешало. (Это совершенно серьезно предлагал когда-то сделать Сен-Симон.) Это было сочтено политической ошибкой, Хулио сняли с комиссарства, а в Кинешме устроили выставку самоновейшего передового искусства. И вот один красноармеец, попав с экскурсией на эту выставку и час походив среди оранжевых треугольников и фиолетовых женщин с тремя задами, а потом вернувшись к себе в казарму в тусклый свет, грязь, вонь и ругань, вдруг почувствовал, что два такие мира одновременно существовать не могут, схватил винтовку и стал палить во все стороны, не глядя, куда. Красноармейца забрали в сумасшедший дом, а художника не только не наказали, но напротив, наградили похвальной грамотой 65. Вот чувства этого-то красноармейца я очень хорошо представляю и ощущаю в себе что-то похожее.
Не сердитесь на меня и примите вышенаписанное как кусочек той автобиографии, которую я Вам обещал. Она не будет похожа на «Историю моего современника», она будет чем-то средним между клиническим анамнезом и судебным приговором. В больнице я так и не успел за нее взяться: постарел, мог работать в день не 13 часов, а только 10—11, и все время пошло на два перевода, редактуру и полтора доклада для Америки. Но воспоминания о прошлом, поселившись во мне, уже не выходят из меня, и зимой я постараюсь найти время, чтобы написать, сколько смогу, — они уже мешают мне жить. А пока за мной столько научных долгов — обещанных статьей и всего прочего, — что по офицерскому этикету XIX в. мне с такими долгами давно пора стреляться. К счастью, не из чего, и не умею.
Взяла у меня еще одно интервью «Учительская газета» (я ее не читал, но, говорят, она теперь хорошая)66. Там я еще раз утешал, что не нужно огорчаться упадку культуры — бывало и хуже! — но на коварный вопрос «будь Ваша воля, в каком веке предпочли бы Вы жить?» — ответил: «я историк, иллюзий не имею, все века были ужасны, к нынешнему я по крайней мере привык, в нем бы и предпочел остаться».
Простите за беспорядочность и многословие, — это я соскучился, давно не поговорив с Вами. Выздоравливайте! Ваш М.Г.
13.10.1990
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Спасибо Вам за статью о Львове 67 и о журнале Тaи Гут<а> 68. <…>. Заглавие «Widerstand» [сопротивление, противостояние. — Ред.], пожалуй, мне ближе чем «Individualität» [индивидуальность, личность. — Ред.]. Я до сих пор не привык чувствовать себя личностью (индивидуальностью). Помните, как начинаются записи Марка Аврелия? «Я благодарен своему отцу за то-то; своей матери за то-то; своему воспитателю за то-то; философу-учителю за то-то» и т.д.69 Вот так и я отчетливо помню, какие обстоятельства, какие впечатления складывали мой характер и вкусы, то притяжением, то отталкиванием, а себя представляю слоеным напластованием этих впечатлений; неповторимым, конечно, но не самостоятельным. Марксизм (или вульгарный марксизм) считает, что личность — это точка пересечения общественных отношений. Никто из окружающих меня, кажется, не принимает это всерьез; а я смолоду наглядно представлял себе тянущиеся провода, вроде электрических, и на скрещении их — переключатель, подающий ток из одного провода в другой или из другого в третий, по мере надобности; это — я. То я делюсь с таким-то собеседником опытом, почерпнутым из таких-то людей и книг, то изливаю в статью другой опыт, но сам к нему ничего не прибавляю, а только перестраиваю — как будто переупаковываю багаж, чтобы он лучше укладывался в чемодан. Я помню, как я впервые задумался над собственной личностью — мне было уже лет 35, в городе Новосибирске была филологическая конференция, мы ехали с аэродрома в город поздно вечером втроем: я, мандельштамовед Ю.И. Левин и мой нынешний начальник В.П. Григорьев. Автомобиль испортился на полчаса, мы вышли постоять на холодном ветру, я делился с Левиным мнениями о книге С. Бройда о Мандельштаме в годы революции. Левин сказал: «Я знаком с Бройдом, как личность он мало интересен». Я переспросил: «Как это?» — «Ну, вот Вы, например, больше, чем те книги и статьи, которые Вы пишете, а он не больше». Это меня очень поразило, и я долго об этом думал. Любопытно, что когда лет через десять я спросил у одного американца, что теперь делает Бройд, он ответил: «Оставил филологию и стал врачом-психоаналитиком». И уже потом я стал отчетливо чувствовать свое «я» как какой-то внутренний глаз, который видит все вокруг, но самого себя видеть не может, и поэтому должен понимать все вокруг и, по мере сил, прощать, но себя прощать не имеет права. Может быть, это то, что называется совестью. «Понимать все вокруг» трудно; может быть, я потому нечувствителен к природе, что я не могу поговорить с Господом Богом и расспросить его, какие горы и долины было легче создавать, а какие трудней; тогда бы, наверное, мне легче было бы воспринимать природу. <…>. «Понимать и прощать», сказал я; но всепрощения это не значит. Когда было землетрясение в Армении, одна моя коллега, которую знаю со студенческих лет, проворчала: «так им и надо»; этого я не могу понять и не могу простить. Две недели назад я вернулся из первой вылазки за границу: участвовал в просветительном круизе с остановками в Стамбуле, Афинах, Риме, Барселоне и Лиссабоне (оттуда с полдороги должен был вернуться в Москву). Кое-какие забавные эпизоды расскажу потом; Аверинцев давно говорил мне проникновенно: «Миша, поезжайте в Италию, Вы даже не почувствуете перемены, там такая же безалаберность, как у нас!» — и он был прав. <…> Но я заговорил об этом потому, что в эту поездку я обнаружил: в любом городе, прежде чем воспринять лица, улицы, облик, образ города, мне, оказывается, нужно воспринять всю текстовую, словесную его часть, вывески, афиши, плакаты на полупонятных или непонятных языках — то, что называется «малыми жанрами бытовой словесности», — а потом уже не хватает времени или сил на восприятие лиц и улиц. В природе нет «словесной части», поэтому с нею мне еще труднее.
Послезавтра я лечу во вторую заграничную вылазку — в Америку на две конференции и три доклада: на две недели, так что, может быть, что-то и увижу вокруг, кроме надписей. Простите, что я так много и надоедливо пишу о себе: это опять осколки того, что я записываю или собираюсь записать. — А заглавие «Caspar Hauser»70 мне тоже очень близко: я всю жизнь страдал оттого, что какие-то элементарные нормы поведения все люди усваивали как бы само собой, «из воздуха», а мне были нужны подробные инструкции с объяснениями, «само собой» ничего не давалось 71. Будьте здоровы, Мария-Луиза <…>
Весь Ваш М.Г.
29.10.1990 [улетая из Америки]
Дорогая Мария-Луиза, нарочно пишу Вам на университетской бумаге [Stanford University. — М.-Л. Б.], чтобы Вы поверили, что я переломил себя, побывал в Америке и сейчас жив, здоров, лечу над океаном и чувствую себя так, как будто начал третью жизнь. Одолел в себе психологический барьер и даже начал одолевать языковой. <…> Тут я заговорил кое-как, и даже кое-кого понимал. Со мной были два человека, которые совсем не говорили по-английски, я чувствовал ответственность за них, это мне помогало. А потом нью-йоркский профессор, заведующий славянской кафедрой, говорил по-русски так плохо (!), что мне не стыдно было говорить с ним по-английски так же плохо. <…> Я два дня жил у него в самой середине Нью-Йорка, в доме, строенном в начале века, и в квартире, точь-в-точь такой, в какой я жил в детстве в Москве. У Маяковского в американских стихах было сказано: «я стремился за 7000 верст вперед, а приехал на 7 [для меня — 30] лет назад»<.> И был этим недоволен; а я радуюсь. После Нью-Йорка я стал лучше понимать стихи Маяковского. В такси задняя косая спинка была прозрачная; запрокинув голову, можно было видеть с середины улицы обелиски небоскребов, подсвеченные снизу и уходящие в черное ночное небо. Я запомнил их и запомнил берег Атлантического океана. А конференции были, как все конференции: почти все люди знакомые, как будто и не уезжал из Москвы. <…> Главное для меня было то, что общаться с американцами мне было едва ли не легче, чем с соотечественниками. Когда путешествие кончилось, и я встал в очередь к самолету Аэрофлота, и услышал вокруг русскую речь, то вместо радости почувствовал неуют. Простите, Мария-Луиза, что я отнимаю у Вас время такими малоинтересными рассказами, — но Вы ведь знаете, что это Вам я обязан тем, что выбрался за границу: так выразительно Вы на меня накричали в одном прошлогоднем письме. Спасибо Вам. <…>
Любящий Вас М.Г.
15.1.1991
Дорогая Мария-Луиза, получил Ваше письмо я при одном государственном режиме, а отвечаю уже при другом.
Четыре дня назад началась вильнюсская катастрофа, два дня назад Ельцин заключил договоры с Прибалтикой и призвал армию к неповиновению — по существу это могло бы стать объявлением войны Россией Союзу, как ни нелепо это звучит. Во что это выльется, неизвестно. Вся надежда на то, что в армии, кажется, сильный антагонизм между офицерами и генералами, и это может сделать ее недостаточно удобным орудием в руках тех, кого Вы в Вашем письме назвали «уголовниками». Тогда, может быть, обойдется без кровопролития — во всяком случае, без большого кровопролития. Когда Вы получите это письмо, <…> — Вы уже будете знать гораздо больше, чем мы сейчас знаем.
Что будет дальше? Вы ведь получаете «Московские новости» и видели, наверное, в первом номере серию иронических «прогнозов»: от футболиста, от астролога, от правого радикала, от левого радикала и, наконец, от компьютера: «временно введут пятилетние планы, временно отменят деньги, временно будут расстреливать, это все — до 2000 г., а затем начнется переход к рынку». Плутарх о Перикле говорит: «Особенно замечателен был тем, что всегда шел против народного настроения: когда народ радовался победам, он его сдерживал предостережениями, а когда унывал от поражений, то ободрял его»72. Так и мне в эти черные дни хочется сказать: все-таки, какая ни случись реакция, возвращение к прежнему уже невозможно. Ведь и после Хрущева брежневская реакция не смогла возродить культ Сталина, как ей этого ни хотелось. Так и перестроечная «оттепель», позволив людям думать и говорить, создала в России то, чего давно-давно не было — общественное мнение. Его уже насмерть не задушить. Вот мелочь, но характерная: в Институте русского языка, где я теперь работаю, сегодня повесили объявление: «Послезавтра — собрание трудового коллектива, первый пункт — протест против действий Союза в Литве, второй пункт — профсоюзные дела». Представить себе такое в институте Академии наук — организации в высшей степени консервативной — раньше было невозможно. Конечно, «мнение» против пушек — ничто. Но пушки замолкают, а мнение выживает. Помните слово, которое Вам понравилось: «анабиоз»? Не знаю, долгим ли он будет, но и он кончится.
Янина, которую Вы знаете, вчера звонила мне из Риги: там наступающей ночью ждали того же, что и в Вильнюсе. Кажется, пока этого все же не случилось. В Вильнюсе у меня живет очень близкая подруга — когда-то она у меня писала диссертацию (по теории перевода, на материале литовской поэзии в русских переводах <…>), а теперь я помогаю ее дочери, студентке-античнице. От этого все происходящее мне еще вдвое больнее.
Спасибо Вам за журнал 73. Жалко, что этот номер почти весь — о музыке, а я к музыке патологически глух: в конце музыкальной фразы забываю ее начало. Когда-то в студенческие годы я пытался приучить себя, два года ходил на лучшие концерты. Но случилось только один раз — когда во мне вдруг на несколько минут что-то раскрылось, чего не могу описать. Но это был концерт Св. Рихтера, а такие чудеса не повторяются. И еще помню: когда мне было десять лет, мать разбудила меня ночью: «слушай радио: Вилли Ферреро дирижирует “Полет Валькирии” Вагнера». (Только что кончилось война, и Вагнера стали исполнять без запрета.) Может быть, надо было меня почаще так будить ночью. <…>
В одном рассказе Бабеля о гражданской войне старый еврей реб Гедали говорит: «Почему никто не придумает устроить интернационал хороших людей?» Я все чаще это вспоминаю. Будьте благополучны, Мария, и спасибо Вам за то, что Вы хороший человек.
Ваш М.Г.
20.2.1991
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Я писал Вам в последний раз в середине января — а за этот месяц было очень много неблагополучного. В церковном календаре каждая неделя перед Пасхой и после Пасхи имеет особое название — так и у нас была неделя Вильнюса, неделя Риги, неделя денежной реформы, неделя указа о военных патрулях, а теперь идет неделя вызова Ельцина Горбачеву74. Никогда в жизни я не увлекался политикой, а теперь читаю газеты и смотрю телевизор. Плохо, когда в мирное время приходится все время напоминать себе: «То еще ничего, в войну было хуже». (Мне было десять лет, когда война кончилась.) Работаю очень плохо: во-первых, как будто устал сразу за 35 лет, во-вторых, потому что не дают покоя нынешние события, в-третьих, потому что все время в уме сочиняю то, что я обещал Вам: «über alles»75. В апреле постараюсь взять отпуск и записать все, что успею. Спасибо Вам за все, Мария-Луиза; пусть Вам будет полегче.
Ваш М.Г.
15.3.1991
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Письма ходят по месяцу: когда Вы будете читать это, здесь уже будут какие-нибудь новые и непредсказуемые события. Послезавтра будет голосование по референдуму «за или против Союза», и хотя заведомо ясно, что от результатов референдума ничего не изменится, все равно страсти кипят, власти давят: «голосуйте за», общество злится, народ изнемогает, а шахтеры бастуют. Я говорю: «царская Россия, как известно, была тюрьмой народов, а Советский Союз — это коммунальная квартира народов» <…>, но ни нa какой европейский язык это слово, вероятно, не переводится. Никогда в жизни я не был политически заинтересованным человеком — всегда чувствовал, что мы, простые люди, слишком многого не знаем и поэтому не можем правильно судить. А сейчас не могу не думать о том, что происходит вокруг, трачу время на газеты и телевизор, не успеваю работать. Раньше, когда у меня бывала свободная голова, то в нее лезли неприятные мысли о себе, и я заглушал их отчаянной работой; теперь лезут мысли о том, что вокруг, и их работой заглушить не удается. В человеческую свободу я не верю и все время помню, что каждый мой поступок только кажется мне свободным, а на самом деле детерминирован; свободны мы лишь принимать на себя ответственность за поступки, которые от нас не зависят, — как царь Эдип, который казнит себя на то, что произошло не по его воле. Чем дальше, тем тяжелее чувствовать эту ответственность за все, что происходит. А умирать нельзя: <…> я оказываюсь, как в старину говорилось, общим кормильцем. Я отчасти и историк, поэтому мне смешно, когда газеты пишут, что «погибла Россия», таким тоном, как будто погибает Римская империя, а не (скажем) Австро-венгерская. И вера в прогресс у меня усвоена из азбуки XIX века и прочна до безнадежности; я не сомневаюсь, что через столько-то десятилетий русский народ будет жить не хуже других, но обидно, что с таким постоянством делается все возможное, чтобы этих десятилетий было как можно больше. <…>
Крепко жму Вам руки. Ζετι!76
Ваш М.Г.
<Анкета, на
которую М.Л. Гаспаров ответил М.-Л. Ботт
на конференции о Пастернаке в Марбурге, 31.05.1991—4.06.199177>
1. Что для Вас самое большое несчастье?
Сделать подлость
2. Где Вам хочется жить?
Взаперти
3. Что для Вас совершенное земное счастье?
Делать свое дело
4. Какие недостатки Вы извиняете скорее всего?
Беззлобные
5. Ваши любимые герои в романах?
Князь Мышкин
6. Ваша любимая фигура в истории?
Сократ
7. Ваши любимые героини в действительности?
Не встречал
8. Ваши любимые героини в литературе?
Тоже
9. Ваш любимый художник?
Рембрандт и Мондриан
10. Ваш любимый композитор?
Нет
11. Какие свойства Вы цените больше всего в мужчине?
Ясность ума
12. Какие свойства Вы цените больше всего в женщине?
Спокойствие сердца
13. Ваша любимая добродетель?
Нет
14. Ваше любимое занятие?
Книги
15. Кем или чем Вам хотелось бы быть?
Человеком
16. Главная черта Вашего характера?
Робость
17. Что Вы цените больше всего в Ваших друзьях?
Непохожесть на меня
18. Ваш главный недостаток?
Бесчувственность
19. Ваша мечта о счастье?
Отдых в могиле
20. Что для Вас было бы самым большим несчастьем?
См. вопрос № 1
21. Кем Вам хочется быть?
См. Вопрос № 15
22. Ваш любимый цвет?
Синий
23. Ваш любимый цветок?
Нет
24. Ваша любимая птица?
Der Zaunkönig 78
25. Ваш любимый писатель?
Пушкин
26. Ваш любимый лирик?
Верлен
27. Ваши герои в действительности?
Не встречал
28. Ваши героини в истории?
Оставшиеся неизвестными
29. Ваши любимые имена?
Constantia
30. Что Вы презираете больше всего?
Ничего
31. Какие исторические фигуры Вы презираете больше всего?
Никого
32. Какие военные достижения Вы уважаете больше всего?
Того генерала, которому поставили памятник за то, что он не пролил ничьей крови
33. Какие реформы Вы уважаете больше всего?
Нужные
34. Каким естественным даром Вам хотелось бы обладать?
Добротой
35. Как Вам хочется умереть?
Вовремя
36. Ваше теперешнее расположение духа?
Усталость
37. Ваш девиз?
На лицевой стороне: Non ignara mali, miseris succurere disco 79; на оборотной: возьми все и отстань
М.Г.
P.S. На что, по-Вашему, похожа эта анкета? На разговор Панурга с Frédon’ом.
15.7.1991
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Через месяц после Марбурга 80 была конференция по Мандельштаму в Лондоне (между 1990 и 1992 все-таки лежит 1991-й 81): пять дней по 10 часов заседаний с очень небольшими перерывами, большинство докладчиков — старые знакомые (кто из Ленинграда, кто из Израиля, кто из непрерывных заграничных поездок); устроительница конференции говорила, что их ректор, посмотрев программу, сказал: «а почему, собственно, мы в Лондоне должны финансировать советскую конференцию по Мандельштаму?» — и финансировали ее, действительно, скупо. Мне кажется, что научный уровень ее был выше, чем в Марбурге — главным образом, из-за докладов с интересными анализами отдельных стихотворений или конкретных историко-литературных ситуаций. Дважды возникла интересная тема: сопоставление литературной позиции и прозаического стиля Мандельштама и В. Розанова. <…> Ну, конечно, анекдотические крайности тоже были. На заключительном заседании Н. Струве делал доклад «Христианское видение у Мандельштама» и говорил: «недаром, когда М. написал эпиграмму на Сталина и пошел на муки, ему было 33 года…» (хотя в юбилейный год автор книги о Мандельштаме мог бы вспомнить, что ему было 42), а И. Бродский в прениях говорил: «Иисус ведь был римский гражданин…» (хотя не нужно быть историком, а достаточно читать Деяния апостолов, чтобы понять, что будь он римский гражданин, судьба его была бы совсем иная). И никто не обратил на это внимания. Наблюдать Бродского изблизи (меня с ним познакомил Вяч. Вс. Иванов) было интересно. В нем больше неврастеничности и меньше фанфаронства, чем я предполагал, и он очень умен; его доклад с разбором двух стихотворений Мандельштама (открывший конференцию) был одним из лучших (хотя и не так хорош, как его великолепный разбор «Новогоднего» МЦв. 82), а в прениях, если он даже говорил вздор, это обычно бывал более интересный вздор, чем вздор его соседей.
А Лондона я не видел — не сердитесь на меня. За пять дней не вышел из маленького квартала, где были университет, гостиница и книжный магазин. <…> Усталость, тревога за мать в Москве и сильная нервная напряженность из-за многолюдства, в котором знакомых много, а близких нет. <…>
Крепко жму Вам руки.
Ваш М.Г.
15.8.1991
Дорогая Мария-Луиза, <…>. И еще я был очень рад прочитать, что Вы любите Лессинга 83. Для меня это тоже [как лет в 10 — пятый акт II части «Фауста» в переводе Брюсова. — М.-Л. Б.] детское воспоминание: притчу Натана Мудрого мне рассказала тоже лет в 10 учительница немецкого языка; языку я тогда не научился, а притчу и весь дух ее запомнил на всю жизнь. «Лаокоона» я читал только в переводе, но с восторгом, а когда я писал кандидатскую диссертацию, то мне пришлось прочитать его статьи и заметки о басне, и ясность его языка и мысли была как оазис среди той сухой (хоть и очень хорошей) научной литературы, которую я тогда пропустил через себя. У нас, как Вы знаете, сейчас бушует увлечение всем иррациональным; и я с все большей тоской и нежностью думаю о трезвом XVIII веке с его Свифтом, Вольтером и Лессингом, у которых даже язык был как прозрачное стекло (к великой досаде переводчиков).
<…> Мать моя умерла в первых числах августа (опухоль в горле; последние полгода говорила только шепотом, последние два месяца с трудом глотала, последний месяц — в больнице — с трудом дышала); а на следующий день дочь моя родила вторую внучку <…>.
Будьте здоровы, Мария-Луиза! Спасибо!
Ваш М.Г.
20.10.1991
Дорогая Мария-Луиза, когда фельдмаршал Суворов в войне с турками взял крепость Туртукай, он послал Екатерине II донесение в двух стихах: «Слава Богу, слава Вам — Туртукай взят, и я там». Ваша лаконическая открытка с трубящим ангелом мне об этом напоминала. В первый день поворота я прикидывал: если удастся — надолго ли? Получалось: месяца на два. Но во второй день уже стало ясно: не удалось. Произошла новая Февральская революция — теперь только не последовала бы за ней новая Октябрьская. После победы было такое доверие к демократическому правительству, что можно было объявлять любую шоковую программу выхода из экономического кризиса — народ был бы готов все перетерпеть. Видимо, достаточно готовой программы не оказалось; теперь с каждым днем доверие идет на убыль. Зима будет трудная. У меня много работы — накопилась, когда умирала мать и когда был путч. Чтобы работать, я ушел в больницу, сейчас в отпуске, в санатории 84 (подмосковная усадьба, где еще стоит диван, на котором умер Вл. Соловьев), не выхожу из комнаты, пишу античные комментарии, хочу успеть до 8. 11. написать еще и доклад о поэтике параллелизмов у М. Цв. — для Норича (или Амхерста? там, в Новой Англии). И неожиданно для себя начал продолжать записки, начало которых Вы назвали «Воздушные пути» — видимо, нужно выговориться, чтобы легче стало на душе. <…>
С надеждой увидеться в будущем году
Ваш МГаспаров
5.12.1991 (когда-то это число называлось «день сталинской конституции»)
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Если сможете приехать 85 — я буду счастлив, и, думаю, Вы не пожалеете. Время сейчас такое, что на него интересно посмотреть своими глазами. Думаю, что через год оно будет похоже на 1919 год (в России или в Германии, все равно), которое мы с Вами не видели, а Цветаева видела: инфляция, нищета, разруха, общее озлобление. Все это начинается уже сейчас — и, думаю, продлится года три, не меньше. Вся надежда на то, что авторитет Ельцина пока достаточно крепок, а у контрреволюции нет популярных вождей: память об августовской победе останется надолго. Но жить людям трудно, газеты не преувеличивают, когда говорят, что больше 80% будут жить ниже уровня бедности. Моя жена прочитала где-то, сколько рублей сейчас должен тратить человек, чтобы жить по прожиточному минимуму, и сосчитала средний заработок члена нашей семьи (моя зарплата, ее пенсия, маленький заработок сына и средний — дочери с двумя внучками): получилось лишь чуть-чуть больше этого прожиточного минимума. А ведь я — член-корреспондент Академии, почти «генерал от науки»; и ведь это — сегодня, когда еще не началась «либерализация цен», т.е. инфляция на полный ход. Работают люди плохо, потому что за много лет привыкли: в любой момент у них могут все отнять. Когда новой власти удастся переломить, преодолеть это общее чувство — тогда дело пойдет к лучшему. Вышли мы когда-то из кризиса 1919 г., выйдем и из этого; но когда?
<…> Дом-музей Цветаевой вправду открыт — это великая победа Н. Катаевой-Лыткиной, без нее не было бы ничего. Было очень трудно, — в газете была напечатана просьба о добровольных пожертвованиях. Думаю, что многие откликнулись (я тоже). Но подробностей не знаю; открытие произошло, когда я был в больнице. Если Вы сможете приехать, МарияЛуиза, то одно знакомство с этой замечательной старой женщиной доставит Вам много радости: я мало видел людей с такой светлой душой. (Пишу об этом и вспоминаю то, что Вы написали о Г. Витженсе 86; может быть, Вы мне еще расскажете о нем побольше.)
<…> А я Вам в январе пришлю журнал «Знамя», где начинают печатать ответы на анкету по вечной теме «Интеллигенция и революция» и почему-то захотели напечатать мои в числе первых, хотя они вряд ли типичны для нынешних настроений 87. Для дискуссии в другом журнале — по национальному вопросу — я написал заметку, где выводил его из чувства человеческого одиночества и взаимонепонимания (о которых писал по себе) — к моему удивлению, заметку приняли и тоже когда-то напечатают.
А практикум в «Ди Цайт» — это ведь, наверное, интересно (хоть Вы и пишете, что газета стала «скучновата»)? Я бы на Вашем месте поехал. И Лессинг, я думаю, посоветовал бы Вам то же.
Здоровья Вам и сил, дорогая Мария-Луиза! <…>
Всегда Ваш МГаспаров
27.1.1992
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Очень страшно и наглядно то, что Вы пишете о суде над Шваммбергером 88. Мне хотелось бы больше знать о том, как после войны в Германии производилась денацификация — так, кажется, назывался расчет с делами и людьми гитлеровской партии? При встрече я расспрошу Вас. Для России сейчас это актуально. С одной стороны, коммунисты опять пытаются консолидироваться, и это им удается все чаще; это очень опасно. С другой стороны, я знаю многих («интеллигентов»), кто призывает к суду и расправе чуть ли не поголовно над всеми бывшими коммунистами. А это неправильно. Не все шли в партию ради хорошей жизни для себя: те, кто хотели сделать что-то для людей, тоже должны были идти в партию, потому что иначе это было невозможно. Если бы не эти «начальники среднего уровня» — директоры заводов, школ и прочие «партийцы поневоле», — наше хозяйство, просвещение и все остальное развалилось бы на двадцать лет раньше.
Я согласен: Ельцин действительно напоминает Хрущева — здравым смыслом и решительностью. И может стать опасен тем же, чем был Хрущев: упрямством и самодурством. <…> Покамест он подбирает себе неплохих советников и умеет их слушаться; но советники уже начинают бороться между собой, и что будет дальше? Он уже дает народу взаимоисключающие обещания, подрывая доверие к себе, — а только в этом доверии может продержаться порядок в стране в этом хаотическом году. Я очень хочу надеяться, что Горбачев еще вернется в политику (дай Бог, чтобы поумневшим на своих ошибках). У Горбачева есть общественная поддержка, о которой не все вспоминают: ему благодарна молодежь за то, что он кончил афганскую войну. Сейчас молодежь заглушена и сама равнодушна к общественным делам, но через несколько лет она повзрослеет, и с нею придется считаться. Если у России в политике будут две точки опоры (хотя бы такие, как Ельцин и Горбачев), на которые она сможет опираться попеременно, — это уже будет возможность нормальной общественной жизни, возможность поправлять делаемые ошибки, а не увязать в них.
Слово «российский», «россиянин» мне самому непривычно, но появилось оно с разумным смыслом: «русский» — это этническая принадлежность, а «российский» — принадлежность к любому из народов, населяющих Российскую Федерацию. Гораздо хуже, что сейчас чем дальше, тем больше эта разница смысла теряется: русский национализм помнит только о невзгодах русского народа и не хочет помнить о невзгодах, которые он приносил другим народам. Тот эмоциональный запас сил, который так долго тратился на классовую борьбу, сейчас с пугающей быстротой переключается на национальную борьбу. И вот с этим Ельцин не умеет ничего поделать. Завтра на стиховедческой конференции встречусь со своими знакомыми из Киева и буду расспрашивать, как чувствует себя украинское общество. Потому что правительство Украины ведет себя еще более вызывающе-националистически, чем правительство России. Психологически понять это можно: в первый раз за тысячу лет Украина почувствовала, что от нее зависит европейское равновесие сил, у нее закружилась голова, и она «куражится» <…>. Скоро ли опомнится? — Вот и пришлось вернуться к теме нарциссизма: народы, охваченные увлечением национализма, теряют способность чувствовать вину и раскаянье.
Со словом «интеллигенция» мне тоже трудно обращаться; я об этом опять думал, прочитав Вашу статью о «Вехах»89 <…>. Более узкое значение этого слова (возникшее в Европе при взгляде на Россию; англичане так его и пишут: «intelligentsia») — это «люди, воспитанные для того, чтобы участвовать в руководстве обществом, но не нашедшие для этого вакансий в общественной системе и вынужденные подавать свои советы и особенно свою критику со стороны». Более широкое значение — все «работники умственного труда»: учителя, врачи, инженеры и пр. Авторы «Вех» думали только об «интеллигенции № 1». А Чехов, например, чувствовал себя принадлежащим к «интеллигенции № 2» и вряд ли отнес бы на свой счет обвинения и самообвинения «Вех». Я тоже чувствую себя «интеллигентом» только в смысле № 2, и поэтому, когда я в молодости читал «Вехи», мне они были непонятны и неприятны. Сейчас, после Вашей статьи, я начал их перечитывать, понимая уже лучше. Смешению этих двух понятий посодействовала советская власть: в 1921—22 гг. она начала репрессии против интеллигенции № 1 (которая привыкла к гонениям и при царях), а в 1928—29 гг. — и против интеллигенции № 2 («шахтинское дело» инженеров, обвиненных в вредительстве), и все слои слились под общим страхом. Терминологическая путаница еще больше усилилась в последние десятилетия, когда появилось еще слово «интеллектуалы» — насколько я понимаю, это те «интеллигенты № 1», которые чувствуют себя выше общества и глядят на политику, экономику и прочее с эстетским презрением. Вероятно, их предшественниками были декаденты и парнасцы. <…>
Из авторов «Вех» самый интересный и привлекательный для меня — М.О. Гершензон, инициатор сборника и как раз по-человечески самый нетипичный из всех: умом он был «интеллигенцией № 1», а душой оставался «интеллигенцией № 2», близкой мне. Он был не «наследственным» интеллигентом, как все (или почти все) остальные: он был из глухого еврейского местечка, учился в хедере, гимназическое и университетское образование получил, как говорится, «на медные деньги», в университет попал только потому, что в том году, кроме него, на филологический факультет не подал заявление ни один еврей, и поэтому «процентная норма» его пропустила, после университета он не стал креститься, этим сам закрыл для себя доступ к преподавательской карьере, стал переводчиком, журналистом, ученым, открыл архивы поколения «либералов 1840-х гг.» (Герцен, Огарев и все те, с кого и началась «интеллигенция № 1») и писал о том времени с проникновенным пониманием, как никто другой ни до, ни после. До самой смерти (в 1925) говорил с ужасным еврейским акцентом, а писал замечательно светлым русским языком. Был упрямый спорщик и редкой доброты человек. То ли Ходасевич, то ли Андрей Белый вспоминает: идут они ночью, при тусклых фонарях, по петербургскому мосту, о чем-то спорят, впереди маячит чья-то одинокая покачивающаяся спина, вдруг Гершензон бросает спор на полуслове, бежит вперед, нагоняет прохожего, что-то свирепо ему говорит, что-то ему сует, возвращается и продолжает спор. — «Что это вы?» — «Как? да разве вы по спине его не видели, что человек — в таком состоянии, что вот-вот в воду бросится?» Такое не о всяком русском интеллигенте вспомнят. В конце 1920-х были напечатаны письма его молодости к родным — замечательные; а те, кто читали в архивах его неизданные письма, говорят: еще лучше 90.
Я неожиданно отвлекся на эту тему — захотелось рассказать Вам о хорошем человеке. В другой раз напишу о том, какой у меня недавно был телефонный разговор с одним московским журналом, для которого я приготовил подборку стихов поэтессы Марии Шкапской (1891—1952, столетний юбилей, никем не замеченный): я спокойный человек, но тут я был разъярен так, что даже не заикался. Подборка с моей заметкой пойдет в другом журнале — в «Октябре» № 2 91. <…>
От всей души желаю, чтобы ошейник Вашей свободы поменьше Вас душил, и чтобы Вы могли делать то, что Вам сейчас внутренне нужно — за письменным столом или не за письменным столом, во Фрейбурге или там, где можно чувствовать себя более frei 92.
Всегда Ваш М.Г.
5.3.1992
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Что касается моих записок, то о форме их я не беспокоюсь — филологических способностей у меня для этого хватит. Вопросов от Вас я ждал не насчет «былого», а насчет «дум»: рассказать случаи «былого», которые я видел или о которых слышал, я смогу, а вот какие мои «думы» могут представлять для кого-то интерес, я плохо представляю себе. Ничего, попробую; ведь то, что Вы мне сейчас посоветовали — «что вы расскажете вашим детям или близким хорошим аспирантам?» — это как раз то, о чем я думал с самого начала, только с уточнением: «или просто Вам». Вы очень хорошо определили лейтмотив всякого возможного рассказа о «былом»: «А нужно было бы выть!»93 Это цитата? у Вас она в кавычках. Похожие слова я знаю у Гумилева, но не совсем такие и не совсем по этому поводу. Видите: сразу сбиваюсь на филологическую тему 94. В марте я должен написать большую статью о рифме Маяковского и его современников <…>, а в апреле надеюсь, кроме двух докладов о поэтике Цветаевой и одного (бесконечного) мифологического комментария, продолжить эти «записки». Спасибо, Мария-Луиза, за ободрение! <…>
Всегда Ваш М.Г.
12.4.1992
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Выписка Ваша из Н. Я. М. о том, что «надо выть», навела меня на одно воспоминание. В воспоминаниях К. Паустовского о 1919 годе <…> говорится, что когда белогвардейцы окончательно отступали из Киева, то на последнюю ночь был назначен еврейский погром. Но когда погромщики подошли к кварталу, намеченному для грабежа, то из всех лачуг раздался вой, всеобщий, отчаянный, по всему кварталу, «восходящий до небес». Среди ночи это было так страшно, что погром был отменен. У Паустовского это полстраницы, пишет он (по крайней мере, эти книги) очень хорошо, хотя, может быть, добавляет к фактам фантазию 95. Если это было, и действительно, в Киеве, то Н. Я. М. могла бы об этом знать. — Что касается моего собственного «вытья», то я все больше думаю, что наполовину моя «книга» уже существует: это мои записные книжки за 15 лет, около 6500 записей (потом я узнал, что такие же нумерованные записи вел Грильпарцер 96), в которых «думы» чередуются с разными выписками, которые, наверное, говорят обо мне еще больше. Когда я буду рядом с пишущей машинкой, я попробую начать делать извлечения из них, и если покажется интересно, то покажу Вам. А «былое», конечно, придется дописывать — вероятно, в такой же фрагментарной форме. <…>
Еще раз спасибо, дорогая Мария-Луиза, и — доброго здоровья!
Ваш М.Г.
<май 1992>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. А имя Менухина 97, при всей моей музыкальной глухоте, для меня многое значит: в 1945/46 г., в короткий промежуток между большой войной и «холодной войной», он был одним из первых европейских музыкантов, приехавших в Россию, и разговоры о нем для меня слились с атмосферой этих нескольких месяцев светлых надежд на будущее. <…> Мать моя в детстве училась музыке у хорошей учительницы в лучших положенных музыкальных вкусах: Бах, Моцарт, Бетховен. Когда она потом познакомилась с моим отцом, приезжим из провинции, то он долго, осторожно и настойчиво приучал ее наряду с этим ценить и ту музыку, которую знатоки считают второстепенной: Чайковского и Верди. Если есть на свете наследственность, то, может быть, это от отца я унаследовал интерес и привязанность к маленьким и забытым поэтам (это вроде нравственного чувства: «заступаться за слабых»). Вроде той Марии Шкапской, к чьей юбилейной публикации я написал недавно предисловие, или Александра Ромма, чью публикацию готовлю сейчас. Это был человек, который даже на войне умер интеллигентской смертью — застрелился на фронте в 1943 г. Моя мать немного его помнила: он был влюблен в ту самую ее учительницу музыки, с упоминания о которой начался этот абзац 98.
