(Пушкинские Горы, 6 — 10 июля 2005 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2005
Ежегодные летние и зимние конференции в Пушкиногорье, организуемые Государственным музеем-заповедником А.С. Пушкина «Михайловское» и Культурно-просветительским обществом «Пушкинский проект», посвящаются не только Пушкину, хотя «гений места» в программе, разумеется, присутствует. Предметом обсуждения становится вся русская литература, рассмотренная в перспективе некой не совсем обычной темы, которая позволяет остранить привычный материал и прочертить скрытые от «замыленного» взгляда линии историко-литературных связей. За последние три года такими темами становились: сновидения, путешествие и дорога, проблемы власти, внушение в жизни и литературе. Собрания, как правило, носят междисциплинарный характер: литературоведческие доклады дополняются выступлениями искусствоведов, психологов, историков, писателей, чей взгляд со стороны помогает движению к той же цели.
В этом году двадцать восемь ученых из пяти стран съехались, чтобы обсудить проблемы литературных случая и случайности. Центральных вопросов, как и следовало ожидать, оказалось два. Во-первых, насколько хаотичен мир в представлении (русской) литературы? И во-вторых, насколько случайностны или, наоборот, когерентны сами литературные тексты, этот мир описывающие? Маргинальная, казалось бы, по форме и содержанию тема позволила если не решить, то коснуться центральных вопросов эстетики и поэтики.
Доклады охватывали широкий материал (от XVIII века до исторического авангарда) и были выстроены «по порядку», но за пределами хронологической последовательности в выступлениях разных участников можно было проследить и определенную общую логику постановки вопросов.
Наибольшая часть докладов была посвящена, так сказать, «изображенному случайному» — счастливому или несчастному случаю как литературной теме. И здесь с самого начала наметилась определенная тенденция: почти вне зависимости от изучаемого автора и эпохи докладчики склонялись к тому, что случайное при ближайшем рассмотрении оказывается не случайным, а замаскированным воплощением некой запредельной и непознаваемой силы, обозначаемой поэтами и писателями как Рок, Провидение, Фатум, Фортуна, Судьба и т.д. Функция литературы в этой ее ипостаси — бесконечно доказывать, что за кажущейся неупорядоченностью мелких и крупных событий скрыта высшая воля. Несколько раз в докладах звучали цитаты, выражавшие одну и ту же мысль, по-разному формулировавшуюся литераторами: если есть Бог, то нет случайного. В самой изящной формулировке: «Случайность — это псевдоним, которым Бог прикрывается, когда хочет остаться инкогнито» (Боссюэ).
Варианты «сокрытия» закономерного под маской случайного оказались очень разнообразными. Так, по мнению С.А. Кибальника («“Бог изобретатель”, или “Орудие Провидения” (тема случая в творчестве Пушкина)»), в «Графе Нулине» господствует идея исторической необходимости, которая проявляется не в частных случаях, а в общем ходе событий. Ощущение непредсказуемости создается за счет законов жанра шутливой поэмы. Выбор жанра обусловлен убеждением Пушкина, которое он высказывал в полемике с романтической историографией: нельзя предвидеть, через какой именно случай выкажет себя Провидение.
О.С. Муравьева в докладе «“Не говорите: иначе нельзя было быть”: (“Случай” и проблемы биографии Пушкина)» говорила о сходной закономерности в самой жизни поэта, понимаемой как художественное произведение. Размышления в духе альтернативной истории (мог ли Пушкин не поступить в Лицей? могли его не выслать из Петербурга на юг, а затем в Михайловское? мог ли он быть подвергнут суровым репрессиям по делу декабристов? — и т. п.) при-вели исследовательницу к выводу: реально осуществился именно тот вариант событий, который имел наибольшие шансы. В этой целостной, как текст, биографии все неслучайно, кроме рождения и смертельной раны на дуэли.
Представления о Судьбе в связи с личностью Пушкина были не чужды и советским писателям, что показал С.В. Денисенко в сообщении «Пушкин как случай: Б. Лавренев и его повесть 1936 г. “Комендант Пушкин”». Случайное совпадение — фамилия Пушкин — становится судьбой героя повести, а пушкинская тема, не без участия партийных постановлений как голоса свыше, — частью писательских судеб.
