«Дело Каировой» и его след в биографии А.С. Суворина. Приложение. Дневник Настасьи Васильевны Каировой в сумасшедшем доме (публ. О. Макаровой)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2005
1
В конце апреля — начале мая 1876 года крупнейшие петербургские и московские газеты запестрели сообщениями о скандальном судебном процессе под названием «Дело Каировой». Его разбору посвятил главу в своем «Дневнике писателя» Ф.М. Достоевский; впоследствии оно было упомянуто в «Братьях Карамазовых»1. В целом классик отнесся к делу Каировой негативно — он счел, что приговор стал следствием неверно сформулированных вопросов, исключивших однозначный вывод о виновности подсудимой, — однако у нас есть некоторые основания полагать, что критицизм Достоевского был вызван и закулисной стороной процесса, о которой он умолчал.
Подробное освещение дело Каировой получило в газете «Новое время». Этот факт имеет для нас существенное значение: как удалось установить, исход судебного процесса определился негласным вмешательством именно со стороны ее издателей и владельцев. Не менее важны и те события вокруг газеты, которые незамедлительно последовали за вынесением приговора — об этом пойдет речь далее. Между тем первый, криминальный план дела Каировой, подробно освещенный в прессе, весьма своеобразен и заслуживает изложения, поскольку дает яркое представление о характере героини. История нашумевшего дела такова.
Настасья Васильевна Каирова (1844—1888), 1 ноября 1874 года нанявшаяся в актрисы театральной труппы в Оренбурге, в декабре того же года стала любовницей Василия Александровича Великанова, отставного флотского офицера и антрепренера этой труппы. (Из судебной хроники: «Темперамент его жены холодный, так что для нее супружеские отношения не только не доставляют удовольствия, но и составляют мучения, так что ему необходимо было искать физического удовлетворения»2.) Весной 1875 года, обанкротившись, Великанов уехал вместе с Каировой в Петербург, надеясь преуспеть в столице на театральном поприще. (Из судебной хроники: «Она говорила ему, что в Петербурге имеет связи, и обещала пристроить его на императорской сцене»3.) В конце июня в Петербург приехала жена Великанова, актриса той же оренбургской труппы Александра Ивановна Великанова, и объявила о своем намерении воссоединиться с супругом. (Из судебной хроники, показания Великановой: «Муж отправился по делам в Петербург, с ним отправилась и Каирова в виде попутчицы. Через несколько времени она получила письмо от мужа из Саратова, где он писал, чтобы она поскорее приехала избавить его от Каировой, которой он увлекся в Петербурге в пьяном виде, и теперь она им совершенно завладела»4.) Бурное выяснение отношений привело к трагической развязке. (Из судебной хроники: «Обвиняемая <…> рассказала, что, узнав о приезде жены Великанова, 27 числа, она имела с ним разговор, предлагала ему дать средства отравить жену, но он говорил, что сам не имеет ни силы, ни характера избавиться от жены, просил избавить его от нее. <…> Каирова ушла, проходила целую ночь, к утру вернулась, рассказывала, что она топилась, но ее вытащили солдаты»5.) Поначалу согласившись вернуть жене заблудшего мужа, Каирова ретировалась, но вскоре вернулась на дачу в Ораниенбаум, где в тот момент жили Великановы, и в ночь с 7 на 8 июля, тайком проникнув в дом и застав супругов в постели, нанесла несколько ударов бритвой по горлу соперницы. (Из судебной хроники: «Обвиняемая, дочь майора Анастасия Васильевна Каирова, признавая себя виновною в нанесении Александре Ивановне Великановой нескольких ран бритвою с заранее обдуманным намерением лишить Великанову жизни, показала судебному следователю, что причиной совершенного ею деяния была сильная любовь, которую она питала к Великанову, а равно и желание избавить его от крайне дурного влияния, которое, по ее мнению, Великанова имела на своего мужа. По объяснению Каировой, она еще и раньше заявляла Великанову, что связь, возникшая между ними, приведет или к самоубийству ее, Каировой, или к убийству жены его, Великанова. За сим Каирова пояснила, кроме того, что, задумав лишить Великанову жизни, она намеревалась или перерезать ей сонную артерию, или же проткнуть ей гвоздем ухо до мозга, и что бритва, которою она нанесла раны, куплена ею 7-го числа июля в Петербурге на Невском проспекте»6.)
Раны оказались не смертельными, и Великанова уже через две недели играла на сцене. Настасья Каирова была арестована и четыре месяца провела в петергофской тюрьме; 11 ноября 1875 года она на десять месяцев была помещена в Дом нервных и душевных больных Св. Николая Чудо-творца для оценки ее психического состояния. Ее дело разбиралось Третьим отделением Петербургского окружного суда 28 апреля 1876 года. Приняв во внимание, что в роду Каировой были часты случаи психических болезней, создающих почву для «ненормальных и резких деяний при неблагоприятных условиях»7, присяжные заседатели — их голоса разделились поровну — преступницу оправдали. (Из судебной хроники: «Свидетель Гладков показал, что лет 12 знает Каирову, относительно которой ему передавали, что она иногда бывает просто как сумасшедшая. Так, человек, живший у Каировой на даче в Петергофе, передавал, что она однажды бросилась на него и зубами вырвала клок рубашки, а в другой раз схватила топор и начала ломать дверь комнаты, в которой кто-то находился. Это было 8 лет тому назад»8.)
Теперь мы более подробно представим ключевые фигуры судебного процесса — ни одна из газет, словно дав обет молчания, не стала этого делать.
Настасья Каирова, проходившая в деле как актриса Оренбургского театра, в то же время была гражданской женой журналиста и драматурга Федора Алексеевича Кони 9 (1809—1879), от которого она прижила двух дочерей, Ольгу (1865—?) и Людмилу (1866—1937). (До того трудившаяся секретарем в «Биржевых ведомостях»10, а затем оставившая работу «вследствие болезни», Каирова уехала в Оренбург в поисках средств к существованию.) Председательствовал в Петербургском окружном суде Владимир Иванович Лихачев, либеральный общественный деятель. Обвинителем на процессе выступал прокурор Владимир Константинович Случевский, брат поэта (и государственного чиновника) К.К. Случевского. Адвокатом Каировой был назначен Евгений Исаакович Утин, активный сотрудник журнала «Вестник Европы». Наконец, как уже было сказано, дело Каировой с особой подробностью освещалось в газете «Новое время», лишь двумя месяцами ранее приобретенной Алексеем Сергеевичем Сувориным.
Адюльтер, преднамеренное покушение на убийство, да еще с применением угроз — даже с учетом смягчающих обстоятельств — гарантировали бы преступнице суровое наказание, что вкупе с газетной оглаской бросило бы тень на репутацию не только гражданского мужа Каировой — в то время он искал себе место на государственной службе, но и ее пасынка — успешно восходящего по карьерной лестнице юриста Анатолия Федоровича Кони.
Как мы теперь можем предположить, оправдательный приговор Настасье Каировой явился результатом сговора заинтересованных сторон, пустивших следствие по нужному руслу. Позволим себе сделать еще одно осторожное предположение: юридическая сторона дела была, вероятно, разработана не без участия А.Ф. Кони, а прочие хлопоты взял на себя А.С. Суворин, которого сблизил с юристом недавний — 1873 года — судебный процесс по делу об убийстве его первой жены (молодой следователь с большим сочувствием отнесся к горю Суворина и в своих письмах морально поддерживал безутешного вдовца)11. Не менее прочной была «сцепка» Суворина и с другими фигурантами: Лихачев был его партнером по газете, с братьями Случевскими он общался по долгу службы, а с Утиным его связала дуэльная история 12. Искушение видеть в Суворине и Лихачеве невидимых дирижеров судебного процесса велико еще и потому, что имел место по крайней мере один известный прецедент. В январе 1876 года в суде рассматривалось дело сына варшавского банкира Л.Л. Кронеберга. С.Л. Кронеберг обвинялся в истязании малолетней дочери и был оправдан благодаря тайному содействию Лихачева и Суворина: Лихачев способствовал назначению «своего» адвоката, В.Д. Спасовича, а Суворин защитил реноме банкира в прессе. Л.Л. Кронеберг ссудил Лихачеву и Суворину деньги на покупку «Нового времени»13.
Согласно «сценарию», оказавшись в тюрьме, Настасья Каирова начала фабриковать свидетельства своей невменяемости. Первым из-под ее пера вышел «Автобиографический очерк»14 — текст, который, безусловно, можно отнести к патографическому жанру 15 и который вызывает немедленные ассоциации с «Записками из подполья» Достоевского. Кратко изложив историю своего происхождения, воспитания и образования, Каирова подвергла себя пространному и беспощадному самоанализу, выставляя напоказ самые скверные черты своей натуры. В саморазоблачениях Каировой сложным образом переплелись реальная психическая неуравновешенность (подтверждением чему служат, например, показания свидетелей на суде) и необходимость инсценировать симптомы психической патологии по подсказке хлопотавших за нее людей. В результате долгого пребывания в заключении (не говоря уже о травматичном эпизоде с покушением на убийство) невротическое состояние Каировой, несомненно, обострилось и приняло форму навязчивого «морального» эксгибиционизма. Заочно поставить точный психиатрический диагноз Настасье Каировой затруднительно, однако имеющиеся у нас данные позволяют предположить, что это была глубоко неврастеничная женщина, страдавшая резкими перепадами настроения и выраженным предменструальным синдромом:
«Одни говорят, что я рыба, — и они правы: я подолгу бываю совершеннейшей рыбой. Другие утверждают, что я, напротив, сама страсть, — и они правы: бывают периоды, когда я становлюсь действительно воплощением страстности»; «Какие хотите лишения: голод, холод, тряпье на плечах, — я вынесу совершенно спокойно и бодро, самый тяжелый труд с бессонными ночами для меня ничего. Но шуршанье бумагой, скрип двери, визг вентилятора, писк детей выводят меня из себя…»; «За несколько дней до известного периодического болезненного состояния я становлюсь до последней степени обидчива, придирчива и зла»16.
При этом случай Каировой не следует относить к числу уникальных. Культивирование неврозов и их беллетризация — это своеобразная черта эпохи, отмеченной интенсивной женской эмансипацией. Отстаивая свои права, осваивая новые, «неженские» профессии и при этом не имея выработанных социальных сценариев поведения, женщины из разночинской среды порою позволяли себе чрезмерно эмоциональные, вплоть до истероидных, реакции. Достаточно в этой связи вспомнить еще одну корреспондентку А.С. Суворина — Ольгу Кундасову, изучавшую математику на престижных курсах Герье и впоследствии добровольно ставшую пациенткой психиатрической лечебницы 17.
Выводы, к которым Каирова пришла в процессе жесткого самоанализа, не оставляют сомнений в тяжести ее психического нездоровья: «Более капризной, деспотической и неблагодарной женщины, как я, я никогда не встречала»18; «Может быть, вследствие особенно уродливо развившегося ума, но у меня действительно собственные понятия об обязанностях и чести, иногда резко расходящиеся с общепринятыми понятиями, а зачастую даже с законом»19; «В припадке холодного бешенства могу и убить или погубить как-нибудь иначе»20; «Мне нужна борьба, нужны волнения: если их нет, я готова нарочно создавать их»; «Словом, счастливым я не сделала никого и не была счастлива сама, потому что вряд ли помирюсь с действительностью даже в могиле или хоть найду себе дело вполне по душе и по силам»21.
