(Москва, весна 2005 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2005
Гоголевские чтения в Москве стали традиционными: начиная с 2001 года на рубеже марта и апреля, ко дню рождения великого писателя, Городская библиотека № 2, носящая его имя, собирает гоголеведов и проводит конференцию. На сей раз, правда, она проходила не в здании библиотеки, где когда-то Н.В. Гоголь жил, писал, сжег второй том «Мертвых душ», а позже скончался, а в Библиотеке-фонде «Русское зарубежье». И назывались Пятые чтения соответственно — «Н.В. Гоголь и русское зарубежье». Программа чтений охватывала целый круг вопросов: какова рецепция гоголевского творчества в среде русской эмиграции и есть ли у этой рецепции основные типологические закономерности? Какое влияние Гоголь-художник оказал на творчество русских писателей ХХ века, живших за пределами России? Как сегодня читают и интерпретируют его тексты зарубежные слависты, тоже, по сути, составляющие некоторый слой в социокультурном конгломерате под названием «русское зарубежье»? Каково было собственно гоголевское восприятие иностранных и инокультурных образований? Наконец, как обстоит дело с переводами, публикациями и исследованиями его творчества на родине, которая волею геополитики ныне тоже, можно сказать, превратилась в «русское зарубежье»?
На чтения было заявлено более пятидесяти докладов, в которых гоголевское творчество рассматривалось в отражении русских писателей-эмигрантов так называемой «первой волны». Среди них — А.М. Ремизов, В.В. Зеньковский, В.В. Набоков, М. Горький, И.А. Бунин, В.Ф. Ходасевич, Тэффи, Г. Газданов, о. Г. Флоровский и другие. Вне поля зрения выступавших оказались и вторая, и третья «волны», хотя и они принесли немало интересных прочтений — не только в случае А.Д. Синявского — Абрама Терца.
Организаторы конференции, как всегда, были на высоте — и докладчиков собрали чуть не со всего света, и в театр их сводили, и кино показали (не какое-нибудь, а «Шинель» Г.М. Козинцева и Л.З. Трауберга и «Нос» А. Алексеева, мультипликационный фильм в оригинальной технике игольчатого экрана), и презентацию сборника докладов Четвертых Гоголевских чтений «Гоголь и Пушкин» провели, и в Шахматово экскурсию устроили. Одно не получилось — собрать публику. Если раньше слушать гоголеведческие доклады приходило 100 — 150, а то и 200 человек, то здесь по рядам конференц-зала «Русского зарубежья» сидело два-три человека, да и то через раз один из них оказывался выступающим, а остальные двое — лично его пришедшими слушать. Отговорив свой доклад, ученый поднимался и покидал зал, а с ним удалялась и его свита. Больше всего повезло Ю.В. Манну — но и на его выступлении зал был неполон.
Меж тем большая часть докладов действительно представляла научный интерес — не только для гоголеведов, но и для филологов вообще, и, как говорили в советские времена, «для любителей творчества писателя». Очень часто такие «любители» и составляют аудиторию конференций. А «профессионалы» приходят, чтобы услышать что-нибудь новое, неизвестное, расширить научный кругозор, в интересную дискуссию вступить.
Однако далеко не с каждым гоголеведом можно вступать в дискуссию.
Чтения открыл писатель И.П. Золотусский (Москва), недавно выпустивший книгу о Гоголе в серии «ЖЗЛ». В своем докладе «Гоголь и русская эмиграция первой волны» он задался вопросом: почему деятели первой волны русской эмиграции достаточно прохладно относились к Гоголю, его судьбе и жизни? Климатические характеристики рецепции коснулись, прежде всего, таких авторов, как Набоков, Тэффи, Газданов и иже с ними. Прохлада навеяна их точкой зрения — эстетической: они не только смели подходить к произведениям классика (и, более того, к его жизни и судьбе) как к литературным фактам, но даже интерпретировали их в качестве таковых фактов.