<…> Я подал заявление на путевку в писательский «рабочий» дом (не могу говорить «дом творчества») на апрель, чтобы их 99 написать. Постараюсь писать и то, что Вы (с невольной иронией) называете «Былое и думы»; но вот об этом у меня к Вам очень серьезная просьба. Вы журналист, Вы знаете, что интересно и что неинтересно. Составьте для меня список вопросов, которые Вы бы мне предъявили, если бы, например, брали у меня интервью. Вы меня достаточно хорошо знаете, и Вам должно быть заранее ясно, о чем я могу судить разумно и о чем не могу. Чем больше вопросов, тем лучше — заодно они мне помогут и себя понять. (Я очень люблю иронические анкеты Макса Фриша в одной из его последних книг — в «Дневниках», кажется?100) Дело в том, что я не писатель, я ученый, и живу в твердой уверенности, что когда я описываю и анализирую какой-то сторонний факт, — это интересно, а когда я высказываю собственное мнение о чем-то, — это не может быть интересно. Если Вы мне не поможете, то мои «думы» сведутся, скорее всего, к тому самоанализу, образцы которого Вы видели и назвали «воздушными путями», а мое «былое» — к отрывочным эпизодам и к «воспоминаниям о книгах» (с посвящением памяти Авла Геллия — был такой древнеримский книжник), которые будут очень интересны, но, вероятно, только для меня и для будущих специалис-тов по историко-культурной психологии. (Помните фразу Мандельштама: «интеллигенту биографию заменяет список прочитанных книг»?101)
<…> В Марбурге я не купил ни одной книги, а покупал и вез только чистую бумагу для пишущих машинок — и правильно делал, потому что в России писчую бумагу уже года два, как невозможно достать. <…>
Будьте здоровы, Мария-Луиза! Пишу Вам 7 февраля; послезавтра в Москве правая оппозиция назначила «голодный митинг» против политики Ельцина. Об этом вокруг много беспокойства, но мне кажется, что преждевременного: народ еще имеет достаточно терпения, а у оппозиции нет ни убедительных программ, ни авторитетных лидеров. Надеюсь, что уличных беспорядков не будет. Весной будет труднее.
Неизменно Ваш М.Г.
28.5.1992
Дорогая Мария-Луиза, спасибо Вам за Вашу статью102 <…>. В Москве она будет звучать вызовом: однозначно бранить революцию стало модой, и я почти уверен, что эти настроения будут чувствоваться и на цветаевской конференции. Вы, напоминая, что МЦ была поэтом-революционером, пойдете против течения, и это очень хорошо. Для меня одним из самых запомнившихся случаев последнего месяца было пятиминутное телевизионное выступление М. Гефтера, историка-диссидента, кажется, печатавшегося в Европе больше, чем в России. Оно было в составе обзора событий за ту неделю, на которую пришлась очередная годовщина рождения Ленина. И Гефтер, старенький, маленький, в пледе, очень сильно и веско сказал в телеаппарат, что обливать злобой человека, о котором в 1920-х гг. большие люди и нимало не коммунисты говорили, что такой, как он, поворот истории совершил разве что Иисус Христос, — это не лучший способ сводить счеты с историей. <…>
Я был недавно у Н.И. Катаевoй-Лыткинoй, она очень живо и радостно говорила о Вас и восхищалась Вашими вопросами по тексту цветаевских статей 103: «какая добросовестность!» (Так у нас отвыкли от добросовестной работы.) <…> Разговор наш с ней коснулся, между прочим, Ив. Вл. Цветаева-отца, и я вдруг впервые подумал о том, о чем раньше не задумывался: о том, какие душевные антиподы были отец и дочь. Многие, и МЦв. первая, писали с волнением о том, как бедный поповский сын стал уважаемым ученым, но никто, кажется, не подумал о том, что было потом: издав оскские надписи, труд, получивший серьезное европейское признание, он отказался от науки и посвятил себя просвещению — чтобы поделиться достигнутой им культурой со своим народом. Вместо собрания научных сочинений он оставил музей, и свое имя при этом никогда не выставлял напоказ: в ученом и культурном мире Москвы он был уважаем, но не заметен. Воли к самоутверждению в нем не было совершенно — а у МЦв. эта воля была главной всю жизнь. Отцом она восхищалась, но представить себе его душевный мир была неспособна. И, наверное, не только его.
<…> Вы сейчас, вероятно, уже вернулись из Стэнфорда, — напишите, когда сможете, о том, каков Вам показался Синявский. Не помню, говорил ли я Вам, что я еще в университете слушал его лекции: он был молодым преподавателем (без бороды!), и поэтому ему было поручено читать о русской литературе начала XX века студентам «малых отделений» — славистам, ориенталистам и античникам (а русистам и «романо-германцам» читали более именитые профессора). Лекции были очень хорошие: спокойные и толковые. Перед экзаменами он просил всех постараться отвечать «от себя», а не по учебнику: «а то вы представить не можете, как скучно слышать все одно и то же». Потом он работал в том же Институте мировой литературы, что и я (поступив туда уже с рыжей бородой), но я тогда еще не отошел от античной литературы, и случаев для разговора с ним не было.
Рассказы Абрама Терца я прочитал лишь два года назад и остался к ним равнодушен: показалось, что задуманы хорошо, а написаны посредственно (запомнился только трогательный рассказ «Пхенц»). Работа «О социалистическом реализме» была напечатана у нас в пору гласности, но, кажется, никого не удивила, и меня в том числе: в ней было написано не больше того, что думал каждый (кто вообще чего-то думал). А «Прогулки с Пушкиным» здесь до сих пор не напечатаны, кроме маленького отрывка, — видимо, буду читать их в Стэнфорде.
<…> Мне кажется, что я уже придумал, в какой форме писать мой «анамнез»: какие-то отрывочные страницы уже проявляются (в записной книжке, когда сижу на скучных заседаниях), и я тоже надеюсь заняться этим в Стэнфорде — между лекциями, чтением статей о Мандельштаме и сочинением огромного комментария к «Мифологии» Аполлодора: эта мифология на меня действует успокоительнее всего. Спасибо Вам за вопросы к несостоявшемуся интервью. Мне кажется, Вы сами заранее знаете мои ответы на них по моим письмам разного времени. <…> Но «Я сам» Маяковского — действительно, прекрасно расчлененное сочинение; я его очень люблю и очень радуюсь, что оно Вам тоже понравилось. <…>
Всегда Ваш М.Г.
4.7.1992
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Перед отъездом [на конференцию в честь Лотмана в университете Киля, Великобритания. — М.-Л. Б.] получил Ваши оттиски с очерком и интервью. Поздравляю Вас: по-моему, получилось прекрасно. Я пожалел, что в очерк о Шваммбергере не попал тот эпизод, о котором Вы писали в письме: как старый свидетель из Израиля сказал: «я шил ему сапоги, и за это он лучше ко мне относился», и Шваммб. ответил: «нет, этого не могло быть». Зато интервью с Синявским — такое живое, что я как будто слышу и Ваши и его интонации 104 <…>.
Я в первый раз узнал о том, что от него отреклась сестра. Это страшно; но замечательно то, что он об этом говорит спокойно и с пониманием. Я, к сожалению, тоже ее понимаю. Все мы сидели в одной клетке, и все — под внушением одной и той же пропаганды: 1) коммунистический идеал — самая прекрасная цель человечества (и это ведь так!), и 2) на пути к нему неминуемы тяжелые жертвы (и это ведь тоже понятно). Даже, когда люди говорят: «мы не знали о происходивших злодействах!» — они не всегда лгут. Те, кто были близки к системе власти — конечно, знали. Остальные знали так мало, что могли утешать себя: «это — случайные недоразумения, их исправят». Во время сталинских репрессий я был ребенком, потом школьником, — неудивительно, что дома со мной об этом не говорили ни слова, и я верил газетам и учебникам. Но когда при Хрущеве была расстреляна рабочая демонстрация в Новочеркасске, то я был взрослым человеком, и все-таки ни я, ни окружающие меня об этом не знали: так хорошо была налажена секретность. А теперь память об этом расстреле не оставляет меня ни на минуту. (Может быть, особенно больно потому, что сделал это Хрущев — тот самый, который выпустил людей из Гулага и этим повернул историю страны не меньше, чем Горбачев.)
Поэтому я (так же, как и Синявский) думаю, что нельзя мерить нравственность или развращенность народа меркой «лгут или искренни?». И призыв Солженицына «Жить не по лжи!» кажется мне наивным. Каждый из нас по собственному опыту (самому простому, бытовому, семейному!) знает, что кроме обмана, есть самообман, и что очень легко убедить себя в том, что ты говоришь не ложь, а святую правду. Конечно, есть люди, которые ради выгоды сознательно думают одно, говорят другое и делают третье. Но такие мерзавцы есть при всех режимах, и я не думаю, что при нашем их намного больше, чем в любом другом. А как живу я сам? Мне кажется, что я не говорил и не писал неправду — т. е. то, чего я не думаю. Даже когда начальство требовало написать то, что думало оно и не думал я, — я вспоминал науку реторику [sic! — Ред.] и писал все-таки то, что я думал, но так, что начальство этого не замечало. Зато говорить и писать неполную правду — т.е. высказывать то, что я думаю, но не все, что я думаю, — мне приходилось и приходится очень часто. Но мне кажется, что только так и может держаться общество — только так и может быть достигнуто между людьми какое-то первичное (только первичное!) взаимопонимание. <…>
Вы видите, Мария, я отвечаю уже на вопросы Вашего интервью, начиная с последнего: «Можно ли еще что-нибудь сделать в России, или народ развращен уже безнадежно?» Что значит «развращен»? 1) лжив, 2) продажен, 3) ленив. Про «лжив» я уже сказал. «Продажность» — это не душевное качество, это простое следствие общей нищеты. Люди дают и берут взятки на каждом шагу. Это так; но разве до революции Россия не славилась гомерическим взяточничеством? В 1855 г. была Крымская война, неприятель подступил к Севастополю, и тут вдруг обнаружилось, что эта главная русская крепость на Черном море лишена каких бы то ни было укреплений. Потрясенные ревизоры спросили командующего: «как же так?» — а он им с безмятежным простодушием ответил: «все равно разокрали бы!» «И, вероятно, был прав», — замечает историк. Таких эпизодов множество, и не только в нашей истории, а и в европейской, а уж о моих древних Афинах и не говорю. И всюду по одной причине: по бедности. Наконец, третье значение: «лень» <.>105 У нас сейчас много пишут, что советская власть отучила людей трудиться тем, что даже бездельнику давала кусок хлеба. А сто лет назад Ключевский (умнейший из русских историков) точно так же писал, что русские люди отучены трудиться, а причина этого — говорил он, — триста лет крепостного права. Россия — не патологически порочная страна, — она только очень отсталая страна. Когда драматургу А. Островскому (1860-е гг.) сказали, что его пьесы с интересом читают французы, он изумился: «Зачем? ведь у них такие нравы были разве что в XIV веке!» Сколько времени потребуется, чтобы одолеть эту отсталость, — я не знаю. Много. Между прочим, даже Ленин не строил иллюзии на этот счет и писал, что для психологических перемен в таком народе понадобятся несколько поколений. А что могу делать я — для того, чтобы помочь этому? Только то, что я и делаю: заниматься просвещением. Пусть мои античные переводы и статьи с комментариями — дело не первой, а десятой важности, но и оно нужно. Япония после 1868 года так быстро догнала Европу потому, что стала срочно переводить не только учебники по металлургии и пушечному делу (как у нас при Петре I), а и Шекспира и Эпиктета. Я не могу простить Солженицыну обидного слова «образованщина». Без этой образованщины (а по-старинному говоря, просветительства) ни в России, ни в Африке — нигде ничего не получится. Простите меня, что я так долго говорю такие банальные вещи.
Кажется, я еще не писал Вам забавную новость: в начале июня меня выбирали из членов-корреспондентов в действительные академики: дальше уже некуда. Это нехорошо, потому что в списке кандидатур было по крайней мере два человека заведомо лучше, чем я. Видимо, меня предпочли «за безобидность». Чем занимается Академия наук, — честно говорю, не знаю. По-моему, только сочинением собственного устава. Одна коллега меня спросила: «А часов в сутках Вам за это не прибавили?» Нет, не прибавили.
Жизнь вокруг идет нехорошая. Правительство переменило курс с «создания мелкой буржуазии» на создание «крупной буржуазии» <.> Инфляция все больше, а денег платить зарплату не хватает. Люди шутят: «реформа добилась успеха, спрос и предложение сравнялись: нет ни товаров, ни денег; осталось постараться, чтобы не стало и населения». Чаще стали митинги с фашистскими лозунгами. Ельцин держится только потому, что у оппозиции нет достаточно импонирующего кандидата. Боюсь, что в сентябре я уеду в Стэнфорд при одном режиме, а в декабре вернусь при другом — дай Бог, не худшем.
Будьте здоровы, Мария-Луиза <…>.
Всегда Ваш М.Г.
25.7.1992
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Я получил программу парижской конференции по Цветаевой — Вы, вероятно, тоже, и, конечно, заметили в ней доклад Синявского «О поэтике Цветаевой: от песни к формуле». Выражение очень точное, и оно-то мне и мешает — даже из сегодняшнего дня — воспринимать Цветаеву на вакантном песенном месте русской поэзии. К тому времени, когда писалась статья [«Эпос и лирика современной России». — М.-Л. Б.]106, поэтика Цветаевой уже была поэтикой формулы; а те ее стихи, которые ощущаются как песня — или «ролевые», не от себя (например, для драм 1919 г.), или кажутся стилизованными (как «Мне нравится, что Вы больны не мной», популяризованное Таривердиевым). Но это — мое очень субъективное ощущение, не больше.
Сейчас я читаю книгу Джейн Таубман о Цветаевой (1989)107 <…>, и она мне очень нравится <…>. Я уже писал когда-то Вам, что становлюсь холоднее к стихам Цветаевой (вероятно — с возрастом; Вы ведь, кажется, тоже), — а теперь понемногу и к прозе. Несмотря на то, что «Роландов рог» по-прежнему мое любимое стихотворение, а хор над мертвой Федрой по-прежнему мне кажется гениальным ощущением античности.
<…> В жизни ее матери было отречение от ранней любви ради брака с Цветаевым, — и Цветаева об этом пишет, это прославляет, и делает это прекрасно. В жизни ее отца было отречение от науки — от научного творчества, потому что собрать воедино разрозненные остатки оскского языка — это творчество; и Цветаева этого не замечает. Для нее отец начинается таким, каким она его застала: преподает греческий язык и искусство, подвижнически создает музей; за этим, как контрастный фон, — образ бедного поповского сына, пришедшего в Москву учиться на медные деньги (образ правдивый, но нарисованный очень стандартными, хрестоматийными чертами); и в промежутке — ничего. Если бы она хоть раз спросила кого-нибудь из коллег отца, что такое оскские надписи и что значит собирать их, — самый сухой ответ дал бы ей столько, что она написала бы об этом такую же великолепную страницу, как о музее отца или о музыке матери. Этого она не сделала: это творчество она творчеством не считала. Это не ее вина: видимо, сам Цветаев избегал говорить об этих своих годах. Насколько я знаю, близких друзей среди ученых у него не было. Чем больше всматриваться в его образ, тем больше видишь, как он был одинок.
<…> Будьте здоровы, Мария-Луиза <…>.
Всегда Ваш МГаспаров
26.9.1992 [Stanford University]
ДорогаяМария-Луиза, <…>. Неделю назад кончилась амхерстская конференция по Цветаевой108. Как я и полагал, хорошего на ней было немного. Мой коллега по Мандельштаму Ю. Фрейдин (московский <…>) делал доклад «Тема смерти у МЦ», и оказалось, что он даже не читал Вашей книги; я ему сказал об этом, он ее упомянул, но прочитать не успел. Амхерстская сотрудница C. Ciepiela делала (и неплохо) сравнение шествия крыс в «Крысолове» и красногвардейцев в «Двенадцати», но, по-моему, тоже без ссылок на Ваше издание. Интересным было сообщение И. Кудровой «Следственные дела С. Эфрона и А.С. Эфрон в КГБ» — она их прочитала первая: Эфрон на допросах держался хорошо, никого не выдал, на «Ваши товарищи и ваша дочь уже изобличили вас как шпиона» отвечал: «Пусть», кажется, его не избивали, но в психиатрической палате он побывал. Допросы кончились в июле 1940 г., приговор <…> был 6 июля 1941, что было в этот последний год — неизвестно. У Кудровой только что вышла книжка «Версты, дали…: МЦв. в 1922—1939» (M., «Сов. Россия», 1991) — очень плохая. Коркина делала доклад о «Пушкине и Пугачеве» — поэте и власти — собственной ее ситуации перед возвращением в Россию, это было не плохо; Т. Венцлова — о ветхозаветных реминисценциях в «Поэме горы» и новозаветной структуре «Поэмы Конца» (= Крестный путь) — с натяжками, но интересно. Доклад о Цв. и Беттине Арним был средний, а об Уланде и Гельдерлине у Цв. — слабый. Бродский разбирал стихи МЦ и Пастернака о Магдалине гораздо хуже, чем мог бы. (Его разбор «Новогоднего» ведь был замечателен.) Но больше всего было докладов и прений на сексуально-феминистическую тематику. Что С. Карлинский объявил ее самой актуальной, удивляться не приходится. Но В. Швейцер, у которой таких пристрастий нет, доложила одну страницу из писем к Иваску, которую Иваск пропустил в публикации, — это были ее сочувственные замечания по поводу гомосексуальных страданий Иваска, неожиданно добрые и деликатные. А С. Ельницкая (не помню, говорил ли я Вам, что из-за нее когда-то и начал писать о Цв. — после того, как слышал еще в Москве один ее доклад, и он мне очень не понравился; этот американский доклад — тоже) уверяла, что так как у Цв. один раз в стихах о Парнок упоминается о бессоннице, то всякое упоминание о бессоннице должно означать Парнок, а стало быть, стихотворение к Т. Скрябиной «Бессонница! Друг мой…» изображает не небесное вдохновение, а лесбийский экстаз, и между Цв. и Скр. должен был быть лесбийский роман. (Против вывода не спорю, но против системы доказательств — очень.) Тут уже вся конференция всколыхнулась, Швейцер стала кричать: «У нас здесь филология, а не сексология!», ей кто-то кричал «А вы — ретрограды!», а по двум концам зала стояли Венцлова и я и успокаивающими голосами пытались вразумить собравшихся. Был такой поэт и критик А. Тиняков, циник и мерзавец, — в 1915 г. он писал в дешевом журнале: «З. Гиппиус пишет о вечно-женственном, Анна Ахматова о вечно-женском, а Любовь Столица о вечно-бабьем». (Л. Столица была ученица и любовница Брюсова, изображала себя духом истинно-русским, деревенским, языческим — сарафан, метель, мать-земля; я уверен, что когда Цв. в 1916 г. стала создавать свой образ «хозяйки Москвы», то она отталкивалась от Столицы; и действительно, когда я об этом сказал, мне напомнили: она писала, кажется, Бахраху: «мне приходят читательские письма, которые кажутся обращенными к Л. Столице…»109). Так вот, хоть я и привык думать о женщинах лучше, чем о мужчинах, но на конференции положительно чувствовал себя в царстве «вечно-бабьего» <…>.
С тем, что Вы пишете о песенном месте Цветаевой, я почти согласен: для меня тоже «формульность» = «песенность», а романсы вроде «Мне нравится, что Вы…» неприятны. (И тоже люблю из поэм «Крысолова» <…>.) Однако «песня» для Цв. — это внеиндивидуальное, внеавторское, то, что каждый чувствует как свое собственное. Могла ли она с ее пафосом своей ни-на-кого-не-похожести думать так о своих стихах, — я не уверен. <…>
О цветаевском отношении к отцовским научным работам я, конечно, говорил с нехорошей ревностью филолога-античника; и, конечно, я не имею права требовать, чтобы она в них разбиралась. <…>
До свидания, Мария-Луиза: всего хорошего Вам и в Гамбурге и в Москве. <…>
Любящий Вас МГаспаров
13.12.1992 [Stanford University]
Дорогая Мария-Луиза, спасибо Вам за цветаевскую страницу!110 <…> Я писал в Париж, что не смогу приехать. <…> Ездила туда одна стэнфордская аспирантка, русская, восторженных впечатлений у нее не было. В Вашем рассказе о Москве тоже о научных докладах говорится меньше всего: думаю, что это не только оттого, что читателям газеты это неинтересно, но и оттого, что доклады были заурядные. <…>. Чувствуется, какое сильное впечатление произвел на Вас Феликс Кузнецов 111. Его предшественник Бердников (в 1949 громивший в Ленинграде космополитов) был более стар, толст, рыхл, тускл, но порода была та же. Теперь Вы лучше представляете, почему мне так хотелось уйти из заведующих, а потом и из ИМЛИ — чтобы поменьше разговаривать с таким начальством.
<…> Бывает так, что знаешь стихи наизусть много лет, а смысла их не чувствуешь, и раскрывается он случайно и внезапно. Вот так и я вдруг лучше понял «Wer nie sein Brot mit Тränen аß»112, неожиданно встретив его в Вашей статье: а именно, слова «Ihr laßt den Armen schuldig werden»113. Я ведь представляю себе жизнь по «Царю Эдипу»: все дела людей детерминированы обстоятельствами, свобода воли — иллюзия, и единственное, в чем человек волен, — это свободно принимать ответственность за несвободные поступки. Наверное, это не оригинально, и наверное, в стихах Гёте это совсем не главное.
В Стэнфорде Вас хорошо помнят, Флейшман передает Вам поклон. <…> Из всего, что я надеялся сделать в Стэнфорде, я сделал разве что поло-вину: просмотрел все славистические журналы (вплоть до финских) лет за 25, сделал огромное количество ксерокопий о Мандельштаме и чуть меньше — о европейских стихосложениях, написал несколько мелких записок. Преподаватель я очень неопытный, поэтому много времени уходило на подготовку к лекциям. Когда вернусь в Москву, придется прятаться в больницу (как я часто делал в последние годы) и там писать большую статью о Мандельштаме для «Библиотеки поэта»114. Я очень старался высвободить время, чтобы писать о себе, но ничего не получилось. Начинал с разных концов, но все было плохо. Посылаю Вам несколько страниц: детские впечатления военного времени и несколько разрозненных случаев. Записывая их, я заметил, что почти все, что я вспоминаю, было на фоне пасмурной погоды, серого воздуха, низкого неба. В Лос-Анджелесе я постараюсь дописать начатые воспоминания об Институте мировой литературы.
С. Ельницкая прислала мне свою книгу о Цветаевой115, мне она очень не понравилась: Цв. оказалась неотличима от любого романтического поэта. Я предложил ей подумать: что Цв. не принимала в Пушкине? «Евгения Онегина», потому что «Онегин» — это эстетизация добра, а для Цв. эстетично было только зло, стихия, демонизм, потому что в них — творчество; она их ищет и борется с соблазнами добра (а не наоборот). А затем — софизмы, гримировка светлого под темное («демонизм» цветаевского Пушкина) и темного под светлое («О благодарности»). Она могла бы оправдать себя мыслью о том, что быть поэтом — значит делать зло ближним ради добра дальним; но она настаивает на том, что и дальним от поэта — зло, что для слабых юных душ ее стихи — не прививка от болезни, а сама болезнь. Не оправдывает, а винит себя за это, и только это делает ей честь.
Самая лаконическая формулировка пушкинского гуманизма — в середине стихотворения «Из Ксенофана Колофонского»: да помогут нам вышние боги «правду блюсти: ведь оно ж и легче»116. Вот под этим Цв. никогда бы не подписалась и непременно объяснила бы это тем, что трудное ей дороже, и т.д. — Чем замечателен простой сюжет «Онегина»? Девушка предает себя байроническому сердцееду, а он вдруг на это ведет себя не как демон, а как обычный порядочный человек: не губит ее, а вразумляет. И вдруг оказывается, что на фоне страшных байронических ожиданий это обычное порядочное поведение так же эстетически выразительно и привлекательно, как на фоне обычного порядочного поведения — черный романтизм. Вот это открытие и было неприятно Цветаевой.
Я прочитал «Письма М. Цв. к Ариадне Берг»117 <…>. Обратил внимание на строчку «Продаю еще свой 3-томный (полный) словарь Даля»: если это не описка, то, вероятно, она этот словарь не раскрывала, потому что все полные издания Даля были только 4-томные. Стихи Пастернака «…Мне хорошо в твоей большой тени»118 приписывает Ахматовой (NB Н. Струве в примечаниях отмечает, что это не Ахматова, но Пастернака не опознает). А в «Искусстве при свете совести» приписывает Блоку стихи Гумилева «О тебе, о тебе, о тебе»119. Поэт для нее был важнее, чем поэзия: раз стихи хорошие, значит, они должны быть Блока. (Так в Спарте, когда дурной человек в народном собрании сделал хорошее предложение, то ему велели сесть, а хорошему человеку встать и повторить его предложение от своего лица.)
Простите, Мария-Луиза, за эти рассуждения. <…> Поздравляю с приближающимся Новым Годом!
Весь Ваш М.Г.
18.1.1993 [Los Angeles]
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Трехнедельный промежуток между Стэнфордом и Лос-Анджелесом, когда не нужно было готовиться к лекциям и можно было подолгу не выходить из дому, был единственным временем, когда я что-то торопливо писал — вдвое меньше, чем собирался написать за эту поездку, но все-таки достаточно, чтобы немного успокоить совесть. В частности, большую статью о семантике русского 5-ст. хорея 120. <…>
Спасибо Вам за доброе слово о моих записках: я очень беспокоился о них. Теперь буду продолжать. Это письмо я задержал на несколько дней, чтобы попробовать еще что-то написать. Прилагаю то, что получилось. Очень хотел написать о своем отце, но не успел: напишу в эти оставшиеся лосанджелесские недели в промежутки между 5-стопным хореем. Мне больше всего хочется продолжать так, как я пробовал вспоминать про войну и эвакуацию, но это мне труднее всего. Мне нужно делать усилие, чтобы увидеть в прошлом что-то цветным: обычно все, что я вижу, — как под сплошным серым небом. А когда пробую описать человека, то ловлю себя на том, что говорю, как о геометрической фигуре: «длинная узкая женщина…» — как будто живу в абстрактной картине. Спасибо, что обратили внимание на отрывочек про ощущение глины — я не знал, могу ли я это понятно передать. Канта я знаю (к стыду моему) только по пересказам, и про «кантовское зеленое и красное стекло» ничего не знаю — хотя, конечно, чувствую, что переживание мое — как раз из тех, которые были исходными для Канта 121.
По поводу Давида Самойлова Вы пишете: «а что, если бы у Вас было свидание с Александром Сергеевичем?» Не знаю; мне кажется, что писателям всем трудно быть хорошими (или, лучше сказать, легкими для окружающих) людьми; это все равно, как если я радуюсь заводу, который производит хорошие вещи («я себя чувствую заводом, вырабатывающим счастье», писал Маяковский 122), то я не должен жаловаться, что рядом с этим заводом воздух дымный, а в ушах грохот. Если на всю русскую литературу было два писателя, которых безоговорочно чувствуешь хорошими людьми — Чехов и Короленко, — (да и то Чехов, это видно, не от природы был таков, а сам себя сделал таким), — то и это очень хорошо. Пушкин, действительно, был замечателен вот в каком отношении: он был абсолютно доброжелателен. Во всех воспоминаниях современников (я этот материал очень хорошо знаю) у него очень хорошие чувства к другим поэтам, никакого ощущения соперничества, ни свысока, ни с ущемленностью, и чем больше поэт (Жуковский, Баратынский), тем больше Пушкин ему радуется. Больше такой хорошей естественности я не знаю ни у кого.
(По поводу Мандельштама я перечитывал здесь Ахматову и об Ахматовой. В воспоминании о Модильяни у нее есть фраза: «Данте он мне не читал — вероятно, потому что я тогда еще не знала итальянского». Как в одной фразе может выразиться весь человек, сосредоточенно сооружающий себе нерукотворный памятник: она предчувствует, что потомки удивятся тому, что он не читал ей Данте.)
<…> О Мандельштаме я должен к весне написать вступительную статью к новому его изданию в «Библиотеке поэта» — т.е. все о Мандельштаме в 3,5 печатных листах, дело немыслимое. А потом придется доделывать за товарищей комментарий к нему; и здесь пример брать не с кого, — таких комментариев, которые по-настоящему помогают читателю, я почти не знаю ни на каком языке.
Будьте здоровы, дорогая Мария-Луиза! Простите, если прилагаемые листки получились неудачны — я буду стараться писать лучше. Очень жду вестей от Вас <…>.
Всегда Ваш М.Г.
2.2.1993 [Los Angeles]
Дорогая Мария-Луиза, посылаю Вам три последние заметки, сочиненные — или переписанные из старых бумаг, как «Юбилей Лосева», — здесь, в Америке, больше уже не успею. Недописанной осталась цепочка ассоциативных эпизодов, связанных с Институтом мировой литературы, и только в намерении осталось продолжение «войны и эвакуации» — про школу. Когда сможете, напишите мне о том, что Вы прочли, потому что я по-прежнему не уверен, стоит ли все это писать и хватает ли у меня на это способностей; а Ваше последнее письмо подбодрило меня. Очень велик был соблазн вместо воспоминаний собирать разрозненные записи и выписки из книг: я почти уверен, что подборка этих выписок больше скажет обо мне, чем мог бы сказать я сам. И очень хотелось пересказать, например, две сказки, которые во мне больше всего отпечатались (африканскую и арабскую, прочитанные уже во взрослом возрасте), или переписать стихи, которые мне нравились или нравятся не по филологическим или эстетическим, а, видимо, по душевным потребностям (как Цветаевой — четверостишие про «круговую поруку добра» в «Искусстве при свете совести»123): они тоже больше скажут обо мне, чем я сам. Но я понимаю, что это путь наименьшего сопротивления, и не поддаюсь соблазну.
Теперь продолжение отложится, наверное, до следующей заграничной поездки. <…>
С удивлением я сосчитал, что в Америке пробыл уже пять месяцев. Говорить лучше не стал, понимать других хоть сколько-нибудь тоже не стал. Чувствую, что этому мешает внутренний невротический барьер: мне и в отечестве-то хочется, главным образом, спрятаться от общения с людьми — понятно, что здесь я подсознательно дорожу своим безъязычием как поводом к этому. В последние полтора месяца (т.е., когда я переселился в Лос-Анджелес и жил один, взаперти) я стал работать и написал довольно много <…>. В частности — статью о семантике русского 5-стопного хорея124: отчасти благодаря Вам, потому что Вы когда-то подтвердили мне, что тема смерти, надгробного плача, эпицедия и пр. пришла в немецкий 5-ст. хорей из «Асан-Агиницы» Гёте 125 — это сразу прояснило мне то немногое, что я знал о немецком 5-ст. хорее, который передал свою семантику и русскому.
<…> Всего Вам хорошего, Мария-Луиза! Буду ждать известий от Вас — теперь уже, видно, в России <…>
ВсегдаВашМ.Г.
26.2.1993 [Los Angeles/New York/Princeton]
Дорогая Мария-Луиза, о предложенном Вам семинаре [«Женщина в русской послереволюционной литературе», в университете Гиссена. — М.-Л. Б.] я подумал: может быть, поставить в центр семинара тему «Женщина на войне»? Дело в том, что весь советский режим, и культурный в частности, был задуман как временное военное положение: идет борьба с мировым капиталом, нужно последнее усилие, нужна диктатура, жестокая дисциплина и самоотречение, а потом — победа и бескрайняя свобода. Когда кончилась гражданская война, то в тех же выражениях стали писать о борьбе на трудовом фронте, о покорении природы (стройки пятилеток), об искоренении врагов народа; потом была большая война, потом ликвидация ее последствий, а потом дело пошло на спад просто потому, что стало ясно — это состояние военного напряжения, ожидание коммунизма, как ожидание Мессии, бесконечно, а значит, непосильно. Сталинский режим держался не только на Гулаге, но и на том, что пропаганда умела поддержать искренний (прежде всего молодежный) энтузиазм; когда он иссяк (последние приступы — 1950-е гг.), наступил застой, а потом конец. На изображении женщины противоестественность такого вечного военного положения почувствовалась раньше всего. Собственно, война дает женщине три роли: на переднем крае — снайпер, летчик, телефонист (Э. Казакевич, «Звезда»?) и пр.; медсестра; и невеста/жена в тылу, трудящаяся за двоих и ждущая любимого. (Когда «война» метафорическая, на трудовом фронте и т.д., то этим ролям можно найти аналоги.) В немецкой официозной литературе при Гитлере был, кажется, тот же пафос военного положения, но внимание к ролям женщины было, вероятно, другое (интересно, какое). Так вот, любопытно, что первый отход от безоговорочного приятия этого военного пафоса женского положения случился в советской литературе именно в военное время. Это повесть Веры Пановой «Спутники» (1944? г.)126, о санитар-ном поезде. Кроме всего прочего, она хорошо написана: мне было 10 лет, читать взрослые журналы мне было скучно, но однажды, случайно раскрыв одну страницу, я прочитал страниц десять подряд, а потом оказалось, что это были «Спутники» Пановой. Потом, во время Оттепели, она написала книги и о послевоенном времени («Времена года») и о довоенном, раннекомсомольском («Сентиментальный роман»), и там тоже женские образы занимают много места, — так что по ее произведениям можно многое сказать о женщине в советской литературе. И непременно — даже если Вы возьмете материалом что-нибудь другое — прочитайте ее автобиографическую книгу (последнюю, заглавия не помню, в собрание сочинений, кажется, не успела войти, печаталась в журнале «Звезда», а потом, вероятно, отдельно, и почти наверное переводилась): она очень много говорит и о времени, и о человеке, и о судьбе женщины 127. Она была в Ленинграде очень крупный и интересный, хоть и трудный человек. Апт, которого Вы знаете 128, опубликовал ее несколько писем к нему <…>. Разумеется, все это я пишу не в обиду «Спуску под воду» Чуковской, которую я тоже люблю, но которую прочитал слишком поздно и глубоко воспринять еще не успел. Здесь, в Лос-Анджелесе, главным организатором моего визита был А. Осповат, веселый тютчевовед, в молодости бывший секретарем у Лидии Корнеевны и помогавший ей восстанавливать «Записки об Анне Ахматовой» <.> 129 Когда записывался отрывок, в котором Ахм. обращается к Л. К. с какой-то очень важной просьбой, Л. К. остановилась и сказала: «А ведь она меня очень не любила». Это сразу мне по-новому окрасило все «Записки». Я ведь Ахматову не люблю — кроме «Поэмы» (в ранней редакции) и некоторых ранних стихотворений. Не люблю ее позы и заботы о своей биографии. У Цветаевой тоже была неприятная поза, но такой заботы о своей биографической легенде не было.
Вы пишете, что мои письма из Америки — менее «людские» и более книжные. Так это потому, что вся жизнь моя здесь более книжная — библиотека, ксерокс, кафедра, письменный стол, — и это ощущается как облегчение. Студенты и аспиранты, слушавшие меня, были немногочисленные. Они мне понравились. <…> Не понравилось продолжающееся увлечение феминистскими темами, деконструктивистскими фантазиями и пр. <…> От поездки у меня два хороших чувства: во-первых, оказалось, что я могу сообщить что-то интересное здешним не только студентам, но и профессорам; а во-вторых, оказалось, что я способен говорить с людьми не только на научные темы <…>. Ну, а теперь мне через неделю уже возвращаться — помните фразу Кафки, которую Вы мне написали? — оттуда, где я — светлый сон для других, туда, где я — страшная явь для самого себя. Пишу Вам из Нью-Йорка, осталась еще одна лекция — в Принстоне.
<…> Будьте здоровы, дорогая Мария-Луиза! Еще раз спасибо Вам за письма. Пусть они доходят и в Москву.
Ваш М.Г.
4.5.1993
Дорогая Мария-Луиза, вышел № 1 «Лит. обозрения» за 1993, там на с. 112 напечатаны восполнения некоторых пропусков в тексте «Смерти Нерона» Кузмина по неавториз. машинописи в Музее Ахматовой в Петербурге 130 <…>, все-таки они у Вас должны быть, хоть это и мелочи. Перепечатаю их со ссылками на страницы мюнхенского II тома <…>.
Пишу «Петербург» с усилием: больше люблю «Ленинград». Во-первых, привычка; во-вторых, память о войне и о словосочетании «блокада Ленинграда»; а в-третьих и в главных, «Ленинград» фонетически благозвучнее, в нем есть плавное звукосочетание «нингра», обессмысливающее все слово и позволяющее не слышать имени Ленина. Но когда я кому-нибудь об этом говорю, обычно собеседники удивляются.
Я в Москве уже семь недель, за это время были обращение Ельцина к народу, референдум и три дня назад — майская демонстрация с кровопролитием, а еще через несколько дней ожидается демонстрация на День Победы, и красно-коричневые грозят еще большим кровопролитием. Во второй половине июня я приглашен на целых две конференции по Маяковскому, в Париж и в Норвич (Вермонт), но не знаю, смогу ли поехать: здесь объявили об общем обмене заграничных паспортов, это затягивает получение виз и билетов на месяц или на два. Надеюсь на чудо, но главным образом стараюсь об этом не думать. И подсчитываю для доклада совпадающие и несовпадающие звуки в рифмах Маяковского по всему собранию сочинений. Маяковского у нас сейчас не любят: психологически это понятно, но обидно. В Москве издается пышный, но малоинтересный ежегодник «Круг чтения» с цветными картинками и статьями о юбилейных писателях и художниках (в редколлегии А. Битов, Ф. Искандер и др.; в последнем выпуске была моя заметка о Моммзене и другая о Кардуччи) — в очередной выпуск им никто не пожелал писать о Маяковском. Я огорчился и написал сам («Гейне издали писал, что приветствует коммунизм, хотя и знает, что при коммунизме стихи его пойдут на обертку для кофею; Маяковский на пороге этого рая сам стал писать стихи для кофейных и прочих оберток…») — и написал, что Россию всегда гнали в рай силою, не только при Ленине и при Петре, но и при св. Владимире, когда, по летописи, «Путята крестил мечом, а Добрыня огнем»); а в приложении дал по отрывку из «Пролога» к поэме «IV Интернационал» и из черновиков к «V Интернационалу» (в IV томе) — когда-то мы с Вами о них говорили, а у нас о них, к удивлению моему, плохо помнят даже специалисты 131. У меня хотят взять интервью о современном отношении к Маяковскому для парижской русской газеты; я обрадовался: мне кажется, мне есть что сказать, но писать по собственной инициативе не решаюсь — все кажется, что мои личные мнения никому не могут быть интересны.