Однако, как можно видеть, Каирова не стремится к покаянным признаниям; ее исповедь походит на монолог героини психологической мелодрамы: она осуждает не свои поступки, но свою уродливую психологическую конституцию (подобный прием использовал Стриндберг в пьесе «Фрекен Жюли»). У Каировой были намерения продолжить свое сочинение: «В следующей тетради я расскажу вам историю моей последней, самой сумасшедшей любви и историю преступленья. Как жаль, что нельзя взять уже раз написанную мною для Утина!»22
Словесное свидетельство своих психических отклонений Каирова подкрепила поведенческим. (Из судебной хроники: «Воскресенский, врач при петергофской тюрьме, показал, что в первое время пребывания Каировой в тюрьме в характере ее особенностей им замечено не было, но с тех пор как наступила осень и дурная погода и прогулка ее на воздухе прекратилась, то свидетель стал замечать в ней большую перемену и стал подозревать, что ее умственные способности не в нормальном состоянии. Госпожа Каирова стала выказывать крайнюю раздражительность, нетерпеливость, часто плакала и была всем недовольна, постоянно ворчала. Всматриваясь ближе, свидетель заметил, что он имеет дело не с обыкновенной арестанткой, а с психической больной, о чем он сообщил товарищу прокурора [К.И.] Кесселю, и Каирова вскоре была переведена в больницу Св. Николая для психических больных»23.)
Переместившись в больницу, Настасья Каирова продолжила свое творчество — по совету врачей, наблюдавших ее, она начала вести дневник, в который записывала свои мысли и ощущения все в той же откровенно беспощадной к себе манере. Этот документ, адресованный одному из психиатров, ярко демонстрирует такое психопатическое проявление, как трансфер — перенос на врача эмоционального отношения пациента к значимым для него людям. Будто бы в подтверждение нашей версии Каирова проговаривается: «Благодарение Богу, что я по какому-то безотчетному чувству, как бы по предчувствию своей несправедливости, не начала еще [как раз начала! — О.М.] закладывать фундамент того здания, которое намеревалась блистательно докончить на суде, а увенчать уже намеревались другие»24.
Намерения «других» успешно реализовались. (Из судебной хроники: «Присяжные совещались недолго и вынесли оправдательный приговор. Каирова выслушала вердикт, сначала было улыбнулась, затем сейчас же опустилась на скамью подсудимых, закинула голову и зарыдала. Председатель объявил ее свободною от ареста. Ее сестра 25 поспешила из публики на скамью подсудимых, они обнялись, плакали» 26. Достоевскому в «Дневнике писателя» оставалось лишь сетовать на адвоката, который не только пропел дифирамб, «в сущности, крайне пошлой интриге», но и поблагодарил прокурора за то, что его обвинительная речь была «скорее защитительная, чем обвинительная»27.
Газета «Новое время» поддержала оправдательный вердикт, положительно оценил процесс и сам Суворин: «Прокурор, речь которого вообще очень хороша, талантлива и логична, отнесся к г-же Каировой как к личности, чрезвычайно беспристрастно и человечно. Защитник тоже вел свое дело весьма хорошо. Но и обвинитель, и защитник поставили свое дело так, что требовалось от присяжных не столько формальной логики, сколько чувства и тонкого понимания существующих отношений между людьми»28. Во время затянувшегося следствия Суворин достаточно коротко познакомился с Настасьей Каировой, если не сказать — приблизил ее к себе.
Чем же покорила воображение Алексея Сергеевича Суворина Настасья Каирова? Мало вероятно, что внешностью, особенно если взглянуть на нее глазами петербургского репортера. (Из судебной хроники: «На скамье подсудимых явилась женщина, среднего роста, смугловатая, с крупными и даже грубыми чертами лица, уже не первой молодости. Длинное, бледного цвета лицо с широкими скулами; грудь почти впалая»29.) Возможно, Суворина впечатлил ее темперамент, которому воздал должное и прокурор Случевский. (Из судебной хроники: «Она женщина, обладающая в высшей степени сильным характером и необычайной энергией. Достаточно вспомнить, с каким самоотвержением и с какой энергией выручает она Великанова в Оренбурге: она выхлопатывает ему субсидию в земстве, освобождает из-под ареста, увозит от всегда бдительных кредиторов, увозит из-под глаз его жены в Петербург, делает все возможное, чтобы позировать его деятельность; отучает его от худых привычек, меняет даже внешний вид этого человека, и при всем этом увлекается им до последней крайности»30.) Суворина всегда привлекали сильные и независимые женщины 31, и возможно, что в то время, будучи движим и матримониальными намерениями, он потянулся к Настасье Каировой.
Возможно также, что признательность Суворина А.Ф. Кони за помощь в процессе 1873 года была столь велика, что он обещал приглушить резонанс скандального дела — хотя бы на какое-то время удалить Каирову из поля зрения, способствовать ее отъезду из Петербурга. Кроме того, можно допустить, что, ознакомившись каким-то образом с писаниями подследственной, Суворин оценил ее журналистский потенциал. Дальнейшее развитие событий, которое мы попытаемся, насколько это возможно, восстановить по сохранившимся документам, свидетельствует о том, что эта «беспорядочная и измученная» (по словам Достоевского) женщина сыграла едва ли не ведущую роль в конфликте между партнерами газеты «Новое время».
2
Как известно, Суворин приобрел «Новое время» на паях с В.И. Лихачевым в феврале 1876 года. Решение о покупке газеты далось ему нелегко 32. На то были как вполне очевидные, материальные, причины — необходимость выплатить сразу большую сумму денег, — так и причины психологического порядка: Суворин был по натуре человеком нерешительным и постоянно в себе сомневавшимся 33. Сомнения его были преодолены четой Лихачевых — Владимир Иванович помог достать необходимую сумму, а его жена, Елена Осиповна 34, в буквальном смысле подтолкнула Суворина сделать последний шаг, в чем он сам признался в своем дневнике: «Когда все уже было кончено и мне надо было ехать в Главное управление по делам печати, чтоб подписать условие <…> я не решался. Елена Осиповна настойчиво прогнала меня из своей гостиной, где я излагал ей свои опасения и боязнь»35.
Новоиспеченный издатель энергично взялся за дело и уже в июне того же 1876 года отправился в свою первую журналистскую поездку, на театр сербо-черногорско-турецкой войны. Для нас это обстоятельство тем более примечательно, что вместе с ним в Белграде оказалась Елена Осиповна Лихачева 36 (ее супруг, тоже выехавший за границу, большую часть времени провел в Италии), а также Настасья Васильевна Каирова — с билетом военного корреспондента (и даже «доверенного лица редакции»37) газеты «Новое время».
Союз Суворина с четой Лихачевых был и длительным, и прочным. С Владимиром Ивановичем Суворин сблизился, работая в «Санкт-Петербургских ведомостях», то есть с начала 1860-х годов, а планы совместного с ним издания газеты или журнала вынашивал с 1868 года. Об отношениях Суворина с Еленой Осиповной можно строить самые разные предположения. Как признается Суворин, когда-то их связывала «крепкая дружба; она окрепла особенно после трагической смерти Анны Ивановны»38. Как пишет Лихачева, «это были отношения чистые, высокие, какие редко встречаются в жизни»39. И вот в этот тесный, можно сказать семейный, альянс попыталась внедриться Настасья Каирова. Равновесие в «треугольнике» нарушилось, а столкновение интересов вызвало нервное выяснение отношений, за которым последовал разрыв Суворина сначала с Еленой Осиповной, а затем и с Владимиром Ивановичем Лихачевыми.
Впрочем, некоторые трения между Сувориным и Лихачевым возникли сразу после приобретения «Нового времени». Хотя считается, что их разногласия были в основном идейными 40, Суворин в своем дневнике пишет о соперничестве своего партнера, «иногда мелочном», о его желании «стоять на первом месте»41. Свои интересы в газете пыталась проводить и Елена Осиповна Лихачева: «Что до меня касается, то, желая прежде всего помочь Вам осуществить мечту всей Вашей жизни, я в то же время надеялась, — эти надежды разделял и муж — что оно даст мне постоянное, какое бы то ни было, занятие; это для меня действительно означало бы спасение от массы печалей»42.
Однако печали Лихачевой только приумножились. Как удалось установить, она рассчитывала занять место секретаря редакции — и тут дорогу ей перешла Настасья Каирова, которая, едва освободившись из-под стражи, тоже пожелала получить секретарское место. Подробности разыгравшейся коллизии мы можем извлечь из сохранившихся 48 писем Каировой к Суворину (они насчитывают более 300 страниц) 43, а также из писем к Суворину Е.О. Лихачевой (того же, 1876 года).
Письма Настасьи Каировой полны не только военных впечатлений (равно как и ценных для Суворина «агентурных» сведений), но и душевных излияний: «Вы своей добротой и лаской заставили меня привязаться душою к Вам лично, и эта привязанность осветила и освещает всю мою деятельность как журналиста»44; «Вы оттягали меня у Островского [sic!] <…> Теперь я Ваша должница, Ваша раба и Вы должны, чтобы остаться на высоте своего великодушия, доставить мне случай доказать Вам это на деле, не одними словами»45. Каирова всерьез приняла навязчивую панихидную тему, пронизывающую дневник Суворина и его переписку с друзьями: «Почему Вы всё говорите о смерти? <…> Вы нужны обществу, Вы нужны мне, и я хочу, хочу, чтоб Вы жили»46. Суворин, похоже, делился с Каировой своими сердечными переживаниями (в то время у него завязался роман с одноклассницей старшей дочери, Анной Орфановой, и дело шло к свадьбе) и находил сочувствие: «А вы очень страдаете, мое бедное, милое, высохшее дерево? Значит, это очень серьезно»47. Однако отзывчивость Настасье Каировой давалась нелегко: «Моя любовь Вам не нужна, я знаю: Вы любите Ваше молодое дерево <…>Я вдохнула бы в Вас часть своей жизненности, отдала бы Вам часть своей силы. <…> А покуда я не жму, я целую Ваши руки обе и Вашу голову и Вас самих, Вас, противную, милую, старую, дорогую и вдобавок чужую ольху. Ваша (буквально) А. Каирова»48.
В Белграде борьба за место подле Суворина порою доходила до прямых стычек Каировой и Лихачевой: «Я вернулась сюда третьего вечером, а четвертого за обедом, т.е. в первом часу, встретила г-жу Лих[ачеву]. Как вы уже знаете, это совсем подрезало меня»49. Каирова пустила в ход весь арсенал женского коварства: она распространяла о Лихачевой сплетни («Вся моя домашняя жизнь, все отношения с посторонними людьми, с которыми судьба меня сводила, все это сделалось предметом разговоров»50); провоцировала Суворина на обсуждение его отношений с Лихачевой в переписке, которую затем предъявляла публике («Ваше письмо к ней, с характеристикой отношений, бывших между Вами и мной <…> не произвело на меня никакого впечатления»51), клеветала на Лихачеву («Вы негодовали на меня вместе с Каировой за слова, из которых ни одного не было никогда мною произнесено») 52. Впрочем, Лихачева тоже не желала оставаться в долгу: «M-me Лихачева, вчера удивившаяся глупости редакции, поручившей корреспондировать подобной женщине, сегодня объявила, что она прекратит это безобразие, как только вернется в Петербург. Вот Вам и секретариат. Нет, видно, я права была, говоря, что оправдательный приговор присяжных есть облагороженный вид страшного приговора. Вот Вам женщина, которую Вы признаете очень умной и даже хорошей. <…> Я было забыла, что я такое и где мое место, я забыла цель моей поездки сюда — г-жа Лихачева все это напомнила мне. Спасибо ей и прости ей Бог»53.
«Белградская грязная история», как назвала эти события Лихачева, скомпрометировала и ее мужа: «Последнее, что я узнала, это то, что я развожусь с Володей, что я отравляю ему жизнь, он думает о самоубийстве, о чем писал Вам»54. Однако скандал с компаньоном означал бы конец только что начатого газетного дела. Лихачева пытается, по крайней мере на словах, отказаться от намерения отплатить Суворину той же монетой («Я могла бы, не говоря ни слова, мстить Вам потихоньку и далее, идя дальше, поставить Володю в такое положение, чтобы он выбирал между двумя вещами: “Новым Временем” и мной, Вами и мной»55), благородно отступается: «Я очень хорошо понимаю, что Вам было бы тяжело разорвать с Володей 25-летнюю дружбу и такую привязанность, как его к Вам; Вас это должно мучить. Сегодня он приедет и дня через два или три, я уверена, Вы и он успокоитесь, все пойдет по-старому»56.