Подобный взгляд, так говорил Золотусский, спровоцирован Серебряным веком, этим разгулом эстетизма. От подхода В.В. Розанова, Д.С. Мережковского, позже — Андрея Белого, как и от всего, что породил помянутый Серебряный век, исходит дыхание тлена, дыхание декадентства. Меж тем создания Гоголя — это создания сердца, и они не могут быть исследованы эстетически, ибо эстетика и сердце, по-видимому, — вещи несовместные. Под влиянием эстетизма произошло обезбоживание писательской среды — даже А.А. Блок и тот кощунствовал, — многие писатели отворачивались от того, чем жива русская литература, а жива она лишь тем, что не сходит с христианского пути. Это настроение умов они увезли с собой в эмиграцию и продолжали коснеть в нем, пока не закоснели окончательно.
А между тем в центре разговора о Гоголе, по мнению Золотусского, должны стоять «Выбранные места из переписки с друзьями», потому что самое главное в Гоголе — это путь к Богу. В «Выбранных местах…» он вырвался за пределы чистого художества. И в русском зарубежье существовали люди, чье отношение к Гоголю не было прохладным, ибо оно было правильным: это Зеньковский, К.В. Мочульский, Иоанн Сан-Францисский, И. Ильин. Вот в чем кроется основной порок эстетической критики: подходя к Гоголю как мастер к мастеру, тот же Набоков отделяет комическое от космического. Так делают все светские писатели — в отличие от духовных, которые, не разделяя оба начала, верно понимают Гоголя как пророка возрождающегося русского Православия. И тогда видится поворот русской литературы от эстетики к религии, с пути Пушкина (который, стало быть, православию был чужд) на путь Достоевского (который, соответственно, был чужд эстетизма). И возникает правильное понимание, что Гоголь — нерв больной русской литературы и первый ее мученик.
Надо сказать, что «набоковский вопрос» был едва ли не одним из самых популярных на конференции и даже дал название докладу С.В. Овечкина (СПбГУ, Санкт-Петербург) «“Набоковский вопрос” к “Шинели” Гоголя». В соответствии с интерпретацией Овечкина, Набоков прежде всего заинтересовался, почему Акакий Акакиевич таков, каков он есть? Причина в том, что Гоголь понимал современную общественную жизнь апокалиптически, а Апокалипсис у него имеет неопределенные последствия. Одно из таких неопределенных последствий — Акакий Акакиевич. Сама же набоковская постановка вопроса продиктована тем, что Набоков — эстет, а значит — сторонник замыкания литературного слова на себя, в смысле не на Набокова, конечно, а на слово. Это же, в свою очередь, означает стремление освободить литературу от референциальности, что, в конечном итоге, грозит избавить литературный текст и от семантики. Чего никак не может допустить автор доклада.
Набоков и его видение Гоголя подверглось критике и со стороны В.В. Воропаева (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва) в его докладе «Русская эмиграция о Гоголе». Вслед за Золотусским отделяя «чистых», т. е. православных, гоголеведов от «нечистых», т. е. светских, Воропаев назвал одну из причин этого зла — книгу В.В. Вересаева «Гоголь в жизни». Сведения, изложенные в ней, недостаточны, и, однако, она стала основным источником информации для писателей-эмигрантов. Но дело не только в Вересаеве — дело и в самом Набокове, которому Гоголь чужд, из-за чего происходит снижение и осмеяние великого образа. Рассуждая о гоголевской «телесности», Набоков не понимает, что смерть Гоголя на второй неделе Великого поста была вызвана не «голодовкой», как определяют его состояние невоцерковленные исследователи, а высокой духовностью: недаром одно из лучших его произведений — книга о Божественной Литургии. Говоря о феномене языка, а не идей, Набоков не способен понять основное в поэтике Гоголя — ее загадочность, которую нельзя проанализировать традиционными филологическими методами. Она есть внеэстетическая категория, и ее анализ обессмысливает произведения писателя. Меж тем существуют исследователи гоголевского творчества — а именно С.Л. Франк или Б.К. Зайцев, — которые глубоко понимают Гоголя и без анализа, и основываться сегодня должно на них. Это будет для гоголеведа правильным поступком, а отталкиваться от Набокова или, скажем, от Синявского-Терца — неправильным.