Если пушкинисты готовы признать случайной хотя бы смерть поэта, то в пушкинском художественном тексте и гибель на дуэли не случайна, даже если она подается автором в качестве чистого «случая». В докладе О.Н. Гринбаума «Была ли случайной гибель Ленского, или Ритм как поэтический буревестник» было представлено математическое доказательство того, что в эпизоде дуэли героев пушкинского романа ритм как эмоционально-экспрессивный предвестник будущих событий явным образом предвосхищает трагическую развязку. Закономерность господствует на низших уровнях поэтики и «индуцируется» в тематику, делая текст полностью когерентным.
Другой вариант сокрытия закономерности — тайнопись. О тайных шифрах «Бориса Годунова» говорил Л. Димитров («Случай “Бориса Годунова”: эксгумация смысла»). По мнению болгарского ученого, трагедия Пушкина предназначалась ограниченному кругу читателей и содержала скрытые послания и семантические каламбуры (от проекций центральных героев на евангельского Иисуса до нумерологии), кажущиеся случайными непосвященным. В данном случае доказательству когерентности текста послужил весьма широко понимаемый интертекстуальный метод.
Еще один вариант сокрытия Судьбы под внешней случайностью — это «обманка» формы, скрывающая содержание. Е.Н. Григорьева («Случай и случайность в прозе А.А. Бестужева-Марлинского (“Страшное гадание”)») говорила о трансформации типичного романтического сюжета, построенного на противопоставлении своевольных страстей Провидению. Композиция и стилистика повести Марлинского с ее быстрыми сюжетными переходами обещают читателю случайностную картину мира. Но по ходу развития сюжета герой отказывается от страсти, от стихии Случая и выбирает «путь Светланы» — путь покорности Божьей воле. Все сюжетное нагромождение в конечном итоге сводится к рациональной ясности однозначной формулы, как у Жуковского: «Благ Зиждителя закон».
С точки зрения холистского подхода («цельность» — непременный атрибут «искусства») в подлинное произведение открыт доступ не случайному, а только его сознательной имитации. Ю.Н. Белова в докладе «Имитация случайности как творческий метод» продемонстрировала, что Ватто сознательно вносит в свои галантные картины элементы сценического языка комедии дель арте с его доминантой — импровизацией. Метод работы художника с эскизами — случайный выбор из готовых рисунков, которые делались без определенной цели. Множество приемов создает впечатление вырванной из жизни, случайно уловленной ситуации, но, разумеется, это только впечатление. В искусстве XX века имитация случайности становится, конечно, более смелой и радикальной, что показала О.А. Кузнецова («Энциклопедия “Случай в балете” (“101 рассказ о большом балете” Дж. Баланчина)»). Великий хореограф вводил в свои постановки в качестве художественных деталей то, что происходило на репетиции (например, падение или опоздание балерины), выводил танцоров на сцену в трико, создавая у зрителей ощущение не законченного спектакля, а лишь репетиционного процесса. Баланчин вернул на сцену «чистый» танец, создающий у зрителей ощущение бесконечной импровизации, подчиняющийся лишь музыке и полностью освобожденный от хореографических клише той эпохи, когда балет был заложником литературного сюжета. Случайность замысла и композиции задавала сложную задачу интерпретаторам и заставляла их прибегать, например, к эзотерическим учениям в стремлении понять цикл одноактных балетов «Драгоценности».
Поиском закономерного в случайном занимались не только исследователи, но и сами авторы. Для многих писателей начиная с XVIII века случай становится не только предметом или приемом изображения, но и объектом для теоретических размышлений. Наиболее ранние из таких теорий были освещены в докладе И.В. Лукьянец «Игра любви и случая во французском галантном романе XVIII века». Речь шла об отношении к проблеме случая у «легких» писателей французского рококо, чьи аргументы за и против свободы воли звучали в свое время не менее громко, чем споры энциклопедистов. Если Мариво проповедует доверие собственному сердцу, которое распознает благой случай, то для его оппонента Кребийона-сына «случай» — это опаснейшее состояние, когда человек оказывается зависим от своей материальной природы, своих инстинктов и может стать игрушкой соблазнителя-манипулятора, знающего эту природу. Обоих авторов, при всех различиях, объединяет моралистический пафос, и им в докладе был противопоставлен более глубокий роман «Опасные связи» Ш. де Лакло, где теория либертена оказывается неспособна охватить все возможные «случаи».