Однако вернуть отношения в прежнюю колею не удалось. Лихачева горько разочаровалась в прежде близком ей человеке:
Если бы Вы вчера даже, после двух месяцев после нашего разрыва, сказали несколько искренних слов, из которых я могла бы увидеть, что, наделав нам столько неприятностей, за которые еще будут последствия, и Вы знаете, какие, Вы искренне огорчены этим, то я увидела бы в этом гарантию, что хоть в будущем я обеспечена от чего-нибудь подобного. Теперь у меня такой гарантии нет: сегодня Каирова напишет Вам «горькие» письма, завтра кто-нибудь другой сочинит какую-нибудь историю про меня, и мое имя пойдет красоваться в интимной переписке, пойдет ходить на языках и у слушателей все-таки останется что-то, какие-то смутные подозрения, что есть хоть атом правды во всех сплетнях, которыми занимаетесь Вы столько же, сколько женщины 57.
В 1877 году Лихачев попытался выйти из газеты: «Уплатил сейчас же долг Кронебергу, не сказав мне, и взял все почти из кассы. Мы помирились, Елена Осиповна, хоть и обиженная, стояла за меня»58. В июле 1878 года Лихачев занял место соредактора «Нового времени», однако в конце того же года окончательно покинул газету, получив денежную компенсацию в 35 тысяч рублей. Его супруга также свела с Сувориным последние счеты:
Поводом к ссоре послужил вымысел Каировой. На чем же Вы основываете убеждение, что я виновата? Что я не приняла Вашего письма как что-то должное, что я возмущалась так, как никогда и ничем, кажется, не возмущалась, что я глубоко оскорбилась; что меня возмутил и самый факт беззаветной лжи со стороны Каировой не меньше, чем Вашей беззаветной веры в справедливость вопиющей несправедливости, что если мы стремимся доказать даже в пустяках, где ложь и где правда, но что я не приняла молча явную клевету, двойную — сначала Каировой Вам на меня, а потом Вашу на меня, основанную на безусловной вере в явную ложь? Где же вина? Нет, я Вас больше не знаю и не претендую на то, чтобы когда-нибудь знала 59.
С тех пор ни Лихачева, ни его супругу Суворин никогда не видел (еще в разгар выяснения отношений в Белграде он попросил Елену Осиповну вернуть ему его письма). Однако в 1886 году, в десятилетний юбилей «Нового времени», Суворин неожиданно напишет своей прежней подруге теплые слова:
И вот сегодня я Вам пишу со всею искренностью моего сердца, которое как ни изжилось, ни истрепалось, но в нем все-таки еще осталось то главное, чем я жив и что спасало меня. И это хорошее в моем сердце громко говорит за Вас и об Вас и громко благодарит Вас за то искреннее участие Ваше во мне, которым я когда-то пользовался. Много с тех пор воды утекло, многое изменилось, много испытаний я вынес и, быть может, поделом, но во мне остались самые отрадные воспоминания о Вас и именно только хорошее, задушевное, искреннее и светлое всплывает из всего того хаоса, который накопился в первые же годы издания Нового Времени и накопился по разным причинам и по винам или недоразумениям многих. Без Вашего участия не было бы у меня газеты…60
3
В августе 1876 года Суворин вернулся в Петербург. Настасья Каирова между тем продолжила свои заграничные странствия, хотя ее сотрудничество с «Новым временем» к концу года сошло на нет: очевидно, Суворин (дорого заплатив) счел свою миссию в ее деле выполненной, к тому же он, похоже, разочаровался в Каировой как в журналистке: «О литературном таланте моем я совершенно разделяю Ваше мнение — у меня его нет»61. Кроме того, у «Нового времени» в Белграде был еще один военный корреспондент — Дарий Багницкий. Кстати, Каирова всерьез увлеклась этим молодым человеком, хотя и пыталась разубедить в этом Суворина: «Я действительно люблю Багницкого как сына, и только как сына»62. Суворин, тяжело переживший скандальную историю убийства своей первой жены, наверное, решил, что от женщины «со страстями», да еще и запятнавшей себя преступлением, лучше держаться подальше.
С декабря 1876 года по май 1880-го, видимо, благодаря содействию близкого друга Ф.А. Кони и сотрудника «Голоса» В.Р. Зотова, Каирова была аккредитована специальным корреспондентом этой газеты — сначала в Константинополе, потом в Афинах, а затем в Вене и Будапеште. Вслед ей летели нежные и заботливые письма ее гражданского мужа, оставшегося в Петербурге на хозяйстве с двумя дочерьми: «Но если бы ты видела, как они растут. Точно сказочные дети, не по дням, а по часам. Ольга совсем большая девица и часто дивит меня своими знаниями, почерпнутыми из чтения. Обе становятся прехорошенькими, а уж какие кокетки, все в мать»63. Федор Алексеевич Кони, по отзывам современников, «отзывчивый и добрый человек, идеалист и романтик, испытавший немало горьких минут»64, судя по всему, был не в состоянии совладать со своей норовистой супругой: «Вот видишь, как твои мимолетные друзья тебя компрометируют. <…> Вообще не увлекайся сердечными порывами — они тебя еще никогда к добру не приводили, а надо же когда-нибудь и о будущем подумать»65. Однако он принимал всерьез журналистские занятия своей «Карлуши», пересказывал ей в письмах доходившие до него отзывы о ее корреспонденциях и слухи о переменах ее карьеры («Прежде всего расскажу тебе, какую ты наделала здесь кутерьму телеграммою об открытии парламента и речью султана»66; «Но здесь есть предположение скоро переменить твою резиденцию и вместо востока послать тебя на дальний запад — в Лондон»67), хлопотал по ее поручениям («Военному министру [Д.А. Милютину] я передал твой поклон: он шлет тебе душевный привет и спасибо за память об нем»68), нравоучал («Мы с тобой люди трудовые и не стоим на той высоте силы, таланта и средств, чтобы навязывать другим наши принципы»69) и ласково журил («Письмо твое, последнее, я получил с неделю назад без числа и без месяца и без означения, откуда послано. Совершенно по-женски. Храбрость мужская, а повадки бабьи. Исправься, пожалуйста, в этом отношении»)70.
Настасья Каирова продолжала переписку и со своим благодетелем, Сувориным. С мимолетными надеждами на взаимность чувств ей окончательно пришлось расстаться: «Я все-таки уверяю Вас, что люблю Вас за Вашу доброту как хорошего, доброго друга, но нелепая мысль любить Вас иначе, так пленившая меня в минуту бреда, теперь пропала и не вернется никогда. Я поставила над этой горячечной мечтой крест и забыла ее, когда пришло Ваше последнее письмо, так что отрезвляющий тон его явился только подтверждением разумности, а не причиною действия»71. Вскоре Суворин исключил Каирову из числа своих конфидентов: «Гирс [Николай Карлович, дипломат] ужасная дрянь. Я расскажу Вам после о нем. Кстати, он говорил мне, что Вы женились на днях. Правда это? Если так, поздравляю Вас. Отчего только Вы сами не сказали мне об этом ни слова? Ужели Вы сомневаетесь в моем искреннем желании Вам всяческого счастья? Это не хорошо, я не заслужила этого. Все равно, благослови Вас Бог, Вас и Вашу жену»72. Однако эпистолярная манера Каировой становится более непринужденной («Пишите чаще, ведь Вы можете болтать со мной, Вы можете говорить совсем душа нараспашку»)73 и порой категоричной. Она, похоже, была хорошо осведомлена о делах редакции «Нового времени» («Зачем я не в Петербурге — я быстрехонько нашла бы Вам и компаньона, и честного конторщика»74) и даже косвенно вмешивалась в ее работу: давала Суворину подробные советы, рекомендовала ему сотрудников, оценивала и смело критиковала его публикации. Все это, вместе с пространными рассуждениями бывшей сотрудницы о текущих событиях, возможно, вызывало у Суворина раздражение: «Вы не хотите, Алексей Сергеевич, чтобы я говорила с Вами о политике. Хорошо, пусть будет по-вашему. Я не совсем понимаю, о чем же мы станем беседовать в таком случае — разве вот о Боге и о свойствах его?»75 Как можно судить по ответам Каировой, порой Суворин позволял себе выразить негодование: «Многоуважаемый Алексей Сергеевич, так как Вы, полагаю, получили мое последнее письмо от 18 или 19, не помню хорошенько, то Вы знаете уже теперь, что я по собственной инициативе “избавила вас от чтения” моих “бешеных” писем»76. Однако Каирова по-прежнему уповала на помощь своего заступника: «По приезде в Питер единственная моя надежда на Вас. <…> Итак, о секретарстве я, к великому огорчению своему, не смею больше мечтать. Но простой, ничтожной корректоршей я могла бы быть, тем более что корректура у Вас довольно-таки плоха»77. Постепенно тон ее писем становится более ироничным: «Я ничуть не удивляюсь, что Вы собираетесь умирать. Во-первых, лично Вы всегда собираетесь. Во-вторых, я не встречала еще в жизни ни одного мужчины, который не повесил бы носа именно тогда, когда надо поднимать и нос и голову»78 — и даже фамильярным: «Я знаю, что я болтунья, это мой капитальный недостаток, т.е. один из таковых. Но не Вам упрекать меня в нем: Вы и сами такой же болтун»79. Каирова не стеснялась, однако, выражать недовольство словами своего корреспондента: «Как у вас поднялась рука написать такую несправедливую и жестокую фразу, что я “настряпала Вам много бед?” Что судьба каким-то роковым образом ставит меня поперек Вашей дороги и делает из меня орудие неприятностей Вам, это, к несчастью, правда, но что я “стряпаю” эти неприятности… справедливо ли это?»80
Каирова, похоже, не считала себя виновницей разрыва Суворина с компаньоном; он же, помимо прочих хлопот, которые доставила ему его протеже, вынужден был выслушивать обвинения в сотрудничестве с психически больными журналистами: «Г. Суворин, этот хамелеон, у которого семь пятниц на неделе, позволил себе вчера оскорбить славян и русских, проливающих кровь за славян. <…> Мы не стесняясь утверждаем, что Незнакомец лжет на сербов, борющихся за крест и свободу, хоть он и говорит, что “ему пишут о каких-то фактах”. Кто пишет: не г-жа ли А.К. (Каирова), которая судом была признана в невменяемом состоянии? Не с полоумными ли людьми вошел в сношения Суворин, утверждая, что “сотрудники «Нового времени» между собою спелись”? Спевка эта с г-жою Каировой просто знаменательна!»81
В конце концов и Настасье Каировой пришлось уступить извечной суворинской просьбе: «Прежде всего посылаю Вам Ваше письмо назад. Таким образом, его не будут читать публично, когда я снова сяду на скамью подсудимых, — ведь Вы на это намекали, не правда ли? К сожалению, прочие письма Ваши остались в Питере, и потому я не могу теперь же прислать их Вам, но как только вернусь, я обещаю Вам сделать это»82.
В 1879 году не стало Федора Алексеевича Кони, и Каировой пришлось вернуться в Петербург к семье. В письмах к Суворину по-прежнему речь идет о ее работе в «Голосе»83; она также участвовала в газете «Дело», журналах «Порядок», «Русская мысль», «Вестник Европы» и переводила исторические документы для «Сборника Императорского Русского Исторического Общества». Дела минувших дней, похоже, не давали ей покоя: «О, Алексей Сергеевич, зачем Вы позволили тогда отвлечь Вас от Вашей первой мысли сделать меня секретарем редакции у себя? Зачем потом, когда Лихачев в первый раз вышел из газеты, не сказали Вы мне прямо, чего Вы ждали и хотели от меня?»84 Но жизнь становилась все труднее, и Каировой снова пришлось просить помощи у старого знакомого: «В прошлом году меня поразило большое несчастье. <…> Это была тяжелая, страшная для меня семейная драма, стоившая мне любимой дочери, которую напрасно старалась спасти всеми средствами от увлекавших и погубивших ее дурных влияний. <…> Я лишилась работы в “Вестнике Европы”. <…> Вот почему я <…> снова умоляю Вас: помогите мне, поддержите меня, спасите меня. <…> Компиляция, перевод, даже редактура, я всему буду рада. Дайте мне что-нибудь, помогите мне и <…> не верьте гнусным клеветам, не проверив сначала, есть ли в них хоть слово правды»85. Вероятно, Суворин советовал Каировой заняться беллетристикой, на что она отвечала: «Романы я писать не умею. Пробовала в былые времена, да никогда ничего не выходило. Вот воспоминания “Из тюрьмы” и “Из дома умалишенных” могла бы написать, да еще “Эпопею оккупации”, или историю двух сатрапов, отделившихся от России»86.