Если двигаться в направлении, предложенном Воропаевым, то тогда смерть Гоголя — закономерный поступок христианина, который должен желать покинуть юдоль греха и устремиться в Царствие Небесное. Следующим логическим шагом будет понимание, что ничего трагического в личности и творчестве классика нет и не было, а есть только наши досужие домыслы да набоковские сплетни. Однако трагедия была — сам Гоголь о ней говорил, и не раз. Она стала предметом доклада В.И. Мильдона (ВГИК им. С.А. Герасимова, Москва) «Россия в изгнании о России Гоголя». По мнению Мильдона, существовало не-разрешимое противоречие между объективной изобразительной силой, присущей писателю, и личным его пристрастием. Первая толкала к тому, чтобы описывать видимое так, как оно увидено, и это пугало его самого. Второе требовало создания положительного идеала, а создавать его было не из чего. Эту особенность лучше всего увидели и поняли именно писатели-эмигранты в силу того, что сами были в ситуации трагической.
Есть в творчестве Гоголя и моменты совершенно очевидные — как, например, его концепция «своего» и «чужого», проанализированная Е.Е. Замысловой (МГУ им. М.В. Ломоносова) в докладе «“Чужое” глазами Гоголя. Взгляд писателя на европейскую цивилизацию». Под «своим» Гоголь понимал правду русской жизни, под «чужим» — красивые эффекты Запада, насквозь пропитанные ложью. Героем, соединяющим в себе оба начала, является Чичиков, холодный расчет и меркантильность которого никаким образом не могут быть русскими чертами, поскольку стремление к личному обогащению, материальные мотивы поведения чужды русскому человеку, для которого деньги — от лукавого. Докладчица опиралась на точку зрения А.С. Панарина, в одном из своих исследований сравнившего Чичикова с Дж. Соросом.
Таким образом, уже в начале работы чтений обозначились две модели суждений о Гоголе: одна правильная, т. е. богословски ориентированная, другая — неправильная, ориентированная эстетически. Такое со-/противопоставление и разделение парадигм, по-видимому, представилось докладчикам безусловно корректным. Но есть проблема: отечественное богословие, как сообщил И.А. Есаулов (Государственная академия славянской культуры, Москва) в до-кладе «Богословие и русская словесность: отец Георгий Флоровский о Гоголе», не выработало своего понятийного аппарата, а потому в оценках звучит не солидарный голос Церкви, а частное мнение того или другого мыслителя. И если мы отринем филологические методы, как-то: анализ текста на уровне языка, образов, мотивов и др., анализ интертекста и др., отринем вслед за этим художественность как заведомо внерелигиозную категорию, то останемся без научного аппарата как такового, а только с частными мнениями, которые тоже никак не сможем интерпретировать, ибо — нечем.
Помимо этого, Гоголь для представителей русской эмиграции все-таки являлся семиотической фигурой — как в духовном, так и в телесном, физическом плане, и это утверждение в корне противоречит концепции «прохладного» отношения к писателю в эмигрантской среде: верно либо одно, либо другое, оба утверждения одновременно истинными быть никак не могут. И его произведения, и жизнь, и судьба воспринимались знаково — этому был посвящен доклад Н.О. Осиповой (Вятский государственный гуманитарный университет, Россия) «“Гоголевский текст” в семиотическом поле поэзии первой русской эмиграции». Именно семиотическое поле гоголевского творчества, перенасыщенное сложными культурными кодами и символами, принимающими онтологический статус, — т. е. поле, выделенное и интерпретированное филологическими, а не богословскими методами, — соответствовало состоянию русской эмиграции с ее метаниями. Утвердился специфический гоголевский миф, созданный последними предреволюционными поколениями русских литераторов, а затем и петербургский миф, основанный на гоголевских кодах (об этом мифе — и доклад В.А. Гусева (Днепропетровский национальный университет, Украина) «Гоголевский миф в литературоведческих исследованиях и публицистике русского зарубежья»). От обоих мифов питались М.И. Цветаева, Г.В. Иванов, Г.В. Адамович, А.А. Кондратьев, Б.Ю. Поплавский, Н.А. Оцуп, К.А. Бальмонт, Ходасевич… «Обезбоженной» поэзию названных авторов можно назвать, в общем-то, с большой натяжкой. Творчество Ремизова также представляется скорее духовным, чем бездуховным (Ю.Б. Орлицкий (РГГУ, Москва), «Гоголь и его проза в структуре книги Ремизова “Огонь вещей”»; Т.В. Саськова (Московский государственный открытый педагогический университет им. М.А. Шолохова), «Гоголевские традиции в “Каторжной идиллии” Ремизова»).