Я старею: сознание как будто съеживается, в нем все меньше умещается знаний, нужных для переработки, приходится больше записывать, быстрее выбрасывать из головы ненужное, чтобы взять в голову новое, от этого хуже становится память и т.д. <…> Поэтому иногда приходится огорчаться и понапрасну думать: вот я смолоду сделал науку для себя сверхценностью и, чтобы сосредоточиться на ней, запретил себе и впечатления, и эмоции, и т. д., а стоила ли она того? вот я этой ценою достиг некоторого успеха и что-то сделал в своей области науки, но научные силы уже кончаются, а ни к чему другому я не приспособлен (как машина, пригодная только для одной операции), хорошо ли это? Я говорю «понапрасну думать», потому что хорошо знаю: если бы мне сейчас предложили прожить жизнь заново, я опять сделал бы тот же самый выбор. <…> Перечитывая «Пословицы» Даля, я нашел чудесную по лаконизму фразу: «Родился мал, рос глуп, вырос пьян, помер стар — ничего не помню». Пояснение: «слова запорожского казака на том свете; ответ: “Иди, душа, в рай”».
Будьте здоровы, Мария-Луиза <…>. Буду рад всякой вести от Вас и постараюсь при первой возможности продолжить те заметочки о себе, которые я Вам посылал. Пока Вы не скажете: «хватит!»
Ваш М.Г.
11.7.1993
Дорогая Мария-Луиза, я очень виноват перед Вами, потому что долго не ответил на Ваше очень важное апрельское письмо 132. <…> Не сердитесь! Я оказался больным, хотя вернее всего назвать эту болезнь: маразм. Получив письмо, я бросился просматривать гордость советского литературоведения тех лет — 3-томную «Теорию литературы» ИМЛИ 1962—65 (никогда ее не читал!) и с ужасом почувствовал, что решительно ничего не понимаю: не метафорически, а буквально. В конце мысли я не помнил ее начала. Может быть, конечно, мыслей там и не было; но те же ощущения у меня были и над более серьезными книгами и (что хуже всего) над собственной работой. <…> Я отношусь к этому без паники (что люди стареют, это не новость), просто это значит, что нужно перестраивать способы работы; но с непривычки трудно. Очень тяжело и утомительно.
<…> Так что могу написать только самые банальные вещи — то, что Вы, несомненно, уже делаете и без меня. Исходный пункт, позднесталинское время — «Теория литературы» Л. И. Тимофеева (неск. изданий 133). Тимофеев был человек умный и серьезный и старался хоть сколько-нибудь сохранить наукообразность литературоведения в то душное время; но это плохо ему удавалось, а в руках преподавателей-практиков эта «теория» примитивизировалась до невообразимости (я поступил в университет в 1952). Затем сдвиги лучше всего прослеживать по ключевым статьям словарей. Самый старый и примитивный — «Словарь литературоведч. терминов» под ред. Л.И. Тимофеева и С.В. Тураева (NB германиста), неск. изданий. Порождение хрущевской оттепели — 9-томная «Краткая литературная энциклопедия» (любопытен 9-й том, «приложение», в котором — статьи на темы, которых в первых томах еще боялись. Впрочем, статьи «цензура» по всей энциклопедии так и нет). Наконец, результат предперестроечного накопления мыслей (опыт тартуского структурализма, с одной стороны, и публикаций Бахтина, с другой) — «Литературный энциклопедический словарь» в I томе 1987 г. (готов был гораздо раньше, издавался с очень большим трудом). Сейчас печатается (в журнале «Новое литературное обозрение», № 3, еще не вышел) очень интересный материал: подборка ретроспективных мнений деятелей тартуско-московского структурализма о собственной «школе»; поводом к нему послужила статья Б.М. Гаспарова, уже напечатанная где-то на Западе (не в Венском ли Ежегоднике?)134. О 3-томной «Теории литературы» ИМЛИ так и не могу ничего сказать. Авторы гордились там статьями «Образ» и «Цельность лит. произведения»135; но это очень неудобочитаемо. Там сотрудничали наши бахтинисты — тогда тайные, потом явные. Так как все новации, как в Средние века, начинались с пересмотра высказываний классиков марксизма, то, конечно, требуют просмотра книги Г. Фридлендера и особенно М. Лифшица о Марксе и вопросах литературы и искусства: я уверен, что они переводились в ГДР 136. Очень полезен мог бы быть просмотр дискуссий по литературоведению — хотя бы в журналах «Вопросы литературы», «Литературное обозрение» <…> — лишь очень немногие из них перечислены в хронике в «Лит. энцикл. словаре», с. 397 сл., но, наверное, за ними следила хроника в журналах ГДР. Особенно интересна, наверное, первая оттепельная дискуссия о реализме в «Воп. литературы» 1958 (кажется)137. Она велась вокруг понятия «метод», которое было главным, но никто не знал, что с ним делать. Еще в конце 1920-х гг. (эпоха ВАППа, даже не РАППа) на литературу была перенесена энгельсовская терминология: «диалектический метод в литературе» против «механистического метода в литературе». Потом РАПП уничтожили, термин «диалектический» отобрали (он слишком важен и поэтому должен быть достоянием философии, а не филологии), а термин «метод» оставили; в 1934 г. к нему второпях подобрали определение «метод соц. реализма». Но какие еще бывают методы, оставалось неясно. В 1945—53 гг. (по-моему, не раньше) стало складываться самое упрощенное и обскурантное представление: есть только два метода, реализм и антиреализм, и все проявления второго подлежат осуждению. Дискуссии хрущевского времени выступили против этого с точки зрения (марксистского же) историзма: реализм не вечный метод, а конкретно-историческое явление (но когда он начинается?), и формы его могут далеко не всегда следовать бытовой действительности (тут вспоминали сатиру Свифта и Салтыкова-Щедрина (это был неоцененный писатель, его публицистика читается как издевательства над нашим сегодняшним днем, а его насмешки над Золя — как насмешки над французским «новым романом»; у Свифта ведь тоже есть поразительные догадки и о кибернетике, и о фотосинтезе)). Здесь чуть было не взяли на вооружение концепцию «реализма без берегов» Роже Гароди, благо он был коммунист, но как раз в это время Гароди допустил какие-то идеологические ошибки, и «реализм без берегов» позволен не был 138. Простите, что я задержался на этом подробно <…>: просто я знаю, что нигде по-русски генезис понятия «метод» в литературоведении внятно не излагался, — по крайне мере, до последних лет. В целом всю историю советской культуры можно было бы проследить по двум признакам: «дозволенные имена» и «дозволенные границы». В 1949, например, упоминать Фета позволялось лишь с бранью, Блока — только как автора «12», а Ахматову — лишь как героиню ждановского постановления; после 1953 стало легче — это ощущалось как событие. В 1960—70-х структурные методы и бахтинские идеи позволялись в определенных областях и в малотиражных изданиях, а нарушение этих границ сурово преследовалось. И так далее. Из-за границ это, конечно, описывалось много раз, а я это помню всеми чувствами.
<…> А самое главное: письмо Ваше кончалось «радуйтесь со мной!», и у меня слов нет, чтобы сказать, как я радуюсь Вашему возвращенью в филологию. Вы когда-то очень резко сказали, что никогда не вернетесь в цветаеведение, и я не решился писать, что очень об этом жалею; Вы никогда не жаловались на свою журналистскую работу, и я радовался Вашему таланту, хотя и чувствовал, как трудно Вам с ней жить. А теперь радуюсь и надеюсь.
Я должен был летом поехать на две конференции по Маяковскому, в Париж и в США — не поехал, у нас начался обмен иностранных паспортов и шел слишком медленно. Вместо этого ложусь (по привычке) в больницу, чтобы в изоляции (4-местная палата) постараться сосредоточиться на большой статье о Мандельштаме: до конца августа.
<…> Любящий Вас М.Г.
24.7.1993
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Вы, наверное, получили два моих письма: одно с запоздалым ответом на Ваш экспозе, другое с тартуской газетной дискуссией о судьбе Тартуской школы (это неполная дискуссия — последнего номера у меня нет, в нем итоговая статья двух молодых людей, ни в каких работах 70-х гг. не участвовавших 139, но очень хорошая, и в нем <же> несколько дополнительных ретро-заметок, в том числе и моя, под заглавием «Взгляд из угла» — из моего угла, из стиховедческого). Все это будет перепечатано в журнале «Новое литературное обозрение» № 3, который вот-вот выйдет <…> я написал и о том, что на западные конференции по Маяковскому я не попал, и о том, какая зато дикая конференция по Маяковскому была в Москве: вчерашний твердокаменный марксист делал доклад «Маяковский и Бердяев», а заезжий итальянский иезуит — «Маяковский и Данте» с диапозитивами из рисунков, которыми выражали свои комплексы Юнгу его пациенты. Что это значило, не спрашивайте меня. Свою популярную заметку о Маяковском я перепечатал для Вас: по легковесности она была бы на этой конференции гораздо уместнее, чем тот доклад по поэтике с цифрами, который я там делал. <…>
А листок про природу — это все, что пока у меня прибавилось к сочинениям «о себе». На следующей неделе я ложусь в больницу; если не сумею там работать над нужной статьей о Мандельштаме, то попробую продолжать «о себе».
<…> В это время [в сентябре. — М.-Л. Б.] будет «Съезд соотечественников», съедутся русские (а может быть, и не только русские) деятели из-за границы и будут обсуждать судьбу России, этим-то и хотят воспользоваться устроители конференций [в Доме-музее М. Цветаевой. — М.-Л. Б.]140. Предыдущий «Съезд соотечественников» был в августе 1991 г., как раз накануне «путча»; я был на заседании одной секции о судьбах России и интеллигенции и слышал там чудовищный вздор — по большей части, с православным уклоном. <…>
Если здешние сентябрьские конференции привлекут Вас — я очень рад буду Вас увидеть и поговорить. <…> Весь Ваш М.Г.
23.10.1993
Дорогая Мария-Луиза, <…> Цветаевская конференция в сентябре была лучше, чем «Цветаевские чтенья» прошлых лет: выступлений, состоявших из одних только эмоций, почти не было. Впрочем, чтобы все-таки не порывать с традицией самозабвенного интерпретаторства, в конце конференции выступили две дамы-ориенталистки (в тезисах их нет), и одна предложила интерпретацию Цветаевой в свете древнеегипетской, а другая — в свете тибетской культуры. Это был вздор.
Мне очень не понравился доклад Ревзиной о том, что Крысолов — это символ не поэта, а диктатора-пропагандиста 141. Видимо, она увлекается сейчас не только Хайдеггером, а и французскими деструктивистами, которые стараются читать и понимать классику в свете сегодняшних идейных и политических интересов. Я с ней спорил потом в разговоре и в письме, она не ответила — может быть, обиделась.
<…> Вы писали мне на следующий день после московского путча, я пишу Вам через три недели. Вокруг мирно, но невесело: видно, как ничтожно мало людей, способных добросовестно заниматься политикой, и понятно, что какой ни выберут новый парламент, он будет так же плох. Все больше людей уезжает работать за границу. Моя племянница, самый близкий, пожалуй, мне человек (занимается французским структурализмом и постструктурализмом [критически])142, уже живет больше во Франции, чем здесь, и мой самый давний товарищ по науке, С.С. Аверинцев, на днях уезжает профессорствовать в Вену. Я смотрю на отъезжающих с завистью не потому, что им будет легче, а потому, что это значит: они говорят на иностранных языках, они переступили тот барьер психологической замкнутости, в котором нахожусь я — и как книжник, и как заика, и во многих других отношениях, о которых неприятно писать <…>.
Есть ли по-немецки выражение «беличье колесо», «жить, как белка в колесе»? Это утомляет, но помогает против неприятных мыслей. После моих последних писем мне удалось, кажется, уцепиться вновь за какую-то спицу моего беличьего колеса, и я работаю дальше: написал большую статью о Мандельштаме <…>, пишу другую о поэтике Маяковского, не считая более мелких работ. Пожелайте, чтобы эта работоспособность продлилась подольше у меня. <…>
Весь Ваш М.Г.
6.1.1994
Дорогая Мария-Луиза, с Новым Годом! Простите меня, что я так долго не отвечал Вам: отчасти по необходимости, а отчасти для душевного успокоения я очень много работал, в промежутках же впадал в депрессию <…>. Спасибо за Ваши газетные статьи 143. Мне очень нравится, как Вы пишете: сжато и энергично. Кажется, я посылал Вам свою заметочку о Маяковском и его «V Интернационале»: тогда я еще не читал этих Ваших публикаций, но уже тогда мне хотелось бы это написать так, как написали бы Вы. Вряд ли это у меня получилось. Одна только маленькая поправка к Вашей статье о Маяковском: в тюрьме в 1908 г. он сидел не «год», а только полгода (см. примечание к «Я сам» в 13-томном издании): в «Я сам» это автобиографическая гипербола.
Предпоследняя моя работа была опять о Маяковском: сопоставительное описание его стиля в «Облаке в штанах» и в «Ленине», очень детальное, с большими подсчетами — ОЧЕНЬ педантское 144. Правда, с претензией на микроскопический переворот в науке: Р. Якобсон когда-то сделал блестящее противопоставление «Маяковский — поэт метафорический, а Пастернак — поэт метонимический», а подсчет показал, что метонимий у Маяковского едва ли не больше, и что мысль Якобсона сама должна пониматься, так сказать, метафорически. Кстати, я удивился, что термин «деструктивизм» показался Вам новым: мне кажется, что им давно пользуются и сами французы (впрочем, у меня нет сил их читать), и заведомо — англо-американцы.
В промежутке между нашими письмами умер Ю.М. Лотман, и теперь можно считать, что тартуская школа кончилась совсем. В Эстонии очень притесняют русскую культуру и ее изучение, и только авторитет Лотмана позволял держаться его кафедре. Я никогда не был с ним близок, но мне его очень жалко не только как ученого, но и как человека. Был случай, когда мне было очень плохо на душе — по причинам, совсем не научным. Нужно было ехать в Тарту на какое-то коротенькое заседание. Я решил: расскажу свою беду Лотману, и может быть, он что-то скажет, что мне поможет. Поговорить не удалось — слишком много вокруг было людей и дел. Прощаясь, я сказал ему: «Хотелось мне с Вами поговорить не о науке — не получилось, что делать». Он внимательно посмотрел на меня и сказал: «Знаете, самое трудное — делать то, что нужно делать, и ты знаешь, что это нужно делать. На войне, когда ты взводом выходишь из окружения, а навстречу тебе целый полк идет прямо в окружение, то очень трудно не повернуть и не пойти туда, где все». Сперва я удивился этой его фразе, а потом, уже через несколько недель, понял, что именно это мне было важно услышать. Много позже я рассказал этот случай одной его сотруднице по Тарту. Она засмеялась и сказала: «у Юрия Михайловича все военные воспоминания начинаются одинаково: “когда мы драпали…”» <…> В память Лотмана прошло несколько конференций, я выступал на одной, говорил, что его структурализм был у нас периодом научности между двумя периодами антинаучности — догматизмом 1940—50-х гг. и антидогматизмом («деструктивизмом»), который в моде сейчас.
Еще в промежутке между нашими письмами было голосование в новый русский парламент, успех Жириновского и конституция с президентской диктатурой. Я не думаю, что Жириновский так страшен, как многие думают: скорее, он демагог и пустослов, и движет им не программа, а личное тщеславие. Но когда так много измученного народа готовы пойти навстречу любым демагогическим обещаниям, это страшно и опасно. Я не экономист, я не знаю, как спасать Россию; но я филолог, мое дело — слово, я понимаю, как важно говорить с людьми на понятном им языке, и мне больно видеть, что это никто, кроме Жириновского, не умеет. Старой, сталинской технике пропаганды разучились, а новой, демократической не научились. В начале перестройки главной радостью была мысль: «как много у нас, оказывается, есть политиков, — несмотря на то, что и слова такого у нас 70 лет не было без эпитета “буржуазный”!» А теперь, глядя на общую борьбу, мучишься мыслю: как мало у нас политиков для такого большого народа. Простите за это отступление. Я почти уверен, что еще через два года будет еще одно вооруженное столкновение, — дай бог, чтобы я ошибся.
Вл.Н. Топоров о Цветаевой, кажется, так ничего и не написал. А пишет он очень много и все более возвышенно и отвлеченно — как будто говорит не о науке, а о вере. Я читал его большую рукопись о Пастернаке — она написана таким стилем, что так и хочется поставить над ней заглавие «Символизм и бессмертие»: не заметишь, где кончаются цитаты из прозы Пастернака и начинается проза Топорова. Это, вероятно, очень хорошо, но очень далеко от меня. Аверинцев когда-то сказал: «Господи! в какой культуре мы живем, если Вяч. Вс. Иванов — мистик, не выходящий из озарения, — считается столпом точной гуманитарной науки, а NN (тут был назван один большой мерзавец) — прямым наследником русских славянофилов!» Вот таким же «мистиком, не выходящим из озарения», все больше кажется мне Вл.Н. Топоров. Кстати, он — едва ли не единственный из наших ученых, который никуда не уезжает и даже не ездит. Иванов в Лос-Анджелесе, Аверинцев будет в Вене, Успенский, кажется, в Неаполе, но Топоров — в Москве.
<…> Письмо это посылаю с оказией: моя племянница опять едет во Францию на полгода. (Она занимается французским постструктурализмом, но, слава богу, критически: вот и еще одно возвращение к теме.) Еще раз спасибо, Мария-Луиза, за Ваше большое письмо, — и пусть Вам живется получше!
Сердечно Ваш М.Г.
22.4.1994 <на бланке: «Коммунистическая Партия Советского Союза. Российский Социально-Политический Институт ЦК Компартии РСФСР»>
Дорогая Мария-Луиза, пишу Вам на таком страшном бланке для того, чтобы Вы улыбались. Это потому, что я сотрудничаю в Российском <Государственном> Гуманитарном Университете (нечто вроде либерального «Вольного общества»), а он расположен в здании бывшей Высшей Партийной Школы (дуб и мрамор, зеркала и бесконечные коридоры) и получил в наследство от нее вот такие и подобные бланки, на оборотах которых теперь наши структуралисты пишут свои рукописи. Сотрудничать на нескольких службах теперь приходится (как приходилось в 1919—20-х гг.) потому, что зарплату научным работникам платят очень неаккуратно, с запозданием на несколько месяцев, и зарплаты на трех службах хватает ровно на то, чтобы прожить самому с женой и помогать дочери (без мужа, но с двумя внучками) и безработному сыну. Мясо едим только по праздникам, как древние греки. При этом мне живется еще гораздо лучше, чем другим — я все-таки полный академик, генерал от науки (помню, Вы смеялись над этим выражением). Впрочем, недавно я попал в больницу; жена пришла спрашивать врачей, каков диагноз академика такого-то; ей твердо сказали «нет у нас академиков!»; потом посмотрели бумаги, засуетились, занервничали, и тут врач ей сказал: «а он не похож на академика!» — и, проницательно посмотрев на нее, добавил: «и вы не похожи на жену академика!» Я считаю это большим комплиментом: я очень не хотел бы походить на академика. Ну, а жены академиков — это такая человеческая порода, о которой и говорить не хочется.
Недостаток у меня тот, что большинство ученых, получая три зарплаты на трех службах, продолжают работать, сколько могут, в полную человеческую силу, и сохраняют полное душевное спокойствие; а мне все время кажется нужным отрабатывать это в три человеческих силы, которых у меня нет, и от этого возникают угрызения совести. Голова у меня работает хуже, чем пять лет назад: труднее усваивает новое, быстрее забывает старое. Поэтому что я ни обдумывал из своих воспоминаний, всякий раз это оборачивалось не воспоминаниями, а самообвинительным актом пополам с медицинским диагнозом.
У Вас, Мария-Луиза, тот же недостаток, что и у меня: чрезмерная добросовестность. Все, что Вы делаете, Вы делаете в полную силу и даже больше. Большинство людей делают вполсилы работу для заработка, а оставшееся время и силы тратят на работу «для души». А у Вас каждая газетная страница сделана так сильно, что я издали чувствую Ваше душевное напряжение и утомление. Я очень желаю Вам равновесие, нужное для собственной работы, — но хорошо вижу, как это трудно. Ну, а то, что у Вас явилось отвращение к изучению восточногерманского литературоведения [русистов 1950-х гг. — М.-Л. Б.], я понимаю отлично. Есть грубая, но точная фраза Виктора Шкловского о русской жизни, кажется, конца 1920-х гг.: «Мы научились различать оттенки вкуса дерьма…» <…>. Конечно, ученому биологу полагается тоже различать оттенки вкуса дерьма, но для это-го нужна долгая душевная тренировка. Когда я был молодой, я умел заинтересовать себя неинтересным: делался коллективный труд, какую-то тему никому не хотелось брать, мне тоже, но я ее брал для полноты охвата и, преодолевая неинтерес, заставлял себя найти в ней что-нибудь занимательное. Теперь это мне дается все хуже. А что в научной жизни оказываешься среди людей, заинтересованных только в собственной карьере, враждующих, склочничающих, и что на это противно смотреть, — я очень хорошо знаю; мне в этой обстановке помогает моя дурная черта — равнодушие, невнимание к людям, я замечаю только мысли и слова вокруг меня, но не тех, кто думает и говорит; а Вы живы и внимательны к людям, Вам труднее <…>. Скажите, если Вам не трудно, в какой среде было Вам легче себя чувствовать на Вашем, уже долгом, пути?
<…> Ваше письмо кончается: «Берлин — город, а значит, в нем не хватает только природы и счастья». Без природы, Вы знаете, я прожить могу, а что такое счастье, я не знаю. (Врач когда-то сказал: «составьте список тех моментов жизни, когда вы чувствовали себя счастливым, и во время депрессии вспоминайте их»; я составил этот список, он очень странный, я постараюсь о нем написать.) Иногда мне кажется, что счастье — вот эта переписка с Вами и общение еще с двумя-тремя хорошими людьми, с которыми я близок точно так, как с Вами, — не ближе и не дальше. <…> «Не дальше», т. е. настолько близко, чтобы радоваться их присутствию в жизни.
<…> Напишу еще после Италии. Доброго здоровья Вам, и пусть Вам будет полегче. Ваш М.Г.
<август 1994>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. В самые последние годы мне Бог послал хорошую коллегу по стихосложению и поэтике, и я впервые чувствую удовольствие от работы вдвоем 145. Представляя ее Аверинцеву, я сказал: «за всю мою жизнь это единственный человек, которого я могу назвать своим учеником»; он грустно ответил: «а у меня и одного нет».
<…> О «жизни и творчестве» Достоевского я знаю только одну хорошую книгу: Леонид Гроссман, «Достоевский», в серии «Жизнь замечательных людей», кажется — 1963 г. (Она такая хорошая, что потом «Жизнь замечательных людей» выпустила вместо нее другую, гораздо хуже: у Гроссмана Достоевский — человек и писатель, а в более поздней книге — автор Селезнев — он только пророк и носитель русской идеи; эту более позднюю книгу не читайте). <…>
Уезжать мне придется опять в Америку: на этот раз не для заработков, стипендия у меня будет очень маленькая <…>. Я буду восемь месяцев работать в архиве Мандельштама в Принстонском университете; это интересно, это очень нужно, но я не профессиональный текстолог, и все время буду чувствовать, что лучше бы вместо меня там был кто-то другой. Одновременно нужно будет писать комментарии к академич. изданию стихов Мандельштама (огромная и трудная работа), часть времени работать по другой из моих трех тем, «Лингвистика стиха», и на какое-то время съездить в дальний город к моей старой подруге-стиховеду <…>146.
<…> За границу на заработки уезжает, наверное, один человек из сотни (хотели бы многие, да кому они нужны? Мне вчера сказали: «Только не вздумай остаться там, в Америке!» — я ответил: «Это мне не грозит, я ученый неконвертируемый, на иностранных языках не говорю», хотя в душе очень от этого страдаю). А те, кто уезжает надолго или насовсем, продолжают печататься в России, на своих заграничных местах чувствуют себя неуютно — даже такой большой ученый, как Вяч. Вс. Иванов, — и я уверен, что когда здешний кризис пройдет, большинство из них вернутся. Студенты, перед которыми мне приходилось читать лекции, лучше и любознательнее, чем были в мое время; и среди молодых преподавателей, читающих им, много талантливых и оригинальных. Конечно, не всюду: разница между хорошими университетами или школами и посредственными очень велика. Но раньше ведь и этого не было! Смотреть на политику, конечно, противно; но разве это не всегда и не везде? Самое же главное: народ, по-моему, стал спокойнее, ничего ни от кого не ждет, каждый старается выжить сам по себе и меньше слушает политиков. Даже если власть захватят националисты или фашисты, они продержатся не долго: на баррикады за них никто не пойдет. Развал государства кончается: республики все больше тянутся к воссоединению (дай бог, чтобы в разумной форме). Но государственная нищета, при которой если заплатить шахтерам, то не хватит врачам, а если заплатить врачам, то не хватит солдатам, — это больно и трудно, и осознавать этого никому не хочется. Я не экономист, я не знаю, какой вариант пути лучше. Но я словесник, и я вижу, что пропаганда, разговор с народом, у нас организованы бездарно и отвратительно. Никто не умеет и не хочет говорить из газет или из телевизора простыми словами: «мы — нищие; если кто-то хочет больше денег для себя — пусть помнит, что отнимает их у соседа» или «вся наша страна была одним огромным военным заводом; теперь его нужно переделать в много мирных; вы, недовольные, можете ли предложить, как это сделать?» Сейчас очередная государственная кампания — по борьбе с организованной преступностью. Но меня она мало волнует. Организованная преступность это грызня между богатыми и их наемниками; среднего человека, вроде меня, она разве что заденет случайной пулей. А что помимо всякой организованной преступности в любом темном переулке ко мне может подойти человек, ради чистого удовольствия набить мне морду и снять с меня потрепанное пальто или ждущие ремонта часы, — так с этим постоянным ощущением я живу всю жизнь, с детства, при всех режимах.
Вы знаете, в прошлую мою командировку мне очень запомнилось вот что: я ездил в нью-йоркском метро, смотрел на сидящих и стоящих, и видел те же выражения на лицах, что и в Москве: усталые, озабоченные, немного отупелые. Одеты, конечно, все были лучше, в ватниках никого не было, но лица — такие же. <…>
Пожалуйста, простите, что я столько пишу о предметах, о которых могу говорить не как специалист, а только как обыватель. Это потому, что я очень соскучился по разговору с Вами. Мне очень хочется надеяться, что нам еще удастся в жизни встретиться и поразговаривать. Оба наши живые разговора — и в Москве у меня дома и в Марбурге в кафе, — я помню и вспоминаю; я очень закрытый человек, но с Вами говорить мне было легче, чем со многими. <…>
Посылаю Вам большую статью о Мандельштаме147. <…> Главное, что мне хотелось здесь сказать (и что многим не нравится), — это что М. был жертвой советской власти, но не был врагом советской власти, шел навстречу новым людям и новому обществу, и погиб не от врагов, а от тех, кому он был другом. (Как Сократ.) По-моему, это трагичнее.
<…> Самого, самого хорошего Вам, Мария-Луиза!
20.9.1994 [Princeton University]
ДорогаяМария-Луиза, <…>. Запоздало поздравляю Вас с днем рождения и желаю Вам того, чего Вы сами себе желаете: «сада, мужа, ребенка и написать свое». Особенно — написать свое. <…> У меня «своего» нет — точнее, у меня ко всему «своему» отношение филологическое, источниковедческое, «заимствовано оттуда-то и оттуда-то». (Помните, как начинаются «Записки» Марка Аврелия? «Отцу я обязан тем-то… матери тем-то… Приемному отцу… Воспитателю…» и так далее, человек десять.) Потому мне и трудно писать воспоминания. На внешний мир я смотрел невнимательно, а внутренний мой мир кажется мне слишком бедным и малопривлекательным. Но все свои обещания я помню и буду писать.
<…> Любопытно: я легко могу представить «Кроткую» в виде Hörspiel [радиoпьесы. — Ред.], все интонации Достоевского для меня живые, но вообразить за этим сценическое действие, те «тела, которые правдивее наших слов» и которые поэтому для Вас так привлекательны, — не умею и боюсь. Рассказывал ли я Вам свое первое впечатление от театра? Мне было десять лет, спектакль был — «Les fourberies de Scapin» [«Плутни Скапена». — Ред.], следить за сюжетом я с непривычки не успевал, но все было так быстро, ярко, громко, что я был совсем подавлен и испуган и вернувшись домой, забился в угол и плакал. Много лет спустя я прочитал у Эренбурга в «Хулио Хуренито» про красноармейца из глухого города Кинешмы (а я бывал в Кинешме!), который вдруг как будто сошел с ума и стал стрелять и бросать бомбы в товарищей. «Арестованный, он объяснил сбивчиво, но искренне, что на днях его водили с товарищами в музей, и он видел там картины: разлетающиеся дома, рассеченных на кусочки фиолетовых женщин, семь чашек на одном блюде и страшные оранжевые квадраты. Там он что-то понял, а что именно — объяснить не умел. Но вернувшись в казарму, услышав запах потных ног, увидев нары, сундучки и миски с супом, он сразу решил, что эти два мира не совместимы, и один из них должен погибнуть»148 и т.д. Этого солдата я понимаю всей душой. Потому я и стал филологом: красота страшна, а когда ее разберешь на приемы и пересчитаешь пропорции ударных и безударных слогов, то перестает быть страшной. Поэтому же я и в поездках стараюсь не замечать ничего вокруг — непритворно, честное слово, непритворно! <…> А в Принстоне смотреть не на что. Городок маленький и с виду очень мещанский, сытый, уютный, довольный, как Гаммельн. Славистская кафедра — слабая, интересных собеседников нет <…>.
А Солженицына мне жалко. Я видел по телевизору интервью с ним после его возвращения в Москву — он держался живо, взволнованно, совсем не как учитель и пророк, и был даже привлекателен. Но передовые люди не будут его слушать, а реакционеры будут объявлять его своим, — зачем это ему? «Один день Ивана Денисовича» — рассказ гениальный, а «Архипелаг Гулаг» — подвиг; но все, что он пишет про историю русской революции, с художественной стороны (кажется мне) посредственно, а с научной — наивно. Впрочем, об истории революции мы ведь с Вами когда-то уже разговаривали.
Будьте здоровы, дорогая Мария-Луиза! <…> ВашМ.Г.
15.10.1994 [Princeton University]
Дорогая Мария-Луиза, <…> Очень хотелось бы когда-нибудь прочитать Вашу большую статью о Булгакове 149. Знаете ли Вы, что из всего Булгакова я больше всего люблю «Театральный роман»? А «Мастера и Маргариту» — не очень: любуюсь стилем, но философских глубин там не вижу. Здесь я узнал, что самый уважаемый в Америке современный русский писатель — Андрей Битов: о нем вышла монография (с подзаголовком «Экология вдохновения»!)150, на огромной конференции славистов через месяц о нем будет особое заседание. А мне-то он всегда казался чем-то вроде сонного Достоевского.
И спасибо за известие о Kenneth Patchen: я о нем никогда не слышал. Я очень давно ничего не переводил (кроме экспериментальных «конспективных переводов» из французских символистов); может быть, еще попробую переводить Georgios Sepheris’а (нобелевский лауреат 60-х гг.), здесь он есть с параллельным греческим и английским текстом. Очень лаконический, сухой и бесконечно измученный поэт. Перевод одного его стихотворения у меня — с собой; если захотите — пришлю 151. <…>.
Здесь я по 7 часов в день сижу в архиве, читаю трудный почерк [Мандельштама. — М.-Л. Б.] и долго, скучно придумываю, как расположить при печати списки черновых вариантов, чтобы читатель представил себе последовательность работы поэта. Это и называется текстология. <…> А по выходным писал очень большую статью по «истории текста и истории смысла» одного длинного и трудного мандельштамовского стихотворения 152. Кажется, завтра кончу — и, может быть, найду время для «своего».
Помните, Мария-Луиза, я Вам показывал в Марбурге конспект автобиографии «по пунктам, не до конца», и Вы еще сказали: «Господи, как Вы только живы остались?» <…> Мне все кажется, что разложив себя по 12 полочкам, я уже сделал все, и никакие случайные воспоминания уже не могут быть интересны. <…>. Если будет мне очень нехорошо — обещаю, что «выговорюсь» Вам, как попутчик в старой русской повести. <…>
НеизменноВашМ.Г.
24.11.1994. Thanksgiving Day153 [Princeton University]
ДорогаяМария-Луиза, <…>. Хотел написать воспоминания о матери так, как когда-то об отце, — голова не работает. Тогда я стал делать выписки из своих записных книжек — мне всегда казалось, что в них много интересного. Заполнил несколько страниц, перечитал, пришел в уныние. Во-первых, по содержанию они показались мне то дешевым юмором, то банальностями, претендующими на глубокомыслие. Во-вторых, мне не понравилась разница между старой записной книжкой, 10-летней давности, и новой, предпоследней: в старой я все-таки глядел по сторонам, хоть и замечал только вздор, а в новой все больше смотрю в себя, хоть и без всякого удовольствия. Кажется, это началось после того, как я отравился и побывал в реанимации, — но я не думал, что это так заметно. Посылаю Вам эти два листка старых и два листка новых; постарайтесь посмеяться тому, что здесь есть нелепого, и не сердитесь на то, что здесь есть претенциозного. Это не жанр афоризмов, на него я не способен, — это, действительно, «записи и выписки» того, что казалось почему-нибудь интересным. Я думаю, что из них должно складываться какое-то представление обо мне, — хоть и малопривлекательное. Напишите мне, пожалуйста, и обругайте меня: это будет полезно.
Еще в этих книжках нашелся листок со старым стихотворением Бродского, которое я люблю и вспоминаю все чаще: наверное, это тоже что-то обо мне говорит 154.
<…> Вы когда-то писали мне из Баденвайлера <sic!>, где «жил» Чехов; а знаете ли Вы, что там жил еще один хороший человек, критик М. Гершензон, оппонент Вяч. Иванова в «Переписке из двух углов», местечковый еврей, чудом попавший в университет и отказавшийся от профессорской кафедры, чтобы не отрекаться от еврейства, всю жизнь говоривший с акцентом, но писавший на изумительном русском языке о людях 1840-х гг. и пушкинского времени. Его письма, часть которых опубликована, чудесны по человечности. <…> Я о нем недавно вспоминал по неожиданному поводу. Я ведь посылал Вам свою большую статью о Мандельштаме? (если не дошла — напишите, пошлю). Так вот, Омри Ронен, чьего мнения я очень боялся, сказал: «диалог о Мандельштаме между Аверинцевым и Гаспаровым можно теперь изучать как “Переписку из двух углов” — между апологией культуры прошлого и культуры будущего». От него же я услышал, что в 1920-х гг. Мандельштам переводил на немецкий «Пир во время чумы» Пушкина, что перевод этот недавно попал в архив Академии Наук, но еще недоступен.
<…> С приближающимся Вас Рождеством! Ваш М.Г.
19.12.1994 [Princeton University]
Дорогая Мария-Луиза, с Новым Годом и, как говорится по-русски, с новым счастьем! Всем, что есть во мне хорошего, я радуюсь за Вас и хочу, чтобы это было хорошо и надолго. <…>
Посылаю Вам кусок «случайных воспоминаний» о том, что было не внутри, а вокруг 155. <…> Если скажете «продолжайте» — буду продолжать. В следующий раз напишу о том, как я защищал диссертацию. <…>
Спасибо за Ваши статьи, хорошие и энергичные, как всегда 156. Когда-то при мне сравнивали Булгакова и Мандельштама. «Непохожи, — сказал Вяч. Вс. Иванов, — Мандельштам мог принять революцию, но не мог Сталина, а Булгаков мог принять Сталина, но не революцию». Это натяжка, но любопытная: оба кончили жизнь произведениями о Сталине, но у Мандельштама «сталинская ода» получилась очень хорошим и сильным стихотворением (Бродский прямо говорит: гениальным 157), а у Булгакова «Батум», кажется, посредственная пьеса (говорю «кажется», потому что раскрывал, но не читал). Мандельштам сумел уверить себя, что Сталин и революция — одно, а революцию он, действительно, принял. Вдова Мандельштама, написавшая очень талантливые и очень тенденциозные воспоминания, всячески старается сделать из него антисоветского поэта и человека, а это не так; бороться с ее интерпретациями мне приходится даже в текстологии. Это не умаляет трагизма судьбы Мандельштама — наоборот: когда человека убивают враги, это не трагизм, когда — те, которых он считает друзьями, это трагизм. (Так афинские демократы убили Сократа, который чувствовал себя не врагом их, а другом.) <…>
Пожалуй, про себя я чаще сравниваю Булгакова не с Мандельштамом, а с Платоновым. Стиль Булгакова я люблю больше, но душевно Платонов мне ближе. Революция ужасна у обоих, но Платонов не ненавидит ее оголтелых героев, а жалеет их; а Булгаков ненавидит, и ненавидит со вкусом и наслаждением. А я не люблю тех, кто упивается ненавистью. От этого бывает очень дурная инерция бесконечного взаимоистребления. К сожалению, если стиль Булгакова переводить трудно, то стиль Платонова, вероятно, невозможно, поэтому читать и знать его будут меньше, чем Булгакова.