А.В. Каирова. 1887 г.
Один из упомянутых «проектов» Каирова попыталась воплотить в жизнь при посредничестве Николая Семеновича Лескова, с которым состояла в знакомстве. Свидетельств этих отношений сохранилось немного, однако даже единственное обнаруженное нами письмо Лескова сестрам Каировым вполне передает их дружеский характер: «Обе мои немилостивые государыни! Никогда я знакомства с Вами не нарушал и всегда считаю Вас людьми удобными для моего простосердечия. Я люблю Вас и прошу любить меня. Обедать не пойду, т. к. … я на диете. А так приду посидеть вечерок. Обедать надо всякому дома (если есть что!) <…> Преискренно Вас обнимаю на дружеском положении. Н. Лесков»87. Каирова, вероятно, пыталась стать литературной сотрудницей Лескова. Об этом можно судить по единственному обнаруженному нами письму: «Простите меня, дорогой Николай Семенович: вместо понедельника присылаю Вам сию чепуху в четверг. Перерыла все сундуки, все уголки, где можно было заподозрить рукопись, не нашла — пришлось написать заново. Вышел остов, по которому Вы, если оная канва пригодится Вам, можете Вашей мастерской, художественной рукой вышить прелестнейшие и разнообразные узоры. До свиданья — льщу себя надеждой, что до скорого. Каирова»88.
В 1884 году Лескову была передана небольшая рукопись, послужившая вещественным доказательством в судебном деле и озаглавленная «Дневник Настасьи Васильевны Каировой в сумасшедшем доме»89. Ее предполагалось поместить в газете «Неделя» (или приложении к ней под названием «Книжки “Недели”»), которую издавал П.А. Гайдебуров. Однако рукопись пролежала у Лескова без движения четыре года и дождалась смерти Каировой. Лишь тогда писатель взялся готовить ее к публикации: дневник был переписан более отчетливым почерком для набора; сам Лесков написал к нему предисловие и комментарии (кстати, допуская, что дневник «был веден с хитростью»90). Из некоторых примечаний, расшифровывающих инициалы пациентов, становится ясно, что Каирова по доброй воле уступила Лескову права на этот несколько рискованный для публикации документ. Можно выдвинуть и предположение о том, что дневник заинтересовал писателя ввиду возможной «творческой переработки», поскольку тот женский психологический тип, который в нем отразился, уже давно его занимал (достаточно вспомнить Катерину Измайлову).
В том или ином виде, но сочинению Каировой не было суждено увидеть свет. В записке к Лескову Гайдебуров отмечал: «Чтобы Дневник представлял интерес, необходимо в предисловии сказать не о нем, а о самой Каировой, ее литературной деятельности и т.д., потому что ее ведь не знают, дела ее почти никто не помнит, а Дневник не говорит ничего. Самое лучшее было бы побеседовать лично. Суть в том, что Дневник должен быть лишь дополнением к Вашему очерку, а центр тяжести в Вашем очерке»91.
Лесков совету Гайдебурова не последовал. Поскольку со временем ценность этого документа многажды возросла, мы теперь завершаем начатый писателем проект (см. Приложение), добавляя существенные детали к психологическому портрету журналистки, которой теперь снова надлежит занять подобающее место среди своих собратьев по перу.
Журналистское наследие Настасьи Каировой достаточно велико, разнообразно и достойно отдельного исследования. Деятельность Каировой в качестве военного корреспондента кратко освещена американской исследовательницей Мэри Ф. Зирин, которая рассматривает Каирову наряду с Варварой Мак-Гахан и Ольгой Новиковой 92. В статье прослеживаются журналистские маршруты Каировой, дается статистика ее газетных публикаций (их число за три с лишним года приблизилось к четырем сотням) и приводятся примеры ее журналистской отваги: Каирова, переодевшись мужчиной, могла проникнуть в эпицентр военных действий, быстро войти в контакт с ценными информантами вроде русских дипломатов или представителей местной власти; свои публикации она неизменно писала от мужского лица. Свой журналистский долг Настасья Каирова выполняла честно и самоотверженно, хотя и была лишена иллюзий относительно судьбы своих нелицеприятных репортажей в подцензурной российской прессе:
Мне нет надобности [объяснять], что такое «специальный корреспондент» русской газеты. Вы и без меня знаете, что это несчастнейшее существо в мире, нравственная тряпка, обязанная «ловить момент» и сообразоваться со всем на свете, кроме своего личного убеждения, а подчас и истины. Я не виню за это русские газеты. Может быть, они и сами подчиняются не своей воле, а вынуждены грустным положением своим требовать от корреспондентов не того, что есть, а того, что в данную минуту желают, чтобы было. Но нам, корреспондентам, от этого не легче. Мы-то все-таки поставлены под двойной гнет двойной цензуры и вынуждены говорить, когда хотелось бы молчать, и молчать, когда совесть велит говорить 93.
Настасья Васильевна Каирова умерла 23 февраля 1888 года в Петербурге, «почти скоропостижно, проболев около суток, как говорят, грудной жабой»94. В журналах «Дело», «Колосья», «Русская мысль», «Исторический вестник», в газете «Новое время» были помещены пространные некрологи, оценившие вклад Каировой в развитие русской журналистики:
Покойная обладала бесспорным литературным талантом и замечательной для женщины энергией. Как корреспондент, она исполняла многотрудные эти обязанности так честно и так талантливо, что не уступала а этом лучшим корреспондентам-мужчинам 95.
Порывисто страстная, горячая, отличавшаяся крайней нетерпимостью, — эта необыкновенно талантливая женщина создана была, кажется, для того, чтобы не щадить не только врагов, но и друзей. Ее несколько противоречивый отрывочный ум, при совершенно женской своеобразной логике, отличался притом замечательною цельностью, позволившей ей, столь впечатлительной и увлекавшейся, выработать, однако, устойчивые политические взгляды, которым покойная осталась верна до смерти. Это была чистейшая западница по политическим и общественным взглядам своим, в то же время горячо любившая и крепко отстаивавшая интересы России. Русская политическая печать, несомненно, потеряла в ней весьма заметную силу, тем более драгоценную, что покойная Анастасия Васильевна близко знала многих крупных политических деятелей прошлого десятилетия 96.
Близко знавший Каирову и принявший в ней большое участие Алексей Сергеевич Суворин, к сожалению, не сохранил о ней мемуарных свидетельств — в составе его дневника отсутствуют записи за 1876—1883 годы, а в дневниковых фрагментах 1884—1887 годов 97 Каирова не упоминается. Трудно сказать, в чем тут дело: то ли в интересующий нас период Суворин действительно не делал записей (что вполне возможно при его дневниковой манере), то ли дневник был подвергнут внутренней или внешней цензуре. Уцелел лишь короткий рассказ о необычном посетителе: «Сегодня [14 марта 1887 г.] была девушка, назвалась Ольгою Петровой [на полях Сувориным написано: О.Ф. Кони], курсисткой. <…> Сначала произвела впечатление сумасшедшей. Просила, чтобы я выслушал ее стихи. Я отказался. Хотела уходить. Мне стало жаль ее. Я стал слушать и удивляться. Это большой талант, погибающий под своим бременем»98.
Драматическое, но ушедшее со временем под спуд дело Каировой откликнулось эхом в записи из суворинского дневника намного позже, 7 декабря 1904 года. Реконструированная в нашей статье история позволяет теперь раскрыть ранее неизвестный криптоним. Суворин вспоминает историю покупки «Нового времени», пишет об участии в ней четы Лихачевых и коротко замечает: «Потом начались дрязги, которые трудно рассказывать и длинно. <…> Мое письмо к К. [фамилия зачеркнута], им [Лихачевым] прочитанное»99. Фамилию Настасьи Каировой, «роковым образом» повлиявшей на его отношения с партнером по газете, Алексей Сергеевич Суворин вычеркнул собственной рукой.
ПРИЛОЖЕНИЕ
ДНЕВНИК НАСТАСЬИ ВАСИЛЬЕВНЫ КАИРОВОЙ В СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ100
Предлагаемые отрывки из дневника Настасьи Васильевны Каировой списаны с оригинала, от начала до конца писанного собственною рукою покойницы, почерк которой хорошо известен в редакциях, где Каирова работала, и в больнице Николая Чудотворца, где она находилась довольно долгое время для испытания ее душевных способностей. Дневник этот писан там же, в больнице Николая Чудотворца, во время испытания Каировой. Дневник этот писан для себя. По крайней мере, так говорит в нем сама Каирова; но есть люди, близко ее знавшие и тщательно наблюдавшие ее в это время, которые такому объяснению не доверяют и думают, что дневник этот был веден с хитростью, чтобы он был выслежен и сделался известен наблюдавшему за ней специалисту по душевным болезням.
Те, кому хочется во что бы то ни стало заподозревать чистосердечие Каировой и подозревать ее в том, что она писала свой дневник для испытывавшего ее врача, говорят не во вред Каировой, а в ее пользу, ибо если она была в здравом уме, то она не могла отдаться тем заботам, которые охватили ее в опаснейшие для нее минуты, и не должна была писать таких досадительных и обидных вещей, какие она написала о человеке всех более для нее необходимом в то время. В оригинале дневник Каировой занимает всего тринадцать листов почтовой бумаги, плотно исписанных. Листы эти составляют начало дневника; она думала вести его долго, — но не вела. Дневник обрывается на описанном там больничном пассаже, который привел Настасью Васильевну в болезненное раздражение и негодование. После этого дневник уже не продолжался. Поэтому то, что вслед за сим здесь излагается, есть единственный в своем роде документ, по которому теперь можно вполне ясно судить о душевном настроении этой трагической женщины, нашедшей для себя покой только в могиле. Листки, составляющие начало дневника, не имеющего продолжения, мало касаются того уголовного происшествия, которое было причиной ареста Каировой и гневного раздражения против нее «жестокого таланта» Ф.М. Достоевского, но эти листки местами ярко обрисовывают душевное состояние испытываемой и дают возможность близко всмотреться в состояние ее взволнованной души. Теперь судить об этом можно яснее, чем в то время, когда одни, — мягкосердечные и сострадательные люди, хотели во что бы то ни стало — не вменить деяния Каировой ей в вину и помиловать ее, а «жестокий талант» усматривал вред в таком общественном настроении и в самые роковые для Каировой минуты пустил в свет такие сильные и жестокие слова, которые грозили заменить благоприятное для покойной Каировой милостивое общественное настроение в немилостивое и неблагоприятное. По счастию, все эти усилия не оказали всего своего влияния на судьбу Каировой только благодаря твердости и ясности научной медицинской экспертизы, но то самое достоинство этой экспертизы в тогдашнее время многими считалось сомнительным. Предлагаемые листки дневника, писанные Каировой для самой себя и оставшиеся до сих пор неизвестными публике, проливают свет на ее душевное состояние, представляющее в самом деле сильную возбужденность и страстное увлечение посторонними лицами в минуты, когда собственному бытию автора угрожала большая и роковая опасность.
Проницательные люди, способные более или менее внятно читать в душе человеческой, найдут нечто могущее упокоить их чувство справедливости за то, что дело Каировой было окончено в духе милосердия, а не в духе суровых внушений «жестокого таланта»
Для удобопонятности того, о чем трактует дневник и к кому адресуются обращения его автора, сделаем следующие объяснения:
а) Чтобы лучше можно было наблюдать умственное и душевное состояние Н.В. Каировой — врач, ее наблюдавший, кажется, дал ей поручение наблюдать других душевнобольных, состояние которых этому врачу было определительно известно. Каирова должна была писать о них свои наблюдения. Это, может быть, было целесообразно в том отношении, что, вникая в душевные состояния других — испытуемая непременно должна была выяснять свое собственное умственное состояние. По ее выводам можно было судить — как она сама понимает логичность и нравственность в человеческих поступках.