Широкое и насыщенное проблемное поле конференции, казалось бы, обозначилось буквально с первых минут ее работы. И должен был — казалось бы — начаться диалог, в идеале приводящий к примирению противоположных точек зрения или к каким-нибудь менее радикальным, но все же реальным результатам. Но нет, ничего подобного не воспоследовало. Поскольку диалог подразумевает — даже не желание слышать собеседника или, скажем, уважение к иному прочтению, нет — просто хотя бы присутствие. Физическое. Что никак не возможно, если докладчик после своего выступления эффектно покидает зал и более в нем не появляется.
Сограждане! И скучно, и грустно!
Подход Золотусского, Воропаева и их единомышленников, как выяснилось, лежит в русле «православного гоголеведения». Термин, ранее являвшийся строго цеховым, был озвучен П.В. Михедом (Институт литературы им. Т.Г. Шевченко НАНУ, Украина) в докладе «У истоков “православного гоголеведения”: Пантелеймон Кулиш». Православное гоголеведение резко отличается от неправославного своей программной идеологичностью и категорически отрицательным отношением ко всему, что лежит за пределами его собственных объема и содержания. В первую очередь, разумеется, имеются в виду эстетические характеристики произведений искусства. Поскольку понятие ново, постольку и не существует — пока еще — гносеологического аппарата, обеспечивающего ему статус научной парадигмы. Однако это не мешает православным гоголеведам заниматься, так сказать, предварительной селекцией — что-то будет после становления дисциплины достойно стать объектом науки, что-то — нет. Со стороны, по крайней мере, ясно, что православное гоголеведение будет иметь мало общего с тем, что до сих пор называлось филологией и считалось дисциплиной, изучающей литературные произведения.
В период всеобщего ожидания нового метода находятся люди, стремящиеся примирить эстетику с религией. Среди них — О.Т. Ермишин (Библиотека-фонд «Русское зарубежье», Москва), который в докладе «Н.В. Гоголь и эстетика В.В. Зеньковского (о принципах религиозной эстетики)» выделил три этапа творчества писателя. На первом этапе (с начала 1830-х годов и до постановки «Ревизора») писатель утверждает магию красоты. Затем постепенно происходит утрата веры в самостоятельную ее силу, однако параллельно формируется синтетический мировоззренческий идеал, подразумевающий религиозное осмысление культуры. На третьем этапе, вплотную примыкающем к созданию «Выбранных мест…», эстетика оказывается реабилитирована, но на внеэстетической, т. е. религиозной, основе. В концепции Зеньковского Гоголь — пророк православной культуры, своим творчеством осуществляющий духовный порыв к христианизации всей жизни. Противопоставления эстетического идеала религиозному он не делал, так как верил в возможность их соединения. На христианской основе возникает эстетическая антропология Гоголя — то сочетание красоты и веры, которое способствует преображению человека. Право-славная антропология Гоголя: 1) воспитывает эстетическую отзывчивость, 2) морально организует внутреннюю жизнь, 3) создает идеал прекрасного человека. Таким образом, Гоголь строил богословие культуры. Эстетические переживания, эстетический восторг накладываются на понимание психической индивидуальности, а следовательно, все духовное движение личности и состоит в том, что человеческое, религиозное и эстетическое сливаются воедино. Становится явной и неоспоримой связь православной антропологии с эстетикой и религиозной богословской культурой. Эстетический идеал служит божественному идеалу мироздания, поскольку, как известно, любое искусство имеет своим источником и онтологической целью именно религию, благодаря этому осуществляя выход к вечным надвременным ценностям.
Правомерность суждения о Гоголе как о создателе, прежде всего, эстетических объектов подтверждает и тот факт, что именно художественность его прозы, его идиостиль и индивидуальный художественный язык повлияли на национальное самоопределение и самоидентификацию Украины — об этом говорил В.Л. Скуратовский (Киевский государственный университет театрального искусства, Украина), освещая тему «Гоголь и Украина». Новая Украина возникла после того, как писатель открыл мир Малороссии в своих произведениях. Это привело даже к возникновению университетов, например Харьковского. Таким образом, Гоголь уже тогда рассматривался и продолжает рассматриваться как украинский культурный мессия. Другое дело, что в дальнейшем пути писателя и читателей, ожидающих от него литературно-национального подвига, разошлись: описав свою Малороссию, создав Тараса Бульбу, он более не возвращался к этой теме, более того — современная украинская литература на украинском языке была ему малоинтересна. С 1830-х Гоголь искал решение проблемы человека в пространстве вненациональном, самым внимательным образом присматриваясь к католической универсальности. Интересно, что универсализм писателя, носящий знаково-православный характер, был выработан с помощью понятийного аппарата, предложенного католицизмом.