Казус полного отказа от категории случайного в авторском сознании был описан И.Л. Днепровой («Случай и случайность в жизни и творчестве Х.К. Андерсена»): случайность исключена уже потому, что Бог все видит и направляет к лучшему. Протестантский детерминизм в своем пределе порождает у поэта ощущение избранничества (Андерсен считал себя «соработником» Бога, знающим его волю и ей помогающим) и восприятие собственной жизни как сказки. Это мироощущение и определяет смысловые доминанты творчества: цепь случайностей в сказках Андерсена всегда оказывается проявлением закономерности и дает награду по заслуге. Нечто схожее, хотя и более сложное, увидела И.Л. Альми во взглядах и творчестве еще одного «последнего романтика» (доклад «Случай, чудо и предназначенность в художественной концепции А. Грина»). У Грина случайность естественна, она предстает в разных формах, но при этом парадоксальным образом всякий раз зависит от поведения человека. Вереница случайностей подталкивает героиню «Алых парусов» к самореализации и порождает сюжет воздаяния за терпение и веру. В романе «Бегущая по волнам» каприз героини — добежать по воде до острова — оборачивается миссией спасения: случай подсказывает судьбу. В «Дороге никуда» герой находится в ситуации, когда каждый случай приближает к гибели, но он «не сдает главного» и находит счастье перед смертью. Во всех вариантах герои должны доказать свою этическую и эстетическую безупречность, чтобы обрести собственную судьбу и получить воздаяние, а все случаи оказываются не случайными. Еще один «последний романтик» предстал апологетом неслучайной случайности в докладе М.А. Александровой «“Чудесный случай” в лирике Булата Окуджавы». В окуджавском романтическом двоемирии, с одной стороны, есть место для мировой гармонии, к которой приобщает музыка и молитва, а с другой — доминирует житейское, которое преодолеть можно только чудом и на время. Преодоление всегда случайно, а эквивалентом случайности становится внезапность/алогичность, усиленная обыденностью обстановки. Идеал через случай сопрягается с реальностью, бытие с бытом. Если в упомянутых выше докладах случайное противопоставлялось закономерному, то здесь его противоположностью оказалось ожидаемое. Эта оппозиция («случайное vs. предсказуемое») легла и в основу размышлений С.А. Савицкого («Смыслы неожиданности. “Славянка” Жуковского») о языке романтического парка и прогулки в нем, целью которой становится неожиданная смена видов и переживаний. «Славянка» — реальная прогулка по Павловску, точка зрения наблюдателя в ней постоянно меняется, но Жуковский не поет обо всем, что видит. Тщательный отбор «неожиданных» объектов оказывается обусловлен пожеланиями заказчицы — императрицы Марии Феодоровны, которая хотела запечатлеть память супруга-благодетеля. Неожиданность в художественном тексте, таким образом, оказывается отнюдь не синонимом случайного.
Закон трансформации непредсказуемого объекта в литературную условность подтвердил на прямо противоположном элегии материале И.О. Ермаченко («Лицом к лицу. Сюжет внезапного столкновения с врагом в русском военном очерке и рассказе 1904—1905 гг.»). Желая оправдать поражения русских войск, пресса и беллетристика изобретают сюжет о внезапном столкновении русского чудо-богатыря со «странным» врагом. Оправдывающий поражения своих фактор случайности пронизывает и другие разновидности литературы того времени: шпионский рассказ, повествования об «ожидаемой случайности», «неожиданной реакции в ожидаемых условиях» и др.
Теоретически роль случайного как непредсказуемого попыталась осмыслить в духе последней книги Лотмана итальянская славистка О. Симчич («“Взрыв в культуре” у Лотмана и “случай” в литературе»). Искусство эволюционирует за счет серии взрывов, которые привносят новые «как будто», расширяют область непредсказуемого, вводят в литературу то, что считалось невозможным. Возрастание числа степеней свободы и роли случая в литературном сюжете было продемонстрировано на примерах из Пушкина, Чехова и Шаламова.
Автор этого отчета в докладе «Исток случайного у Чехова» обратился к одной из сторон «случайностного» (по А.П. Чудакову) чеховского мира. Множество чеховских героев — это «растерянные люди», понявшие, что они не могут ни описать, ни объяснить ничего вокруг себя. Мир случаен для героя, потому что для него не работают (оказываются дисфункциональными) все знаковые системы и сам язык. На материале рассказа «Гриша» в докладе было показано, что одна из причин такого мировосприятия — травматическое (по Ж. Лакану) вхождение в язык и систему социальных отношений, сопровождаемое неизбежными ошибками, и сохранение в бессознательном взрослого страха подобных ошибок, идущего от раннего детства.