<…> Еще раз, Мария-Луиза, всего Вам самого, самого хорошего!
ВашМ.Г.
30.4.1995 [Princeton University]
Дорогая Мария-Луиза, посылаю Вам еще четыре отрывка моего анамнеза. Это все, что я сумел сделать за восемь месяцев в Принстоне. Жил я здесь как машина, почти не выходя из архива, осваивая новую для меня науку — текстологию. Впрочем, в конце концов оказалось, что это еще не наука, а искусство: недаром в ней есть термин — дивинация. Тогда я переключился на черную работу: стал сверять рукописи по сортам бумаги, оттенкам чернил, манерам почерка. Из этого получилась очень большая и очень скучная статья, из-за которой, однако, может выйти интересный скандал: она показывает, как вдова Мандельштама, Надежда Яковлевна, вольно и не-вольно фальсифицировала сохраняемые ею мандельштамовские тексты — выдавала ошибки своей памяти за авторскую волю. А в другой большой статье я пробую показать, что самое большое и темное стихотворение Мандельштама, «Стихи о неизвестном солдате», которое обычно считалось (опять-таки вслед за Н.Я. Мандельштам) апокалиптической картиной, обличающей советский и мировой тоталитаризм, на самом деле всем содержанием укладывается в советскую официозную идеологию 1930-х гг., и только всем стилем ей противоречит (как и его ода Сталину того же 1937 года)158. Это тоже многим не понравится. Но ведь всегда интереснее идти против течения: в советское время хотелось видеть в Мандельштаме то, чем он был непохож на ту культуру, которой нас учили; а в нынешнее антисоветское время хочется видеть то, чем он непохож на навязанную ему роль тираноборца и христианского мученика.
Я не очень уверен в своих мандельштамовских способностях, но и эту статью, и ту большую, которую я когда-то посылал Вам, похвалил Омри Ронен из Анн-Арбора — лучший, пожалуй, из сегодняшних мандельштамоведов. Не помню, писал ли я Вам о нем, когда познакомился с ним в прошлый приезд. <…> Он венгерский еврей, сын коммунистов-эмигрантов, родился [в 1937 г.] в Одессе, рос в Киеве, в 19 лет воевал на баррикадах в Будапеште, чудом был спасен израильской контрразведкой, защитил диссертацию по Колриджу в Иерусалиме, а вторую, по Мандельштаму — в Гарварде у Якобсона; а защитив, отказался от места в Америке и собрался обратно — делать израильскую науку. Якобсон накричал на него: «Ваш Израиль — глухая научная провинция, Вы сбежите оттуда через несколько лет, но тогда уже я не стану помогать Вам в Америке!» Все так и вышло. Несколько лет он, Флейшман и Сегал были олимпийцами иерусалимской славистики, а потом намертво перессорились и разлетелись по свету так, что когда один приезжает на конференцию, то двое других не приезжают. Он работает в глухом Анн-Арборе. Мало пишет — потому что все, что он знает и думает, не умещается в статьи и книги, — сверкающе интересно говорит и по-прежнему борется за еврейскую культуру: он засиял, когда оказалось, что я, кроме Мандельштама, люблю и стихи Жаботинского. Несколько встреч с ним были интереснее, чем все разговоры в Принстоне. <…>
«В Америке ведь не города, а поселки городского типа», — сказал Томас Венцлова, литовский диссидент, преподающий славистику в Иейле, — адресат стихов Бродского. Вот такой поселок городского типа и Принстон: серый псевдо-готический университет, такая же псевдо-церковь, по-кёльнски поднявшая одно ухо, а вокруг острокрышие дачные домики-кубики с фасадами в дощатую линейку. Русская литература в университете начинается Толстым и кончается Достоевским: поэзией не занимается никто. Я не общительный человек, но и я здесь заскучал. Однако в Москву возвращаюсь без радости: работа там будет труднее.
<…> Всего Вам самого хорошего, Мария-Луиза. Через два дня я возвращаюсь в Москву. Пожелайте мне не терять работоспособности: мне уже 60 лет, голова работает не так хорошо, как хотелось бы.
Ваш М.Г.
22.6.1995 Летнее солнцестояние и годовщина нашей большой войны.
Дорогая Мария-Луиза, <…>. В Москве очень жарко, в Чечне погибают люди, дума ссорится с президентом, президент явно хочет стать диктатором. Может быть, все-таки, кровопролития не будет.
Всего Вам самого доброго, Мария-Луиза!
Ваш М.Г.
20.10.1995
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Я ждал, пока выйдут эти две книжки, чтобы послать их Вам. За это время я уже сам забыл содержание этих статей о «Поэме Воздуха»159 и не могу поделиться никакими соображениями. <…> В статье Ревзиной наблюдения показались мне серьезными, но «перинатальная» интерпретация на последней странице 160 испугала: опять видно, что она сосредотачивается душой на чем-то вне науки, а это бывает от нехорошей жизни. Вяч. Вс. Иванов на этой конференции не был и делал свой доклад в последний приезд в Москву, полтора месяца назад, я его слышал. Кроме основной темы, которая в тезисах 161, там тоже были иррациональные мотивы: вера, неверие, мистический опыт, сибирские шаманы, которые в трансе переживают полет над землей и потом описывают вид окрестных лесов и рек из-под облаков — точно, как по аэрофотосъемке; «мой отец (писатель Вс. Иванов) тоже был человеком с парапсихологическими способностями, он две недели умирал при мне и рассказывал, как к нему приходил Будда», и т.д. Понятно, его спросили: «А ваш личный мистический опыт?» Он ответил: «В другой раз; я не отказываюсь говорить об этом, но не хотел бы смешивать разные темы». В журн. «Звезда» он напечатал воспоминания 162 — пожалуй, больше своих научных заслуг он гордится несколькими вещими снами и несколькими своими предсказаниями политических событий. Я вспомнил, что мне сказал один знакомый античник: «среди молодых я чувствую себя как старый вольтерьянец среди романтических мистиков».
<…> Другая книжка 163, которую посылаю Вам, — писана была для детей, но когда я несколько раз читал по ней лекции, оказалась интересна и для студентов и для преподавателей <…>. Написал я ее лет 16 назад, она лежала в нескольких издательствах и все не могла напечататься; а расширенный ее вариант, с иллюстрациями и большими подписями к ним, и сейчас все никак не выйдет. Напечатала ее та же издательница «Нового лит. обозрения», которая перед этим выпустила «Избранные статьи». <…>
Понимаю, что должен был бы послать Вам новые отрывки воспоминаний, но я не успеваю их писать: несколько параграфов начаты и не кончены. Работаю я по-прежнему неуверенно: каждое утро просыпаюсь со страхом, получится ли работать или нет? И когда оказывается, что получается, то уж стараюсь тратить это время и силы на научную работу: на Мандельштама, мифологию или «лингвистику стиха». К счастью, по большей части работать удается не меньше, чем в прошлом и позапрошлом году (хотя и меньше, чем нужно бы), и душевные депрессии почти исчезли. Это отчасти потому, что мне в 60 лет повезло найти хорошего товарища: это моя (единственная) ученица и соавторша по программе «Лингвистика стиха», первый за всю жизнь собеседник, которому мои научные заботы интереснее, чем свои. Она лингвист, я литературовед, мы хорошо дополняем друг друга. <…>
Вы спрашиваете, каков быт сейчас в Москве? Знаете, за последний год, пожалуй, изменений мало; за предыдущие два было больше. Цены растут, но медленнее, чем раньше; больше стало нищих на улицах, многие держат надпись «беженцы»; больше сообщений в хронике о перестрелках между бандитами и об убийствах богачей, но каждый думает только «так им и надо»; люди больше устали в поисках случайных заработков и меньше верят кому бы то ни было из властей. В прошлые годы было душевно легче из-за непривычной гласности; теперь границы гласности стали для всех яснее, все понимают, что наше будущее решается по ту сторону гласности, в тайных комбинациях политиков; одни махнули на все рукой, другие озлобились; в декабре выборы в Думу, но никому не хочется выбирать между нефтяными магнатами и военно-промышленными магнатами, поэтому больше всего будут голосовать за коммунистов. От этого ничто серьезно не изменится, восстановить советский режим (по крайней мере, надолго) уже нельзя, даже у коммунистов в программе мало что осталось от коммунизма. Но когда в будущем году придет время переизбирать Ельцина, а он не захочет уходить и станет держаться силою, может случиться много нехорошего. А напротив нашего института заново строят храм Христа Спасителя, похожий на огромную чернильницу, одно из самых безобразных зданий старой Москвы, он вырос почти до купола, и сегодня Ростропович дает благотворительный концерт в пользу этого строительства. Одна надежда, что привыкнем и не будем замечать его безобразия.
Я рад был прочитать, что Синявский хочет писать о Маяковском как о Дон Кихоте революции 164. Сейчас Маяковского или низвергают, или стараются отделить от революции и «Лефа», как когда-то старались отделить от футуризма; да еще открылась возможность рассуждать о его отношениях с Лилей Брик и другими женщинами, а это мало кто может делать с тактом. О той его поэме «IV Интернационал», о которой я писал в своей заметке, по-прежнему не вспоминает никто, ни враг его, ни друг; а мне по-прежнему кажется, что это ключ к его советской поэзии. Готовится его академическое собрание сочинений, но ничего нового там не будет.
Вашу картину русистики в ГДР я хорошо представляю. Даже в более поздние годы, когда у нас было трудно дышать, даже мне, человеку постороннему и несведущему, приходило в голову: «а там, при Ульбрихте, еще хуже». ИФЛИ, в котором училась Мирова-Флорин 165, не было заведением для будущей элиты, наоборот, перед войной это было либеральное место. В 1923—1935 (приблизительно) исторических и филологических факультетов в СССР совсем не было, были «факультеты общественных наук», где беспорядочно учились всему на свете и после этого оставались безработными (моя мать окончила такой факультет, в списке сданных ею экзаменов были «узбекский язык» и «артиллерия», работала она после этого корректором в газете). В 1935 Сталин восстановил науку историю (то есть приказал, чтобы изучали не только марксистские схемы, но и кто когда правил и кто с кем воевал), после этого открыли И(нститут) Ф(илософии), Л(итературы), И(стории) и собрали туда всех выживших гуманитарных преподавателей, как дореволюционного возраста (Гудзий), так и их учеников 20-х годов (Тимофеев). Казенные программы еще не были составлены, учили кто как хотел, и было интересно: все, кто тогда учился, вспоминают об этом с радостью. Потом, в войну, ИФЛИ был преобразован в гуманитарные факультеты МГУ (или слит с ними). А из первых студентов большинство погибло на войне. Никакого очерка истории этого института, кажется, не существует.
Н.К. Гудзий был специалистом по Льву Толстому и древнерусской литературе — маленький, пылкий, не знаю, каков он был, как ученый, но и Толстого и «Слово о полку Игореве» он любил без памяти, и умел заражать этой любовью студентов. Я его застал в университете, хоть и не учился у него. Л.И. Тимофеев, может быть, и вправду был «добрый циник»: он сознательно писал в своих книгах все казенные слова, чтобы за ними можно было сохранить хоть память о тех предметах, которые ему были дороги: теория литературы, стиховедение, Блок. Больной, тяжелый, усталый, хмурый, на костылях, он был очень закрытый человек, тайно писавший грустные стихи, и, кажется, никому не делал ничего дурного. Когда началась оттепель, он выпустил книгу по стиховедению (первую в СССР за 20 лет), я написал на нее рецензию с некоторой критикой и пошел показать ее ему; я слушал его лекции, но разговаривать не случалось. Он прочитал, сказал: «все-таки вы меня не убедили; но если в журнале будут колебаться, скажите, что я одобряю». Это была моя первая публикация 166. Теперь я понимаю, что далеко не всякий так бы сделал. Потом он был «ответственным редактором» двух моих книг, ему не нравились в них ни предпосылки, ни методы, но он не исправлял в них ни одного слова; свою последнюю книгу он надписал мне строчками из Блока (из поэмы, об отце): «Враждебные на всех путях (Быть может, кроме самых тайных)…»; я дорожу этой надписью. Вот видите, я забежал вперед: обо всем этом я хотел писать в воспоминаниях о стиховедах.
А что четверть русистов [из берлинского спецкурса 1950/51 г. для будущих доцентов русской советской литературы и языкознания. — М.-Л. Б.] ГДР были сотрудниками штази [т.е. Staatsicherheit, госбезопасности. — М.-Л. Б.], так это и у нас почти все, занимавшиеся современной зарубежной литературой, были связаны с КГБ: без этого их не хотели пускать за границу. В Институте мировой литературы современной немецкой литературой заведовал П. Топер, его называли «топеруполномоченный» (игра слов с «опер(ативный) уполномоченный», полицейская должность). Впрочем, рядом с ним работал И. Фрадкин, занимавшийся Брехтом без помощи КГБ, и поэтому Фрадкину жилось и работалось гораздо хуже.
Аверинцев преподает в Вене, звал меня приехать с докладом. Здесь умер близкий его друг, германист А.В. Михайлов, культуролог, переводчик Гердера и Хайдеггера; в последние годы он нехорошо сбивался на мистическое славянофильство, но ученым, говорят, был очень талантливым и немецкую словесность знал и чувствовал замечательно.
Будьте благополучны, Мария-Луиза! Всей душой желаю, чтобы работа нашлась, чтобы на душе было по-прежнему хорошо, и друг был рядом.
Всегда Ваш М.Г.
18.1.1996
Дорогая Мария-Луиза, <…>. В новом году нужно кончать две книги и, вероятно, писать огромный комментарий к стихам Мандельштама. Академическое издание Мандельштама, которым я руковожу вместо Аверинцева, подходит к концу своего срока, а подготовители почти ничего не сделали, и мне, как обычно, придется много делать для других. <…>
Вы правы, заметив: «раз печатаете на компьютере — значит, быт все-таки изменился к лучшему». Компьютеры появились у многих коллег (я это замечаю тоже по их письмам) — но, как кажется, главным образом у тех, кто имел случай поработать за границей. <…> Мне забавно, каким популярным — на всех языках — стало слово «компьютер», тогда как 50 лет назад этот корень существовал, кажется, только в слове computus, означавшем расчет сроков Пасхи.
Я уже писал Вам, что для России год президентских выборов будет плохим. Он уже начался: я пишу Вам, когда в Чечне произошло еще одно преступное кровопролитие, а в Черном море еще плавает пароход с террористами 167. Ельцин переносит свою опору с нефтяной партии на военнопромышленную партию. А ради чьих интересов началась и преступно затягивается эта война, я не знаю. Если Вам попадется в газетах какойнибудь анализ положения в России, который покажется разумным, — пришлите мне. И пришлите, если можно, Вашу статью о переписке Набокова с Вильсоном 168! Я пытался читать эту переписку, но плохо понимал ее — слишком много упоминаний о предметах, которых я не знаю.
<…> У меня очень плохая память на лица (из-за близорукости), и из-за этого было много комических случаев. Есть филолог А. Осповат, который занимается Тютчевым, и филолог А. Парнис, который занимается Хлебниковым, оба с бородами, а в остальном — никакого сходства. Однажды, едучи на одну конференцию, я принял Парниса за Осповата и полчаса разговаривал с ним в коридоре, как с Осповатом. (Он рассказывал о несостоявшейся дуэли Мандельштама с Хлебниковым. Дело было вскоре после антисемитского процесса Бейлиса, и Хлебников прочитал в богемном клубе «Бродячая собака» стихотворение «Тринадцать» (не сохранилось), где допускалось, что евреи и вправду употребляют христианскую кровь. После этого к долговязому Хлебникову подскочил маленький Мандельштам и крикнул: «вы оскорбляете меня как еврея и как русского, я вызываю вас на дуэль!» Секундантом Мандельштама взялся быть Шкловский, Хлебников назвал своим секундантом Филонова. Поехали к Филонову, он вышел на лестничную площадку, небритый, щеки впалые, глаза горят, выслушал, сказал: «я три дня не ел; я четвертый час стараюсь повесить на стену картину без гвоздя, а она не держится; я сейчас поеду их бить за то, что пустяками занимаются». Дуэль не состоялась.) Потом собеседник сказал: «Вот вы долго были знакомы с С. Бобровым, не рассказывал ли он чего-нибудь неизвестного о Хлебникове?» Я сказал: «Кажется, нет; но вот есть такой хлебниковед Парнис, он бывал у Боброва и должен все знать лучше меня». Он посмотрел на меня странным взглядом и сказал: «А я и есть Парнис». Недоразумение кончилось благополучно.
Всего самого, самого хорошего, Мария-Луиза, Вам и Вашему мужу. Желаю здоровья и чтобы работа нашлась <…>.
Ваш М.Г.
9.3.1996
Дорогая Мария-Луиза, спасибо Вам за <…> набоковскую рецензию и ельцинские вырезки. В рецензии 169 есть две мелкие неточности: комментарий к «Онегину» у Набокова занимает не три, а два толстых тома, и перевод его, хоть и Wort-für-Wort [слово в слово. — Ред.], но, к сожалению, не прозаический. Прозаический, наверное, у Набокова получился бы более гибким и выразительным; а он почему-то сделал его ямбическими строчками неравной длины без рифм. Получились как бы стихи, но никакого сходства с «Онегиным» не имеющие; а мне они еще больше режут слух, потому что таким размером по-русски написана только одна поэма, очень хорошая, но на фантастически иную тему иным стилем: «Рустем и Зораб» Жуковского, переложение из Рюккерта, который в свою очередь перелагал «Шах-намé». Так как «Рустема и Зораба» даже в России мало кто читал, то русские любители Набокова о нем, к счастью, не вспоминают. Поэтому на самом деле его «Онегин» — это эксперимент не с точностью, а с переложением из одного стиля в другой; я не сомневаюсь, что он это хорошо понимал, хоть и скрывал. «Strong opinions» <…> я читал, и некоторые страницы оттуда очень люблю: «что такое пошлость? — подражания подражаниям, фрейдистские символы, потрепанные мифологии, “момент истины”, “хариcма”, “диалог”, абстракционизм роршаховских пятен, рекламные плакаты и “Tod in Venedig”». Мандельштамовед О. Ронен, большой знаток Набокова, сказал мне: «Когда он писал “Дар” будто бы для того, чтобы понять, почему Чернышевского могла полюбить вся Россия, — на самом деле он хотел понять, почему Достоевского могла полюбить вся Европа». Любопытно, что в критический момент своей работы он взял за образец именно ненавистного ему Достоевского. На русском языке он был писателем элитарным, на английском языке никто его элитарным писателем не признавал. Тогда, как Достоевский взял сюжет криминальромана и нагрузил его философией, так Набоков взял сюжет бульварно-порнографический и нагрузил его психологией: написал «Лолиту», и с этого началась его американская слава. И, конечно, тоже никому не сознавался в этом приеме. Его после-дующую элитарную классику, «Pale Fire», я прочитал до половины и отложил — скучно. <…> «Другие берега» <…> — тоже скучны для меня: не понимаю книг о золотом детстве.
Мне удалось найти в газетах статью, где было, наконец, понятно для меня объяснено, из-за чего началась война в Чечне: из-за контроля над нефтепроводом, по которому русская (и прикаспийская) нефть шла на Запад. Так что начали войну нефтяные магнаты, а затягивают военно-промышленные магнаты. Сейчас там опять обострение, опять бои в Грозном, и уже понятно, что при Ельцине эта война не кончится. На летних выборах любой исход будет плох. У демократов популярного кандидата нет; о правых хорошо сказано: «если придут коммунисты, то будет гражданская война, а если Жириновский, то будет третья мировая»; а если выберут Ельцина, то на пять лет у него все равно не хватит здоровья, а законов о мирной передаче власти в России никогда не было. Недавно Литературный музей (!) разослал по писателям анкеты с вопросами об итогах XX века и о судьбах России (!). Посылаю Вам копию того, что я ответил: может быть, Вам будет интересно. Когда моя коллега Подгаецкая прочитала ответ на последний вопрос 170, она спросила: точно ли так уж безразлично, встанет Россия с правой ноги или с левой? Я ответил: «первый год, два, пять — не безразлично, а потом все равно придется продолжать начатое». Она согласилась.
<…> Через две недели я поеду <…> читать лекции в Тарту. В последний раз я там был еще при советской власти.
Всего хорошего, Мария-Луиза <…>. Пишу в последний раз по старому адресу. Новый, говорите Вы, на окраине; а на каком конце Берлина? В Берлине я не был, но любил рассматривать планы его и других городов.
Всегда Ваш М.Г.
15.6.1996
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Получилось так, что сейчас я Вам пишу как раз накануне президентских выборов. Все в тревоге и в унынии, потому что выбирать приходится только между большим злом и меньшим злом. Когда я сказал, что хоть в первом туре я хотел бы проголосовать не по расчету, за Ельцина, а по совести, за другого, неперспективного кандидата 171, — то самые порядочные люди стали говорить мне: «не делайте этого, а то Ельцин не доберет голосов, и придут коммунисты». Его собственная пропагандная кампания в последние недели стала патетическими интонациями и народными ликованиями напоминать сталинские времена. В президенты он, конечно, пройдет, правдою или неправдою, а что потом будет, неизвестно: на четыре года ему не хватит здоровья. В одной из последних газет напечатано интервью с ясновидящим (из простых людей, не карьеристов), с которым тайно советовались прежние кремлевские политики. Он сказал: президентом будет Ельцин; потом, в ноябре, будет сильное потрясение, но без гражданской войны; а потом, 17—19 марта — нечто гораздо хуже. Я никогда не интересовался ясновидцами, экстрасенсами и прочими модными шарлатанами, но тут мне хотелось запомнить эти даты и проверить. Вообще же мода на оккультное чувствуется на каждом шагу. Знакомая женщина, физик, мой сверстник по воспитанию сталинских времен, занимается тем, что гадает о мировой истории по Пушкину, как раньше гадали по Апокалипсису.
Когда я ездил в Тарту, то читал там несколько лекций по методике анализа поэтического текста <…>, а завтра вечером я отправляюсь на неделю с лекциями в более глухое место — в Минск, где, кажется, живется еще хуже, чем в Москве: их белорусский президент издали очень напоминает фашистско-сталинский стиль; послушаю, что о нем скажут изблизи. Читать лекции буду о семантике стихотворных размеров (в первый раз беру такой курс), а заведение, где буду читать, называется «Белорусский Европейский университет» — это в противоположность старому, государственному университету. Я там один раз бывал, но давно, еще при Советском Союзе.
Я понимаю, почему Вам трудно заниматься ГДР-овской русистикой: эта наука пришла в ГДР сразу победившая, официальная, казенная. Историей советской науки в России заниматься интереснее (хоть и грустно), потому что можно видеть, как ученые думающие (неправильно, фантастично, односторонне, но думающие) сменялись учеными, выполняющими приказания. Советской исторической наукой в 1920-е гг. командовал старый большевик М. Покровский (после его смерти ок. 1934 г. Московский университет год назывался его именем, а потом он был посмертно объявлен лжеученым и т.д.), сам заявлявший: «история — это публицистика, опрокинутая в прошлое»; а я не могу его не уважать. Когда собеседники удивляются, я говорю: «партия — как церковь: есть ecclesia patiens, ecclesia militans, ecclesia triumphans; первая может внушать только сочувствие, вторая только уважение, третья только омерзение». Какова судьба старых немецких ученых-марксистов (которые выжили), как им приходилось меняться или удавалось не меняться, — это должно быть интересно. Мне жалко, что мне трудно и скучно читать Лукача (никогда не мог одолеть больше пяти страниц) — в нем и таких, как он, наверное, можно увидеть многое. <…>
Когда Вы в письме неожиданно меня похвалили за то, что я написал о себе в анкете «конформизм»172, я вдруг вспомнил похожий случай из настоящей литературы. Был очень интересный советский писатель Борис Житков; сейчас его помнят только как детского писателя, а он был гораздо больше этого173. Жил в 1886—1938 (своей смертью), был революционером, моряком, штурманом плавал вокруг света, инженером строил в Англии корабли для русского флота, работал биологом в сибирской экспедиции, получал премии как профессиональный фотограф и т.д., маленький, сжатый, как пружина, свирепый; мать моего школьного товарища, литературный критик (я о ней должен написать в воспоминаниях), говорила: «он пришел к нам, едва знакомый, когда я пеленала сына на столе, сразу сказал: Не так! и стал пеленать сам; и ведь правда запеленал лучше». Когда в 1921 г. он вернулся в Петроград безработным и нищим, его бывший гимназический товарищ Чуковский предложил ему попробовать написать рассказ для детей; Житков, чтобы нечаянно не впасть в шаблонный стиль, написал рассказ (о моряках) по-французски, перевел на русский и принес Чуковскому; и на следующий день все говорили, какой замечательный появился писатель. У него есть рассказ (для взрослых) «Слово», три странички: мне он кажется одним из лучших во всей русской литературе, включая Толстого и Чехова. При жизни он не печатался — не по политическим причинам, он чисто психологический, но написан с такой силой, что ни один журнал не мог его взять: сразу выцветали все соседние. (Напечатано посмертно в журнале «Москва», 1957, № 5; если не найдете, я перепечатаю и пришлю Вам.) Так вот, в 1920-х гг. компания писателей забавлялась ответами на салонные анкеты (вроде той, которую я заполнил для Вас), там был вопрос «какой у вас главный недостаток?»; Житков написал: «трусость». Вообразить это было невозможно; но он знал о себе что-то, чего никто не знал, и написал честно. Я читал этот листок с десятками ответов разных писателей и писательниц в архиве, и читал там некоторые его письма, очень человечные. Простите, что отвлекся и столько написал об авторе, который может быть Вам не интересен; мог бы написать и больше, но это уж получится отрывок из сочинения «Книги, которые я читал», — такие сочинения были у Геллия и Фотия.
Посылаю Вам номер журнала «Нов. лит. обозр.» («НЛО», игра слов: по-русски так называются UFO, «неопознанные летающие объекты»). Он, пожалуй, сейчас самый лучший у нас филологический журнал, держится чудом благодаря энергии главной редакторши; этот номер не особенно хорош, но на стр. 45 сл. в нем — стенограмма встречи философов и филологов с авангардистским уклоном, довольно типичным для наших дней 174: полистайте, чтобы увидеть, с каким опозданием доходят до Москвы какие западные моды; а читать подробно вряд ли Вам будет интересно. В конце номера — выписки из моих записных книжек; может быть, что-нибудь Вас позабавит.
<…> Спасибо Вам за описание Ваших берлинских окрестностей. И за имена писателей, которые там жили <…>.
Всегда Ваш МГаспаров
9.11.1996
Дорогая Мария-Луиза, посылаю Вам мою книжечку о Мандельштаме 175; читать ее Вам будет, наверное, некогда и неинтересно, но, может быть, начальные главы, про «Миф и демифологизацию» и «Обстановку», там не очень уж специальные. Я попробую показать, что если считать Мандельштама не героем антисоветского Сопротивления, а искренне принявшим советскую власть интеллигентом (отлично понимавшим при этом, что от нее ему предстоит погибнуть), то его творчество последних лет становится гораздо понятнее. У нас такой взгляд пока не принят, так что, возможно, будут какие-нибудь дискуссии.
Еще посылаю листок с обращением Академии наук к правительству: его предложил на общем собрании Академии директор одного геофизического (кажется) института, который перед этим на неделю объявил голодовку, чтобы привлечь внимание к отчаянному положению науки. Не знаю, приняли ли это обращение: на последнем заседании собрания я не был 176. Филологам легче: платят им так же мало, как всем, но им хотя бы не нужны дорогие приборы. Поэтому другой прилагаемый листок, с ответами на анкету журнала «Итоги», здесь оптимистичнее. «Итоги» — это очень хороший либеральный политический журнал, филиал американского «Newsweek», с не столь хорошим разделом о культуре, где сотрудничают несколько авангардистов; один из них, поэт Л. Рубинштейн, и заставил меня отвечать на эти вопросы 177. <…> Третий листок [«Двое Рудневых». — М.-Л. Б.] — это случай из недавней научной жизни, о котором мне несколько раз приходилось рассказывать знакомым, и я записал его для воспоминаний. Больше для воспоминаний я ничего не успел написать: не было времени, очень много приходилось работать. Так же, как и Вам.
Пишу Вам через три дня после того, как здесь сделали операцию Ельцину, и он уже открыл глаза и попросил ядерную кнопку, как будто боялся, что третью мировую войну начнут без него. На больничной кровати он подписал указ о том, чтобы 7 ноября было «праздником согласия и примирения» и чтобы литература и искусство занялись пропагандой согласия и примирения. Я подумал, что когда Хрущев занялся литературой и искусством, то это было знаком его приближающегося конца. Какая власть у нас будет дальше, я не знаю; <…>. Думаю, что лучше нам не будет; а хуже быть трудно, но возможно. Вы спрашиваете: «Как Вы, вообще, решили для себя вопрос эмиграции?» Я в России люблю не землю («русские березы», церкви, избы, для иных — городские каменные дворы их детства), а язык и культуру, а она всегда со мной, так что для моего существования это трагедией бы не было. Но думал я об этом мало, потому что знал: за границей я никому не нужен — стар, на иностранных языках не разговариваю, занимаюсь только поэтикой (пусть даже не только русской), а это сейчас наука не модная. А в политические беженцы не гожусь: публицистом не был. («Конформист!»)
Когда Вы напечатаете рецензию на «престранную» книгу Кьетсаа о Горьком 178, пожалуйста, пришлите! Кьетсаа я знаю по книге о Баратынском 179 и по некоторым статьям о статистических измерениях языка и стиля. Почему он взялся за Горького — я не знаю, но ученый он талантливый, а Горький — замечательно интересная фигура. Сейчас его не любят (как и Маяковского) за его советскую официальную славу, и только обсуждают, убил ли его Сталин или не убил? (Вяч. Вс. Иванов в позапрошлом году напечатал интересную статью об этом — с пересказом слухов, слышанных от отца 180.) Но когда о политике забудут и займутся им как писателем, то найдут много очень интересного. (Я надеялся когда-нибудь написать работу «Время в романах Горького», особенно в «Артамоновых» и «Самгине», но уже ясно, что никогда не напишу.) Ведь и Синявский, если не ошибаюсь, писал диссертацию о рассказах Горького 1921—1925 гг., самых сложных 181. И Цветаева в «О критике» писала, к кому она только могла бы прислушаться: к опытным и умным, к Горькому и Роллану 182. Я думаю, что это хорошо, что сейчас пишут много биографий: в России будет трудней, о деятелях советского времени, хороших и плохих, придется писать только по архивам, все равно как о XIX веке.
Посылал ли я Вам свою статью под названием «Лотман и марксизм»183? Ничего особенного там нет, но я о ней вспомнил оттого, что Вы написали, что пишете о его «Пушкине»184. Когда-то А.Н. Веселовский всю жизнь создавал науку историческую поэтику — медленно, скрупулезно, позитивистически, собирая ее из безличных атомов, — а потом перед смертью вдруг написал биографию Жуковского, без всякой научности, только с тонкой и бережной человеческой проницательностью. Так и Лотман: культурология — это еще не наука, это искусство, и он писал эту биографию как мастер своего искусства. И в России она осталась как-то не замеченной профессиональными пушкинистами; а молодые люди читали, и наверное, с пользой.
Забыл сказать: один молодой переводчик заинтересовался моими переводами Георга Гейма (лет 8 назад я перевел все три его книги — не ямбами, а верлибром, но строка в строку и строфа в строфу), и, может быть, их напечатают 185, а в приложении к этому корпусу — переводы разных переводчиков более правильными размерами. Тогда это будет мой последний перевод: больше на переводы не хватает времени. Я недавно перечитывал их и удивлялся: как я забыл немецкий язык по сравнению с тем временем.
<…> Пусть Вам будет немного полегче. Сердечный привет Хансу.
Всегда Ваш М.Г.
1.4.1997
Дорогая Мария-Луиза, здесь в Москве вышла вот какая книга 186 — не знаю, может быть, Вы уже имеете ее, но на всякий случай посылаю. Она вызывает смешанные чувства: с одной стороны, жизнь МЦ расписана по месяцам, от любого стихотворения можно навести справку, где она была, что делала и кому писала письма. С другой стороны, комментарии Саакянц такие умиленно-крикливые и бессодержательные, что грустно видеть, как разрастаются маленькие недостатки в большой книге.
<…> Через несколько дней я еду с лекциями в Вену, к Аверинцеву — 30 лекций за 30 дней, три курса, и за половинную плату, потому что по-русски. По-немецки я так долго не читал, что и читать почти разучился: сейчас я редактирую свои старые переводы из Г. Гейма и все больше в этом убеждаюсь. <…>
Неизменно Ваш М. Гаспаров
24.4.1997
Дорогая Мария-Луиза, <…>. О моем сердце, пожалуйста, не беспокойтесь, оно бьется ровно, и от него мне ничего сейчас не грозит. Больше устает голова, но это потому, что работа моя о лингвистике стиха <…> новая, трудная, никто ею систематически не занимался, все от мелочей до больших обобщений приходится делать впервые 187. Здесь, в Вене, я все свободное от лекций время (лекции 13 часов в неделю) сижу взаперти с работой в своей комнате и стараюсь отдохнуть от людей. Даже св. Стефана до сих пор не видел.
В Анну Саакянц мне только бросать камни. У нее много энергии, она много сделала для возвращения стихов Цветаевой в Россию, когда это было очень трудно. Но понимать Цветаеву — и стихи, и человека она не умеет. Она много работала с Ариадной, и все ценное у нее с Ариадниных слов. Когда-то, когда я с нею изредка переписывался, я написал ей: «вам следовало бы потом написать книжку об Ариадне», и она согласилась. Боюсь, что уже не напишет. А надо бы. Марину Цветаеву мы видим сквозь два искажающих стекла, Ариаднино и Анастасиино, и каждое из этих двух стекол пора исследовать отдельно. Над. Ив. Катаева 188, которая много работала с Анастасией, однажды сказала: «понадобится много сил, чтобы освободить интересный и сильный образ этой женщины из-под той словесной шелухи, которую она же и написала».
<…> Давайте пожелаем друг другу сил и мужества, чтобы справляться с жизнью и работой. Пишите мне иногда. Вы близкий мне человек: давно-давно, когда Вы единственный раз были у меня дома, у нас был такой долгий и живой разговор, какого у меня, закрытого человека, пожалуй, ни с кем не бывало: я его помню местами дословно. Помните, что я о Вас все время помню, и больше ничего и не надо.
Сердечный поклон Вашему мужу.
Всегда Ваш М.Г.
7.5.1997
Дорогая Мария-Луиза, как я рад был, что успел получить в Вене Ваше письмо от 29 апреля. <…> Когда поедете в Ниду, — поклонитесь от меня Литве. В Ниде я не бывал, только в Вильнюсе, но Литва мне не чужая, там живет близкий мне чело-век, моя бывшая аспирантка, переводчица <…>. Очень хороший и не очень счастливый человек: «Литва всегда мучила меня своей культурной провинциальностью, — пишет она, <—> а теперь, после освобождения, провинциальность стала здесь государственной политикой».
Я ходил поклониться св. Стефану. Это единственный раз за целый месяц я выходил из дома, кроме как в университет и к Аверинцеву, который живет тоже рядом с университетом. У меня остались здесь два дня: если успею, схожу еще раз поклониться Domgasse 6 189. Если бы я знал, что Вы жили рядом, мне было бы теплее на душе, когда я смотрел на Стефана. У меня есть коллега, которой я привык писать письма из заграничных поездок 190 (чтобы использовать их в воспоминаниях, когда сумею их написать), я написал ей: «Стефана мне стало очень жалко. Он высокий, старый, изможденный, и ему очень тесно. Он худой, потому что это поздняя готика, когда все башни похожи на рыбьи кости с торчащими позвонками, а подпружные ребра [аrcboutants] судорожно поджаты. <…> Видно, что за шестьсот лет он оттрудился вконец и хочет только в могилу, а ему говорят: ты памятник архитектурный, тебе рано».
Моя книжка «Занимательная Греция: рассказы о древнегреческой культуре» напечатана, и даже двумя тиражами <…>. В России таких не было, поэтому ее читают и школьники и взрослые; в Европе таких научно-популярных книг много, но насколько я их видел, моя сделана немного по-другому. Как только я вернусь в Москву, я пошлю Вам два экземпляра. Если это заинтересует Кипенхойеров 191, и я и московская издательница этой книги (она же издательница журнала «Новое лит. обозрение»; а до нее эта книга 12 лет (!) не могла найти издателя) будем, конечно, очень рады. И перепечатаю несколько кусков из воспоминаний из тех, которые Вы знаете. Не думайте, что я забыл об этой своей обязанности. Кажется, я Вам посылал «Записи и выписки» из моих записных книжек: та же издательница печатает их в «Новом лит. обозрении»192 и теперь предложила издать их отдельной книжкой, для этого я перечитываю все свои записные книжки за 20 лет и выписываю оттуда не только то, что годится для нее, но и то, что годится для воспоминаний. Работа утомительная, и на душе от нее не весело.