История литературы тоже может чему-то научить — при наличии учащихся, разумеется. Попытка национализировать писателя не приводит, к сожалению, ко всеобщему миру и благорастворению воздухов по одной лишь причине — сопротивления материала. Равно как и попытка идеологизировать его — даже если идеологией является Православие и даже если оно лишено привычных соседей — Самодержавия и Народности.
Впрочем, борьба противоположных точек зрения была, как уже неоднократно отмечено, виртуальной. Вскользь заметим, что если дело пойдет так и дальше, то и выступать докладчикам придется перед исключительно виртуальной аудиторией — ведь бряцание идеологем приятно слуху только тех, кто сии вериги носит. Но столь же виртуальной оказалась и другая проблема, имеющая существенно большее отношение к филологии (в сегодняшнем понимании, при — пока еще! — отсутствии православного гоголеведения как дисциплины). Имеется в виду вопрос о том, был ли Гоголь писателем-романтиком. Сторонниками положительного решения являлись такие ученые, как Ю.В. Манн и Н.И. Ищук-Фадеева. Д.В. Кобленкова (Нижегородский государственный университет им. Н.И. Лобачевского) в докладе «Гоголь и Эдгар По. Типология условности» говорила о двоемирии, присущем и По, и Гоголю именно как романтикам, и о кардинальных различиях их мировоззрений. Достаточно сказать, что Гоголь, следуя христианскому противопоставлению Божественного и дьявольского начал, не создал авторской космогонии, а По в русле идеалистической философии и трансцендентализма ее выработал.
На противоположной позиции стоял В.И. Мильдон, считающий раздвоенность Гоголя не особенностью художественного метода, а характеристикой индивидуального мировоззрения, порывающегося к созданию идеальной художественной фактуры и наталкивающегося на принципиальное сопротивление жизненной натуры. Дж. Страно (Университет г. Катания, Италия), освещая тему «Гоголь в итальянской критике последнего десятилетия», рассматривает его творчество 1830-х годов с позиции пародии, иронии, полемики, осознанно направленной на дезавуирование романтических стереотипов.
Пятые Гоголевские чтения в ряду предыдущих четырех оказались наиболее наглядными с точки зрения диалектики науки. Не хватает нескольких лет до круглой — столетней — даты со дня проведения грандиозного гоголевского мероприятия, посвященного столетию писателя и открытию памятника ему. Тогда, в 1909 г., также развернулся спор о том, реалистом или романтиком был Гоголь…
Впрочем, самое главное — верность духу писателя, а не попытка типологически соотнести его с тем или иным художественным направлением. Ведь мы всегда должны находиться в непосредственном контакте с теми законами, которые писателем над самим собою признаны, — иначе никакая методология не будет в состоянии обеспечить нас осознанием существа предмета. И Пятые чтения показали, что не в спорах — пусть даже виртуальных — рождается истина, а в ссорах, напоминающих знаменитую распрю между Иваном Ивановичем и Иваном Никифоровичем.
Дело касалось сборника докладов Четвертых Гоголевских чтений «Гоголь и Пушкин». И не столько даже сборника, сколько его редактора В.Д. Денисова (РГГМУ, Санкт-Петербург). При подготовке сборника он по собственной инициативе признал ненаучными некоторые доклады и отказал авторам в публикации. Таким образом, произошла знаковая мена статуса «научного редактора» на статус «главного редактора». Но свои полномочия Денисов расширил и далее. На Пятых чтениях после выступления И.Ф. Владимирова (издательство «Наш дом», Москва) «Римское испытание веры», посвященного взаимодействию Гоголя с представителями католичества во время пребывания писателя в Италии и с этой точки зрения ставящего проблему взаимодействия красоты, эстетики и идеологии, Денисов задал докладчику сакраментальный вопрос: «Какова научная ценность вашего сообщения?» Вероятно, и следующие чтения будут проходить под бессменным руководством почтенного гоголеведа, который свое собственное выступление на нынешней конференции посвятил проблеме более чем скромной — «Отражение западноевропейской жизни в творчестве Гоголя».