б) Обращения, которые Каирова делает всего чаще к одному лицу, — относятся именно к этому врачу, попечениям которого она была вверена.
с) Что душевнобольные женщины, за немногим исключением, — часто склонны таить и обнаруживать к своим врачам собственные чувства, похожие на ненависть или напоминающие своими признаками нечто схожее с институтским «обожанием». В том и другом направлении у душевно расстроенных женщин развивается самая пристальная наблюдательность и способность видеть то, чего нет, но что им желается видеть для утверждения своих предустановленных выводов. Каирова заплатила всему этому свою дань.
За сим начнем «дневник» Каировой.
Приступила! Приступила к писанию своих наблюдений над больными. Только что из этого может выйти доброго? То есть я говорю, что может выйти, не в том смысле, что это не послужит Вам (я не буду писать Вы с большой буквы, можно!) ни к чему, а в том, что это окажется ниже не только того, чего бы я хотела, но даже ниже того, чего вы ожидаете, может быть. А что это будет так, в этом уверена, и вот почему: начиная писать, я прежде всего ухватила лист бумаги, разграфила его аккуратнейшим манером, надписала рубрики, сон, аппетит и подобное, поставила имена и… увидела, что я ровнехонько ничего не знаю ни о сне, ни об аппетите ни одной больной, за исключением двух-трех, много четырех! Вот тебе и наблюдения! А уж кто, кажется, наблюдает больше меня! Я сказала себе, что совать свой нос везде, где его не спрашивают, и наблюдать суть два действия совершенно разные, и разорвала свой разграфленный лист в клочки. А между тем мне захотелось писать — что делать! Вы знаете, что мне трудно начать, но еще труднее, раз начавши, остановиться, поэтому я решилась поболтать (Вы простите мне это непочтительное выражение? на бумаге. Право, я думаю, ничего. Ничего, да?) с вами, а потом, через недельку представлю и наблюдения, которые — честное слово — буду делать аккуратно и добросовестно. Только вот что! Вы должны мне помочь, должны сказать, что именно нужно и в какой степени, а то кончится тем, что я опять перейду незаметно к болтовне и окончательно упрочу в вас мнение о моей совершеннейшей пустоте, чего я вовсе не желаю, — напротив. То есть нет, мы этого не сказали, мы не имели права в эту минуту говорить ни о нашем мнении таком или ином, ни об моих желаниях на этот счет, нет, нет! Ну да, так я начала болтать… Господи! Я даже болтать-то не умею дельно. Нет, да ведь что же это! На чем это может остановиться?
Знаете что? Я вас ненавижу. То есть, кажется, еще не ненавижу, но возненавижу непременно и в самом скором времени, возненавижу за то, что никогда никто — даже тот, кто именно хотел этого, — не доказывал мне с такою поразительной очевидностью мою собственную несостоятельность. Я и прежде часто говорила, что не понимаю, на чем люди основали свое мнение о моем уме, но я думала, что я только это говорила, а в глубине души и сама считала себя умной женщиной — теперь я даже в душе считаю себя дурой. И это благодаря Вам. Вы обладаете какой-то особенной, ненавистной способностью, не произнося ни слова, говорить мне, что я держу себя пошло, поступаю дурно. И добро бы я самих-то Вас считала совершенством — ничуть не бывало! Отлично вижу многие ваши недостатки. Вижу и все-таки не могу отделаться от того одуряющего влияния, какое вы производите на меня, и чем больше стараюсь отделаться, тем тупее становлюсь. Ну не мука ли это! Нет, положительно не хочу откладывать в долгий ящик — теперь ненавижу вас, ненавижу, ненавижу! Я не хочу быть слабоумной, не хочу — лучше безумной!
Ну вот это, например! Спрашивается, для чего я наговорила вам всю эту ерунду. Какая была надобность ставить точки на ижицы и объяснять вам, что в моей непозволительной глупости виновата вовсе не пошлость среды, как ни пошла она, а вы, одни вы и только вы! Ну да это, впрочем, ничего — я не дам вам этих двух листов, вот и вся недолга. Довольно пустяков. Начинаю дело 101.
Я не отдам вам этих листов — это решено, но писание их доставило мне удовольствие, я решилась продолжать его, беседовать с вами на бумаге. Зная, что вы никогда не прочтете этих бесед, я буду совсем откровенна, буду говорить как сама с собой, не боясь насмешек, невысказанных, но ощутительных и оттого еще более обидных. Я вообще не могу говорить с вами так просто, как с другими, а когда вы шевельнете усами, скользнувши как-то глазами по моему лицу, глазами, в которых так и сверкнет насмешка, а подчас… ну да! презренье, я становлюсь совсем дурой, совсем. Зачастую я думаю одно, а говорю в то же самое время другое, и непременно хуже того, что думаю. Сегодня, например, когда вы говорили о вашей диссертации, как мне хотелось, как хотелось сказать вам, как я рада, что вы наконец собрались представить ее, как искренно, всей душой желаю я вам успеха, как боюсь за вас, несмотря на то, что совершенно и вполне уверена в ваших знаниях и силах. И вместо всего этого что я сказала? На что только я стала похожа, Господи помилуй! Между массой моих недостатков не было одного — лицемерия. Теперь развивается и оно. Я не неверующая и молюсь, и очень искренно, но обряды я ненавижу и никогда не соблюдала их наружно. Для чего я делаю это здесь? Верите ли, как мне противно стоять в церкви, какое горькое чувство унижения испытываю я там!102 Я выхожу оттуда разбитая, ни к чему не способная, почти больная. Утром после обедни не шутя сделался лихорадочный припадок, частью от усталости, конечно, потому что я не могу долго стоять, но главным образом от нравственной муки. Смотрела я на всю эту комедию богослужения, где люди пресерьезно, с неким благоговением даже проделывают раз навсегда заученные штуки, движения, шаги на данном месте в данную сторону, выкрикивают более или менее нелепые слова, по команде становятся на колени, по команде крестятся, заранее зная, что вот тут надо молиться с благоговением, а здесь можно и без благоговения, смотрела я и думала: Господи, чем это лучше сцены и актеров, чем наше каждение курительницей с ладаном выше китайского жжения золотых и серебряных бумажек! Но Бог с ними — я не хочу никого осуждать, да и смешно было бы пускаться в детские рассуждения о нецелесообразности обрядов, — еще бы я стала доказывать, что днем светло, а ночью темно. К тому ли, наверное, большая часть, если не все эти люди, очень искренно убеждены, что все это и есть самый лучший способ прославлять Бога и делать ему угодное. Но я-то, я зачем тут вместе с ними? Кого я обманываю? Бога, себя или Мар. Ив. и Авд. Пав.?103 И ведь до того серьезно вошла в роль говеющей, что велела из дому принести рыбы на постном масле и ем ее с аккомпанементом капусты, с квасом и с луком! Ну много ли мне осталось шагов до уровня Авд. Пав.? Ведь бывает, что люди опошливаются, но по крайней мере хоть искренно, сами того не замечая, а я пытаюсь с открытыми глазами, чуть не с ранее обдуманным намерением! А раздражительность? Что вы скажете, например, на то, что я пресерьезно злюсь на заведомо сумасшедших баб вроде Троицкой, Колзаковой и т.п.? Это ум даже ниже Авд. Пав, — это Лембке. И вы еще имели наивность сказать однажды, что я никогда не сойду с ума, потому, видите ли, что обладаю сильным умом. Нечего сказать, замечательная сила ума! Уж по мне лучше бы его совсем не было… сидит этак во мне как в футляре — ум сам по себе, а я сама по себе!
Помните, вы раз сказали, что дадите мне свой портрет только в обмен на мой? Хотите, я вам сама сделаю свой портрет, не выходя из моей комнаты? Работы на это потребуется ровно два часа. Я сошью вам маленькое одеяльце из кусочков разных материй и разных цветов, — это и будет мой портрет, живой портрет и самая верная характеристика. Никогда эта грустная истина не представлялась мне так рельефно, с такой ужасающей ясностью, и никогда я не чувствовала себя такой несчастной, как теперь! Вы, никогда не испытавший безотрадного чувства самопрезрения, с трудом поймете, как тяжело мне переносить это чувство. В сущности, я лгу и вам и сама себе, говоря, что я пошлею. Нет! Я не пошлею, потому что я всегда была пошла, только прежде я свою пошлость прикрывала самыми громкими словами и комическим блеском сусального золота. Теперь даже этого не осталось — прикрыться нечем, и мелкотравчатость моей натуришки выказалась вся во всей своей некрасивой наготе! И сознавать это, видеть это самой и знать, что вы точно так же сознаете это! Это сознание сквозит в каждом вашем движении, в каждом слове, в каждой интонации, когда вы говорите со мной, и это гложет меня, я сказать не умею, как гложет! Но что больней всего, это то, что я лучше всех, лучше вас самих понимаю, до какой степени вы правы.
Боже мой милостивый! Лучше смерть, лучше жизнь в бессознательном безумии — а уж что может быть страшней этого! — чем такое состояние!
Я столько раз говорила о самоубийстве шутя, что теперь даже и самой зазорно упоминать о нем, но право, право, не шутя. Смерть лучше… Ну, до свиданья пока, до завтра. Спите спокойно. Храни вас Бог.
Как это противно, Боже мой, как противно! Он, видите ли, дал Колзаковой Revue des sciences 104. Ну с чем это сообразно, я вас спрашиваю! Вот вы опять скажете, что я отыскиваю пятна на вас. А чем я виновата, когда вы сами мне их показываете? Во всяком другом это было бы только смешно, — в вас это противно! Она попросила — не могу же я отказать?.. Почему? Почему вы можете отказать Липской и не можете отказать Колзаковой? Не говорите мне, что вы ко всем больным относитесь одинаково, обращаетесь с ними так, как требует характер болезни и положение каждой из них, — это неправда! Вы ни с кем не нянчитесь подчас так униженно, как с Колзаковой. Зачем? Затем, что она Колзакова, т.е. жена занимающего довольно высокое или по крайней мере почетное положение в свете мужа, вдобавок богатого и, видимо, заботящегося об ней? А что если б этот муж привез ее сюда да и позабыл о ней, вспоминая только в дни срока уплаты денег, как делает это муж Липской, стали бы вы носиться с ее превосходительством как кошка с салом. Нет, не стали бы, я знаю, что не стали бы, и не могу, не могу, не могу переварить этого в вас!105 Точно так же, как не могу переварить, не могу вспомнить без боли вашей манеры говорить с Дюковым 106. Я видела вас вместе всего два раза, и избави меня Бог видеть еще когда-либо. Знаете ли вы, что потом я, как истинная дура, плакала дней пять подряд при одном воспоминании этой маленькой сценки? Мумия, ненавистная мумия имела вид человека, Оттон Антонович 107, вы, которого я до этого дня считала человеком по преимуществу, вы имели вид беса перед заутреней. Может быть, оно иначе и невозможно ввиду вашего служебного и семейного положения, может быть… и все-таки больно и тяжело видеть в вас не пятно, но бледную тень отсутствия того благородства и гордого достоинства, которыми я наделила вас в уме своем и которых не хочу, чтобы вы утрачивали, не хочу, по крайней мере, видеть этого. А вы как назло показываете это в своем отношении к Колзаковой! Ненавижу вас!108
Merci, merci за то, что вы пришли, за то, что вы сказали мне, что я ошибаюсь насчет вас и ваших побуждений. Собственно, что б вы доказали мне — нет! Я не могу этого сказать. Но вы сказали, сказали, глядя вашими честными глазами прямо в мои и с каким-то серьезным и правдивым складом губ, и я вам верю. В сущности, ведь вы вовсе не обязаны были давать мне какое-либо объяснение — вы могли просто не обратить никакого внимания на мои слова, и все тут; следовательно, если вы говорили, то говорили правду, и я вам верю. И как я рада вам верить, я и сказать не могу! Идеалистка я — да, я знаю, знаю и то, что это глупо. Но измениться я не могу, и каждый разбитый и даже надтреснутый идеал причиняет мне боль. А идеал, в который я возвела вас, вдобавок еще так близок к действительности (я хочу это думать и даже думаю, право, право, думаю), что всякая царапинка на нем уже заметна и режет глаз, по крайней мере мой. Ну да об этом нечего толковать теперь, когда я спокойна и счастлива снова. Мне самой смешно писать такое громкое слово, как «счастлива», по поводу обстоятельства, в сущности, ведь совершенно чуждого мне. Но дело в том, что другого выражения употребить нельзя: не будет верно. У меня так легко на душе. Такое какое-то ликованье — что я положительно счастлива, и за это счастье, как бы мимолетно оно ни было, я благодарю вас всей душой. А что уж оно будет мимолетно, это я знаю. Как вы имеете искусство напускать на себя суровость, так я имею искусство всякие пустяки перетолковывать против себя.