В Вене я устал. Читать лекции я не привык, а здесь приходилось читать 13 часов в неделю, и заплатили за это, из-за каких-то вычетов, так смехотворно мало, что хоть я и не жадный человек, но стало обидно. (Студентов здесь литературе почти не учат, на кафедре только лингвисты, и Аверинцеву здесь явно одиноко.) А в свободное от лекций время делал работу, привезенную из Москвы, — а она была трудная и не давалась. Но, по крайней мере, можно было сидеть в комнате взаперти и никого не видеть и не слышать. В Москве будет тяжелее.
<…> Ну, и самое главное — это чтобы благополучно обошлось с Вашим зачислением в Гумбольдт-Университет. Впрочем, нет, еще главнее — чтобы Вы были здоровы. Пожалуйста!
Всегда Ваш М. Г.
[около 23.7.1997]
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Вы написали «…и показать издателям ваши воспоминания», я стал думать, что можно показать из моих воспоминаний, и мне стало казаться, что ничего. Посылаю Вам воспоминания о старом футуристе С.П. Боброве 193, казавшиеся мне удачными; но я перечитал их глазами иностранца, и они показались мне непонятными, неинтересными и трудными для перевода. <…> Они вышли послесловием к американскому изданию его неопубликованных вариаций на тему «Кота Мурра» Гофмана (писанных ок. 1916—17).
Я разговаривал с одной моей коллегой по античности 194, разговор был о формах научности и т.д. Я пожаловался, что мне трудно писать воспоминания. Она сказала: «Это понятно: когда вы пишете как филолог или как переводчик, вы стараетесь быть прозрачным стеклом, чтобы вас не замечали и сквозь вас видели только ваш предмет. А с мемуарами так нельзя, там каждый пишет только о себе, даже если старается только о других». (Она издавала куски из огромных воспоминаний античницы О. Фрейденберг 195, кузины Пастернака, которые, действительно, похожи на романтический гимн себе как титану мысли и чувства.) Я сказал: «Не люблю своего детства, плохо его помню, а когда пробую писать, невольно сосредоточиваюсь именно на детстве». Она: «Потому что воспоминания о детстве никто не может проверить, а воспоминания о взрослости приходится писать с оглядкой на читателя, и это губит. В Ленинграде еще жив старый И.М. Дьяконов, большой ученый (древний Восток и т.д.), с интереснейшей жизнью (молодость в Норвегии и т. д.), написал толстую рукопись воспоминаний 196, а читать в ней нечего: больше всего боится отклониться от стереотипного образа старого русского интеллигента».
<…> В Москве, кажется, все интересы сосредоточились на здоровье Ельцина: надолго ли у него хватит сил и успеет ли он наладить передачу власти. Прямо об этом никто не говорит и, может быть, даже не думает, но газеты следят за каждым днем Ельцина на летнем отдыхе так, как и при Хрущеве—Брежневе не следили.
Я очень устал, а отдыхать некогда.
Будьте здоровы, Мария-Луиза <…>.
Неизменно Ваш М. Г.
26.2.1998
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Я когда-то посылал Вам кусок «Записей и выписок» из своих записных книжек в виде словаря, — которые печатаются у И. Прохоровой в журнале уже третий год. Она побуждает меня издать их отдельной книгой; не знаю, когда я с этим управлюсь, но сейчас я сочинил к ним воспоминание о матери 197. Посылаю его Вам. А в другой раз пошлю выписки из первого русского перевода II части Фауста, 1853 г., имя переводчика никому ничего не говорит, стиль русско-простонародный, но с такими формальными ухищрениями, что Жирмунскому это напоминало Хлебникова, а мне Андрея Белого 198.
Самого Вам хорошего! <…>
Всегда Ваш М. Г.
14.12.1998
Дорогая Мария-Луиза, за пять минут до прощания я упомянул, что получил три года назад Государственную премию, Вы удивились — конечно, я Вам не писал тогда об этом, чтобы не казалось, будто хвастаюсь. А теперь посылаю описание того, как это было 199: для тех воспоминаний, к которым Вы побуждали меня. Из названных имен уже многих нет: умер Шнитке, умерла Л. Чуковская, умерли оба поэта, Ю. Левитанский (фронтовик, почти не писавший про войну и под старость работавший все интереснее) и В. Соколов (более молодой, начинал при позднем Сталине совершенно аполитичной и чуть сложной лирикой; этим он помнился и уважался в те годы, а потом становился все незаметнее) 200. Зато цветут эстрадные певцы, старая Пугачева и молодой Киркоров. О Ельцине только что очень хорошо написал в «Общей газете» кинорежиссер Эльдар Рязанов 201: он брал у него три киноинтервью (очень изрезанные цензурой), и в двух он был смелый и интересный, а в третьем сломленный и больной.
Когда ирландскому Yeats’у присудили Нобелевскую премию, этот бедный эстет спросил: а сколько это? Сколько стоила Государственная премия, я не помню, наверное, помнит жена. Помню, что мы купили диван для сына, вместо развалившегося, что-то такое же для дочери, и вот осталось для жены, чтобы напечатать две книги, да для ее брата, чтобы купить холодильник: все торопятся делать покупки, ожидая новую инфляцию. Я очень хотел напечатать книжку сына — монологи верлибрами с интересными вариациями на мифологические темы — но он был к этому совершенно равнодушен, не хотел их даже перепечатывать на машинке <…>.
<…> Я очень часто вспоминаю наш давний разговор, длинный и беспорядочный, когда Вы в первый раз были у меня дома. Рахманинов говорил: я на 85% музыкант и на 15% человек 202, вот так и я на 85% ученый и на 15% человек. (Сейчас сил стало меньше, ученого во мне стало меньше, но человека не стало больше, от этого образовался некоторый душевный вакуум, очень неприятный.) Так вот, с Вами я чувствовал себя человеком больше, чем на 15%, — а это со мной бывает очень редко. И в этот раз, хотя времени у нас было мало, я чувствовал то же самое — спасибо Вам.
Готовьте и пишите Вашу книгу. <…> Доброго Вам здоровья, <…> и большое, большое спасибо за то, что Вы есть. Весь Ваш М. Г.
1.3.1999
Дорогая Мария-Луиза, мне неожиданно передали кусок иерусалимской газеты «Окна» на русском языке за прошлый год — там был развязный отчет о конференции по постсоветской культуре 203, на которую ездил, и в этом отчете интервью со мной и с Мариэттой Чудаковой. Я подумал, что Вам это может быть интересно — особенно Чудакова, ее интонации хорошо переданы. С интервьюером [Александром Гольдштейном. — М.-Л. Б.] я почти не знаком, хотя читал его статьи: они вышли в России сборником года два назад, эссеистичные, импрессионистичные, постмодернистичные 204. Как раз тогда англичане подарили русской словесности деньги на ежегодную премию малого Букера 205 — видимо, за критику; и в тот первый год ее поделили между сборником его статей и моей книжкой «Избранные статьи» 1995 г., до предела, как Вы понимаете, на него не похожей. Поэтому мы с ним несколько раз упоминались в хронике через запятую, и это меня очень забавляло; а увидел его в лицо я только в Иерусалиме. (Стало быть, кроме Государственной премии, я лауреат то ли малого полу-Букера, то ли полу-малого Букера — не знаю, как сказать, и предпочитаю об этом совсем не говорить.) Я стал перечитывать свои интервью оттого, что мне нужно делать книжку из «Записей и выписок» из своих записных книжек за 20 лет (плюс некоторые ненаучные статьи, ответы на анкеты, экспериментальные переводы и пр.) — нужно уже не только потому, что требует издательница, а и по внутренней потребности. Там будут и те отрывки воспоминаний, которые я сумел написать для Вас. Послезавтра я еду до 15 мая в Америку к Омри Ронену, я писал Вам о нем: месяц лекции, месяц совместной работы над комментариями к Мандельштаму 206, неделя конференции о Пушкине в Стэнфорде (чуть ли не всемирная — ужасно! один доклад называется «Why Pushkin?»)207 — и из всего этого я надеюсь урвать немного времени, чтобы составить главную часть этой книги. Кстати, там будут выписки из первого русского перевода II части «Фауста» ок. 1850 г. — сделанные фантастическим псевдо-народным русским языком, похожим сразу на Велимира Хлебникова (так казалось В. Жирмунскому) и на Андрея Белого (так кажется мне); всеми осмеянный и потом забытый, этот перевод, честное слово, чем-то талантлив <…>. Пожелайте мне побольше успеть и поменьше устать и я желаю Вам того же. <…>
Преданный Вам М. Г.
12.9.1999
Дорогая Мария-Луиза, наверное, Коркина Вам послала эту книгу 208 — в ней и Вы упоминаетесь в примечаниях, — но так как я в этом не уверен, то все-таки посылаю. По-моему, она не очень интересна: самое главное место, отзыв Эфрона о МЦ в письме к Волошину времен ее романа с Родзевичем, уже публиковалось 209. Из остального можно предположить, что когда будут напечатаны материалы о Елиз. Эфрон, сестре Сергея, из них может сложиться интересный человеческий образ; но здесь пока только односторонные письма Сергея к ней, и вдобавок очень цензурно осторожные. Она была режиссером чтецов и декламаторов; я как человек немузыкальный ходил на их выступления и переслушал, пожалуй, всех «мастеров художественного чтения» 50-х гг. (это было интересно), и у многих на афишах стояло ее имя — однако при виде его я не больше думал о С. Эфроне, чем о Брокгаузе—Ефроне.
Для статьи о «домашних семинарах» в Ин-язе — у Жолковского — у Мелетинского 210 мне удалось достать главный материал: записи, которые вел самый аккуратный из участников, Ю.И. Левин (его «Избр. труды: поэтика, семиотика» вышли интересным томом в 1998), они прослеживают приблизительно половину всех заседаний, с именами присутствовавших. (Я не пропустил ни одного заседания, но записал не все.) Я говорил с Жолковским — у него записей нет, а кое-какими устными воспоминаниями он поделился; говорил с Мелетинским — он устало сказал, что теряет память и ничем помочь не может (кажется, не лгал; ему 80 лет, год назад вышли его воспоминания о войне и концлагере, хорошие 211). Я спросил о главном: правда ли мне показалось, что внезапный конец этих семинаров наступил оттого, что ему это приказали власти? Он ответил: нет — это он сам, когда пришел к власти Андропов, ставленник КГБ, решил их закончить, не ожидая от новой власти ничего хорошего. Я посоветуюсь с еще одним коллегой, почти не пропускавшим заседаний. Заглавием статьи может быть: «ТОПОЯЗ: домашние семинары по поэтике в Москве 1970-х гг.» (Что такое «Опояз», Вы знаете, а как из этого получилось слово «Топояз», уже никто не помнит.) Если центром литературоведческого структурализма был Тарту, а лингвистического — московский Институт славяноведения, то это был филиал их по поэтике: люди — те же, кроме, пожалуй, меня: в Тарту я бывал только на конференциях 212 (а не на ностальгически вспоминаемых Летних школах), а с лингвистикой совсем не был связан. (Это мое обычное аутсайдерство от необщительности. Сейчас мне пришлось прочесть, что совр. мандельштамоведение выросло из двух источников: из семинара Тарановского в Гарварде и из московских «домашних разговоров», главным образом, при Н. Я. Мандельштам, — с очень разной атмосферой. А я учился анализировать Мандельштама, подражая машинописным статьям того же Ю.И. Левина 213, но никогда не бывал в этих московских разговорных центрах и не видел Н. Я. М.) Если срок сдачи статьи — 30 марта 2000 г., то я надеюсь успеть. Может быть, только это получится не настоящая научная статья, а «воспоминания и размышления» участника: перечитать публикации всех материалов, сперва звучавших на этих семинарах, мне может оказаться не под силу.
<…> Два месяца пошло на работу, которую Вы должны похвалить: книга под заглавием «Записи и выписки», со включением отрывков воспоминаний (почти все Вы знаете), случайных ненаучных статей вроде ответов на анкету «Интеллигенция и революция» и экспериментальных переводов — всего 30 листов. От просмотра своих записных книжек за много лет у меня был сильный приступ отвращения к самому себе, до сих пор еще не прошедший. Сильно уставал: или сидел за компьютером, или лежал пластом. Сейчас наступают командировки: в сентябре—октябре стиховедческая конференция в Варшаве и небольшой курс лекций в Тарту (там будет и О. Ронен: оба мы будем рассказывать об акмеизме, но не согласно друг с другом, слушателям должно быть очень интересно, а что рядом с таким специалистом, как Ронен, я буду выглядеть невыигрышно, — так я не самолюбив 214); а в октябре—ноябре конференция по Пушкину (все еще!) в Риме и небольшой курс лекций в Пизе. Может быть, в Италии я смогу в свободные промежутки посидеть взаперти и поработать, никого не видя, тогда вернусь отдохнувшим. А сколько всего предстоит сделать после возвращения в Москву, и думать страшно.
Будьте здоровы, Мария-Луиза! <…>
Всегда Ваш М. Г.
18.10.1999
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Статью о собраниях у Жолковского и Мелетинского <…> рассчитывал послать Вам к середине марта: раньше никак не напишу. Постараюсь связать ее с темой университетов 215, хоть это и будет трудно: участники скорее противопоставляли себя не университетской, а академической науке, в России это всегда были вещи немного разные, хотя и одинаково официозные. Записи Левина об этих заседаниях перемежаются записями о заседаниях в других местах, где было интересно: в Институте славяноведения (сектор Вяч. Вс. Иванова — московская половина «тартуско-московской школы»), в Информэлектро (не знаю, что это такое, но там принимали на работу многих, кого больше нигде не брали 216), конференции в Музее изобразительных искусств, некоторое время — домашние собрания у Е.Б. Пастернака: в целом — интересный духовный фон жизни московского ученого, недовольного официальной наукой. Я в этих местах не бывал (хоть в конференциях участвовал — даже в Информэлектро), так что буду писать по расспросам. Заседания у Жолковского начались в 1976 (до этого лет пять — в Институте иностр. языков и других местах, редко), переместились после его отъезда к Мелетинскому в 1979, кончились в 1983. Большинство докладов стали потом статьями и были опубликованы (собрать эту библиографию будет нелегко). Фотографий этих заседаний не было 217, говорю почти с уверенностью. Если бы кто-нибудь и вздумал достать фотоаппарат, все, хоть на мгновение, подумали бы: «это для органов КГБ».
<…> Будьте и Вы, Мария-Луиза, здоровы и благополучны. А мне пожелайте управиться со всем, что предстоит зимой.
Неизменно Ваш М. Г.
16.1.2000
Дорогая Мария-Луиза, я посмотрел в Ваше старое письмо и вздохнул с облегчением: срок для статьи о семинарах у Жолковского—Мелетинского — 30 марта. Тогда, может быть, и успею. Но может быть, и обману: дело в том, что я уже полтора месяца в очень тяжелой депрессии, работать продолжаю (у нас депрессия — это не болезнь!), но несделанных долгов набирается все больше и больше. И на одну неделю даже отказало зрение, все было, как в тумане: очень неприятно. В феврале я надеюсь уехать в подмосковный санаторий («Узкое», где умер Вл. Соловьев) и работать там взаперти, никого не видя; думаю, что поможет, и тогда за март я сделаю статью-воспоминание. Пожелайте, чтобы так и получилось. А пока вот Вам книга Мелетинского, а впридачу моя 218. Я спросил Мелетинского, нет ли у него для Вас его фотографий с Ир. Мих. 219, он вяло ответил: нет. Он сильно ослабел, и только необходимость руководить Институтом <Высших> Гуманитарных Исследований (где и я на полставки) придает ему сил. Институт держится на его авторитете и на энергии секретарши 220, замечательно хорошего человека — когда он уйдет, а она устанет, одним местом для настоящей науки в Москве станет меньше. Ну, а о политических событиях в России Вы знаете. Я никогда не верю своей интуиции, но здесь верю: с новым президентом будет хуже.
Запоздало поздравляю Вас с Новым годом, и пусть Вам будет полегче!
Всегда Ваш М. Г.
25.3.2000
Дорогая Мария-Луиза, через неделю сажусь писать статью для Вас. Собрать устные воспоминания товарищей по семинару не удалось — вероятно, придется, написав статью, показывать им и исправлять по их замечаниям. Очень боюсь, что получится не очерк об эпизоде русской науки, а воспоминания. А на что могут быть похожи мои воспоминания, Вы увидите в этой книжке. На нее уже была рецензия одного православного критика о том, что общий ее знаменатель «безотцовщина, беспочвенность, безверие»221. В конце апреля будет «презентация» издания 222 — не знаю, что это такое, и боюсь. Но составлял ее я честно, без бравады и без шутовства. Когда прочтете, напишите мне о ней!
Ваш М. Г.
27.6.2000
Дорогая Мария-Луиза, вот статья. <…> Я показал свой русский текст Левину и (приехавшему на месяц) Жолковскому; Левин не сделал никаких возражений, а Жолковский, кажется, еще не успел прочитать, но от него я тоже не ожидаю существенных замечаний. Если будут, то сообщу их по e-mail <…>. Я понимаю, что моя статья — это еще не исторический очерк, а только материалы к историческому очерку, но боюсь, что историю этих лет писать пока трудно — во всяком случае, для меня. На с. 6 я упоминаю номер журнала «Россия/Russia»223 — он, говорят, целиком посвящен «духовной истории 1970-х гг.» в России; я, однако, его не видел, а знаю только замысел, оглавление (очень мозаическое) и одну статью. Меня тоже звали в нем участвовать, но я ответил: «а разве были такие годы?» — для меня они неотличимы от конца 60-х и начала 80-х.
Конец служебного и учебного сезона; я очень хорошо представляю, как Вы устали от собственной добросовестности и от добросовестности Вашего шефа («хороший человек, только никаких воскресностей не позволяет», — сказано где-то в «Записях и выписках»). У меня тоже трудное время: заботы о Мандельштаме втянули меня в текстологическую работу, к которой я совсем не подготовлен; а кроме того, по-прежнему страшным призраком стоит статья о работах З.Г. Минц 224, где нужно объяснить, чем разумное понимание слов «символ» и «миф» отличается от неразумного.
Это — в течение месяца, а потом я хочу спрятаться в подмосковный санаторий и срочно переводить сборник английских статей по русской поэтике — нетрудный, но большой 225.
Доброго Вам здоровья, несмотря ни на что! Еще раз большое Вам спасибо за книжку о Пастернаке. Хансу низкий поклон.
Всегда Ваш М. Г.
6.11.2000
Дорогая Мария-Луиза, я бесконечно тронут Вашей заботой — спасибо! Операция «в условиях рыночной экономики», действительно, стоила непредсказуемых денег, но я в этом году получил несколько гонораров, и это не было катастрофой. Хирург нашелся очень хороший, и все говорят, что мне повезло. Я даже не успел привыкнуть к мысли, что это было так опасно: скорая помощь увезла меня по пустяковому подозрению, а через неделю операция показала, что я чудом до нее дожил. Больше недели подряд я не ел и не пил, так что в больнице имел странные галлюцинации: Паскаль называл человека мыслящим тростником, а мне казалось, что я мыслящий творог, лежу куском на полочке, и меня, может быть, должны вложить в череп загадочному претенденту на итальянский престол в черном сюртуке. Но это было недолго. Теперь собираюсь с силами и уже умею даже ходить по лестнице вверх и вниз. Будьте благополучны! Низкий поклон Хансу.
Всегда Ваш М. Г.
26.2.2001
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Иногда я вспоминаю о тех нескольких годах, когда я каждую неделю ходил в архив и читал бумаги, из которых вставали не только литературные факты, но и живые люди, о которых я даже позволял себе говорить не только как о литературных фактах. <…> Очень завидую Вашей архивной работе; в том, что у меня было, архивная работа была самой живой и, на-верное, самой полезной частью 226. Мне подарили только что вышедшую в Оксфорде книжку: Дж.С. Смит. Д.С. Мирский 227, о том «красном князе», к которому ездила в Лондон Цветаева и который собирал в Англии деньги ей в помощь, — вся по несобранным материалам, архивам и беседам с знавшими его: может быть, и Вам будет интересно, это необычайный человек 228. Автор, мой знакомый-стиховед, готовил ее почти тридцать лет.
<…> Доброго Вам здоровья, Мария-Луиза! Хансу низкий поклон.
С любовью, Ваш М. Г.
5.4.2001
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Я очень-очень обрадовался, когда прочитал, что Вы собираетесь опять писать о Цветаевой 229. Я помню и понимаю, почему Вы отошли от нее, и все-таки было жалко, что Ваше знание и понимание ее остается не до конца высказанным. Конечно, представить Цветаеву в европейском литературном контексте никто из теперешних русских филологов не может, а из европейских (почему-то) не хочет; а здесь как раз важно видеть ее переклички не только с Гёте и Рильке, но и с Ростаном и гр<афиней> де Ноай (как раз сейчас я заставляю себя читать стихи де Ноай хотя бы по фр. антологиям начала века) 230. <…>
Я буду рад, если Мирский заинтересует Вас. Он и психологически перекликается с темой наших писем: он не любил людей, но он никогда не относился к ним высокомерно. А его «История русской литературы» мне тоже очень нравится; и Аверинцев мне говорил: «я очень хотел бы, чтобы мои студенты в Вене его читали, но они предпочитают читать его по-немецки, а немецкий перевод очень плохой» — и приводил пример, как по-разному звучало по-английски и по-немецки какое-то понятие вроде «самодовольства».
Я вспомнил, что Коркина, кажется, не всегда посылает Вам свои издания, и поэтому отправляю Вам ту книгу, о которой говорил по телефону 231. Читая ее, я подумал: Анна Ахматова требовала, чтобы ее подруга Срезневская писала воспоминания о нeй, и когда они ее чем-нибудь не удовлетворяли, то сама вписывала туда абзацы, выражаясь о себе в третьем лице, как Юлий Цезарь; вот с таким же нарциссизмом Цветаева растила свою маленькую дочь, чтобы иметь возможность записывать в эти тетради ее, дочерины, восторженные слова о ней, Марине.
<…> Операция моя прошла легко и благополучно, чувствую я себя отлично, и огорчает только быстро усиливающаяся глухота — даже со слуховым аппаратом я очень плохо слышу. Но мне объяснили, что такое ухудшение слуха всегда наступает после общего наркоза, и я даже обрадовался, что своей глухотой я не нарушаю, а подтверждаю законы науки. Будьте, пожалуйста, здоровы, Мария-Луиза! <…>
Неизменно Ваш М. Г.
11.5.2001
Дорогая Мария-Луиза, я только что получил книгу Маркова 232, огромное Вам спасибо! Когда-то я читал ее в американской командировке просто так, как беллетристику, а сейчас раскрыв, вижу, что она еще лучше, чем я помню. (Первой раскрылась фраза: «ведь русские почти пропустили авангард, вернее, не дали ему умереть естественной смертью, и вот теперь наверстывают…») Книга не только интересная и стоившая огромных трудов, но и благородная: реабилитация поэта, которого очень рано сочли «исписавшимся» и забыли только потому, что лень было перечитывать его 20 томов. Цветаева прославляла его, главным образом, наперекор этому забвению; но если присмотреться, то, наверное, в ней можно найти конспект некоторых черт бальмонтовского стиля. А Бальмонт говорил: «Цветаева — моя литературная падчерица», Stieftochter. Я никогда не собирался заниматься Бальмонтом, но сейчас оказался консультантом при чужой аспирантке, которая занимается его лексикой, и приходится соответствовать. С чужими аспирантами мне всегда приходилось заниматься не меньше, чем со своими.
Я прочитал, что в Петербурге вышел перевод книги Д. Бургин «Трансгрессивный эрос Марины Цветаевой»233 (или как-то вроде этого). А перед этим в том же издательстве вышел перевод ее же книги о С. Парнок, а еще раньше — собрание стихов Парнок и антология стихов П. Соловьевой, А. Герцык и еще кого-то — видимо, такое уж программно-лесбийское издательство. Я читал ее работы по-английски, они не стоят внимания. <…>
В Москве есть авангардно-философское издательство «Ad marginem» — оно выпустило не менее своеобразную новинку: Die Geburt der Tragödie Ницше в новом русском переводе, с приложением дискуссии Виламовица и Роде (в русском переводе очень смешно выглядит тогдашний манерный филологический стиль с щегольскими греческими пословицами — по-немецки он более привычный) и с приложением перевода книжки о Ницше
P. Sloterdijk’a [П. Слотердайка. — Ред.] 1986 г. Перевод Ницше изумительный, его делал покойный А.В. Михайлов, германист, друг Аверинцева, переводивший Гердера и Хайдеггера, а под конец жизни неприятно славянофильствовавший, — я не знал, что он так любил Ницше. Журнал «Новое литературное обозрение» собирается устраивать обсуждение этого события 234 и хочет, чтобы я, как античник, тоже в этом участвовал. Придется написать: «По моему душевному складу я привык чувствовать себя унтер-меншем и поэтому объективно относиться к Ницше не могу. Но теперь я знаю, что есть автор, еще более неприятный мне, чем Ницше, — это Слотердайк». А я случайно помню, как в первый раз узнал имя Ницше. Был 1943 год, на улицах висели сатирические плакаты против нацистов, карикатуры и тексты. В эпиграфе к одному было написано: «Из газет. К 60-летию Муссолини Гитлер послал ему в подарок роскошное издание сочинений Ницше. Посылка вернулась за ненахождением адресата». Не знаю, выдумка это или нет, но впервые увиденное имя Ницше (мне было 8 лет) я запомнил.
Знаете ли Вы книжку: Р.М. Фрумкина. О нас — наискосок. М., 1997 (заглавие — это цитата из Бродского)? 235 Это воспоминания о советской научной (и не только научной) жизни 40—80-х гг.; автор — лингвист (род. в 1931), хороший ученый и умный человек, я с ней встречался только на одном научном собрании, но запомнил на всю жизнь. Мне кажется, ее содержание — интересная параллель к той научной жизни ГДР, которой Вам приходится заниматься. Жаль, что я раньше о ней не вспомнил: если хотите, я Вам ее пришлю.
Будьте благополучны, дорогая Мария-Луиза! Еще раз большое спасибо. Низкий поклон Хансу.
Неизменно Ваш М. Г.
13.6.2001
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Посылаю Вам книгу Р.М. Фрумкиной: мне кажется, она будет Вам интересна. Я знаю только одну ее работу, о которой она, кажется, даже не упоминает: о частотном словаре Пушкина 236; работа была замечательная. А потом я участвовал в одном заседании («круглый стол»), которым она руководила: о научности в филологической науке. Она была сухая, четкая, напряженная, и в каждом слове чувствовалось такое ощущение научной честности и ответственности, какое редко приходится встречать. Что-то из высказываний этого обсуждения она цитирует в книге. Будьте, пожалуйста, здоровы, дорогая Мария-Луиза <…>.
Всегда неизменно Ваш М. Г.
6.9.2001
Дорогая Мария-Луиза, я получил целых два экземпляра журнала 237 — большое спасибо! Один я на следующей неделе поднесу Мелетинскому. <…> Я постараюсь сделать ксероксы и подарю по крайней мере Левину, Гиндину и Цивьян. Прочитать все еще не успел, только просмотрел Ваше введение и очерк про венгерские понедельники 238.
Московские читатели разумны: этот второй том записных книжек Цветаевой раскупается быстро, а первый все еще лежит на магазинных полках почти мертвым грузом 239. Второй, конечно, интереснее: это намеренные и ненамеренные заготовки к «Земным приметам» и остальной ее программной прозе, включая отталкивающую софистику «О благодарности». У Станиславского была книга «Работа актера над собой» — в этих книжках Цветаевой лаборатория именно такой работы над своей ролью одинокого гения, который не желает быть похожим на людей (так она где-то здесь и пишет), однако хочет от них преклонения; терроризирует их своей любовью (страшнее всего — собственных детей) и оскорбляется, не видя от них ничего похожего. Я начал было описывать, какой из этого складывается ее образ, но увидел, что ничего не могу прибавить к той ее характеристике, которую написал Эфрон в письме 1924 г. к Волошину — Вы ее хорошо помните. Я добавил бы только две сентенции (обе есть в «Записях и выписках»): «Она пользовалась мужчинами, как спичками: зажигала свое вдохновление и отбрасывала». Император Павел I говорил: «В России возвышен только тот, с кем я говорю, и пока я с ним говорю», — так смотрела на окружающих и МЦ; и «По-настоящему она любила только мужа, а любовников только по обязанности взятой на себя роли». Стихи молодого Ланна 240 я читал в архиве, они ужасны. Но он был худой, с горящими глазами и, главное, с романтическими волосами до плеч (даже став уже только переводчиком Диккенса, он сохранил их до старости до своего самоубийства вдвоем с женою): этого Цветаевой было достаточно. А Вышеславцев 241 по этим записям кажется мне интересным. Интересно, что в этих книжках, даже дневниковых, начисто отсутствуют упоминания о стихах. Видно, 1) поэзия у нее жестко была отделена от жизни, и 2) в поэзии ей не приходилось так по Станиславскому работать над собой.
Есть ли у Вас антология (подг. Т. Никольская и О. Кушлина) «Сто русских поэтесс начала ХХ в.»242? Там равномерно представлены и знаменитые и безвестные (очень интересный фон эпохи), составительницы больше любят безвестных (как и я), поэтому они написали заметочки обо всех, кроме двоих — Ахматовой и Цветаевой; и об этих двух пришлось писать (по полстранички) мне; половину заметки о Цветаевой заняла у меня цитата из письма Эфрона. Если эта книга может быть Вам интересна (большинство стихов плохие, но много своеобразно-плохих), я с радостью пришлю.
<…> Я прошел еще один медицинский осмотр (за неделю в больнице написал половину статьи про Венецию Мандельштама 243 и несколько мелких разборов), <…> и дали разрешение на заграничную командировку. Если хозяева гранта не придерутся (например) к тому, что на моей медицинской справке недостает казенных печатей (в поликлинике Академии наук мне твердо сказали: на документ на непонятном английском языке мы вам печати не поставим!), то я до Нового года буду находиться по адресу: Ann Arbor <…>, University of Michigan <…>. А если откажут, то в Москве.
Будьте благополучны, дорогая Мария-Луиза, спасибо Вам за все <…>.
ЛюбящийВасМ. Г.
[18/19.10.2001, University of Michigan]
Дорогая Мария-Луиза, посылаю Вам заметочку о Надежде Ивановне 244, которая мне попалась нечаянно в газете-обозрении «Ex Libris» (номера не запомнил). Фотография неудачна — вряд ли она любила и умела сниматься. Автора заметки знаю, но не знал, что он тоже ее знал и любил. Это бывший мой аспирант, ленивый и чудаковатый, написавший когда-то очень эссеистичную диссертацию о Хармсе; теперь он, кажется, нашел себя как литературный критик с авангардистским уклоном <…>245. (Хармс, кажется, стал классиком: сразу несколько издательств выпустили его однотомники и трехтомники, которые стоят рядком на полках книжных магазинов.)
Другое приложение — это о моем гостеприимце и соавторе 246. У него бурная жизнь и бурный характер. <…> А со мной почти нежен <…>, и я пользуюсь случаем сделать очень нужную книгу. Мы могли бы работать над ней и по разные стороны океана (я — описание стихотворения, он — свод подтекстов к нему), но я без разговоров с ним писал бы гораздо хуже, а он без моего присутствия (есть русское выражение — «стоять над душой») — гораздо медленнее. Это от его embarrasséde richesse 247: у него изумительная голова, он читал все книги на всех языках, от Марка Аврелия до Германа Банга, и умеет сближать и сопоставлять их самым неожиданным образом, но от этого они все срастаются в его сознании в огромную бесконечно-связную структуру, описать которую в линейной последовательности почти немыслимо. И он пишет только небольшие заметки об отдельных уголках этой структуры — их читаешь с захватывающим интересом, и всегда они обрываются на самом многообещающем месте.
Вы заметите в его интервью браваду своим консерватизмом и, как он иногда выражается, легитимизмом (впрочем, кажется, все бывшие австро-венгры обожают Франца-Йозефа) — и это при характере, в высшей степени революционерском. Я вспоминаю, как Цветаева в советской Москве читала с эстрады «Есть в стане моем — офицерская прямость…», а народ ей аплодировал и называл это — стихи про красного офицера.
Жизнь моя здесь будет нелегкая: нужно будет откомментировать стихотворений тридцать (на каждое по 3—4 страницы на компьютере, не считая того, что должен прибавить Ронен), чтобы из этого сразу можно было составлять книжку: если что-то отложить, то она так никогда и не будет кончена, потому что в Америку я больше не поеду (врачи не пустят), а без моего поторапливания его перфекционизм будет длиться вечно. А он утомлен (в осеннем семестре у него больше лекций, чем в весеннем — я и должен был приехать к нему весной, но не смог), и я почему-то тоже. Кроме того, тревожит то, что происходит в мире: чем бы ни кончилось в Афганистане, это будет наша Чечня в мировом масштабе, и на много лет. Меня очень ободрило то, что в последнем письме Вы написали: отложите все и пишите комментарий к Мандельштаму, это нужнее всего.
Здоровья Вам и сил, Мария-Луиза! Чем дальше, тем больше я благодарю бога за то, каких хороших людей он посылал на моем пути таких, как Надежда Ивановна, и таких, как Вы. <…>
Неизменно Ваш М. Г.
Ночью 18—19 октября. А 12 октября, в Колумбов день, был день рождения моего товарища, о котором я перевел «Ликида» Мильтона 248.
[декабрь 2001, University of Michigan]
Дорогая Мария-Луиза, Ваше письмо от 11.11 пришло ко мне только 30-го. Говорят, что письма стали ходить медленнее, потому что после вспышек сибирской язвы (anthrax) на границе ввели карантин как в пушкинские времена. Анн-Арбор — такая глушь, что о войне здесь и не слышно, а телевизор у меня из экономии отключен. Из газеты я понял, что Буш свел все дело к войне не с терроризмом, а с Афганистаном: выиграть такую войну тоже нельзя, но изобразить, будто она выиграна, можно, этим дело и ограничится. А понять, что происходит, русскому человеку проще, чем иному: два слова, «всемирная Чечня».
<…> Сейчас два месяца, как я в Америке, и 7 недель, как я в Анн-Арборе над Мандельштамом, и к моему удивлению написал очень много (отчасти потому, что ко многому были сделаны заготовки). В Москве за такое время я в самых лучших обстоятельствах делаю втрое меньше. Это значит: я привык считать, что в Москве у меня четверть душевных сил уходит в резерв, на постоянную настороженность и готовность к неожиданностям, а оказывается, на это уходила не четверть, а две трети душевных сил. Но на долгие командировки я больше не надеюсь: славянские кафедры бедны, а читать лекции на английском или другом языке я не смог бы. (Когда я ехал сюда, и нужно было разговаривать с дежурными в аэропортах, я сразу доставал блокнот и говорил: «Write your question» и т.д., так что один раз меня даже спросили, измучившись: не знаю ли я какой-нибудь язык знаков?) Буду, как все последние годы, брать раз в году отпуск в санаторий, и там за месяц делать полугодовой план. Я и рад бы, чтобы комментарии к Мандельштаму были апогеем, и я бы удалился в величественный покой, но Вы ведь помните, заполняя Вашу прустовскую анкету, я написал, что девиз у меня «Возьми все и отстань» (Салтыков-Щедрин), а с таким девизом не поолимпийствуешь. Да Вы и сами такой деятельный человек, что не смогли бы долго жить на покое. <…>
Спасибо Вам за выписки из Hilbig ’a. Вы мне ничего о нем раньше не писали и ничего не присылали 249. Неужели у него можно найти отголоски такого темного стихотворения, как «Что поют часы-кузнечик?» Один молодой ленинградский издатель 250 хочет напечатать книжку моих экспериментальных переводов, вроде тех, которые помещены в середине «Записей и выписок», и я с трудом собираю по своим бумагам все мои мелочи, в том числе и что-то из Энценсбергера. Чтобы они сложились во что-то целое, нужно к ним добавлять, и я со страхом думаю, сколько на это уйдет времени, и вообще не разучился ли я переводить. А самая интересная «Одиссея», о которой я слышал, — это греческая поэма Казандзакиса, 33 песни и 33 333 стиха, я видел ее в англ. прозаич. переводе, но прочесть этот толстый том не пытался; хотя однажды мне пришлось для стиховедческого примера перевести оттуда наудачу десять строк, и строки оказались прекрасными 251.
Наверное, это письмо дойдет до Вас уже во второй половине декабря. Пожелаем друг другу хорошего Нового года и успехов в вечной школе любви — я тоже в ней плохой ученик. Я возвращаюсь в Москву 30 декабря. Доброго здоровья Вам прежде всего, и низкий поклон Хансу. А я всегда любящий и благодарный Вам
М. Г.
23.1.2002
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Через месяц мы с Роненом встретимся в Тарту на конференции памяти Лотмана 252, где я буду говорить о том, что интертекстуальный анализ требует дополнения в простейшем схематическом парафразе содержания каждого стихотворения (наш с ним комментарий к Мандельштаму — именно попытка такого дополнения) <…>.
В Москве я первое время ничего не мог делать, кроме механических анализов и подсчетов, из-за «настороженности и готовности к неожиданностям» (Салтыков-Щедрин писал об одном знакомом могучем публицисте-народнике: «сидит, как заяц под кустом, и ждет, с какой стороны его подстрелят»), но теперь кажется, уже пишу, как обычно. Вы спросили, от внешних-общественных ли причин эта настороженность или от домашних — от внешних, так что жаловаться не имею права, бывает хуже. Однако «покоя и отдыха» у меня, действительно, не бывает никогда, кроме работы в санатории или в командировке; но это ничего, я привык.