Проблема вмешательства в чужой текст оказывается существенно более «гоголевской», чем может показаться на первый взгляд. Особенно в виду «православного гоголеведения». Текст — это, конечно, очень важно, но все-таки первично — вмешательство.
Идеологизация творчества писателя подразумевает возможность неограниченной трактовки его в русле собственных концепций. В этом случае понимание есть получение результата, известного понимающему заранее. Работа заключается в том, чтобы извлечь из предмета исследования все, что соответствует задаче, и отсечь остальное.
Производя процедуру отсечения, автор концепции мыслит себя если не душеприказчиком, то, во всяком случае, правопреемником единственной истины, выраженной автором корпуса произведений. Подразумевается также, что сам объект — в данном случае творчество Н.В. Гоголя — столь же заинтересован в однозначном истолковании, сколь и субъект исследования. Идеологическая герменевтика направляет все свои усилия на поиск одной-единственной истины, данной в ощущении только ей, и заинтересована в нивелировке всех остальных, буде таковые отыщутся.
Напротив, традиционная филология — как и любая другая наука об искусстве — руководствуется методами эстетическими. Эстетическое чувство, как известно, есть чувство незаинтересованное. Эстетическое исследование не ищет заранее известный результат. Процесс работы в данном случае и представляет собой поиск некоторого результата как одной из возможностей понимания. Об этом однозначно высказалась Н.И. Ищук-Фадеева: «Меня интересует только текстовая реальность и только то, что происходит в ней».
Анализ текстовой реальности, проведенный как на уровне непосредственно гоголевских произведений, так и на уровне текста-рецепции (имеется в виду работа Набокова), демонстрирует адекватность интерпретации, несмотря на ряд «отвлекающих» моментов, введенных Набоковым в исследование (Ю.Я. Барабаш (ИМЛИ РАН, Москва), доклад «Набоков и Гоголь (Мастер и гений)»). Более того: чисто филологические методы в целом позволяют, как выясняется, коснуться и нравственной проблематики жизни и личности писателя, не покушаясь при этом на целостность этой личности.
Доклад Н.И. Ищук-Фадеевой (Тверской государственный университет, Россия) «Рим в топонимике Гоголя» был посвящен формализации целостного поэтического мира писателя и самого понятия такой целостности посредством анализа высокочастотной лексемы «всё» и ее производных. При анализе текстов «Петербургских повестей» исследовательница проследила постепенное разрушение целостности, лексически выражающееся движением от «всё» к «ничего». «Всё» в ряде произведений Гоголя выступает как знак равновеликости части целому (в этом смысле Невский проспект — своеобразная синекдоха Петербурга). По мере движения повествования оказывается, что в Петербурге «всё» обман, мираж, призрачность. Акцент сделан писателем на знак общего, единого, но только для того, чтобы объявить иллюзорность этого мира. Возникает метасмысл: «всё» Петербурга представлено перед взглядом читателя, однако северная столица является перед ним не в настоящем свете. Две сюжетные линии «Невского проспекта» — трагическая (художник Пискарев) и водевильная (поручик Пирогов) — демонстрируют романтическое двоемирие, характеризующееся бунтом вещей, перевернутостью внешнего мира.
В «Петербургских повестях» Гоголь пишет об Италии, в отрывке «Рим» — о Московии. В «Риме» поразительная женская красота возникает также через посредство лексемы «всё» и ее производных. Это — всепобеждающая красота женщины. По мере развития повествования происходит усиление лексемы. В «Риме» впервые у Гоголя единство мира обеспечивает красота женщины, физическая и духовная. Однако специфическая характерология Гоголя здесь направлена не столько на личность, сколько на нацию — отсюда размышления о национальном менталитете. Писатель воспринимает частное, видя целое, и наоборот. Итальянская культура как «иное» есть явление многостороннее и всеобъемлющее. В «Риме» происходит сближение человека и вещного мира: проводится параллель «все» (люди) — «всё» (окружающее), подкрепленная эстетическими чувствами наслаждения произведениями искусства. Вечная природа воспринимается как таинство бытия в красоте. Недаром искомое единство Гоголь обретает в Риме.