В ряде докладов, посвященных литературе реализма, поднимался вопрос о литературных конвенциях и их связи с проблематикой случайного. Здесь тоже находится место Судьбе (понимаемой уже социально и моралистически), но судьба неотделима от условности: об этом говорила Е.К. Созина в докладе «О природе случайности в пьесах А.Н. Островского». В «народных комедиях» раннего Островского случай приводит героя к необходимости соблюдения моральной заповеди. В поздних пьесах случай имеет индетерминистскую природу: здесь если и торжествует добро, то вопреки действиям слабых и беспомощных персонажей, за счет произвола автора, который вмешивается, как бог из машины. Важны и жанровые конвенции: Островский работает только в двух модальностях — драма (социальная детерминация, типажность) и комедия (нарушение норм социума, разрушение типажности), — стараясь соединить их за счет иронии.
Теме литературной условности в форме «случайного» был посвящен доклад К.Г. Алавердян «Случайность и необходимость в романе Л. Толстого “Война и мир”». Бельгийская исследовательница обратилась к нереальнейшим совпадениям в реалистичнейшем из романов (князь Андрей оказывается на соседнем операционном столе с Анатолем; встреча Николая Ростова и княжны Марьи в Богучарове и ее спасение и т. п.) и сделала вполне формалистский вывод: для Толстого случай выступает как самоценная пружина интриги, а психология призвана всего лишь оправдать невозможные совпадения. В докладе была предложена целая типология таких оправданий: герой сам не верит случившемуся, суеверное предчувствие героя и т. д. Совсем иначе подошла к проблеме на близком материале О.В. Сливицкая («Фактор случайного в движении жизни: “Анна Каренина”»), рассмотрев случайное у Толстого в свете теории архетипов Юнга и синэргетики. Хотя в сюжете толстовского романа есть и точки бифуркации (все могло быть иначе), и странные совпадения (двойной сон), но в целом Толстым владеет чувство единого, и потому его герои и события архетипичны, включены в «лабиринт сцеплений», который исследовательница отождествила с таинственным юнгианским «непричинным связующим принципом».
Этот доклад послужил как бы введением в проблематику случайного и чудесного уже в Серебряном веке. Предметом анализа для С.Д. Титаренко («“Случай Э. Сведенборга”: природа автоматического письма у Вл. Соловьева и Вяч. Иванова») стали записи, сделанные в состоянии медиумического транса и представляющие «озарения», «видения», «слуховые галлюцинации». Но даже такие записи оказываются неслучайны, так как понять их можно только исходя из знания жизни и творчества писателей — из «случившегося». Бессознательные записи тесно увязаны с сознательным стремлением символистов к андрогинности сознания, с попыткой обрести целостность через мистическую связь с Софией-премудростью (Соловьев) или умершей супругой (Вяч. Иванов). Интересы мистиков отчасти предвосхищают фрейдистское и особенно юнгианское понимание бессознательного и его манифестаций, которым свойственна смещенная каузальность.
Доклад латвийского исследователя П.С. Глушакова «С.Р. Минцлов: поэтика мистического и апология чудесного» был посвящен творчеству забытого беллетриста-эмигранта, развивавшего романтические мотивы случайного и чудесного. Случайность Минцлов понимал как «логику мистического», а чудо — как то, что связует прошлое с настоящим. Случайное выражается в концептах «внезапности», «мистического появления/исчезновения», «испуга», «неосознанного и немотивированного ужаса» и чуда.
Переход к новому пониманию случайного в литературе XX века был осмыслен в докладе Н.Ю. Грякаловой «“Оказион”. Тематизация “случайного” в литературе модернизма». Докладчица на большом материале прочертила траекторию движения от натуралистской/позитивистской апологии «частного случая», «странного случая» и приоритета «правды жизни» перед вымыслом (Амфитеатров) к игровой стратегии Ремизова и розановскому проекту «разложения литературы» через редукцию сюжета, композиции, вымысла как репрезентантов «случая». В намеченной перспективе случайность в модернизме становится смыслопорождающей категорией, допускающей авторский произвол в отборе материала, организации текста и переосмыслении жанров. Художественный текст превращается в форму организации случайного (что, заметим, все-таки лишает случайное абсолютного характера).