Будьте благополучны, дорогая Мария-Луиза! Доброго здоровья Вам, покоя и отдыха по временам, и низкий поклон Хансу.
Любящий Вас М. Г.
P. S.: Вдруг пришло спешное приглашение от H. Henry и М. Aucouturier на парижскую конференцию в марте — а у меня ничего нет, и за месяц вряд ли что приготовлю (Ленинская библиотека на ремонте, а библиотека Института мировой литературы тоже неожиданно закрылась). На днях меня будут переобследовать врачи — если останутся довольны и отпустят меня, то постараюсь что-нибудь придумать 253.
14.4.2002 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза,
спешу ответить на Ваши вопросы о «Деревьях». <…> Спасибо Вам за эти вопросы, они у Вас всегда интересны, и я впервые задумался над многими из этих мест и лучше их понял. <…> Спасибо и за фотографии, и за парижскую прогулку: я потом в день отъезда еще посидел в Люксембургском саду, вспоминая тот день.
<…> Следующий день я провел у моей племянницы и соавторши (она сейчас там читает лекции о Лотмане и Бахтине), <…> потом ездил в Бор-до, благополучно прочитал лекцию славистам, останавливался у старого знакомого, 80-летнего московского филолога-классика254 <…>. Вернулся я ровно через неделю после того, как уехал. И приступил к заведованию сектором в своем институте: наш прежний заведующий, замечательный 77-летний инвалид, апостол Велимира Хлебникова 255, по возрасту отказался от заведования, а никого лучше меня не нашлось. Радости мало. Поэтому с любовью вспоминаю даже не Париж, а встречу с Вами; и надеюсь на следующую. Жаль, что я могу читать лекции и доклады только по-русски (только раза три читал по-английски), а то бы напросился приехать куда-нибудь к Вам в Германию.
Самого Вам хорошего, и спасибо за все! Хансу теперь все мои поклоны двойные (по-русски: сугубые).
Вечно Ваш М.Г.
21.5.2002 [e-mail]
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Спасибо за Ваш комментарий к «Кто-то едет»256 о Христе и Пастернаке (завеса = Голгофа, жесты надгробия = жены у гроба, въезд = Himmelfahrt [вознесение. — Ред.]). Я любил это стихотворение, но сейчас оно стало еще лучше. <…> «Нового Лит. Обозрения» № 53 я еще не видел — когда увижу, то, конечно, прочту Робинсона и Алпатова, мне это тоже интересно 257. Сейчас Академия наук очень послушная и лояльная, но ее все равно реорганизуют, чтобы стала еще послушнее: в эти самые дни было ее общее собрание (1170 академиков, страшное зрелище), и начальство командовало заседаниями так энергично, как при советской власти. <…>
Доброго Вам здоровья, Мария-Луиза, и постарайтесь отдыхать лучше, чем у меня получается! Сердечный привет Хансу.
14.7.2002
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Статья В.М. Алпатова «Филология и революция» <в «НЛО» № 53>, по-моему, замечательная, это очень хорошие психологические портреты нескольких типов старых ученых, начиная от сверстников Фасмера.
После того, как мы расстались в Париже, я обнаружил, что не вложил Вам в книжку Бунимовича то его четверостишие, которое записал Вам тогда на память и которое, по-моему, лучше многих стихов из новой книги. Вот оно:
Не все то золото, что блестит,
Не все то женщина, что грустит,
Не все то головы, что сорви,
Не все то родина, что в крови 258.
В Москве очень жаркое лето — под 30 градусов. Я героически редактирую (переписываю) огромный, точный и очень неуклюжий перевод Афинея, «Аthenaeus»259. Скоро кончу; но сколько за это время скопилось отложенных срочных работ, даже перечислить трудно. Очень надеюсь, что Вы сумели или сумеете устроить себе летний отдых! <…>
Преданный Вам М. Г.
29.9.2002
Дорогая Мария-Луиза, в Доме Цветаевой вышла вот эта книжка статей Надежды Ивановны 260; я попросил у них экземпляр для Вас. Начните ее с заглавной статьи «Прикосновения» — там она пишет о тех цветаевских соседях, которых она сумела разыскать, оценить и описать; Вы помните ее рассказы о них, еще более живые, подробные и теплые, чем она позволила себе здесь изложить. В этом году Дом Цветаевой отмечает 10-летие, в октябре конференция с 70 (!) докладами и обсуждением проекта «Цветаевской энциклопедии», мне придется говорить вступительное слово; такой размах не всегда бывает к хорошему. Но обе составительницы этой книжки вправду любят Надежду Ивановну 261.
<…> Это лето было нехорошее: моя жена потеряла двух близких своих подруг, а два дня назад умерла от стремительно развившегося рака моя подруга и коллега по Пастернаку [И. Подгаецкая. — М.-Л. Б.]: та, которой адресованы в «Записях и выписках» письма из Вены, Венеции и пр. Мы с ней учились на одном курсе, но близко подружились только на старости лет. Она была очень хороший и сильный человек.
Дорогая Мария-Луиза, берегите себя, пожалуйста. Сердечный привет Хансу. Ваш неизменный М. Г.
12.12.2002 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Я недавно был оппонентом по диссертации одной ученицы Ревзиной. Работа очень хорошая, но как называется! «Лексика рельефа в поэзии Цветаевой», т. е. гора и все остальное, с метафорическими и аллегорическими значениями. Я думал, что я знаю, что такое метафора, — оказалось, уже нет, теперь для понимания метафоры главные слова — «референт» и «сигнификат», а меня таким словам Quintilianus (Квинтилиан) не учил. Одно стихотворение Цветаевой начинается: «ока крылатый óткос», ударение на первом слоге, смысл малопонятный. Диссертантка поняла это как «откóс», die Böschung, лексика рельефа; я возражал; но Коркина 262 сказала: это ошибка, неправильно напечатанное слово, в рукописи «образ». Вот так и приходится заниматься филологией.
<…> А из книг И.П. Смирнова понимаю лишь немногое. Кажется, это он описал историю русской литературы как смену фрейдовских комплексов, а я такого подхода не люблю. Жалко, что он так испортил Лихачева 263. И жалко самого Лихачева — он окружен таким умилением, что уже плохо видно, какой это хороший ученый и человек. Сейчас исполнилось 65 лет Аверинцеву, его спросили в интервью от серьезной газеты почти буквально: «Вот умер Лихачев, освободилось место Совести русской культуры, Вам не кажется, что теперь оно Ваше?» Аверинцев хороший и умный человек, он хорошо им на это ответил.
Пожелаем друг другу твердости духа: сколько работы под конец года, я знаю. Ко мне через три дня приедет на неделю Омри Ронен, чтобы срочно доделать еще два комментария к Мандельштаму и в это же время будет общая сессия Академии наук, а это самое бестолковое, что я видел в нашем отечестве. <…>
Сердечный привет Хансу!
Преданный Вам М.Г.
10.2.2003
Дорогая Мария-Луиза, вот и я Вам отвечаю от руки на Ваше новогоднее письмо — послано оно было 20 декабря, в Москву пришло 30 января, а я сижу и работаю в Узком, и мне его передали 10 февраля. При Тургеневе письмо из Баден-Бадена в Москву шло меньше недели — быстрее, чем сейчас из Ленинграда в Москву. Мой ответ тоже задержится: пишу я его 10-го февраля, а опущу в почтовый ящик 17 февраля, когда вернусь в Москву.
Вы считаете, сколько Вы должны себе и мне. Мне Вы ничего не должны, для меня подарок судьбы, что Вы есть на свете и что мы с Вами во многом понимаем друг друга. (Помните, как Вы в первый раз были у меня дома, и мы говорили обо всем, включая мировую революцию, так пылко, что я забыл Вас напоить чаем, и Вы страшно проголодались? Других таких разговоров у меня в жизни не было.) Книга о славистике у Вас не сделана, оттого что Вы перфекционист, и не выпустите ее из рук, пока не сочтете ее идеальной 264. А книга о Цветаевой — вероятно, правда, потому что Вас все время отвлекают чужие заботы 265. Я это хорошо понимаю: мне самому очень хороший врач давным-давно говорил: «для Вас самое главное — научиться говорить “нет”», но я так и не научился. (Даже здесь, в Узком, где единственный месяц в году я могу работать, не отрываясь, с утра до ночи, я сделал три большие работы, но все не главные, все по чужим просьбам.) Вы помните, пожалуйста, одно: для Вашей книги о славистике я буду лишь пассивный читатель, но Ваша книга о Цветаевой мне очень по-настоящему интересна и нужна, а Ваша тема о Цветаевой в европейском контексте и о немецких и французских источниках ее вдохновения — это нужно всем! В России с этим не справится никто, в Америке европейских писателей читают мало, а в других европейских странах Цветаевой, кажется, никто не интересуется. Все, что Вы напишете и напечатаете о Цветаевой, присылайте мне, пожалуйста: про Шуберта и Шнитке я не пойму 266, но про привлекаемые Вами стихи Цветаевой вдруг смогу что-нибудь прибавить к замеченному Вами — как про «Деревья» <…>.
Пожелайте и Вы мне разумно расставить «приоритеты» моих дел (так у нас теперь стали говорить), а то у меня времени осталось, наверное, меньше, чем у Вас. Ронен в Москву, действительно, приезжал на 10 дней и мы кончили комментарий к третьему и четвертому стихотворению, но всего ведь их тридцать! и обо всех я уже написал, а он еще нет: потому что он такой же перфекционист, как Вы. И еще у меня большой долг перед античностью: огромный компилятивный комментарий к одному греческому мифографу, вроде энциклопедии греческой мифологии, русскому читателю это очень нужно, а без меня этого никто не сделает 267. <…> Запишите на память лаконичную русскую пословицу: «Разорвись надвое, скажут: почему не начетверо?» <…>
Будьте, пожалуйста, здоровы! Свежих сил Вам после Erzgebirge [Рудных гор. — Ред.], и низкий поклон Хансу.
Всегда и неизменно Ваш М. Г.
P.S. Дорогая Мария-Луиза, Вы спросили: а что такое общее собрание Академии наук? Это вот что такое. По нескольким десяткам научных институтов числятся то ли 1000, то ли 1500 действительных членов и членов-корреспондентов Академии наук: это, так сказать, генералы от науки. До последних десятилетий это были, действительно, лучшие ученые всех специальностей; сейчас, говорят, стало больше случайных людей. Раз или два в год они все съезжаются в Москву и тесно сидят в большом зале-амфитеатре. Все они старые и важные. Для большинства это просто возможность увидеться и поговорить с коллегами из других городов, хотя найти знакомого в такой толпе трудно. Для меньшинства — возможность поинтриговать с начальством, чтобы на такую-то должность выбрали нужного человека. Для всех — возможность услышать, сколько денег на науку обещает дать правительство в новом году. Уже, говорят, обнаружены закономерности: в четные годы удается получить половину обещанного, а в нечетные годы — треть. Один раз от правительства выступал сам тогдашний премьер-министр — тот, которому принадлежат (по другому поводу) бессмертные слова: «мы хотели, как лучше, а получилось, как всегда». Он обещал много, но тот год был нечетный. В другой раз приезжал выступать сам президент Путин. Здание Академии было оцеплено караульными машинами за целый квартал, и охранников в здании было больше, чем академиков. Бывают такие три-четыре научные доклада (в последний раз говорил биолог, нобелевский лауреат), но на такие специальные темы, что каждый понятен только десятой части присутствующих. Я глухой и почти ничего не слышу. Поэтому я беру с собой какие-нибудь стиховедческие подсчеты или перевод и сажусь в самом дальнем ряду. Обычно успеваю сделать довольно много. А в последний раз удалось поговорить с хорошим человеком, коллегой из Ленинграда (я помню его мальчиком, а теперь он директор института и комментатор «Исповеди» Августина) и спросить его, когда же, по мнению современной науки, разделились индо-европейские языки, около 2000 или около 3000 г. до н. э.? Оказалось, около 3000. Вот какие обсуждаются новинки.
<…> Простите меня за разросшееся письмо: так приятно было говорить с Вами!
Неизменно Ваш М. Г.
21.4.2003 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. «Красного Мандельштама»268 я послал Вам на этой неделе —ждите. Предисловие там заурядное, но посмотрите, пожалуйста, комментарии — они не совсем обычно сделаны. У меня накопилось к ним очень много исправлений и дополнений — когда я долго подумал над Вашим неожиданным телефонным вопросом: «А если бы вам никто ничего не приказывал, то что бы вы стали делать по собственному выбору?», то решил: наверное, постарался бы улучшить этот комментарий к Мандельштаму, от него, мне кажется, больше всего пользы людям.
<…> Правильно ли я понял, что <…> считает Вас методологически отсталой оттого, что Вы не увлекаетесь постструктурализмом <…>? Тогда мы с Вами в одинаковом положении: я недавно объяснял в ответе на какую-то анкету: «при советской власти от науки требовалось — идейность, теперь требуется духовность, а мои объективные методы не вписываются ни в то, ни в другое». Но я уже старый, мне прощается это как старческое чудачество, а Вам нет. Не помню, писал ли я Вам, что 13— 18 мая мне, вероятно, придется ехать в Грецию — приглашен как популяризатор греческой культуры in partibus infidelium, будет короткая встреча в Афинах и «отдых» на Корфу. Я бы отказался, мне гораздо приятнее любить Грецию платонически, но я приглашен с семьей, а жена и внучка очень хотят поехать и посмотреть. Постараюсь за время сидения на Корфу сделать перевод элегии Иоанна Секунда 269 (ХVI век) и приготовить октябрьский доклад для Бергамо о композиции одной оригинальной антологии, составленной З. Гиппиус в 1917 г.
Самого Вам хорошего, Мария-Луиза! Весна — это не только голубое небо, но и усталость, накопившаяся за весь год — пусть Вам будет полегче! Хансу сердечный привет.
Любящий Вас М. Г.
1.6.2003 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Грецией я точно наслаждался, но «in my fashion», как говорится в хрестоматийном английском стихотворении 270. Два дня мы были в Афинах, я показал жене, внучке и сопровождавшей нас подруге моей дочери Акрополь и окрестности и счел свой долг выполненным. Потом десять дней мы отдыхали на Корфу, спутницы гуляли и купались, а я сидел дома, никем не беспокоимый, и делал две работы, которые взял из Москвы — это тоже было наслаждение, и вернулся я отдохнувшим. Одна работа была перевод латинских элегий XVI века (вот это на фоне Греции могло выглядеть извращением), другая — доклад для осенней конференции на очень плохом английском языке. Омри Ронен упрекнул в письме, что я не посмотрел парка императрицы Елизаветы 271 с памятником Гейне (он бравирует своей любовью к Габсбургам) — я знал о нем из очерков Алданова, но мне приятнее было представлять его, как и всю Грецию, по воображению. Самое смешное то, что я должен был в Афинах получить почетную грамоту — за что? за то, что своей книжкой о греческой культуре я содействовал интересу к Греции иностранных туристов. Но не получил грамоту: церемония была отсрочена. Посмейтесь <…>. Самое главное: Ваше письмо такое радостное, что я непередаваемо рад за Вас. Самого, самого Вам хорошего, и низкий поклон Хансу.
Любящий Вас М. Г.
29.6.2003 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Никакой лести в моих словах о Вашей статье не было 272: я сказал, что она очень содержательная, а ведь все научные статьи должны быть такими, не правда ли? Но мы знаем, что не всегда они такими бывают, а о Цветаевой особенно. Музыку я не знаю, Вильгельма Мюллера читал лишь десяток стихотворений в антологии, и какие из них были романсами, не знал, и даже «Вильгельма Мейстера», даже в переводе, до Миньоны 273 не дочитал — самому стыдно. Поэтому здесь для меня было очень много нового и (для Мандельштама) важного — особенно о слитном образе шарманщика и арфиста с Giftphiol ’ем 274. Спасибо Вам. <…>
Преданный Вам М. Г.
15.8.2003 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Спасибо Вам за добрые слова о красном Мандельштаме. Вы многое преувеличиваете: почти все наблюдения и мысли вступительной статьи высказывались и до меня, я просто, вероятно, крепче связал их друг с другом. Я только поставил на первый план не «жизнь» и не «мысли и чувства», а «как он писал стихи», потому что это ведь в поэте профессионально главное, — это и показалось интересным. И напомнил в концовке, что он писал не для нас и чтобы мы не воображали себя его идеальными читателями-собеседниками — этого тоже обычно не делают. Наш старый профессор греческого языка говорил: «Я вам должен читать методику преподавания древних языков; но я не буду этого делать, потому что такой науки нет; просто нужно знать в пять раз больше, чем говоришь, и тогда все получится без всякой методики». О Мандельштаме я, пожалуй, знаю в пять раз больше — если это чувствуется, то хорошо. А вот о Цветаевой не знаю; год назад меня попросили написать предисловие к Цветаевой в этой красной серии, но я отказался, предложил обратиться к Коркиной. (Кажется, они хотят все-таки перепечатать там мою заметку «М. Цв. — от поэтики быта к поэтике слова».) Я понял, почему о Мандельштаме писать легче, чем о ней, — потому что Манд. не выдумывал себя, писал не о себе, и поэтому получался в стихах настоящим, а Цветаева (и Ахматова) только таким самопридумыванием и занимались, поэтому доискиваться до их настоящего очень трудно.
<…> А обо мне не беспокойтесь, врачи мною довольны, а что во мне теперь каждые год или два будут вырастать маленькие, легко удаляемые опухоли — пока безвредные! — с этим, вероятно, уже ничего не поделаешь. Из больницы меня выписали на следующий же день после операции — видите, как легко. Теперь только бы управиться с работами, которые я должен сделать в этом году, — их так много, что это даже не печально, а смешно.
Самого хорошего Вам, Мария-Луиза! спасибо Вам за все. Передайте Хансу мои поздравления. По-русски говорится: совет вам да любовь.
Любящий Вас М. Г.
26.8.2003 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Конечно, я помню все эпитафические очерки Цветаевой «не о себе», но ведь и в них всегда присутствует мотив: «вот как были прекрасны эти люди, когда на них падал луч моего сияния!» — это есть даже в очерке с изумительным портретом А. Белого. Пожалуй, единственный очерк, где этого нет, — это о Волошине, и это лучше всего говорит о значимости Волошина для Цветаевой. <…>
Неизменно Ваш М. Г.
3.11.2003 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. А что Вам все больше хочется читать романтиков — это ведь естественно после такого внимательного чтения Шуберта и Мюллера. Старость тут ни при чем, а где у каждого из нас своя самая внутренняя родина, — это, наверное, каждый ищет всю свою жизнь. У меня старость выражается, кажется, скорее в том, что я уже не воспринимаю новых поэтов — тех, которые родились после 1950—55: как будто нет с ними общего языка. Если Вы успеете получить это письмо до Вашего отъезда, то счастливого Вам пути, и поклонитесь в Вене от меня Св. Стефану: я помню, Вы писали, что жили неподалеку. Я о нем с нежностью написал в «Записях и выписках» [явный автопортрет. — М.-Л. Б.], но Аверинцев почему-то за него обиделся. (Аверинцев лежит сейчас в Вене без сознания после очень тяжелого инфаркта вот уже несколько месяцев.) Пусть Вам и Хансу будет хорошо.
Любящий Вас М. Г.
9.11.2003 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Перечитывая Ваше письмо о проснувшемся интересе к немецким романтикам, я подумал: а ведь я воображал, что Вы не можете не знать их наизусть! так же, как, наверное, иностранец воображает, будто я не могу не знать наизусть Достоевского и Тургенева, а это тоже совсем не так. Когда (если!) у Вас будет свободное время, напишите мне, из чего для Вас складывается Ваша личная немецкая литература — я тогда гораздо лучше представлю и ее, и Вас. А я готов дать такой же отчет по моей русской литературе — до сих пор я об этом не задумывался. <…> В Бергамо я читал доклад по-английски, однако все поняли: до сих пор я не могу привыкнуть к таким чудесам. Про игрушечный акрополь города Бергамо я постараюсь написать отдельное описательное письмо: там много забавного (я в первый раз заметил, что философская надпись на улицах «senso unico» означает такую практическую вещь, как «одностороннее движение машин»). <…>
Самого хорошего Вам и Хансу!
Сердечно Ваш М. Г.
15.11.2003 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Мне очень интересно было прочитать обзор «Вашей» немецкой литературы (и очень грустно оттого, что стольких важных для Вас писателей я совсем не знаю, — теперь буду знать, кого я буду читать после Хилбига). Вот так же и я остался равнодушен к русским романам ХIХ в. — для меня главное Пушкин и Гоголь, а дальше уважение, но не любовь — даже к Чехову. (Одна забавная подробность. Достоевского я взял в руки лет в 15 — он был труднодоступен, — и первой вещью оказались «Записки из подполья». Конечно, они потрясли очень сильно, — но после этого весь остальной Достоевский стал для меня неинтересен: так, те же «Записки», только в ослабленном и разбавленном виде.) <…>
Неизменно Ваш М. Г.
21.11.2003
Дорогая Мария-Луиза, <…>. О том, как Вы засыпали над «Dichtung und Wahrheit»275, Вы мне когда-то писали, и я это очень хорошо понял, а теперь представлю еще лучше. А Достоевскому буду теперь благодарен за знакомство с Вами: Вы ведь о Вашей жизни почти ничего мне не рассказывали, только несколько мелочей при встрече в Марбурге. А у меня первая встреча с Гёте была, наверно, необычная. Первое, что попало мне в руки лет в 10—11, — конечно, в русском переводе — был 5 акт II части Фауста: публикация из неизданного перевода Брюсова в «Литер. Наследстве» 1932 г. Имена Фауста и Мефистофеля я знал из Пушкина, но о предшествующем сюжете не имел никакого представления, однако был в восторге; и до сих пор настоящим Фаустом мне кажется только II часть, я ее несколько раз перечитывал по-немецки, а первую часть (казалось мне и кажется) мог бы написать любой его современник. Еще странней, что когда года через три я прочитал и первую часть, то единственная сцена, которая мне понравилась и которую (по-русски!) я помнил наизусть, был Walpurgisnachtstraum [«Сон в Вальпургиеву ночь». — Ред.], в котором уж заведомо я ничего не понимал: видимо, такая уж у меня в детстве была склонность к непонятному. Простите за такие глупые воспоминания. Доброго здоровья Вам и Хансу!
Ваш любящий М. Г.
29.12.2003
Дорогая Мария-Луиза, с благодарностью уведомляю Вас, что заказанное Вами издание Овидия я получил 276. Это замечательно! лучшего новогоднего подарка нельзя вообразить. Теперь остается только найти время, чтобы сделать в Новом году ту работу, для которой он был нужен. У меня нечаянная радость: под самый Новый год я заболел и поэтому имею законную возможность несколько дней отдохнуть, мне это давно не хватало. А Вам желаю отдохнуть без всякой болезни <…>. Спасибо Вам и самого, самого хорошего!
Неизменно Ваш М. Г.
24.2.2004 <e-mail>
Дорогая Мария-Луиза, <…>. Ваши оттиски для Дома Цветаевой и для Викулиной 277 я передал. Они Вас сердечно благодарили. Они начинают готовить справочник — «Путеводитель по Цветаевой», но пока плохо представляют, каким он должен быть, — я писал им разные предостерегающие замечания. Спасибо Вам за письмо о Шостаковиче 278: Вы знаете, я музыку представляю только с чужих слов, и с Ваших слов это у меня получается. Вы спрашиваете, какой русский эквивалент для Totentanz — только пляска смерти; но раньше стихов Голенищева и музыки Мусоргского я этого словосочетания не встречал. <…> Сборники Лорки 1965, Рильке 1965 (очень плохие переводы, но до этого за все советское время не было никаких: Реквиемы Пастернака остались забыты в журнале 1930 г.) и Аполлинера 1967 (впервые), действительно, были последними плодами хрущевской оттепели: я раньше не задумывался о том, как одновременно они готовились и появились 279. <…>
О здоровье моем не беспокойтесь, ничего не болит, а что усталость и пониженная работоспособность, — это, наверно, в моем возрасте бывает. Мне делают химиотерапию, недели через две скажут первые результаты. Будьте только Вы здоровы, пожалуйста! <…>
Любящий Вас М. Г.
1.4.2004
Дорогая Мария-Луиза, <…>. То, что Вы пишете о звучании цитаты из <Николая> Островского «Жизнь дается…»280, напоминает интересный прецедент: у Короленко есть рассказ (может быть, под заглавием «Парадокс»), герой которого, скрученный калека, говорит: «Человек создан для счастья, как птица для полета»281. При первом чтении и то, и другое воспринималось в контексте и производило сильное впечатление, а потом расходилось по цитатам и казалось банальностью только. Реальный читательский интерес к этой книге [«Как закалялась сталь» — М.-Л. Б.] все больше слабел, ее читали в школе и больше не перечитывали; так и я в 1969 году, наверное, ни разу ее не вспоминал. Хотя умом понимал, что автор замечательный человек, и хотел знать о нем больше, чем было возможно из советской печати. Сейчас эта книга забыта совсем и ждет нового осмысления советской литературой [sic! — Ред.], в которой она, конечно, займет почетное трагическое место. <…> Будьте, пожалуйста, здоровы! Я продолжаю лечиться химией, врачи довольны и даже (если так и будет) согласны отпустить меня в начале мая в командировку в Америку, на пастернаковскую конференцию и на три доклада <…>.
Неизменно Ваш М. Г.
<P.S.>
Об Аверинцеве все некрологи, какие я видел в печати и в Интернете, смотрят на него как из восторженной студенческой аудитории. Кажется, я один остался из тех, кто знал его ближе, и не как общественного деятеля, а как ученого 282. У Баратынского есть эпиграмма о тех, кто «кадили мертвецу, Чтобы живых задеть кадилом» — вот так и я здесь хотел задеть наши новые иррационалистические моды, которые не нравились ни ему, ни мне.
ПРИМЕЧАНИЯ
Примечания публикатора помечены ее инициалами: М.-Л. Б., неподписанные примечания принадлежат редактору. Пояснения в тексте в квадратных скобках без указания авторства принадлежат М.Л. Гаспарову, который последовательно использовал этот знак в своих письмах. В угловых скобках вставлены необходимые для понимания текста слова или пунктуационные знаки.
1) DieGenesedereuropäischenEndreimdichtung (Происхождение европейской рифмованной поэзии) / Hrsg. Ulrich Ernst, Peter-Erich Neuser. Darmstadt, 1977. — М.-Л. Б.
2) О.Г. Ревзина.
3) Цветаева М.И. Избранная проза: В 2 т. Т. 1. Нью-Йорк: Russica Publishers, 1979.
4) ЦветаеваМ. Крысолов. Der Rattenfänger / Hg., übers. und kommentiert vоn M.-L. Bott (Wiener Slavistischer Almanach. Sbd. 7). Wien, 1982.
5) В строке Цветаевой, таким образом, изображено не любовное свидание с офицером, а скучное вышивание теток. — М.-Л. Б.
6) Pyman Avril. The Life of Aleksandr Blok: 2 vols. Oxford, 1979, 1980.
7) В театре, где я работала, ставили пьесу Стриндберга «Пеликан. Камерная пьеса, соч. 4» (1907), премьера состоялась 8 декабря 1984 г. — М.-Л. Б.
8) Упоминаемое М.Л. Гаспаровым предисловие, на наш взгляд, имеет отношение к концептуализации верлибрических переводов, поэтому позволим себе при-вести обширную цитату: «1968 год. Прочитываю первые страницы пьесы [А. Стриндберга “Пляска смерти” — Ред.], нахожу интересной драматургическую идею, но литературное воплощение (плюш+вечность) отталкивает. Пытаюсь произвести обработку путем вычеркивания, то есть обычную для театра обработку Стриндберга. Бросаю. Причина: общепринятые обработки Стриндберга — путем вычеркивания, перестановок, изменений и дополнений текста — искажают Стриндберга; затея тем более сомнительная, что совершается во имя того, чтобы сыграть “подлинного” Стриндберга. Переделать в корне представляется мне честнее. В ноябре 1968 года начинаю переделку на основе подстрочного перевода. Я заимствую у Стриндберга фабулу и основную драматургическую идею. После того, как я исключил литературную сторону пьесы, стала отчетливее близость стриндберговского театрального видения к современному — близость к Беккету, Ионеско, да и к моему “Метеору”» (Дюрренматт Ф. Играем Стриндберга // Иностранная литература. 1973. № 4. С. 55).
9) Блок А.А. Собр. соч.: В 12 т. Т. 9. Статьи 1905—1921. Л.: Сов. писатель, 1935. С. 133—157.
10) Речь идет о Д.М. Магомедовой; ее комментарии к упомянутым статьям Блока должны быть вскоре опубликованы в 8-м томе его Полного собрания сочинений.
11) Ср., например: «Наследие Стриндберга открыто для веселой и мятежной юности всех стран. <…> Стриндберг — утро, тот час, когда н а ч и н а е т с я большая работа» (Блок А.А. Памяти Августа Стриндберга // Блок А.А. Указ. изд. С. 157. Разрядка авт.).
12) «Man kann eben zweierlei zugleich sein, eines Freundes guter Traum und das eigene böse Wachsein» («Можно ведь быть одновременно добрым сном своего друга и мучительной явью для себя самого») (Кафка о своем друге Максе Броде в письме к издателю Хансу Мардерштейгу, начало мая 1922 г.).
13) «Радуйтесь!» (др.-греч., дословно: радоваться — др.-греч. приветствие).
14) Первая публикация: Вести дождя: стихи поэтов ФРГ. М.: Худож. лит., 1987. С. 183—192. Републиковано в книге: Гаспаров М.Л. Экспериментальные переводы. СПб., 2003. С. 299—300.
15) Шкловский В. Поденщина. Л.: Изд-во писателей в Ленинграде, 1930.
16) Эбла — древнесирийский город-государство (III—II тыс. до н.э.), открытый в результате археологических раскопок конца 1960-х—1970-х годов. «Модными» исследования Эблы стали потому, что в обнаруженных при раскопках записях-табличках содержались принципиально новые данные о заселении древнего Ближнего Востока и о культуре его народов (в частности, сложные юридические построения, напоминающие библейскую книгу Второзаконие, а также указания на существование городов Содома, Гоморры и, возможно, Иерусалима). Вяч. Вс. Иванов включил свою интерпретацию археологических находок из Эблы в читанный в Москве в 2004—2005 гг. курс лекций «Сравнительное изучение литератур Древнего Востока и Запада» (http://kogni.narod.ru/dual.htm. Лекция 8). См. также: Иванов Вяч.Вс. О возможности реконструкции литературы как совокупности текстов // Иванов Вяч.Вс. Избр. труды по семиотике и истории культуры. Т. III. М., 2004. С. 142—162.
17) Culler J. Structuralist poetics: structuralism, linguistics and the study of literature. London; Ithaca, N.Y.: Routledge and Kegan Paul; Cornell University Press, 1975.
18) Эта серия работ составляет вторую, центральную часть («Readings») 3-го тома Собрания сочинений Романа Якобсона (Jakobson R. Selected Writings. V. III: Poetry of Grammar and Grammar of Poetry. The Hague; Paris: Mouton, 1981. P. 157—677). «Симметричные композиции» Якобсон обнаруживает в стихотворении Пушкина «Что в имени тебе моем?» (раздел манифестарной работы «Поэзия грамматики и грамматика поэзии», p. 78—86), в песне португальского трубадура Мартина Кодакса («Martin Codax’s Poetic Texture», p. 169—175), в сонете Данте Алигьери «Si vedi li occhi miei» («Vocabulorum Constructio in a Sonnet by Dante», p. 176—192), в стихотворениях сербского поэта XIV века монаха Силуана и во многих других произведениях.
19) Гаспаров М.Л. Первочтение и перечтение: к тыняновскому пониманию сукцессивности стихотворной речи // Тыняновский сборник: III Тыняновские чтения. Рига: Зинатне, 1988. С. 15—23. Переизд.: Гаспаров М.Л. Избранные труды. Т. II. М.: Языки русской культуры, 1997. С. 459—467.
20) Имеется в виду статья: Апт С.К. Время и переводчик // Иностранная литература. 1985. № 9. С. 201—206. В личной беседе с комментаторами этих писем С.К. Апт объяснил, что статья была попыткой иносказательно, в подцензурных условиях выразить протест против невозможности опубликовать на русском языке наиболее актуальных из ныне живущих иностранных авторов.
21) День чернобыльской катастрофы. — М.-Л. Б.
22) Впервые эта статья была опубликована только в 1992 г.: Гаспаров М.Л. От поэтики быта к поэтике слова // Марина Цветаева. Wiener Slawistischer Almanach. Sbd. 32. Wien, 1992. S. 5—15. Переиздания: Гаспаров М.Л. Избранные статьи. С. 307—315. Он же. О русской поэзии: анализы, интерпретации, характеристики. СПб.: Азбука, 2001. С. 139—149.
23) Стихотворение Р.М. Рильке «По Вольфу графу фон Калькрейту реквием» («Requiem. Für Wolf Graf von Kalckreuth») (1908). В переводе Б.Л. Пастернака см., например: Рильке Р.М. Избранные сочинения. М.: Рипол-Классик, 1998. С. 486— 489. В оригинале последняя строка — «Wer spricht von Siegen? Überstehn ist alles» (Rilke Rainer Maria. Sämtliche Werke / Hrsg. vom Rilke-Archiv. Bd. I. Frank-furta. M., 1955. S. 664), дословный пер.: «Кто говорит о победах (о том, чтобы победить)? Выстоять (выдержать) — в этом все». — М.-Л. Б.
24) Из современной поэзии ФРГ. М.: Радуга, 1988. С. 71—78, 103—116. Републиковано в: Гаспаров М.Л. Экспериментальные переводы. С. 292—293, 295—297.
25) Хольц (Holz) Арно (1863—1929) — выдающийся немецкий поэт, прозаик, драматург, теоретик искусства. Переводы М.Л. Гаспарова из А. Хольца нам неизвестны.
26) Моргенштерн (Morgenstern) Кристиан (1871—1914) — немецкий поэт-сатирик, писатель-абсурдист. Автор сборников «Песни висельников» (1905), «Пальма Кункель» (опубликован в 1916 г.), «Гингганц» (опубликован в 1917 г.) и текстов для кабаре. Фляйшлен (Flaischlen) Цезарь (1864—1920, постоянный псевдоним — Цезарь Стюарт) — немецкий поэт, прозаик и драматург-импрессионист.
27) См.: Гаспаров М.Л. Экспериментальные переводы. С. 300—302.
28) Ср. перевод этого стихотворения, сделанный Б. Куприяновым: Вести дождя. С. 255.
29) Статья на основе этого доклада была опубликована через несколько лет: Гаспаров М.Л. Вера Меркурьева — неизвестная поэтесса круга Вяч. Иванова // Vjacˇeslav Ivanov — Russischer Dichter, europäischer Kulturphilosoph / Hrsg. von Wilfried Potthoff. Heidelberg, 1993. S. 113—126.
30) Архивная находка М.Л. Гаспарова: переводы из Блока, Бальмонта, Вяч. Иванова, Волошина, Ахматовой и др., сделанные Ф.Ф. Зелинским; М.Л. переписал на обороте листа этого письма оригинал и перевод стихотворения Блока «Когда в листве сырой и ржавой…» (1907). — М.-Л. Б.
31) Enzensberger H.M. Die Furie des Verschwindens. Gedichte, 1980; Törne Volker von. Im Lande Vogelfrei. Gesammelte Gedichte, 1981. — М.-Л. Б.
32) Гаспаров М.Л. Экспериментальныe переводы. С. 291.
33) Эрнст Блох (1885—1977) — немецкий философ, неортодоксальный марксист. Во времена нацизма был в эмиграции в США, после окончания Второй мировой войны поселился в ГДР, в 1961 г. (после строительства Берлинской стены) переехал в ФРГ. Руди Дучке (1940—1979) — немецкий общественный деятель. Вырос в ГДР, за критические высказывания о милитаризации ГДР был исключен из университета. В 1961 г. эмигрировал в Западный Берлин. Был одним из создателей Союза социалистической немецкой молодежи, стал лидером студенческих волнений в ФРГ 1967—1968 гг. В 1968 г. Бахманн, молодой безработный правых политических убеждений, стрелял в Дучке, врачи с огромным трудом спасли его жизнь. Эмигрировал из ФРГ, жил сначала в Италии, после — в Дании, где защитил диссертацию и был одним из основателей западногерманской партии «зеленых». Умер от болезней, вызванных последствиями ранения. Летом 1971 г. его посетил Блох (один из интеллектуальных вдохновителей Дучке) — тогда и была сделана фотография. На открытке Дучке в шляпе и Блох с трубкой лежат рядом на пляже, а между ними сидит маленькая дочка Дучке — Полли.
34) Bott M.-L. «Kein Buch — ein Lied, eine Stimme». M. Zwetajewas Lyrik, vertont von D. Schostakowitsch, A. Schnittke und S. Gubaidulina: Kompositorisches Selbstbildnis und kritisches Zeitporträt // Individualität. 1990. № 28; то же по-русски: Ботт М.-Л. Музыкальный образ художника и его времени (Марина Цветаева в произведениях Д. Шостаковича, А. Шнитке и С. Губайдуллиной) // Сборник докладов Дома Цветаевой. М., 2000. С. 273—297. (Немецкий вариант назван по цитате из Андрея Белого: «Не книга, а песня: голос».) — М.-Л. Б.