Я уверена, что вы часто вовсе и не думаете не только обидеть меня тем или другим словом, движениями или выражением лица, но и вообще думать обо мне или о том, как это подействует на меня, уверена, и все-таки непременно обижусь. То вдруг измыслю, что вы на меня сердитесь, за что — неизвестно, то разобижусь еще пуще того, если вы говорите со мной любезно и с улыбкой, и это на том, видите ли, основании, что и любезность, и улыбка принужденные. Словом, как ни кинь, все клин, т.е. что я пустейшая баба, совсем ошалевшая от полнейшей праздности, бездействия и отсутствия людей с живыми интересами. Вы одни являетесь тут человеком — весьма естественно, что на вас и сосредоточивается и внимание, и подобие интереса. Я говорю «подобие», потому что ведь такое мелочное разбирание каждого малейшего движения не только глупо, но и совершенно немыслимо при других условиях жизни. Как бы глубоко вы ни интересовались человеком, но ведь не станете же вы вечно обдумывать и обсуждать каждый его шаг — не хватит ни времени, ни охоты! Как бы то ни было, но сегодня я счастлива. И как я люблю, когда вы начинаете городить разную ерунду о себе (вы не должны обижаться — я начинаю и других считать такими же обидчивыми, как сама — за выражение «городить ерунду»: это не значит, что я не верю вашим рассказам, а просто что они основательного raison d’кtre не имеют. Ведь это правда, да?). А знаете, почему люблю? Потому что из этих рассказов, даже если и не все из них евангельская истина, чрезвычайно ясно и колоритно вырисовываются черты именно того лица, которое я нарисовала себе в качестве вашего портрета. Славный вы, хороший и честный мальчик. Не удивляйтесь слову мальчик, — именно это-то мальчишество в соединении с серьезностью и положительностью и составляет главную прелесть в вас. Не будь его, вас, конечно, уважали бы, даже любили, если можно назвать любовью почтительную преданность, но уже, само собой, не стали бы любить так, как любят теперь почти все хорошо знающие вас. С этим мальчишеством вас можно любить просто до обожания (вы понимаете, надеюсь, что я говорю не о половой любви) и прощать вам много, очень много. Ну, прощайте, до свидания. Merci еще раз.
Перечитала сейчас то, что написала вчера. Господи, какая ерунда! Ерунда главным образом потому, что все вертится вокруг вас да меня. Точно у меня никакой другой мысли в голове нет, а между тем мне надо обо многом поговорить с вами. Вот только не знаю, как начать и с чего. Да нет, знаю, и еще как знаю-то! Вот что. Заметки, которые я взялась писать, я пишу, конечно, каждый день и, насколько это доступно мне, стараюсь не пропустить ничего. Но многое ли доступно мне? К сожалению, все выбранные мною больные такого сорта, что наблюдать за ними, не имея на то официального права, чрезвычайно трудно. Всякий вопрос, всякое заметное для них приглядыванье к ним раздражает и заставляет еще дальше запрятываться в свою скорлупу или же врать беспощадно, как Гор., например. Видеть собственными глазами, как каждая ест и спит, нельзя, вы понимаете это; спросить сиделок, а тем более надзирательницу — еще невозможнее, — они принимают это за какое-то шпионство, за старания подсмотреть за ними, а не за больными. Поэтому заметки могут быть только весьма несовершенными, недостаточными. Вы знаете это сами, конечно, а все-таки мне страшно думать, что вы подумаете, что я не хотела или не смогла сделать такого пустяка. Не захотела, впрочем. Нет — вы этого не подумаете, я уверена: вы знаете, не можете не знать, что я с истинной радостью сделала бы все, что в моих силах, чтобы услужить вам хоть малейшим образом за всю вашу доброту ко мне. Но и мысль, что такая безделица оказалась выше моих сил, тоже довольно неприятна, и вот от нее-то я и хочу оправдаться, хоть и знаю, что вы никогда не прочтете этого оправдания. Особенно слизистые оболочки смущают меня. Ну как я их высмотрю! Как только подойдешь посмотреть поближе в глаза, так как я вдали ничего не вижу, так больная обижается, а уж язык высунуть ни за что хоть не проси; и фельдшерихе-то не показывают, а мне и подавно. Но и забавны же некоторые из них. Рида, например, боится меня с тех пор, как я несколько раз — клянусь Богом, ласково и с ее участием — заговорила с ней о ее здоровье, брала ее за руки и пр.; она стала бегать от меня, хотя, с другой стороны, почему-то относится с каким-то почтением, уступает дорогу торопливо, кланяется поутру и, когда отвечает, краснеет и прижимается в угол. Подозарова, та смотрит на меня зверем обыкновенно, но зато, как только которая из сиделок, по ее мнению, обидит ее, заставляя переодеться или умыться и пр., она начинает кричать неистово до тех пор, пока я приду, и тогда жалуется мне, прося приказать оставить ее в покое, так как она и сама не маленькая и может сделать, что нужно. Я, конечно, исполняю ее желание с тем, чтобы она при мне сделала сама, она делает и затем снова озлобляется на меня.
Как я рада, как я рада! Вы не на одну меня производите такое влияние — и на Кот тоже 109. Не восторг ли это! Сейчас, когда вы приходили, она держала себя точно девочка-пансионерка и тем, конечно, ставила в неловкое положение и меня. Я заметила ей это, она объяснила, что не может говорить с вами так просто, как с другими, что чувствует себя неловко с вами, хотя с другими обыкновенно очень развязна. Почему это? Уж она-то, кажется, не имеет никакой причины стесняться с вами: вы знакомы так давно, вы относитесь к ней всегда с таким уважением (совсем не то, что со мной), что ей просто смешно приискивать слова, говоря с вами, и конфузиться оттого, что не находить их. Почему? Что в вас такого, чтобы люди чувствовали себя дураками при вас? Я так полагаю, что это ваши усы противные — ненавижу их! Их нестерпимое подергивание придает вашему лицу выражение такой злой насмешки, не умеряемой даже веселым блеском глаз, что всякий невольно начинает злиться, а потому и стесняться. Дуся моя Кот! Как она обрадовала меня! Я сказать не могу, до какой степени злило меня сознание того, что я, совсем беспричинно, главное, держу себя дурой перед вами. Теперь, когда я знаю, что я не одна, я спокойна и довольна. Досадней всего, что вы и сами ведь часто конфузитесь, Господь вас ведает, чего. Покраснеете, что твой рак, уши так и вспыхнут. Но это не заставляет вас казаться дураком, напротив, вы еще злей уязвите человека, зачем же это другие глупеют? Не хочу больше, не буду глупеть ни за что.
А знаете что? Кот просила меня выспросить вас, как вы ее считаете, совсем дурой или не совсем? Милое поручение, да? Только вот что я вам скажу, если вы считаете Кот дурочкой, то плохой вы знаток людей. Это перл, моя Кот, перл редкой величины и чистейшей воды! Если б вы знали, сколько в ней веселости, остроумия, сколько наблюдательности и какой верный взгляд, вы бы полюбили ее общество, болтали с ней более всякого другого. Понимаете, я чувствую себя каким-то попугаем перед ней, а это много сказано с моей стороны — не правда ли? — так много в ней какой-то свежести, безыскусственной прелести, так юмор ее est naturel et spontanй! И все-таки она стесняется при вас. Бедный вы, вы не можете насладиться запахом розы — она боится вас и закрывает свои лепестки при вашем приближении. Мне жаль вас…
Вчера Владимир Лукич [Охочинский] сказал мне, что вы признаете Лембке слабоумной. Я не поверила сначала, но когда М.И.110 подтвердила это, сомневаться было нельзя. И знаете, какое действие произвело на меня это известие? Действие странное, пожалуй, даже и не совсем логичное: во мне пропало всякое чувство злобы против Дюкова за его, казавшуюся мне до сих пор недобросовестной экспертизу и мнение обо мне. Не только злоба пропала, но еще место ее заняло, правда, холодное, но, пожалуй, тем более солидное уважение к нему. По правде сказать, реакция в пользу его началась во мне давно, с месяц уже по крайней мере, но я все не хотела признаваться самой себе, что моя нелюбовь к нему есть не что иное, как личная злоба за себя и за вас. Теперь это неясное сознание вдруг оформилось, получило плоть и кровь, так сказать, и вилять перед собственной совестью я больше не могу. Благодарение Богу, что я по какому-то безотчетному чувству, как бы по предчувствию своей несправедливости, не начала еще закладывать фундамент того здания, которое намеревалась блистательно докончить на суде, а увенчать уже намеревались другие. Не знаю, в чем бы я стала больше раскаиваться, в этом или в своем преступлении. Думаю, что в этом. Но странное дело опять! Я стала уважать Дюкова, я рада, что глаза мои открылись вовремя — все ведь это хорошо и отрадно, не правда ли? А между тем на сердце у меня тяжело. Чего-чего не говорила себе, каких остроумных доводов не приводила, каких логических выводов не делала, к каким громким фразам, к какой хитрой аргументации не прибегала — т.е. напиши я все это, вы опять пленились бы моим умом — а глупое сердце все продолжает сжиматься, а глупые глаза все продолжают плакать. «Невры, сударыня». Да, нервы, конечно нервы, все, везде нервы! Господи, ты всемогущ, дай мне то, чего не дала мне природа, — пошли мне разум — это связующее звено между сильным умом и слишком слабыми нервами! Мой ум, несмотря на свой фиктивный блеск и кажущуюся глубину, в сущности, бессилен — дай ему оружие для укрощения нерв, для управления волей! Теперь жить слишком тяжело, и я готова почти молить тебя, Создатель мой, отнять мой бесполезный ум, или, еще лучше, — мою вредную жизнь!
Зачем у меня нет силы покончить с собой! Ни к чему я не годна, никому не приношу пользы, многим, напротив, приношу вред, об себе уж и говорить нечего. Зачем же я живу? «Дети», — говорят… вовсе я не нужна детям! Кому может быть нужно такое безалаберное во всех отношениях, даже в физическом, создание, как я! Ведь не боюсь же я проглотить какую угодно мерзость, — отчего ж я не могу решиться затянуть себе шею? «Противная смерть», — объясняю я всегда… пустяки. Просто потому, что яд трудно достать, а веревка всегда под рукой — вот это настоящая причина, а то — фраза.
Смешно сказать, человек сам себя фразой обманывает! Знаете, какая мне пришла сейчас в голову страшная мысль! Если я сама буду воспитывать своих девочек или даже жить с ними, они выйдут такими же безалаберными фразерками, как я. Помилуй Бог! Лучше смерть и им, и мне. Нет, довольно, не хочу писать об этом, а то допишусь до ерунды, о которой я обещала сама себе не говорить более ни с кем, даже с бумагой до времени. Будем говорить о чем-нибудь веселом, только о чем?