Не случайно в гоголевском творчестве Малороссия сближена с Италией именно через красоту, эстетику (Л.И. Гетман (Нежинский государственный педагогический университет им Н.В. Гоголя, Украина), доклад «Петербург и Рим глазами малоросса»).
Гоголевский смех также является эстетическим объектом. Ю.В. Манн (РГГУ, Москва) в докладе «Гоголевский алогизм в алогичном мире» говорил об обаянии гоголевского алогизма. При том, что действие произведений развивается вне законов логической целесообразности, согласно которым статский советник не может превратиться в нос, мотивировка и разумность событий художественных произведений кроется в самой их безмотивности. Поэтический мир Гоголя не поддается однозначной трактовке: мы можем объяснить его странности, но никогда не сможем до конца быть уверены, что истолковали их правильно, поскольку основа гоголевского видения — игра воображения, столкновение бытийного и художественного планов. Постижение сущности бытия для Гоголя — веселая озорная трансцендентальность, диктующая художественную логику. Манн отмечает близость эстетических миров Гоголя и Ф. Кафки, в основе которых лежит баланс между абсурдом и логикой. Поэтому Гоголь сопротивляется редуцированию его произведений до определенной нравственной апофегмы. Контраст светлого и темного, гнетущие действия порождают неподдельное веселье (см. «Ревизор», «Мертвые души»). «Злой гений литературы» исчезает, тут же становясь источником неистощимого комизма, «гением смеха». Устройство гоголевского художественного мира таково, что пороки и преступления чиновников в «Ревизоре» оказываются смешными при их кажущейся масштабности. Все, даже чувство тоски, может быть объектом комического. Подобный эстетический подход производит художественно-терапевтический эффект: читатель способен утишить собственную боль, а потому Гоголь оказывается неизменно востребованным русским писателем.
Поэтика Гоголя во многом интертекстуальна. М.Я. Вайскопф (Еврейский университет в Иерусалиме, Израиль) в докладе «Гоголь и русская журналистика 1830-х годов» обратил внимание на массовую литературную продукцию эпохи, журналистику и журнальную литературу, как на источники гоголевских текстов, его образов, метафор, гипербол. Соотнося творчество великого писателя и писателей второстепенных, создававших продукцию «массового романтизма», исследователь обнаруживает образы «Носа», «Страшной мести», «Тараса Бульбы», «Ревизора», «Мертвых душ» и других произведений у авторов, ныне прочно забытых. Оказывается, что Гоголь заимствует у современников и образность, и сюжетные ходы, и художественные или риторические приемы. Таким, например, оказывается мотив единства эстетики и эротики, обусловливающих религиозное обращение («Тарас Бульба»). Крайне важна с этой точки зрения критика «Телескопа». Гоголевская публицистика выказывает зависимость как от отечественных, так и от западных источников. Например, «Завещание», предваряющее первую редакцию «Выбранных мест из переписки с друзьями», как отчасти и сама эта книга, навеяно «Замогильными записками» Шатобриана.
Редуцирование гоголевского творчества до единственной нравственной апофегмы — процесс, вероятно, вполне достаточный для определенных целей. Но необходим ли он, если чисто эстетическими методами можно постичь и личностное становление писателя, и диалектику добра и зла, темного и светлого начал в его душе и сердце, и даже — буде появится такое желание — его религиозный кризис? Оно, конечно, Гоголь — великий писатель, Украина — самостоятельная страна, а Волга по-прежнему впадает в Каспийское море, — но зачем же филологию отменять? Почему нельзя добиваться результатов, просто изучая текст? Не нравится формальный метод — можно попробовать, скажем, по Б.А. Ларину. Не по душе метод Ю.М. Лотмана и его школы — что ж, есть Ю.В. Манн. Коли и он плох — можно поискать контексты и подтексты. Почему надо обязательно противопоставлять эстетику и этику, если эпоха пыпинианства давно миновала, а в течение ХХ века все сошлись во мнениях, что эстетика от этики неотделима?
Нет ответа. Не дают ответа…
В.В. Калмыкова