35) Радио «Südwestfunk Baden-Baden», программа вышла в эфир 21 октября 1988 г. и называлась «Michail Gorbatschow und seine schwierige Perestroika» («Михаил Горбачев и его трудная перестройка», 30 минут, Archivnr. 0171103). — М.-Л. Б.
36) 19 февраля 1989 г. по моей инициативе была открыта мемориальная доска в честь М. Цветаевой во Фрейбурге; этому событию был посвящен мой доклад о произведениях Шостаковича и Шнитке на стихи Цветаевой; доклад сопровождался исполнением этих произведений. — М.-Л. Б.
37) Весной 1974 г. я посещала последний семинар Эрнста Блоха в Институте философии Тюбингенского университета по его книге «Erbschaft dieser Zeit» (Zürich, 1935). Она представляет собой анализ предфашистской культуры в Германии. Особенно живо Блох рассказывал о новых эстетических приемах киноискусства 1920-х годов и об их связи с эстетикой экспрессионизма. Я воспринимала Блоха скорее как социолога искусства, чем как философа-марксиста. В собственно философских рассуждениях он стремился раскрыть в явлениях их еще не реализованные возможности — это его знаменитая философия утопического «еще не», которая в 1960-х годах распространилась по всему Тюбингенскому университету. — М.-Л. Б.
38) 18 июля 1988 г. на чрезвычайном заседании Верховного Совета СССР, посвященном национальным конфликтам, М.С. Горбачев прервал выступление ректора Ереванского университета С.А. Амбарцумяна, потребовав у него (а также у писателя В.А. Петросяна (1932—1994)) конкретных предложений по урегулированию этих конфликтов. Амбрацумян и Петросян были растеряны и не знали, что ответить. Затем последовала гневная филиппика Горбачева в адрес армянской интеллигенции, которая, по его словам, тянет к войне народы, много лет прожившие бок о бок. «Кто дал вам право говорить от имени народа?» — спросил Горбачев. Амбарцумян ответил: «Мои избиратели» — и продолжил выступление. Ср. посвященную национальной проблеме реплику: Гаспаров М.Л. Обязанность понимать // Дружба народов. 1992. № 3. С. 171—173 (материалы конференции Института по изучению межнациональных отношений при журнале «Дружба народов» — «Путь к независимости и права личности», 25—26 сентября 1991 г.) — М.-Л. Б.
39) «И я хочу Интернационал добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории» (Бабель И. Гедали).
40) Программа, подготовленная для радиостанции «Südwestfunk Baden-Baden», вышла в эфир 21 ноября 1989 г.: «Diese Absurdität des Krieges. Gespräch mit dem exilrussischen Schriftsteller Georgij Vladimov» («Этаабсурдностьвойны. Беседа с русским писателем-эмигрантом Георгием Владимовым») (40 мин.), о его романе «Генерал и его армия» (Archivnr. 0172691). Мой фильм о нем же был показан на канале «Hessen 3»: «Georgij Vladimov. Schriftsteller in der Verbannung» («Георгий Владимов. Писатель в изгнании»). — М.-Л. Б.
41) Упомянутый журналист — Андрей Караулов, который в описываемый период публиковал в журнале «Театральная жизнь» серию больших интервью, впоследствии составивших сборник «Вокруг Кремля» (М.: Слово, 1990. С. 61—72). Интервью было дано 12 апреля 1989 г. (первая публикация: М.Л. Гаспаров, доктор филологических наук: «Тревожит привычка к попятному движению…» // Театральная жизнь. 1989. № 13 (июль). С. 25—27) и начиналось с вопроса, который Гаспаров задал сам себе, упреждая собеседника: «Как мы должны осваивать культуру прошлого для того, чтобы строить культуру будущего?». «Бывший заведующий Госбезопасностью» — Вл. Семичастный.
42) «Pax in pulchritudine» — девиз города Болью, Франция. — М.-Л. Б.
43) Гаспаров М.Л. Античная басня — жанр-перекресток // Античная басня. М.: Худож. лит., 1991. С. 3—21.
44) Эта публикация появилась только через шесть лет: Гаспаров М.Л. Вера Меркурьева (1876—1943): стихи и жизнь // Лица. Вып. 5. СПб., 1994. С. 5—97.
45) Имелся в виду Артемидор. См. публикацию: Артемидор. Сонник. Кн. I—II / Пер. М.Л. Гаспарова совм. с В.С. Зилитинкевич и И.А. Левинской // Вестник древней истории. 1989. № 4; 1990. № 1—4. Отдельное издание: Артемидор. Онейрокритика. СПб.: Кристалл, 1999.
46) Чаренц (наст. фам. Согомонян) Егише Абгарович (1897—1937) — армянский поэт. Переводил на армянский яз. стихи Гёте, У. Уитмена, Пушкина, Маяковского, Верхарна и др.; стихи самого Чаренца переводили на русский поэты от А. Блока до А. Тарковского.
47) В автографе — двоеточие, но после него фраза начинается с большой буквы.
48) Имеется в виду пьеса Ж.-П. Сартра «Мухи».
49) Абрам Григорьевич Вишняк (1895—1943) — основатель и руководитель издательства «Геликон», которое возникло в Москве в 1918 г. и было возобновлено в 1921 г. в Берлине. «Геликон» — общепринятое прозвище Абрама Вишняка в московской писательской среде. Арестован гитлеровской полицией в 1941 г., погиб в концентрационном лагере.
50) Ботт М.-Л. О построении пьесы Михаила Кузмина «Смерть Нерона» (1928— 29 гг.). ТемасвариациямиотМандельштамадоБулгакова // Studies in the Life of Mixail Kuzmin / Ed. by John Malmstead, Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 24. Wien, 1989. S. 141—151. — М.-Л. Б.
51) Летом и осенью И. Виноградов опубликовал в «Московских новостях» две статьи: «Судьбы скрещенья» (о «Записках об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской) (№ 28. 9 июля. С. 11) и «Особый путь?» (о Вас. Гроссмане) (№ 38. 17 сентября. С. 16).
52) Выставка памяти выдающегося русского инженера В.Г. Шухова (1853—1939) была подготовлена маленькой сплоченной группой специалистов-друзей и состоялась в Институте иностранных отношений в Штутгарте. См. подробнее: Ästhetik des Sparens // Tagesanzeiger (Zürich). 1990. 16. Febr. — М.-Л. Б.
53) Это я писала и о себе; эмпатия как «formation professionelle» филологов вообще, а Михаила Леоновича в частности. — М.-Л. Б.
54) Из стихотворения «Элегия» (1830).
55) Книга В.Г. Короленко «История моего современника» (1909) была переведена Розой Люксембург в тюрьме в 1918 г. — М.-Л. Б.
56) Дерман А. Творческий портрет Чехова. М.: Кооперативное изд-во «Мир», 1929. С. 123—129. «Чем же обязан был Чехов Михайловскому и Короленку? Я думаю, что с разных сторон — одним и тем же: побуждением к самосознанию и к глубокой внутренней работе. Но в то время, как Михайловский дал толчок этой работе своими статьями, Короленко действовал в том же направлении своим личным примером, всем складом своей натуры. <…> Короленко ничего определенного, если не считать добрых чисто литературных советов (в эпоху писания “Степи”) для Чехова не сделал, но сам по себе, как человек, он помог Чехову» (с. 126, 129).
57) Письма В.Г. Короленко к А.В. Луначарскому в СССР были впервые опубликованы в журнале «Новый мир» (1988. № 10) и после этого выходили много раз в составе различных сборников (см., например: Есть у отечества пророки… Петрозаводск: Карелия, 1989; Короленко В.Г. Земли! Земли! Мысли, воспоминания, картины. М., 1991, и др.).
58) Заметки о Т. Моммзене и Дж. Кардуччи были опубликованы в составе альманаха: Круг чтения. 1992. М., 1992. См.: Гаспаров М.Л. Романтический классик (о Дж. Кардуччи) — с. 42—43; два перевода М.Л. Гаспарова из Кардуччи — с. 43; Гаспаров М.Л. Поэзия истории (о Теодоре Моммзене) — с. 124—125. См. далее письмо от 04.05.1993.
59) Гаспаров М.Л. Прошлое для будущего // Наше наследие. 1989. № 5. С. 1—3.
60) Курс по истории русской поэзии М.Л. читал в МГУ в 1990—1991 гг. Первоначально курс планировался бóльшего объема, но в результате курс длился два семестра и М.Л. Гаспаров успел изложить только историю русской поэзии XVIII века. Материалы курса, построенного на новых основаниях (не поэтика отдельных авторов, а история жанров), до сих пор не опубликованы.
61) Эта статья, по всей видимости, не была написана. Результаты исследования поэмы Цветаевой изложены в работе: Гаспаров М.Л. Русский «Молодец» и французский «Молодец»: два стиховых эксперимента // Russica Romana. 2 (1995). С. 36—40. Переизд.: Гаспаров М.Л. Избранные труды. Том III: О стихе. М.: Языки русской культуры, 1997. С. 267—278.
62) Интервью было дано не журналу, а многотиражной студенческой газете Тартуского университета «Alma mater». 1990. № 2 (апрель). С. 1—2: М.Л. Гаспаров: «Я не имел намерения переводить Ариосто… Я хотел его просто прочитать» / Беседовали Е. Горный, Д. Кузовкин, И. Пильщиков. См. в Интернете: http:// www.ruthenia.ru/document/536014.html.
63) Фильм «Комиссар» (реж. А. Аскольдов, 1967, впервые показан в 1988 г.) снят по рассказу Вас. Гроссмана «В городе Бердичеве».
63а) Из стихотворения А.А. Фета «У окна» (1871).
64) «Der Tag ist nah, der uns gehört». Zwei Prozesse, 1909 und 1914, und eine Rede: Rosa Luxemburgs Auftritt in Freiburg im März 1914 («Близокдень, которыйста-нетнашим». Два судебных процесса, 1909 и 1914 годов, и одна речь: выступление Розы Люксембург во Фрайбурге в марте 1914 г.) // Badische Zeitung (Freiburg). 5.5.1990; die tageszeitung (Berlin). 1.6.1990. — М.-Л. Б.
65) Согласно роману Эренбурга, этот случай произошел не в Кинешме, а в Москве — но описан он сразу после изложения речи о запрете искусства, произнесенной Хуренито в Кинешме. См.: Эренбург И. Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников // Эренбург И. Собр. соч.: В 8 т. Т. 1. М.: Худож. лит., 1990. C. 422—423.
66) «Служба — это не благодать, а долг» (беседа М.Л. Гаспарова с Т. Гаген) // Учительская газета. 1990. Октябрь. № 41. С. 8. См. также на сайте «Учительской газеты» ответ М.Л. Гаспарова на вопрос о наиболее повлиявшем на него учителе: http://www.ug.ru/issue/?action=topic&toid=1939&i_id=25.
67) Статьи М.-Л. Ботт: Auf den Spuren der Gedächtnislosigkeit (По следам беспамятства) // Badische Zeitung (Freiburg). 18.8.1990, и Das Ghetto von Lemberg. Archäologie einer Stadt (Львовскоегетто. Археология одного города) // die tageszeitung (Berlin). 16.10.1990. Написаны по материалам о геноциде евреев в Восточной Европе, собранным И. Эренбургом и В. Гроссманом в «Черной книге» (1944—1946). Сокращенные русские издания «Черной книги» вышли в 1980 г. в Иерусалиме и в 1981 г. в Нью-Йорке; полный текст обнаружен в 1988 г. Ильей Альтманом. Книга переведена на немецкий только в 1994 г. Поводом для написания этих статей стало заключение договора о побратимстве между Фрейбургом и Львовом в 1990 г. — М.-Л. Б.
68) «Individualität. Europäische Vierteljahresschrift» — ежеквартальный журнал, издававшийся Tаей Гутом в Цюрихе в 1982—1990 гг. (в № 2—20 соредактором Т. Гута был Йонатан Штауффер). — М.-Л. Б.
69) «От деда Вера у меня добрый нрав и незлобивость. От родителя, если верить его репутации и памяти о нем, — скромность и мужество. От матери — благочестие, щедрость и воздержание не только от дурных дел, но и от мыслей о них; а также простота и отвращение к времяпрепровождению, свойственному богатым…» и пр. (пер. В.Б. Черниговского) (Марк Аврелий. К себе самому. М.: Алетейя; Новый Акрополь, 1998. С. 23—29).
70) Название первых 8 номеров журнала «Individualität». — М.-Л. Б.
71) Каспар Хаузер (1812—1833) — юношa, обнаруженный в 1828 г. на улице Нюрнберга. Все детство он провел в темном подземелье; неизвестные, содержавшие его там, не предпринимали ни малейших попыток его воспитать и приобщить к человеческой цивилизации. Первоначально Хаузер не умел разговаривать и не знал элементарных норм человеческого общежития. М.Л. Гаспаров очень любил стихотворение П. Верлена «Caspard Hauser chante». — М.-Л. Б.
72) «В народе, имеющем столь сильную власть, возникают, естественно, всевозможные страсти. Перикл один умел искусно управлять ими, воздействуя на народ главным образом надеждой и страхом, как двумя рулями: то он сдерживал его дерзкую самоуверенность, то при упадке духа ободрял и утешал его» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания: В 3 т. / Пер. С.А. Соболевского (серия «Литературные памятники»). Т. 1. М.: Изд-во АН СССР, 1961. С. 208.
73) Individualität. 1990. № 28. Выпуск был посвящен музыке. — М.-Л. Б.
74) Вероятно, речь идет о приказе № 493/513 министра внутренних дел СССР Бориса Пуго от 29.12.1990 г., вступившем в действие после указа президента СССР от 01.02.1991 г. — о совместном патрулировании армией и милицией городов СССР. Это стало ответом президента СССР на решительное осуждение Б.Н. Ельциным действий союзного руководства в Прибалтике и выдвинутое Ельциным предложение установить прямые союзные отношения между Россией и другими республиками СССР. В последнюю неделю февраля в Москве прошли три многотысячных митинга, два (22 и 24 февраля) — в поддержку Б.Н. Ельцина, третий (23 февраля) был проведен коммунистическими лидерами и руководством Вооруженных сил. Он проходил под лозунгами «Народ и армия едины», «Россия — да, Ельцин — нет!», «Россия для русских!» (см.: Московские новости. 1990. № 5, 6, 9).
75) Здесь — «обо всем» (нем.).76 Живите! (др.-греч.). — М.-Л. Б.77 Такую анкету дважды заполнил Марсель Пруст — в салонах конца XIX — начала XX в. это была популярная игра. — М.-Л. Б.
78) Королек (нем.) — герой одноименной басни братьев Гримм. Когда птицы поспорили, кто выше взлетит, королек притаился в оперении орла, чтобы в решительный момент взмыть над тем еще выше. А когда птицы, обидевшись, сказали, что это обман, и предложили считать королем птиц ту, что сможет глубже всех забраться под землю, — королек забрался в мышиную норку и спустился глубже всех. Птицы разозлились на королька, и с тех пор он прячется в лесной чаще, но поет очень хорошо. См., например, в переводе Г. Еременко в изд.: Сказки братьев Гримм. М.: Детгиз, 1951.
79) «Горе я знаю — оно помогать меня учит несчастным» (Энеида. I, 630, пер. С. Ошерова. Эти же два девиза М.Л. Гаспаров привел в анкете для журнала «Медведь» — см.: Гаспаров М.Л. Записи и выписки. С. 332—335.).
80) Пастернаковская конференция в Марбурге в конце мая — начале июня 1991 г. — М.-Л. Б.
81) Намек на то, что между 100-летним юбилеем Пастернака (1990) и 100-летним юбилеем Цветаевой (1992) находится 100-летний юбилей Мандельштама.
82) Бродский И. «С миром державным я был лишь ребячески связан…» // Столетие Мандельштама: Материалы симпозиума / Ред.-сост. Р. АйзлвудиД. Майерс. Tenafly, N.J.: Эрмитаж, 1994. (Mandelstam Centenary Conference. London, 1991 / School of Slavonic and East European Studies); Онже. Об одном стихотворении // Бродский И. Форма времени. Стихотворения, эссе, пьесы: В 2 т. / Сост. В.И. Уфлянд. Т. 2. Минск: Эридан, 1992 (републикация в кн.: Бродский о Цветаевой: интервью, эссе. М.: Независимая газета, 1997).
83) Я написала свою экзаменационную работу по германистике в 1977—1978 гг. о «Лаокооне» Лессинга. — М.-Л. Б.
84) Подмосковный санаторий «Узкое», где М.Л. Гаспаров отдыхал неоднократно — см. в следующих письмах.
85) На конференцию о М. Цветаевой в Москве. — М.-Л. Б.
86) Гюнтер Витженс (Günther Wytrzens) (1922—1991) — профессор славистики в Вене (родом из г. Орлова в Северной Моравии), издатель книги: Цветаева М. Несобранные произведения. München, 1971. Его лекции открыли мне Серебряный век русской литературы. — М.-Л. Б.
87) Гаспаров М.Л. Русская культура и Октябрьская революция (заочный «круглый стол» «Знамени») // Знамя. 1992. № 1. С. 227—234. См. также: Гаспаров М.Л. Записи и выписки. С. 84—88.
88) Йозеф Шваммбергер — бывший комендант концлагерей в Розвадове и в Пшемысле, осужден после процесса в Штутгарте в 1992 г. Я опубликовала о суде над ним статью: Ende eines engagierten Handlungsgehilfen. Der Prozeßgegen den Massenmörder Josef Schwammberger ist zu Ende (Конец исполнительного служаки. Процесс над массовым убийцей Йозефом Шваммбергером завершен) // Freitag (Berlin). 22.5.1992. — М.-Л. Б.
89) Bott M.-L. Heroismus, Ekstase und Hysterie. Ein deutsches und ein sowjetisches Buch über die Krise der russischen Intelligenz (Героизм, экстазиистерика. Немецкая и советская книги о кризисе русской интеллигенции) // die tageszeitung (Berlin). 31.5.1991. Это статья о «Вехах» и о книге А. Караулова «Вокруг Крем-ля» (М., 1990). — М.-Л. Б.
90) Публикация «конца 20-х»: Гершензон М.О. Письма к брату: Избранные места / Вступ. ст. и примеч М. Цявловского. Л.: Изд-во М. и С. Сабашниковых, 1927. (Сер. «Записи прошлого: воспоминания и письма»). В настоящее время к печати готовится том избранных писем М.О. Гершензона (http://www.utoronto. ca/tsq/01/litvin.shtml).
91) Шкапская М. Черная пчела (Предисл. и публ. М.Л. Гаспарова) // Октябрь. 1992. № 2. С. 168—176.
92) Свободно (нем.).
93) Эти слова с подписью М.Л.Б. приведены в кн. «Записи и выписки» (с. 256).
94) «Потом я часто задумывалась, надо ли выть, когда тебя избивают и топчут сапогами? Не лучше ли застыть в дьявольской гордыне и ответить палачам презрительным молчанием? И я решила, что выть надо. В этом жалком вое <…> сконцентрированы последние остатки человеческого достоинства и веры в жизнь» (Мандельштам Н. Воспоминания. N.Y., 1970. С. 45—46).
95) «Я слушал. Кричали Подол, Новое строение, Бессарабка, кричал весь огромный город. Этот крик был слышен, должно быть, далеко за его пределами. Он ударялся в низкое черное небо и возвращался обратно, этот вопль о пощаде и милосердии. <…> Я слышал, как кричат от ужаса отдельные люди, толпы людей, но я никогда не слышал, чтобы кричали целые города» (Паустовский К.Г. Повесть о жизни. Книга вторая // Паустовский К.Г. Собр. соч.: В 9 т. М.: Худож. лит., 1982. Т. 4. С. 664—665).
96) Франц Грильпарцер (Franz Grillparzer) (1791—1872) — выдающийся австрийский драматург и поэт.
97) Я готовила радиопередачу о нем: Gespräch mit Yehudi Menuhin (Беседа с Иегуди Менухиным) (44 мин.), передана радиостанцией «Südwestfunk Baden-Baden» 17 января 1993 г. (Archivnr. 0176988). — М.-Л. Б.
98) «Письмо о судьбе» Александра Ромма / Вступ. заметка и публ. М.Л. Гаспарова. // Понятие судьбы в контексте разных культур. М.: Наука, 1994. С. 215—226.
99) Два доклада о «суперстрофах» и о рифме у Цветаевой. — М.-Л. Б.
100) См.: Фриш М. Дневник 1966—1971 // Фриш М. Избр. произв.: В 3 т. Т. 3. М.: Худож. лит., 1991. С. 448—449, 451—453, 474—477, 483—485, 487—490.
101) «Разночинцу не нужна память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочел, — и биография готова» (Мандельштам О.Э. Шум времени (1923) // Мандельштам О.Э. Об искусстве. М.: Искусство, 1995. С. 61). Эту фразу М.Л. взял одним из эпиграфов к «Записям и выпискам».
102) Доклад о творчестве М.И. Цветаевой «Поэт и время», прочитанный осенью 1992 г. в Москве и до настоящего времени не опубликованный. — М.-Л. Б.
103) Я редактировала и переводила статью Н. Катаевой-Лыткиной (написанную на основе доклада, сделанного 8 октября 1988 г.): Poesie und Terror. Marina Zwetajewas Heimkehr nach Bolschewo // Lettre international. 1992. № 18. S. 82—88. По-русски эта статья была напечатана только спустя 10 лет: Катаева-Лыткина Н. 145 дней после Парижа // Катаева-Лыткина Н. Прикосновения. Статьи разных лет. М.: Дом-музей М. Цветаевой, 2002. С. 143—162. — М.-Л. Б.
104) «Ich bin doch, Gott sei Dank, noch nicht verrückt» («Я ведь, слава Богу, еще не сумасшедший»). M.-L. Bott im Gespräch mit A. Sinjawskij // Freitag (Berlin). 12.6.1992. — М.-Л. Б.
105) В рукописи — двоеточие, но после него слово начинается с большой буквы. То же после фразы в последнем абзаце этого же письма «Правительство переменило курс…» и в некоторых других письмах.
106) В конце статьи Цветаевой «Эпос и лирика современной России (Владимир Маяковский и Борис Пастернак)» (1932) сказано, что «место песни» после смерти Блока и Есенина «до сих пор в России вакантно» (Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. Т. 2. М.: ЭллисЛак, 1997. С. 74).
107) Taubman J.A. A Life Through Poetry. Marina Tsvetaeva’s Lyrical Diary. Colum-bus, OH, 1989.
108) M. Tsvetaeva: One Hundred Years / СтолетиеЦветаевой: Papers from the Tsvetaeva Centenary Symposium, Amherst College. Amherst, Mass., 1992 / Ed. by Viktoria Schweitzer and others. Oakland, CA, 1994.
109) «Я не люблю критики, не люблю критиков. <…> Но хвала их мне еще неприемлемее их хулы: почти всегда мимо, не за то. Так, напр<имер>, сейчас в га-зетах, хваля меня, хвалят не меня, а Любовь Столицу». (Письмо М.И. Цветаевой к А.В. Бахраху от 9 июня 1923 г. // Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. Т. 6. С. 557—558). Александр Васильевич Бахрах (1902—1985) — литературный критик, мемуарист. С мая 1920 г. в эмиграции.
110) Flaschenpost, in die Zukunft geworfen. Moskau feiert den 100. Geburtstag der Dichterin M. Zwetajewa (Письмовбутылке, отправленноевбудущее. Москва отмечает 100-летний юбилей поэтессы М. Цветаевой) // Die Zeit (Hamburg). 30.10.1992. — М.-Л. Б.
111) Феликс Феодосьевич Кузнецов — профессор, член-корреспондент РАН, директор Института мировой литературы им. А.М. Горького (Москва) с 1987 по 2004 г.
112) Стихотворение И. В. Гёте; процитированная первая строка в переводе М. Цветаевой такова: «Кто с плачем хлебa не вкушал…» (май 1941 г.). См.: Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. Т. 2. С. 387.
113) Перевод М.Л. Гаспарова из стихотворения Вильгельма Мюллера: «Вы позволяете несчастному стать виновным». См.: Ботт М.-Л. Шуберт в жизни и поэзии М.И. Цветаевой (О некоторых стихотворениях М. Цветаевой, с оглядкой на Осипа Мандельштама и Бориса Пастернака) // Сборник Дома-музея Марины Цветаевой. М., 2005. С. 220. — М.-Л. Б.
114) Вначале эта статья была опубликована в журнале (Гаспаров М.Л. Поэт и культура: три поэтики Осипа Мандельштама // De visu. 1993. № 10 (11). С. 39— 70), затем — в издании «Библиотеки поэта» (Мандельштам О. Полн. собр. стихотворений / Сост. А. Г. Мец. СПб., 1995. С. 5—64), в том же году — в книге: Гаспаров М.Л. Избранные статьи. М.: НЛО, 1995. С. 327—370.
115) Ельницкая С. Поэтический мир Цветаевой. (Wiener Slawistischer Almanach. Sdb. 30). Wien, 1990.
116) Дословно в стихотворении А.С. Пушкина «Из Ксенофана Колофонского» (1833) сказано: «Должно бессмертных молить, да сподобят нас чистой душою / Правду блюсти; ведь оно ж и легче». М.Л. Гаспаров посвятил разбору этого стихотворения специальную статью «“Из Ксенофана Колофонского” Пушкина (поэтика перевода)» (Первая публикация: Временник Пушкинской комиссии. Вып. 20. Л.: Наука, 1985).
117) Цветаева М. Письма к Ариадне Берг (1934—1939) / Подгот. текста, пер. и коммент. Никиты Струве. Париж: YMCA-Press, 1990.
118) Строка «Им хорошо в твоей большой тени» — из стихотворения Б.Л. Пастернака «Памяти Рейснер» (1926).
119) Из стихотворения Н.С. Гумилева «О тебе» (сб. «Костер», 1918).
120) Исследования М.Л. Гаспарова по семантике 5-ст. хорея вошли в кн.: Гаспаров М.Л. Метр и смысл. М.: РГГУ, 1999 (Гл. 10. С. 261 и сл.).
121) Имеется в виду следующий фрагмент из воспоминаний М.Л. о детстве: «Стоя у стены, я разминаю тугой комок глины и вдруг впервые понимаю, что этот комок — одно, а цвет его — другое, а тугое ощущение в пальцах — третье. Этот момент понимания запомнился тревогой на всю жизнь» (Гаспаров М.Л. Записи и выписки. С. 77). Получив этот текст в рукописи, я заметила в своем ответе, что мне это напоминает проблему объективного восприятия, поставленную Кантом в «Критике чистого разума»: когда человек смотрит сквозь зеленое стекло, мир кажется ему зеленым, смотрит сквозь красное — мир кажется ему красным; но как познать мир объективно? — М.-Л. Б.
122) Вот лежу, уехавший за воды, ленью еле двигаю моей машины части. Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье. («Домой», 1925)
123) Имеется в виду приведенное в эссе «Искусство при свете совести» стихотворение неизвестной монахини Новодевичьего монастыря «Что бы в жизни ни ждало вас, дети…».
124) См. примеч. 118.
125) Сделанный для Гердера молодым Гёте перевод сербской народной песни «Плач благородной Асан-агиницы» («Klagegesang von der edlen Frauen des Asan Aga»), начинающийся строкой «Was ist Weißes dort am grünen Walde?..» (ср. перевод начала той же песни у Пушкина: «Что белеется на горе зеленой?»). — М.-Л. Б.
126) Повесть «Спутники» впервые была опубликована в 1946 г.
127) Панова В. О моей жизни, книгах и читателях. М., 1980 (сокращенный текст; главы об аресте мужа Пановой Бориса Вахтина в 1935 г. и о ее поездках к нему на Соловки были опубликованы только в 1988 г. в журнале «Огонек»).
128) Я восхищалась его переводом романа Музиля. — М.-Л. Б.
129) В тексте — двоеточие, но после него — с большой буквы.
130) Тимофеев А.Г. Рукопись — с опубликованного: Новые материалы к истории советского палимпсеста [рец. на публикацию пьесы М. Кузмина «Смерть Нерона» в журн.: Современная драматургия. 1991. № 4] // Литературное обозрение. 1993. № 1—2. С. 111—112.
131) Эта заметка («Маяковский: первый разговор с товарищем Лениным») не была опубликована, так как альманах «Круг чтения» на 1993 г. уже не вышел.
132) Я получила двухлетнюю исследовательскую стипендию в Берлине на тему «Развитие восточногерманской русистики в 1946—1956 годах» и прислала Михаилу Леоновичу краткий конспект (экспозе) запланированного мною исследования. — М.-Л. Б.
133) Тимофеев Л.И. Теория литературы. М.: Учпедгиз, 1934. Далее было издание 1940 г. (сильно переработанное), издание 1948 г., обозначенное как 2-е, и др. Перевод книги Тимофеева на немецкий вышел в ГДР в 1953 г.
134) Гаспаров Б. Тартуская школа 1960-х годов как семиотический феномен // Wiener Slawistischer Almanach. 1989. Bd. 23. Подборку материалов, составленную Г. Амелиным, см.: НЛО. 1993. № 3. С. 29—87, заметку М.Л. Гаспарова — там же, с. 45—47.
135) В первом томе упомянутого издания (Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении. Образ. Метод. Характер. М.: Наука, 1962) помещены статьи «Внутренняя структура образа» (П.В. Палиевского), «Художественный образ и действительность» (В.В. Кожинова), «Развитие образного сознания в литературе» (Н.К. Гея) и «Творческий метод и образ» (В.Д. Сквозникова). Под статьей «Цельность лит. произведения», скорее всего, имеется в виду статья «Художественное произведение» (П.В. Палиевского) в третьем томе этого издания: Теория литературы. Стиль. Произведение. Литературное развитие. М.: Наука, 1965.
136) Лифшиц М. К вопросу о взглядах Маркса на искусство. М.; Л., 1933; Он же. Карл Маркс. Искусство и общественный идеал. М.: Худож. лит., 1972; Фридлендер Г.М. К. Маркс и Ф. Энгельс и вопросы литературы. М., 1962. Ср.: Marx K., Engels F. Über Kunst und Literatur. Eine Sammlung aus ihren Schriften / Hrsg. von Michail Lifschitz. Berlin, 1948.
137) См., например, статью Виктора Хорева в «Вопросах литературы» (1958. № 2); в этой статье Хорев спорил с защитниками сталинистской версии социалистического реализма из польского официального альманаха «Trybuna Literacka»; в том же номере опубликована статья Л. Чуковской «О книгах забытых или незамеченных», где она переосмысливала советскую трактовку понятия «реализм». В № 3 — статья Г. Поспелова «Спорные вопросы», и др.
138) Роже Гароди (р. 1913) в 1960-е годы был членом Политбюро Французской коммунистической партии, редактировал издание работ Ленина на французском языке. В книге «О реализме без берегов» (русский пер. — М., 1961) он доказывал, что не существует критериев реализма в искусстве, которые могли бы считаться внеисторической нормой. «Подобно тому, как о ценности научного исследования невозможно судить, исходя лишь из уже известных законов диалектики, так и о ценности художественного произведения нельзя судить на основе критериев, выведенных из предшествующих произведений» (Гароди Р. О реализме без берегов. С. 116). В 1968 г. Гароди резко выступил против вторжения советских войск в Чехословакию, в 1970 г. был исключен из ФКП, после чего проделал длинную идейную эволюцию и в 1982 г. принял ислам. В настоящее время — публицист, выступающий с резкими нападками на Израиль.
139) Имеются в виду Г.Г. Амелин и И.А. Пильщиков. Их статья «Семиотика и русская культура» републикована в: НЛО. 1993. № 3. С. 80—87. Упоминаемая М.Л. Гаспаровым дискуссия о значении московско-тартуской семиотической школы проходила на страницах тартуской газеты «Alma Mater» в № 1—3 (6— 8) за 1992 г., в ней принимали участие С.Ю. Неклюдов, И.А. Чернов, Б.Ф. Егоров и др. См. указатель публикаций: НЛО. 1993. № 3. С. 29. Сн. 1.
140) Первая международная научно-тематическая конференция по творчеству М.И. Цветаевой (в дальнейшем такие конференции стали регулярными, продолжаются и поныне) прошла в Москве 7—10 сентября 1993 г.
141) Ревзинa О.Г. Художественная структура и художественный смысл поэмы М. Цветаевой «Крысолов» // Творческий путь Марины Цветаевой. Первая международная научно-тематическая конференция… Тезисы докладов. М.: Дом Марины Цветаевой, 1993. С. 35—38. Тезисы доклада М.Л. Гаспарова «Русский “Молодец” и французский “Молодец”: два стиховых эксперимента» — см. указ. изд., с. 33—34.
142) Наталья Автономова.
143) Имеются в виду мои статьи: Ich ist ein anderer. Zum 100. Geburtstag von Wl. Majakowskij (Я — другой. К 100-летию В. Маяковского) // Freitag (Berlin), 16.7.1993; Majakowskijs letzte Lesung. Moskau, 9. April 1930 (Последнее выступление Маяковского. Москва, 9 апреля 1930 г.) // Frankfurter Allgemeine Zeitung. 24.7.1993, и др. — М.-Л. Б.
144) Гаспаров М.Л. В. Маяковский [поэтический идиостиль] // Очерки истории языка русской поэзии ХХ в. [Вып. 5.] Опыты описания идиостилей. М.: Наследие, 1995. С. 363—395. Переиздание: Идиостиль Маяковского. Попытка измерения // Гаспаров М.Л. Избранные труды. Том II. М.: Языки русской культуры, 1997. С. 383—415.
145) Т.В. Скулачева.
146) М.Г. Тарлинская.
147) Гаспаров М.Л. Поэт и культура. Три поэтики Осипа Мандельштама // De Visu. 1993. № 10 (11). С. 39—70.
148) См. выше, сноска 65.
149) «Ichgehenirgendswohin. Umnichtswerdeichbitten» — NeueszuundvonM. Bulgakow («Я никуда не пойду. И ни о чем не попрошу». — Новое по поводу и о Булгакове) // Die Zeit. 29.4.1994. — М.-Л. Б.
150) Chances E. Andrei Bitov: Ecology and Inspiration (Cambridge Studies in Russian Literature). Cambridge, 1993.
151) Сеферис Г. Три тайные поэмы / Вступ. статья и пер. М.Л. Гаспарова и Е. Светличной // Иностранная литература, 1996. № 7. С. 50—64; републиковано в кн.: Гаспаров М.Л. Экспериментальныe переводы. С. 65—76. В дальнейшем Гаспаров продолжал переводить из Сефериса, см.: Сеферис Г. Мифосказ / Пер. М.Л. Гаспарова и Е. Светличной // Иностранная литература. 2005. № 6. С. 173—185. Георгос Сеферис (настоящее имя Гиоргиос Сефериадис) (1900—1971) — выдающийся греческий поэт-модернист, служил дипломатом, в том числе послом Греции в Британии. Лауреат Нобелевской премии по литературе за 1963 г. Кеннет Патчен (1911—1972) — американский поэт и прозаик. Учился в Университете штата Висконсин, жил в Нью-Йорке, потом в Калифорнии. Был близок к движению «метафизической поэзии», считается одним из вдохновителей поэзии битников.
152) Гаспаров М.Л. «Грифельная ода» Мандельштама: история текста и история смысла // Philologica. 1995. № 2 (3/4). С. 153—193.
153) День благодарения (национальный праздник США).
154) Приведено стихотворение И.А. Бродского «Песня невинности, она же — опыта», 1972. — М.-Л. Б.
155) «Институт мировой литературы: актовый зал», 4 с. — см. в «Записях и выпис-ках» с. 250—252. — М.-Л. Б.
156) См. примечание 149.
157) «Бродский. На мой взгляд, самое лучшее, что про Сталина написано, это — мандельштамовская “Ода” 1937 года. <…> На мой взгляд, это, может быть, самые грандиозные стихи, которые когда-либо написал Мавндельштам. Более того. Это стихотворение, быть может, одно из самых значительных событий во всей русской литературе ХХ века…» (Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Независимая газета, 1998. С. 32—33).
158) «Стихи о неизвестном солдате» О. Мандельштама: апокалипсис и/или агитка? // НЛО. № 16 (1995). С. 105—123. Эта и описанная выше статьи вместе составляют книгу: Гаспаров М.Л. О. Мандельштам: гражданская лирика 1937 года. М.: РГГУ, 1996.
159) «Поэма Воздуха» М. Цветаевой: Вторая международная научно-тематическая конференция (Москва, 9—10 октября 1994 г.): Сборник докладов. М.: Дом Марины Цветаевой, 1994.
160) Ревзина О.Г. «Поэма Воздуха» как художественный текст и как интертекст // «Поэма Воздуха» Марины Цветаевой. С. 54—69. На с. 68—69 Ревзина дает «попытку интерпретации» поэмы на основе теории перинатальных матриц чешско-американского психоаналитика Ст. Грофа (см. изложение этой теории в кн.: Гроф С. За пределами мозга. M., 1992).
161) Иванов Вяч.Вс. «Поэма Воздуха» Цветаевой и образ семи небес (тезисы) // «Поэма Воздуха» Марины Цветаевой: Вторая международная научно-тематическая конференция. С. 20.