Именно эта последняя функция литературы была выдвинута на первый план формальной школой. «Случайное, странное, страшное, жуткое. Поэтика возвышенного в ранних работах русских формалистов» — так назывался доклад И.А. Калинина, посвященный взаимопереходам указанных в заглавии категорий в «Сентиментальном путешествии» Шкловского. В условиях постреволюционного разрушения быта и уничтожения привычного эстетизируется (в формалистских понятиях) весь ставший «недомашним» мир. Для Шкловского «чем страшнее, тем художественнее», причем страшное становится частным случаем странного, а странное (нарушение ожидания) неотделимо от случайного (нарушения логической каузальности). Книга Шкловского не только обнажает жизненные корни формальной поэтики, но и рисует некий предельный универсум, где господствует принцип возвышенного.
Однако сама художественная литература даже в XX веке не уходит полностью от своей роли «сокрывателя» и «организатора» случайности. Н.И. Ищук-Фадеева в докладе «Трагедия рока против экзистенциализма (Камю и Фриш, Сартр и Воннегут)» говорила о совмещении у названных авторов двух принципиально расходящихся принципов: трагедии рока (работа судьбы, в которой случай есть проявление высшей воли) и экзистенциалистского понятия всеобщей судьбы, при котором случай более независим. И даже в поэтике абсурда, где, казалось бы, случай господствует безраздельно, все оказывается не так однозначно. Е.Н. Остроухова («Д. Хармс. “Мы возьмем вымышленные имена”: имя персонажа, случай и случайность»), начав с тезиса о тотальной случайности у Хармса (случайный выбор имен, «случаи» на месте событий), перешла затем к хармсовской идее о том, что случай — только проявление «соседних миров», которые, при всей своей случайностности, являют «чистоту порядка».
Таким образом, если судить по выводам участников конференции, случайное в литературе никогда полностью не абсолютизируется — в отличие от постмодернистской философии с ее расплывчатыми понятиями. М.Ю. Рябов в докладе «Пятно как образ случая и как постмодернистская метафора» предпринял попытку дополнить известный ряд этих понятий еще одним. Пятно как символ случая ничем не уступает другим постфилософским метафорам, причем ближе всего оно оказывается к дерридеанскому «следу». В поздних работах Витгенштейна пятно как случайность (случайность выбора, случайность причины и «семантического наполнения») иллюстрирует новое отношение философа к языку как к случайным языковым играм.
Д.Н. Ахапкин в сообщении «Творчество как случайность в эстетической системе Иосифа Бродского» обратился к иррационалистической философии Льва Шестова, в ранних и поздних сочинениях которого тема случая, доминирующего над причинностью и разумной необходимостью, занимала центральное место. Эти взгляды философа прямо повлияли на Бродского, который в одном из последних эссе («Кошачье мяу») декларировал, что «случайность» есть одна из основных составляющих творческой способности и связана она с биологическим устройством человека. Докладчик подкрепил эту мысль некоторыми данными когнитивистики, однако насколько случайностная творческая способность делает случайной тематику и поэтику самих стихотворений, осталось вопросом.
Таким образом, участники конференции, сопоставив категорию случайного в литературе со всеми основными коррелятивными понятиями (незакономерное, неожиданное, непредсказуемое, дисфункциональное), приняв во внимание проблему литературных условностей, а также внешних (теоретических, философских) и внутренних (литературных) влияний, все же по большей части склонялись к выводу, что абсолютизации случая в литературе не происходит. За случаем так или иначе просматривается закономерность — в сознании автора или в структуре текста. Мог ли вывод быть иным? С одной стороны, да, возможно, — например, если бы материалом для докладов послужили Малларме и Крученых (на этой конференции классическая литература явно преобладала). Но с другой — скорее всего, выводы были предопределены методологическими установками литературоведов, априори предполагающих цельность, завершенность, полноту и неизбыточность художественного творения, присутствие в нем всеорганизующего ценностного центра. В этом случае остается открытым вопрос: есть ли у литературоведения средства для доказательства того, что в литературе возможно абсолютно случайное — то, что не способна интегрировать никакая интерпретация?
Андрей Степанов