Вы давно уже не даете мне темы, не рассказываете, где бываете, кого видите, о чем говорите, что слышите, какое мнение подаете. Бог вам судья. Чем я виновата, что вы вообразили меня несравненно лучше, чем я есть на самом деле. Я тоже в значительной степени разочаровалась в вас, да ведь не переменилась же я к вам, даже не перестала любить вас, хотя уважать стала на 50% меньше. Впрочем, об этом тоже не следует говорить: сейчас расходятся «невры» и я примусь плакать. Что за отвратительная бабья привычка заливаться слезами при всяком удобном и неудобном случае! Во мне ее не было прежде! Но о чем же говорить, однако? А говорить непременно надо, потому что охота смертная и рука расходилась. Читать я вообще в последнее время, а сегодня и подавно, положительно неспособна, в особенности что-нибудь требующее мало-мальски внимания и мысли; говорить не с кем — двенадцать часов ночи и дежурная не Кот, — ничего не остается, как писать. Обидно вот только, зачем я пишу вам? Положим, вы никогда не прочтете этого, но все же и при этом условии даже стыдно писать человеку, так мало заботящемуся о нас, как вы обо мне 111.
Победа, победа! Правда, на русский лад — «наша взяла, хоть рыло в крови», но все же победа, и я торжествую ее. Давно ли, какую-нибудь неделю тому назад, при малейшей тени недобросовестности (вы знаете, какое широкое значение я придавала этому слову, когда речь шла о вас) или пристрастия с вашей стороны, Боже мой, какое это было негодование, слезы, сжимание рук, словом, отчаяние — теперь… Сегодня вы позволили ее Превосходительству перейти в другую комнату, в такую, где — вы знаете это — она будет беспокоить всех, нуждающихся в покое больных, к которым, следовательно, вы относитесь с полным пренебрежением единственно для того, чтобы исполнить ровно никакой потребностью не оправдываемую прихоть своей любимой и почетной больной; Владимир Лукич сказал мне, что вы не только позволили это, но еще усиленно хлопотали об этом и я, к собственному несказанному изумлению, только улыбнулась, пожавши плечами. Это бы, впрочем, ничего еще — не разреветься же мне при всех! Но дело в том, что в душе-то у меня не шевельнулось даже неудовольствие, не только негодование. А между тем в этом пустяке ярко выступало мало того, что небрежность к одним и ни с чем несообразное… не знаю, как выразиться! перед ее Превосходительством; но еще то обстоятельство, что вы не лгали мне неделю тому назад, говоря, что этого нет, что вы одинаково заботитесь обо всех и позволяете ей только то, что не может вредить другим. Лгали! Лгал д-р Чечотт, — этот светлый идеал человека! Господи помилуй! Неделю тому назад я выплакала бы себе все глаза. Сегодня я, честное слово, — вы знаете, что я не лицемерю ни перед кем, а перед собой и подавно — честное слово, подумать только: а Христос с ним, мне-то что за дело? Тяжело мне было дойти до этого, признаюсь сама, очень тяжело и больно, но теперь, когда уже дошла, — я рада этому. Я испытываю нечто вреде того, что должен чувствовать человек, которому отняли пораженный гангреною член: ему жаль потерянного члена, но в то же время он доволен, что не страдает более, что успокоился наконец. Чувствую, что вы скажете, что я поднимаю бурю в стакане воды, что я от праздности сама себе сочиняю волнения и так же беспричинно разбиваю свой идеал, как беспричинно составила его, — и вы будете правы. Насчет беспричинности создания идеала это, может быть, и верно, и то не совсем: вы подкупили меня вашей добротой ко мне; добротой, которую я ценила и ценю теперь и за которую буду всегда благодарна вам. Но что касается до разбитого идеала, то тут уж я права. Людей, способных на великодушный поступок в исключительных случаях, на героизм во время какой-либо катастрофы, найдется множество — на это не надо ни особенно утонченного чувства, ни ахти какого развития. Но таких, которые остались бы строго безукоризненны в самых, по-видимому, пустейших мелочах, которые бы были тем беспристрастней и честней, чем меньше ответственности, тем деликатней, чем полнее власть, таких немного, ибо для этого требуется нечто большее обыкновенной доброты и дюжинной честности. Вот это-то большее я и думала найти в вас, но увы!.. Что мне в том, что вы добры ко мне, щедры по беспечности, снисходительны по небрежности, сострадательны без толку и разбору! Разве того я хочу от вас? Разве для того Господь дал вам и ум, и сердце, и — что дано немногим — чутье и все то, чем он так бога-то одарил вас? Трудно найти человека, которому было бы дано столько, как вам, — и что вы из всего этого сделали?!112
Господи помилуй, этот человек не даст мне успокоиться! Ну не дальше как сегодня утром я торжествовала победу по поводу совершеннейшего своего равнодушия к его ни с чем не сообразным выходкам, нет-с, он вечером сумел-таки отыскать во мне забытую слабую струнку и заставить ее болезненно прозвучать! Уже с вечера я заметила, что он немножко слишком весел, и когда он пришел ночью и сел близехонько от меня, я окончательно убедилась в этом. Оно ничего, в сущности, Христос с ним, что тут необыкновенного, что человек выпил лишний стакан вина! «Пей, да дело разумей», — говорит русская пословица, и я не за это вовсе упрекаю его. Сидел он с час времени, болтал, немножко громче, чем следовало бы, может быть, но в границах приличия, рассказывал разные приключения свои весело и остроумно по обыкновению и по обыкновению же рассказал бы их еще три раза столько же, да закричала одна больная, и пришлось им с Кот идти смотреть, что такое. Уходит и — как вам покажется — изгибается крючком и делает какую-то препротивную плотоядно-сладкую гримасу, долженствовавшую, конечно, изображать улыбку. И это, изволите ли видеть, подавая мне руку при прощании. Боже ты мой, так бы вот и вцепилась ему в волоса!.. как бы были. Говорят, in vino veritas — неужели же он такой по натуре? А если нет, то зачем он любезничает, как кухонный мужик? Точно у него нет других средств… как бы это выразиться, — очарования. Или, может быть, он меня за Лембке считает? И что это за противная манера такая, как навеселе, так лезет с почти дерзкими любезностями. С сумасшедшими и с рыночной торговкой Лембке он часто употребляет их в качестве успокоительных лекарств. Ну и отлично, если это успокаивает их, хоть обнимай своих сумасшедших, а меня-то за что? Я не настолько груба, чтобы любить такие ласки, не настолько глупа, чтоб принимать их за чистую монету, следовательно, зачем же он позволяет их себе со мною. Неужели он и обо мне говорит, как раз о Лембке, что «заметил, что это хорошо действует на нее». Боже всемогущий, ужели я чем-либо подала к этому повод! Я готова спросить его и если это так, то подвергнуть себя двухнедельному голоду в наказанье.
На этом «дневник» покойной Каировой кончен, или лучше сказать — на этом он прерван. По-видимому, она и не могла его продолжать за массою волновавших ее фальшивых представлений раздражительного свойства. Все это не имеет никакого прямого отношения к тому «делу», за совершение которого она была лишена свободы, и участь ее находилась в полной зависимости от того, будет ли она признана вменяемою или невменяемою. Равнодушие испытуемой к этой дальнейшей стороне ее положения и неудержимое страстное стремление следить за характером и поступками своего врача и подвергать каждый его шаг анализу и беспощадной критике до несправедливых выводов неблагоприятного свойства не должно ли вести к тому заключению, что собственная участь в ее глазах не имела той цели, какую личная судьба имеет для каждого нормального человека.
Из дневника видим также, что Каирова много досаждала специалисту и писала о нем неблагоприятные и, вероятно, нестаточные вещи — чего она, конечно, постаралась бы не делать, если бы жалела себя и дорожила выгодным для нее мнением другого человека, призванного сказать самое властное слово о ее воле и рассудке. Она не дорожила собою нимало и часто с сумасшедшим упорством и азартом стремилась из-за прихоти и каприза вооружать против себя человека, снисхождение которого ей было в те минуты всего нужнее. Если ей не удалось сбить врача с его беспристрастного пути, то это уже не от нее зависело: она не пренебрегала ничем, чтобы вредить себе как можно более и, очевидно, менее всего думала о своем угрожаемом положении.
Подобная история самосохранения несвойственна людям, имеющим все свои душевные способности в нормальном порядке.
А если это так, то не очевидно ли, что те, кто стоял за невменение покойной Каировой ее «дела», были не только гораздо милосерднее, но и гораздо основательнее и справедливее тех, которые во что бы то ни стало желали видеть ее покаранною по строгости закона, вменяемого за преступление людям, имеющим душевные способности в порядке.
К этому же теперь надо прибавить, что одно из «детей» Настасьи Васильевны Каировой, о которых она упоминает в своем дневнике, — молодая девушка, сильно напоминающая свою мать по внешности типа и по необыкновенно впечатлительному характеру, едва пришла в возраст, как обнаружила в себе несомненное умственное расстройство и находится теперь в том же заведении для душевнобольных, где была и ее мать. Это родовое наследственное несчастье дочери не служит ли тому, чтобы еще сильнее утвердиться во мнении, что если бы покойная Н.В. Каирова действительно была душевнобольная в то время, когда она совершила свое преступление, и что если бы ее тогда осудили, как хотел Достоевский, то этим сделали бы возмутительную и вопиющую несправедливость.
Раскрытие этого обстоятельства предлагаемым ныне общественному вниманию дневником покойной Каировой должно, кажется, навсегда освободить память этой женщины от подозрительного нарекания, и — что еще важнее — оно должно предостеречь на будущее время многих людей от поспешных заключений, основанных на предвзятых представлениях, под влиянием которых научная медицинская экспертиза им кажется «отводом глаз», а похвальная осторожность судов — потворством. Медицинская экспертиза и суд в деле Каировой только и спасли от тяжкой ошибки — покарать бедную женщину, достойную не наказания, а того глубокого сострадания, в котором она сама себе отказывала целую жизнь и, может быть, отказала себе в нем даже на пороге в вечность.
Николай Лесков
_______________________________________________________________
1) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1981. Т. 23: Дневник писателя за 1876 год. Май—октябрь; Т. 15: Братья Карамазовы. С. 177.
2) Санкт-Петербургские ведомости. 1876. 29 апреля.
3) Новое время. 1876. 29 апреля.
4) Петербургская газета. 1876. 30 апреля.
5) Петербургская газета. 1876. 29 апреля.
6) Новое время. 1876. 29 апреля.
7) Петербургская газета. 1876. 30 апреля.
8) Голос. 1876. 30 апреля.
9) Достоевский дружил с сыном Ф.А. Кони от законного брака, А.Ф. Кони, так что ему, по крайней мере, было известно о Каировой не только по газетной криминальной хронике.
10) См.: Скабичевский А.М. Первое 25-летие моих литературных мытарств // Скабичевский А.М. Литературные воспоминания. М., 2001. С. 371.
11) См.: РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 1949. Письма Кони А.Ф. к Суворину А.С.
12) Суворин проходил свидетелем по делу об убийстве публициста А.Ф. Жохова, который, обвинив Утина в клевете, в мае 1872 года вызвал его на дуэль и был им смертельно ранен. См.: Дневник Алексея Сергеевича Суворина. М.; Лондон, 2000. С. 1—4; 550—551.
13) См.: Динерштейн Е.А. А.С. Суворин: Человек, сделавший карьеру. М., 1998. С. 109—112. Исход этого дела также вызвал резкую критику Достоевского. См.: Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 23: Дневник писателя за 1876 год. Январь—апрель.
14) Полный текст «Очерка» опубликован О.А. Бабук в сб.: Российский архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв. (Новая серия). М., 2001. С. 375—387.
15) См. об этом, например: Богданов К.А. Врачи, пациенты, читатели: Патографические тексты русской культуры XVIII—XIX веков. М., 2005. С. 10.
16) Автобиографический очерк А.В. Каировой // Российский архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв. (Новая серия). С. 385—387.
17) См. о ней: Рейфилд Д. Жизнь Антона Чехова. М., 2005.