162) См.: Иванов Вяч. Вс. Голубой зверь // Звезда. 1995. № 1, 2, 3.
163) Гаспаров М.Л. Занимательная Греция. М.: НЛО, 1995.
164) Имеется в виду книга о Маяковском, над которой А.Д. Синявский работал на протяжении 1990-х годов, — к сожалению, она осталась незаконченной. Благодарим за это сообщение М.В. Розанову.
165) Эдель Мирова-Флорин родилась в 1921 г. в Стародубе. Дочь Якова Мирова, функционера Коминтерна. Выросла в Москве, в гостинице «Люкс»; училась русской литературе с 1939 г. в ИФЛИ, затем в МГУ; в 1941—1942 — медсестра на фронте; в марте 1945 г. получила диплом без защиты квалификационной работы. Член КПСС. Работала в ректорате МГУ «ассистентом научной пропаганды» (дословная цитата из кадрового дела). В 1945 г. вышла замуж за Петра Флорина, сына деятеля немецкой компартии Вильгельма Флорина. В 1946 г. вслед за ним переехала в ГДР и преподавала русский язык в школе. П. Флорин сделал карьеру партийно-государственного функционера: на высшей ее ступени, в 1973—1989 гг. был заместителем министра иностранных дел, а в 1973—1981 гг. — еще и представителем ГДР в ООН. Не имея кандидатской степени, в 1950 г. Эдель Мирова стала доцентом, а в 1953 г. — профессором русской и советской литературы в Гумбольдтовском университете; лишь в 1963 г. она защитила диссертацию о Горьком и журнале «Беседа» (1923—1925). Одна из главных фигур как в официальном исследовании советской литера-туры, так и в ее переводах и публикации в ГДР. — М.-Л. Б.
166) Цель и путь советского стиховедения (Тимофеев Л.И. Очерки теории и истории русского стиха. М., 1958) // Вопросы литературы. 1958. № 8. С. 208—213.
167) Турецкий паром «Аврасия», захваченный террористами под руководством Мохаммеда Токчана 16 января 1996 г.; террористы требовали вывести российские войска из Чечни. Среди пассажиров парома было 213 граждан России, в основном — торговцы-«челноки». После двухдневных переговоров террористы сдались турецким властям, в дальнейшем были осуждены в Турции и приговорены к длительным срокам тюремного заключения. Нескольким из них, в том числе Токчану, впоследствии удалось бежать.
168) Milchkanne menschlicher Güte. Vl. Nabokovs Briefwechsel mit Edmund Wilson (Кувшин человеческой доброты. Переписка В. Набокова с Эдмундом Вильсоном) // Tagesspiegel (Berlin). 11.2.1996. 25-летняя дружба Набокова с критиком и переводчиком Пушкина Э. Вильсоном закончилась ссорой после публикации набоковского перевода «Евгения Онегина» в 1965 г. — М.-Л. Б.
169) На публикацию переписки В. Набокова с Э. Вильсоном. См. предыдущее примечание. — М.-Л. Б.
170) «“Каково будущее России? С какими процессами вы его связываете?” — Все то же: Россия по-прежнему будет взбегать через ступеньку вслед Западу и когда-нибудь сравняется с ним. Так взбегая, трудно не падать; сейчас она упала и расшиблась о ступеньки, а встанет ли она с левой ноги или с правой, не так уж важно». — М.-Л. Б.
171) Г.А. Явлинский.
172) «5. От матери я воспринял добросовестность в работе, от отца — интерес к слову и вкус к стилю, от семейной обстановки — закрытость характера, от окружающей обстановки — конформизм». — М.-Л. Б.
173) Через три года после написания этого письма был наконец издан главный роман Б. Житкова о революции 1905 г., написанный в 1930-е годы и остававшийся в рукописи несколько десятилетий: Житков Б. Виктор Вавич. М.: Не-зависимая газета, 1999.
174) Философия филологии (круглый стол) // НЛО. 1996. № 17. C. 45—93.
175) Гаспаров М.Л. О. Мандельштам: гражданская лирика 1937 года.
176) «Обращение Общего собрания Российской академии наук к Правительству Российской Федерации. Мы, участники Общего собрания Российской академии наук, обращаемся к Правительству Российской Федерации в связи с тем, что в настоящее время российская наука в целом (и академическая наука, в частности) находится в катастрофическом состоянии. Фактически российская наука уже вступила в фазу агонии. Продолжение той политики в отношении к науке, в том числе фундаментальной, которая имела место в 1992—1996 гг., приведет в ближайшие один-два года к окончательной и бесповоротной ликвидации Российской академии наук как составной части мировой науки, способной решать крупные проблемы. Основанием для этого утверждения являются следующие факты: <…>. Чиновники Правительства, в особенности из Министерства финансов, объясняют указанное сокращение объемов финансирования РАН (в 15—20 раз) общими экономическими трудностями, переживаемыми Россией в период 1992—1996 гг. Но мы не можем согласиться с этим, так как четко понимаем, какие огромные суммы (во много десятков раз превосходящие бюджет РАН) были затрачены на раз-рушение и последующее восстановление Грозного, на проведение различных предвыборных кампаний, на содержание резко увеличенного количества различного рода управленческих структур как на федеральном, так и на местном уровнях (достаточно вспомнить печально знаменитое ГПУ — Государственное правовое управление при администрации Президента РФ). А какое количество средств было потеряно (и продолжает теряться!) при так называемой “приватизации” общегосударственной собственности. — Можно однозначно утверждать, что в настоящее время не экономические трудности, а иерархия приоритетов обусловливает политику, проводимую Правительством РФ в отношении науки. — Мы требуем <…>. — Науку очень легко разрушить, это можно сделать за пять-семь лет; пять лет российская наука уже разрушaлась. На восстановление же той науки, которая в начале 70-х годов давала около 20% мирового потока публикаций, потребуется много десятилетий. <…>
Если сейчас политика в отношении науки не будет изменена, то суд истории будет однозначен и категоричен — эта политика будет заклеймена как преступная».
177) Cоставителем вопросов был не Л. Рубинштейн, а Сергей Шаповал.
178) Kjetsaa Geir. Maxim Gorki. Eine Biographie. Hildesheim, 1996. Рецензиявышлав «Tagesspiegel» (Берлин. 17.11.1996).
179) Хетсо Гейр. Евгений Баратынский. Жизнь и творчество. Oslo; Bergen; Tromsö. 1973.
180) Иванов Вяч.Вс. Почему Сталин убил Горького // Иванов Вяч.Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры: В 2 т. М.: Языки русской культуры. 1999. Т. 2.
181) А.Д. Синявский защитил кандидатскую диссертацию в МГУ в 1952 г., ее название: «Роман М. Горького “Жизнь Клима Самгина” и история русской общественной мысли конца XIX—XX вв.».
182) «К кому еще прислушаюсь? Ко всякому большому голосу я прислушаюсь, чей бы он ни был. Если мне о моих стихах говорит старик-раввин, умудренный кровью, возрастом и пророками, я слушаю. Любит ли он стихи? Не знаю. Может быть, никогда их и не читал. Но он любит (знает) все — из чего стихи, истоки жизни и бытия. Он мудр, и мудрости его на меня хватит, на мои строки. Прислушаюсь к раввину, прислушаюсь к Ромену Роллану, прислушаюсь к семилетнему ребенку, — ко всему, что мудрость и природа. Их подход космический, и если в моих стихах космос есть, они его прослышат и на него отзовутся» (Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. Т. 5, кн. 1. С. 283). Имя Горького в статье Цветаевой не упоминается.
183) Гаспаров М.Л. Лотман и марксизм // НЛО. 1996. № 19. С. 7—13.
184) Lotman J. Alexander Puschkin — Leben als Kunstwerk, 2. veränderte Auflage. Leipzig, 1993; Edmonds R. Puschkin. Eine Biographie. Zürich, 1996. Рецензиявышлав «Tagesspiegel» (4.8.1996).
185) Первая публикация переводов М.Л. Гаспарова из Георга Гейма появилась еще в 1989 г.: Иностранная литература. 1989. № 2. С. 179—192. Полностью указанные переводы напечатаны в отдельном издании: Гейм Г. Вечный день. Umbra vitae. Небесная трагедия. М.: Наука, 2002 (Лит. памятники). М.Л. писал, что образную насыщенность, «зримость» стихотворений Гейма лучше передать в верлибрическом переводе (Гаспаров М.Л. Экспериментальные переводы. С. 203).
186) Саакянц А. Марина Цветаева: Жизнь и творчество. M.: Эллис Лак, 1997.
187) См. работы программного характера (Стих и грамматика: введение // Очерки истории языка русской поэзии ХХ века: грамматические категории, синтаксис текста. М.: Наука, 1993. С. 14—19; Лингвистика стиха // ИАН ОЛЯ. 1994. № 6. С. 28—35; С цифрами сквозь стихи: лингвистика стиха, о новой области литературной науки // Первое сентября. Русский язык. 1999. Январь. № 4), а также итоговый сборник: Гаспаров М.Л., Скулачева Т.В. Статьи о лингвистике стиха. М.: Языки славянской культуры, 2004.
188) Надежда Ивановна Катаева-Лыткина (1918—2001) — врaч и искусствoвед, oсновaтель и директор Дома-музея М.И. Цветаевой в Москве в 1990-е годы в Борисоглебском пер., 6.
189) Дом за собором св. Стефана, где жила я, когда училась в Вене в 1975—1976 гг. Domgasse — Соборный переулок (нем.). — М.-Л. Б.
190) Ирина Юрьевна Подгаецкая. Письмо от М.Л. Гаспарова к И.Ю. с описанием собора святого Стефана в Вене см.: Гаспаров М.Л. Записи и выписки. С. 237—239.
191) Издательство «Kiepenheuer & Witsch» в Кёльне; руководству этого издательства я 24.9.1997 г. написала рекомендацию опубликовать «Занимательную Грецию» по-немецки; это издание не было осуществлено. Хотя я писала еще в два издательства, книга Гаспарова по-немецки так и не вышла. — М.-Л. Б.
192) См.: НЛО. 1995. № 16. С. 421—432; 1996. № 17. С. 436—447; № 19. С. 432— 448; № 20. С. 434—447.
193) Гаспаров М.Л. Воспоминания о Сергее Боброве // Неизвестная книга Сергея Боброва. Berkeley: Berkeley Slavic specialities, 1993. Р. 75—94. Перепечатано в: Блоковский сборник. ХII. Тарту, 1993. С. 179—195. В переработанном виде эти воспоминания опубликованы в книге «Записи и выписки» (с. 385—390).
194) Нина Владимировна Брагинская.
195) Фрейденберг О.М. Воспоминания о Н. Марре / Публ. и коммент. Н.В. Брагинской // Восток — Запад. Вып. 3. М.: Главная редакция восточной литературы, 1988. С. 178—204; Она же. Университетские годы (отрывки воспоминаний) / Публ. и коммент. Н.В. Брагинской // Человек. 1991. № 3. С. 145—156. Борис Пастернак — Ольга Фрейденберг. Письма и воспоминания / Предисловие, публикация и составление Е.В. Пастернак, Е.Б. Пастернака, Н.В. Брагинской // Дружба народов. 1988. № 7. С. 201—224; № 8. С. 237—261; № 9. С. 235—256; № 10. С. 232—242.
196) Эти объемные (более 700 страниц типографского текста) мемуары опубликованы: Дьяконов И.М. Книга воспоминаний. СПб., 1995.
197) Гаспаров М.Л. Записи и выписки. С. 71—73.
198) Переводчик — А. Овчинников. См.: Гаспаров М.Л. Записи и выписки. С. 272— 273, а также: Жирмунский В.М. Гёте в русской литературе. Л.: Наука, 1981. С. 426—428. Вот фрагмент этого текста: «Там став треногий златорогий; в ноги / Ему примкнуть в упор прибор — топор; / Тогда нужда — вода: нам крови многий / Смыть с рук и с ног припек…» и т.п.
199) Рукописный текст «Сталинская премия». — М.-Л. Б.
200) Лидия Чуковская и Юрий Левитанский умерли в 1996 г., Владимир Соколов — в 1997-м, Альфред Шнитке — в 1998-м. Стихи Ю. Левитанского М.Л. Гаспаров высоко ценил и анализировал его ритмическое новаторство в книге «Очерк истории русского стиха» (М.: Фортуна Лимитед, 2000. С. 278).
201) Вагончик тронется, любовь останется (В четверг поутру с Эльдаром Рязановым) // Общая газета. 1998. 10—16 декабря. № 49 (279). С. 10. Рязанов пишет: «Мне казалось, что я говорю с человеком чудовищно усталым. Возможно, на самом деле я разговаривал уже с больным человеком».
202) «Сергей Васильевич говорил про себя, что в нем 85% музыканта и 15% человека» (Добужинский М.В. [Воспоминания о С.В. Рахманинове] // Памяти Рахманинова. N.Y.: Изд-во С. Сытиной, 1946. С. 177—178).
203) У большой горы // Окно. 1998. 9 апреля. С. 16—20, 28.
204) Гольдштейн А. Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики. М.: НЛО, 1997.
205) Спонсором Малой Букеровской премии был британский меценат Фрэнсис Грин, сын писателя Грэма Грина. Малая Букеровская премия присуждалась каждый год за разные заслуги: лучшему провинциальному литературному журналу, лучшему провинциальному литературоведческому журналу, за лучший литературный проект и пр. Первый раз присуждалась в 1992 г., последний — в 2000 г.
206) Комментарии опубликованы в кн.: Мандельштам О. Стихи, проза. М.: АСТ; Фолио, 2000. С. 607—710 («За помощь при комментировании составитель глубоко признателен О. Ронену, Ю.Л. Фрейдину и другим коллегам» [с. 606]). Эта книга вскоре была переиздана в переработанном виде (Мандельштам О. Стихи, проза: Вступ. статья. С. 723—854. М.: Рипол-Классик, 2001).
207) Конференция проходила 12—16 апреля. Избранные материалы конференции опубликованы: Пушкинская конференция в Стэнфорде. М.: ОГИ, 2001. Доклад М.Л. Гаспарова «Пушкинские двусловия: язык, жанр, стиль, ритм и рифма в стихе» см. в этом издании, с. 289—299.
208) Цветаева М. Неизданное. Семья. История в письмах. М., 1999.
209) Хотя этот фрагмент из письма С. Эфрона к М. Волошину (декабрь 1923-го или январь 1924 г.) хорошо известен специалистам, позволим себе его воспроизвести для удобства чтения (так как в дальнейшем М.Л. Гаспаров возвращается к нему): «М<арина> — человек страстей. Гораздо в большей мере, чем раньше — до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас — неважно. Почти всегда (теперь так же как и раньше), вернее, всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, М<арина> предается ураганному же отчаянию. Состояние, при к<отор>ом появление нового возбудителя облегчается. Что — не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй, вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая — все обращается в пламя. Дрова похуже — скорее сгорают, получше — дольше. Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно». Это письмо опубликовано, в частности, в книге: Швейцер В. Быт и бытие Марины Цветаевой. М.: Интерпринт, 1992.
210) По просьбе М.-Л. Ботт для изданного ею № 4 (2001) ежегодника «Jahrbuch für Universitätsgeschichte» («Ежегодник университетской истории») — тематического выпуска «Universitätsgeschichte in Osteuropa» («История университетов Восточной Европы») — М.Л. Гаспаров написал статью: «Wissenschaft hat ein Recht auf größere Öffentlichkeit». Die Hausseminare bei A.K. Zˇolkovskij und E.M. Meletinskij: Aus der Geschichte der Philologie in Moskau 1976—1983. («Наука имеет право на бóльшую публичность». Домашние семинары у А.К. Жолковского и Е.М. Мелетинского: из истории филологии в Москве 1976—1983 годов). S. 243— 256. Русский оригинал статьи публикуется в этом же номере «НЛО».
211) Мелетинский Е.М. Избранные статьи. Воспоминания. М.: РГГУ, 1998. С. 429—571.
212) Об отношениях М.Л. Гаспарова с тартуско-московской семиотической школой он написал подробнее в упомянутой выше статье: Гаспаров М.Л. Взгляд из угла // Ю.М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М.: Гнозис, 1994. С. 299—303. Републиковано в кн.: Московско-тартуская семиотическая школа. История. Воспоминания, размышления / Сост. и ред. С.Ю. Неклюдова. М.: Школа «Языки русской культуры», 1998. С. 113—116; см. также: Гаспаров М.Л. Записи и выписки. С. 329—332.
213) Эти статьи М.Л. Гаспаров читал, видимо, в середине 1960-х годов (благодарим за это указание Ю.И. Левина). Впоследствии практически все они были опубликованы в различных изданиях, а позже объединены в книге: Левин Ю.И. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. М.: Языки русской культуры, 1998.
214) «Совместный спецкурс» М.Л. Гаспарова и Омри Ронена был прочитан с 21 сентября по 4 октября 1999 г. в Тартуском университета: курс лекций Ронена назывался «Поэтика русского акмеизма», Гаспарова — «Текст русского акмеизма».
215) Поскольку журнал, для которого М.Л. писал статью, был посвящен истории университетов и требовалось объяснить читателю, как домашние семинары противостояли официальной науке. — М.-Л. Б.
216) В институте «Информэлектро», который находился в подчинении Министерства электротехнической промышленности СССР, существовала лаборатория теоретической и экспериментальной лингвистики, которую возглавлял Ю.Д. Апресян (с конца 1980-х — Лаборатория компьютерной лингвистики ИППИ АН СССР [ИППИ РАН]). «Директором “Информэлектро” был тогда [в 1970-е годы — Ред.] Сергей Глебович Малинин. С риском для своей карьеры он упорно и мужественно собирал в “Информэлектро” всех вычищенных из академических институтов диссидентов, подписантов и “расово неполноценных” людей, если считал их способными специалистами. Он… был снят со своей должности в 1978 году и вскоре после этого умер. <…> Его храбрости и чувству чести российская лингвистика обязана тем, что такие известные ученые, как И.М. Богуславский, А.К. Жолковский, Л.Л. Иомдин, Л.Н. Иорданская, Л.П. Крысин, В.З. Санников, Л.Л. Цинман, получили возможность в трудное для себя время работать хоть и не совсем по специальности, но все-таки в области науки» (Апресян Ю.Д. Избранные труды. Т. 1: Лексическая семантика. Синонимические средства языка. М.: Языки русской культуры; Восточная литература, 1995. С. III).
217) В отличие от польских, венгерских и чехословацких подпольных университетов, о которых пишут в том же «Ежегоднике университетской истории» за 2001 г. — М.-Л. Б.
218) Мелетинский Е.М. Избранные статьи. Воспоминания; Гаспаров М.Л. Метр и смысл. Об одном из механизмов культурной памяти. М.: РГГУ, 1999.
219) Ирина Михайловна Семенко (1921—1987) — литературовед, жена Е.М. Мелетинского.
220) Ученый секретарь Института высших гуманитарных исследований РГГУ Елена Петровна Шумилова.
221) Имеется в виду рецензия Александра Архангельского «Уголок атеиста». См. в Интернете: http://www.guelman.ru/slava/zapis/arh.htm.
222) Презентация книги «Записи и выписки» состоялась 27 апреля 2000 г. в Музее А.С. Пушкина, в ней принимали участие И.Д. Прохорова, С.Л. Козлов, А.Л. Зорин и О.Б. Кушлина.
223) См.: Россия/Russia. Вып 1 [9]. Семидесятые как предмет истории русской культуры / Сост. К.Ю. Рогов. М.: ОГИ, 1998.
224) По-видимому, эта статья не была закончена.
225) Имеется в виду книга известного британского исследователя русской поэзии: Смит Дж. Взгляд извне: Статьи о русской поэзии и поэтике / Пер. М.Л. Гаспарова совм. с Т.В. Скулачевой. М.: Языки славянской культуры, 2001.
226) В упомянутой выше беседе с Е. Горным, И. Пильщиковым и Д. Кузовкиным для многотиражной газеты Тартуского университета «Alma Mater» (1990) М.Л. Гаспаров заметил: «В общем, хотя я и не профессионал, но один рабочий день в неделю я последние года полтора непременно провожу в архиве. Это мне вроде глотка свежего воздуха».
227) SmithG.S. D. S. Mirsky: aRussian-Englishlife, 1890—1939. Oxford; N.Y.: OxfordUniversityPress, 2000.
228) Книгой Д.С. Святополк-Мирского по истории русской и советской литературы я пoльзoвaлась с 1975 г. и, конечно, знала все его рецензии на произведения М. Цветаевой. — М.-Л. Б.
229) В 2001 г. я написала о песнях Шуберта в творчестве Цветаевой и Мандельштама (Schubert: Perspektiven. Jahrgang 3. 2003. H. 1. S. 65—99), а затем о цикле Цветаевой «Деревья» в контексте ее французского чтения — это стало предметом моего доклада в Париже в 2002 г. (опубликован в: Zeitschrift für Slawistik. 2005. № 50. S. 3—30). Оба текста опубликованы по-русски в сборниках Дома-музея Цветаевой 2004 и 2005 гг. соответственно. — М.-Л. Б.
230) Графиня Анна-Элизабет де Ноай (1876—1933) — французская постсимволистская поэтесса, высоко ценимая М. Прустом и Р.М. Рильке. Цветаева была горячей поклонницей творчества де Ноай и Эдмона Ростана (1868—1918) — известного позднеромантического драматурга, автора пьесы «Орленок» o сыне Наполеона Бонапарта («Орленок», герцог Рейхштадтский — также весьма значимая для Цветаевой историческая фигура). Настаивая на своем увлечении этими авторами, Цветаева бросала подростковый вызов модернистской богеме 1910-х годов — в российских модернистских кругах обоих этих авторов не воспринимали всерьез. Об этих увлечениях молодой поэтессы вкратце писал Вл. Орлов во вступительной статье к книге М. Цветаевой 1965 г., изданной в Большой серии «Библиотеки поэта» (с. 9, там имя французской поэтессы транскрибировано как «де Ноайль»), но до исследования М.-Л. Ботт (Ботт М.-Л. «Други! Братственный сонм!». Цикл Марины Цветаевой «Деревья» в контексте ее французского чтения // Сборник Дома-музея М. Цветаевой. 2005) влияние французской литературы на Цветаеву не было предметом специальных исследований.
231) Цветаева М. Неизданное. Сводные тетради: В 2 т. Т. 1. М., 1997.
232) Markow Wladimir. Kommentar zu den Dichtungen von K.D. Bal’mont. Bd. I. 1890— 1909. Bd. II. 1910—1917. Köln; Wien, 1988.
233) Бургин Д. Марина Цветаева и трансгрессивный эрос / Пер. с англ. С. Сивак. СПб.: ИНАПРЕСС, 2000. В следующей фразе М.Л. Гаспаров перечисляет еще две книги издательства ИНАПРЕСС: Бургин Д. София Парнок. Жизнь и творчество русской Сафо / Пер. с англ. С.И. Сивак. СПб., 1999; Парнок С. Собрание стихотворений. СПб., 1998. Упоминаемая далее «антология» вышла в другом издательстве: Sub Rosa. Аделаида Герцык, София Парнок, Поликсена Соловьева, Черубина де Габриак / Сост. и коммент. Т.Н. Жуковской и Е.А. Калло; вступ. ст. Е.А. Калло. М.: Эллис Лак, 1999. Кроме названных книг, издательство ИНАПРЕСС опубликовало «Мемуары» Э. Герштейн (2000), книги Б. Эйхенбаума «Мой временник» (2001), С.Л. Голлербаха «Свет прямой и отраженный» (воспоминания и статьи, 2003), ряд книг протоиерея Михаила Ардова и мн. др.
234) Материалы обсуждения были опубликованы в: НЛО. 2000. № 50. Эссе М.Л. Гаспарова об этом издании Ницше см. в указанном номере, с. 43.
235) «Вы напишете о нас наискосок…» — строка из стихотворения И.А. Бродского «Закричат и захлопочут петухи…» (1962). Воспоминания Р.М. Фрумкиной, вышедшие небольшим тиражом, впоследствии были переизданы в составе ее сборника: Фрумкина Р. Внутри истории. М.: НЛО, 2001.
236) Фрумкина Р.М. Материалы к частотному словарю языка Пушкина. М., 1963 (Предварительные публикации Сектора структурной и прикладной лингвистики ИЯЗ АН СССР). См. также более раннюю работу: Фрумкина Р.М. Статистическая структура лексики Пушкина // Вопросы языкознания. 1960. № 3.
237) «Jahrbuch für Universitätsgeschichte» со статьей Михаила Леоновича о домашних семинарах у А.К. Жолковского и Е.М. Мелетинского 1976—1983 гг. Это до сих пор единственная публикация М.Л. Гаспарова на немецком языке. — М.-Л. Б.
238) См. в том же выпуске (2001. № 4) статью: Szilágyi Sándor. EinunzensiertesSelbstbildungsforum. Die «FreieMontagsuniversität» inBudapest 1978—1985 (Зилахи Шандор. Неподцензурный образовательный форум. «Понедельничный свободный университет» в Будапеште в 1978—1985 годах).
239) Цветаева М. Неизданное. Записные книжки: В 2 т. Т. 1: 1913—1919. Т. 2: 1919— 1939. М., 2001.
240) Eвгeний Ланн (1896—1958) — поэт, переводчик, писатель. Его роман с М. Цветаевой относится к 1920—1921 гг.
241) Николай Вышеславцев (1890—1952) — художник, библиофил, в 1908—1914 гг. жил в Париже. В 1920 г. написал портрет М. Цветаевой.
242) Сто поэтесс Серебряного века / Сост. О. Кушлина, Т. Никольская, М. Гаспаров. СПб.: Фонд русской поэзии; Альманах «Петрополь»; АДИА—М, 1996. В рецензии М. Берга было отмечено, что подборок в книге на одну больше, чем указано на обложке. Следующее издание этой книги называется так: Сто одна поэтесса Серебряного века. СПб.: ДЕАН, 2000.
243) См.: Гаспаров М.Л., Ронен О. О «Веницейской жизни» О. Мандельштама: Опыт комментария // Звезда. 2002. № 2. С. 193—202.
244) Inmemoriam // ExLibrisНГ. 2001. № 34. 13 сентября.
245) И.В. Кукулин. Его кандидатская диссертация «Эволюция взаимодействия автора и текста в творчестве Д.И. Хармса» была защищена в РГГУ в декабре 1997 г.
246) Омри Ронен: «Надо знать, что значит эта музыка» // Новая русская книга. 2000. № 3.
247) Излишняя роскошь (фр.).
248) «Колумбов день» — национальный праздник США, празднуется во второй понедельник октября; «приятель» — друг детства М.Л. Владимир Смирнов, утонувший в Балтийском море в возрасте 20 лет; в книге «Записи и выписки» воспоминания о нем заменены переводом стихотворения Джона Мильтона «Ликид» (см. с. 78—83). Первую публикацию перевода см.: Мильтон Дж. Ликид / Вступ. заметка и пер. М.Л. Гаспарова // Ной (альманах). 1993. № 7. С. 201—207.
249) BottM.-L. Odyssee 2001. Zu Wolfgang Hilbigs Gedichtband «Bilder vom Erzählen» // die horen. 2002. Heft 207 (Одиссея-2001. По поводу сборника стихов Вольфганга Хилбига «Образы повествования»); я хвалила Михаилу Леоновичу этого незаурядного восточногерманского лирика, у которого брала в 1997 г. интервью, и присылала для возможного перевода те три сборника, которые Хилбиг выпустил в 1979—2001 гг. во Франкфурте-на-Майне.
250) Руководитель издательства «Гиперион». Книга М.Л. Гаспарова «Экспериментальные переводы» вышла в этом издательстве в 2003 г.
251) Никос Казандзакис (1882—1957) — выдающийся греческий поэт и прозаик, автор романов «Алексис Зорба» (1943, русский пер.: Казандзакис Н. Я, грек Зорба. М., 1998) и «Последнее искушение Христа» (1951, русское изд. — М., 1993). Романы Казандзакиса переведены на все европейские языки. Перевод нескольких строк из поэмы Казандзакиса «Одиссея» см. в: Гаспаров М.Л. Очерк истории европейского стиха. М.: Наука, 1989. С. 232: «Как пестроперые, как рябчики неспешно, дни за днями / Тянулись зори краснолапые, и в медленной погоне / Друзья стремились, словно ловчие; вода текла, как время…»
252) Конференция памяти Ю.М. Лотмана «Семиотика культуры: культурные механизмы, границы, самоидентификации» проходила в Тартуском университете с 26 февраля по 2 марта 2002 г. Доклад М.Л. Гаспарова «Парафраз и интертексты» был сделан 26 февраля.
253) В сентябре 2001 г., после конференции по истории славистики в Париже, я предложила Х. Анри провести конференцию о Цветаевой в европейском, особенно во французском, литературном контексте и непременно пригласить М. Л., с которым она не была знакома. В письме от декабря 2001 г. М.Л. уже придумал тему доклада. В итоге его и меня пригласили на конференцию «Poésie russe — poésie française» (13—17 марта 2002 г.). Это был первый приезд М.Л. в Париж и наша с ним последняя встреча. В Париже я увидела, как Лев Рубинштейн во дворе университета низко поклонился и сказал: «Приветствую вас, М.Л., на родной французской земле», и впервые познакомилась со стихами Евгения Бунимовича по его книге: Естественный отбор. М., 2001. — М.-Л. Б.
254) Имеется в виду Владимир Николаевич Ярхо, работавший в университетах Южной Франции; после ухода на пенсию переехал в Бордо.
255) Виктор Петрович Григорьев.
256) Стихотворение 8 из цикла М.И. Цветаевой «Деревья».
257) Робинсон М. Русская академическая элита: советский опыт (конец 1910-х — 1920-е гг.); Алпатов В.М. Филологи и революция // НЛО. 2002. № 53. С. 159— 198, 199—216.
258) Стихотворение Е.А. Бунимовича «не все то золото…» (в новых републикациях — «реплика») в авторских сборниках имеет другую разбивку на строки, раз-делено на 4 двухстрочные строфы и печатается без прописных букв и знаков препинания. См.: Бунимович Е.А. Ежедневник. М.: ОГИ, 2005. С. 222.
259) Перевод вышел в серии «Литературные памятники»: Афиней. Пир мудрецов: В 15 кн. Кн. 1—8 / Изд. подгот. Н.Т. Голинкевич, М.Г. Витковская, А.А. Григорьева и др.; Пер. Н.Т. Голинкевича; отв. ред. М.Л. Гаспаров. М.: Наука, 2003. В 2005 г. эта книга вышла вторым изданием.
260) Катаева-Лыткина Н.И. Прикосновения. Статьи разных лет. М., 2002.
261) Книгу составили Ирина Белякова и Эсфирь Красовская. — М.-Л. Б.
262) Е.Б. Коркина, работавшая над архивом Цветаевой в РГАЛИ. — М.-Л. Б.
263) Вкниге: Lichatschov D.S. Hunger und Terror. Mein Leben zwischen Oktober-revolution und Perestroika. Ostfildern, 1997, изданной И.П. Смирновым, в отличие от оригинала (Лихачев Д.С. Воспоминания. СПб., 1995), — вероятно, по соображениям объема — сняты не только разделы о дореволюционном времени, но и глава «Красный террор», где автор подчеркивает, что одна из целей его воспоминаний — показать, что «красный террор» начался уже в январе 1918 г., при Ленине. — М.-Л. Б.
264) Bott M.-L. Die Slawistik — eine «Hilfswissenschaft»? Zur Geschichte der Berliner Hochschulslawistik 1925—1956 (Славистика — «вспомогательнаядисциплина»? К истории славистики в высших учебных заведениях Берлина в 1925—1956 годах). Книгу планируется издать в 2007 г.
265) Ботт М.-Л. Моя контрреволюция. О творчестве М. Цветаевой в европейском литературном контексте: Сборник статей. М.: Дом-музей М. Цветаевой, 2007 (в печати).
266) См. примеч. 36, а также статью М.-Л. Ботт о Цветаевой и Шнитке в сб. Домамузея Марины Цветаевой 2000 г.
267) Эта работа, вероятно, не была завершена. В настоящий момент она не опубликована.
268) Книга, вышедшая в издательстве «Рипол-Классик» в 2001 г.
269) Латинские стихотворения Иоанна Секунда М.Л. Гаспаров переводил и раньше; стихотворения из цикла «Поцелуи» опубликованы в серии «Литературные памятники» с развернутым послесловием: Поэзия Иоанна Секунда // Эразм Роттердамский. Стихотворения; Иоанн Секунд. Поцелуи. М.: Наука, 1983. С. 256—272. Переизд.: Гаспаров М.Л. Избранные труды. Том I. С. 400—414.
270) РефренстихотворенияЭрнестаКристофераДоусона (1867—1900) «Non Sum Qualis Eram Bonae Sub Regno Cynarae»: «I have been faithful to thee, Cynara, in my fashion».
271) ПаркнаКорфувименииавстрийскойимператрицыЭлизабет («Сисси») (1837—1898), биографиякоторойсталасюжетнойосновойизвестнойкинотрилогииавстрийскогорежиссераЭрнстаМаришки: «Сисси» («Sissi») (1955, вролиимператрицы — РомиШнайдер), «Сисси — молодаяимпратрица» («Sissi — die junge Kaiserin») (1956) и «Сисси — трудныегодыимператрицы» («Sissi — Schiksalsjahre einer Kaiserin») (1957). В парке Элизабет установлен памятник Гейне. — М.-Л. Б.
272) Ботт М.-Л. Шуберт в жизни и поэзии M. Цветаевой… См. примеч. 113. — М.-Л. Б.
273) Миньона и арфист в романе Гёте «Годы учения и странствий Вильгельма Мейстера» — «авторы» вставных песен.
274) Намек на склянку, которую носил в кармане арфист из романа Гёте (для самоубийства, которое потребовалось бы, чтобы не вредить другим и закончить страшную жизнь), появляется в стихотворении О. Мандельштама «На мертвых ресницах Исакий замерз…» — как «талисман» в шубе шарманщика из песни Шуберта. — М.-Л. Б.
275) Произведение И.-В. Гёте «Поэзия и правда».
276) Ovidius Naso. Metamorphosen / Hrsg. und übers. von Hermann Breitenbach. Zürich: Artemis Verlag, 1975. — М.-Л. Б.
277) Любовь Александровна Викулина, филолог, сотрудница Дома-музея М. Цветаевой, переводила мою статью на русский. — М.-Л. Б.
278) Меня пригласили на международную конференцию «Schostakowitsch und die Sinfonie» («Шостакович и симфония»), прошедшую в Бонне 28—30 октября 2004 г. В своем докладе я произвела жанрoвый анализ 14-й симфонии 1969 г. на стихи Лорки, Аполлинера, Кюхельбекера и Рильке и определила ее как «пляску смерти советского общества» (ч. 2—9) и реквием Шостаковича самому себе (ч. 1 и 10—11). Летом 2005 г. я успела еще сообщить М. Л., что посвятила эту статью ему. Как предполагается, сборник с материалами конференции выйдет во Франкфурте-на-Майне в 2006 г. — М.-Л. Б.
279) Стихотворение Рильке «По одной подруге Реквием» было опубликовано в журнале «Новый мир» в 1929 г. (№ 8/9. С. 63).
280) Шостакович процитировал это всем известное место из «Как закалялась сталь» в своем выступлении в «Правде» 25 апреля 1969 г. перед первым исполнением 14-й симфонии, чтобы предотвратить очередной скандал; но его физическое состояние было близко к измученности обездвиженного героя романа — да и его автора. — М.-Л. Б.
281) В рассказе В.Г. Короленко «Парадокс» безрукий калека не произносит, а пишет эту фразу, зажав карандаш между пальцами ног: так он демонстрирует свои умения, прося милостыни. Рассказ начинается фразой: «Для чего, собственно, создан человек, об этом мы с братом получили некоторое понятие довольно рано» (см.: Короленко В.Г. Собр. соч. Т. 2. Повести и рассказы. М.: ГИХЛ, 1954).
282) Гаспаров М.Л. Памяти Сергея Аверинцева // Новый мир. 2004. № 6. См., например: «Любовь — опасный соблазн: когда этимология разрешает человеку что-то любить, он тотчас ищет в этом права чего-то не любить. Этот соблазн был чужд Аверинцеву: филолог должен любить всякое слово, а не только избранное. Мне дорога его реплика: “Как жаль, что мы не в силах все вместить и все любить”. Мало того: когда разрешено любить, то кажется, что разрешено и внушать, навязывать эту любовь своим ближним и дальним. Этого соблазна он тоже избегал: в предисловии к книге “Поэты”, к десяти замечательным признаниям в любви к ним от Вергилия до Честертона, он писал: “Я надеюсь, что читатель не причтет меня к числу заклинателей и гипнотизеров от гуманитарии — хотя бы потому, что у меня нет той нечеловеческой уверенности в себе, которая отличает последних”. Это не случайные слова: молодые слушатели, толпами стекавшиеся на его выступления, радовались подпасть именно такому гипнозу. Но сам он совсем не был этому рад. Он говорил: “Кончая лекцию, мне всегда хочется сказать: а может быть, все совсем наоборот”. <…> Его аудитория, утомленная позднесоветской догматичностью, пленялась иррациональной одушевленностью и пропускала мимо слуха рациональную строгость. Его глубочайшее уважение к европейскому рационализму, родившемуся из риторики, не находило отклика у читателей и слушателей».