18) Автобиографический очерк А.В. Каировой. С. 377.
19) Там же. С. 381.
20) Там же. С. 383.
21) Там же. С. 386.
22) Там же. С. 387. Упомянутое сочинение «для Утина» разыскать не удалось.
23) Петербургская газета. 1876. 30 апреля.
24) РГАЛИ. Ф. 275 (Лесков Н.С.). Оп. 1. Ед. хр. 112. Л. 41.
25) Надежда Васильевна Каирова (1842—?).
26) Санкт-Петербургские ведомости. 1876. 30 апреля.
27) Достоевский Ф.М. Дневник писателя за 1876 год. С. 12.
28) См.: Незнакомец. Недельные очерки и картинки // Новое время. 1876. 2 мая. № 62.
29) Голос. 1876. 29 апреля.
30) Голос. 1876. 2 мая.
31) В близкий круг Суворина входили яркие, эмансипированные личности: популярные писательницы С.И. Смирнова-Сазонова, М.В. Картавцева и Т.Л. Щепкина-Куперник, влиятельная «светская львица» А.В. Богданович, журналистка и театральная деятельница Е.А. Шабельская, подруга А. Чехова «астрономка» О.П. Кундасова, актриса Л.Б. Яворская и др.
32) См. об этом: Динерштейн Е.А. Указ. соч. С. 55—102.
33) Ср. его дневниковое признание: «Не будь Анюты [первой жены, А.И. Барановой. — О.М.], которая подбивала меня, ободряла и вообще имела на меня большое влияние, я, вероятно, так в Боброве и просидел бы целую жизнь» (см.: Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 213).
34) Е.О. Лихачева (урожд. баронесса Косинская, 1836— 1904) — известный публицист, автор фундаментального трехтомного труда «Материалы для истории женского образования в России: 1086—1856» (СПб., 1899).
35) Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 479.
36) В качестве военного корреспондента журнала «Отечественные записки».
37) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 2366. Письма Лихачевой Е.О. к Суворину А.С. Л. 43 об.
38) Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 479. Е.О. Лихачева вместе с первой женой Суворина занималась переводом и изданием книг для детей и юношества.
39) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 2366. Л. 36.
40) Об этом пишут Е.А. Динерштейн (см.: Динернштейн Е.А. Указ. соч. С. 55—58) и американская исследовательница Э. Амблер (Ambler Effie. Russian Journalism and Politics: The Career of Aleksei S. Suvorin (1861—1881). Detroit, 1972. P. 143—144).
41) См.: Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 479.
42) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 2366. Л. 43.
43) ОР ИРЛИ. Ф. 268. Архив А.С., А.А., М.А. Сувориных. Оп. 1. Ед. хр. 28. Письма (29) Каировой А.В. к Суворину А.С.; РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 1667. Письма Каировой А.В. к Суворину А.С. 14.05. 1877—1880-е.
44) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 1667. Л. 64.
45) ОР ИРЛИ. Ф. 268. Оп. 1. Ед. хр. 28. Л. 15 об. — 16. Островский — несомненная оговорка Каировой, спутавшей две пары братьев, в каждой из которых был и литератор, и чиновник; она, конечно, имела в виду не М.Н. Островского, а В.К. Случевского — и это еще один аргумент в пользу того, что судебное дело Каировой развивалось по заранее продуманному плану.
46) Там же. Л. 54.
47) Там же. Л. 16.
48) Там же. Л. 54 об — 55.
49) Там же. Л. 2.
50) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 2366. Л. 42.
51) Там же. Л. 45.
52) Там же. Л. 44 об.
53) ОР ИРЛИ. Ф. 268. Оп. 1. Ед. хр. 28. Л. 50—51 об.
54) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 2366. Л. 42. Ср. строки из письма Каировой к Суворину: «Бедный Владимир Иванович. Когда Вы рассказывали о его житье-бытье, я смеялась. Теперь, когда я послушала и увидела [Лихачеву], — мне жаль его» (ОР ИРЛИ. Ф. 268. Оп. 1. Ед. хр. 28. Л. 53).
55) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 2366. Л. 36.
56) Там же. Л. 46.
57) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 2366. Л. 37.
58) Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 479.
59) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 2366. Л. 47 об.
60) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 2. Ед. хр. 272. Письмо Суворина А.С. к Лихачевой Е.О. 1886.
61) ОР ИРЛИ. Ф. 268. Оп. 1. Ед. хр. 28. Л. 73 об.
62) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 1667. Л. 44.
63) См.: Кони Ф.А. Письма к А.В. Каировой / Публ. Е.В. Свиясова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского дома на 1975 год. Л., 1977. С. 135.
64) Цит. по: Кони Ф.А. // Русские писатели: Биографический словарь М., 1994. Т. 3. С. 57.
65) ОР РНБ. Ф. 327 (Каирова А.В.). Ед. хр. 12. Письма Кони Ф.А. к Каировой А.В. 1876—1877. Л. 4 об. Здесь Кони имеет в виду Дария Багницкого, который позволил себе нелестно отозваться о белградском корреспонденте «Голоса» и упомянул Каирову (без ее ведома) как разделяющую его мнение.
66) См.: Кони Ф.А. Письма к А.В. Каировой. С. 133.
67) Там же. С. 135.
68) Там же. С. 137.
69) ОР РНБ. Ф. 327 (Каирова А.В.). Оп. 1. Ед. хр. 12. 1876—1877. Л. 6.
70) См.: Кони Ф.А. Письма к А.В. Каировой. С. 133—141.
71) ОР ИРЛИ. Ф. 268. Оп. 1. Ед. хр. 28. Л. 23 об.
72) Там же. Л. 31 об.
73) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 1667. Л. 49.
74) ОР ИРЛИ. Ф. 268. Оп. 1. Ед. хр. 28. Л. 75.
75) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 1667. Л. 57.
76) ОР ИРЛИ. Ф. 268. Оп. 1. Ед. хр. 28. Л. 46.
77) Там же. Л. 22 об.
78) Там же. Л. 73 об.
79) Там же. Л. 92 об.
80) Там же. Л. 74.
81) Петербургская газета. 1876. 7 сентября (Заметка «Друзья хуже врагов»).
82) ОР ИРЛИ. Ф. 268. Оп. 1. Ед. хр. 28. Л. 88.
83) Сотрудничество Каировой с этой газетой прекратилось в середине 1880 г. в основном из-за идейных разногласий по поводу ее материалов о русской оккупации Болгарии в 1878—1879 гг.
84) РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. Ед. хр. 1667. Л. 70.
85) Там же. Л. 124—125.
86) Там же. Л. 76.
87) ОР ИРЛИ. Ф. 38. Грамматчикова Л.Ф. Ед. хр. 11028. Письмо Лескова Н.С. к Каировой Н.В.
88) РГАЛИ. Ф. 275. Оп. 1. Ед. хр. 347. К письму Каирова приложила рукопись под названием «Сказка о нужде: Фламандская легенда», которая датируется архивиста-ми началом 1870-х гг.
89) Там же. Ед. хр. 112. Лесков на рукописи пометил: «Получено от смотрителя [больницы Св. Николая] Владимира Лукича Охочинского. Декабрь 1884 г.». «Дневник» представлен следующими документами: а) подлинник (рукопись); б) его рукописная копия для набора — в этом тексте Лесков добавил на полях свои примечания, которые потом были отдельно напечатаны на машинке; в) предисловие Лескова — рукопись и машинопись.
90) РГАЛИ. Ф. 275. Оп. 1. Ед. хр. 112. Л. 1.
91) Там же. Л. 3 об.
92) См.: Meeting the Challenge: Russian Women Reporters and the Balkan Crises of the Late 1870s // An Improper Profession: Women, Gender, and Journalism in Late Imperial Russia / Ed. by B.T. Norton and J.M. Gheith. Durham; L., 2001. P. 140—165.
93) ОР ИРЛИ. Ф. 181. (Архив Н.К. Михайловского). Оп. 1. Ед. хр. 287. Письмо Каировой А.Н. к Михайловскому Н.К. от 30.10. (б./г.). Л. 1—2.
94) Русская мысль. 1888. Кн. 3. С. 201. (Могила Н.В. Каировой находится на Никольском кладбище АлександроНевской лавры.)
95) Колосья. 1888. № 3. С. 302.
96) Дело. 1888. Кн. 1. С. 87—88.
97) 1884 г. представлен тринадцатью записями, 1885-й — одной, 1886-й — двенадцатью, 1887-й — восемью.
98) Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 71—72. Другая дочь Каировой, Любовь Федоровна (в замужестве Грамматчикова), после смерти матери осталась на попечении А.Ф. Кони; впоследствии работала в различных образовательных учреждениях.
99)Там же. С. 479.
100) РГАЛИ. Ф. 275 (Лесков Н.С.). Оп. 1. Ед. хр. 112. Дневник подготовлен к публикации Н.С. Лесковым. Ему же принадлежат редакторские примечания, предисловие и послесловие (все эти фрагменты набраны курсивом). Текст дневника воспроизводится согласно нормам современной орфографии и пунктуации.
101) Примеч. Лескова: Но «дело» сейчас же опять уходит из кругозора Каировой, и она продолжает о себе и о своем докторе, внимание к которому в ней возрастает быстро, охватывает все ее существо и выражается страстно.
102) Примеч. Лескова: Резкость суждений Каировой о богослужении, выражаемых в этих строках и в тех, которые непосредственно за ними следуют, — вызывает надобность напомнить, что все это написано испытуемою больною в сумасшедшем доме и имеет значение только в том смысле, что дает возможность получить более полное понятие о ее душевном расстройстве.
103) Примеч. Лескова: Мар. Ив. и Авд. Пав. — надзирательницы.
104) Примеч. Лескова: Здесь речь идет о душевнобольной супруге генерала К., которой доктор по ее просьбе дал прочитать книжку журнала. Это поднимает в душе Каировой бурю.
105) Примеч. Лескова: Эта азартная вспышка, похожая на вспышку ревности институтки, которая «обожает» человека и потому не может сносить самого простого внимания с его стороны к другой институтке, доводит Каирову до злобы, с которой она начинает осуждать своего доктора за его служебную вежливость к старшему врачу заведения.
106) Петр Андреевич Дюков (1834—1889) — психиатр, старший врач отделения для душевнобольных больницы Св. Николая (на суде выступил против признания Каировой невменяемой).
107) Оттон Антонович Чечотт — психиатр, врач больницы Св. Николая (на суде выступил за признание Каировой невменяемой).
108) Примеч. Лескова: О собственном положении и о «наблюдениях» за больными нет и помина. Каирова вся в ревности и в раздражении от новых чувств, затмивших перед нею весь страх и всю опасность ее положения как женщины, обвиняемой в покушении на убийство. Как мало надо было, чтобы ее взволновать, — также немного требовалось, чтобы ее утешить.
109) Примеч. Лескова: Имя в ласкательной форме, принадлежащее достойнейшей даме [Гульельми], служащей надзирательницей и чрезвычайно любимой больными за ее доброту, ласковость и удивительную терпеливость. Она обладает значительной начитанностью, и Каирова находила большое удовольствие в ее сообществе. Отсюда сейчас же начинается экзальтированная страстность в отношениях и к этой почтенной молодой даме.
111) Примеч. Лескова: Но между этой записью и тою, которая вслед за сим наступит, произошло опять событие большой важности: доктор переместил больную Каткову из одной комнаты в другую. Этого достаточно, чтобы вызвать в Каировой взрыв подавленного бешенства. Но это не то, что было прежде: теперь она ранена насмерть и притаилась, — она над собою и шипит… Скоро она бросится.
112) Примеч. Лескова: Усилие сдерживать себя в границах равнодушия и в нем торжествовать «свою победу», тогда как никакой «победы» не было, а было поражение, — не выдерживает. В душе Каировой заклокотала злоба, и под ее влиянием она обращается к невысокопробному средству отмстить мужчине. Наступающая за сим последняя запись, которой заканчивается психопатический бред этой женщины, состоит в следующем: [далее следует последний абзац рукописи Каировой].