Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2005
Последние три года, при всех наших нечастых встречах, Александр Павлович Чудаков неизменно подзуживал меня. «Бросьте, хотя бы на время, филологию, пишите эссе или прозу, я на вас надеюсь»,— говорил он. Его совет я никогда не принимал всерьез и только отшучивался, но сейчас, когда земное существование Александра Павловича вдруг оборвалось, он приобрел особый, пугающий меня оттенок. Вспоминая этого крупного — во всех смыслах слова — человека и его книги, я, получается, выполняю его волю, хотя не был его близким другом и ни разу не побывал у него в доме.
Я слышал Сашины доклады, рассказы, воспоминания, шутки, тосты и даже песни; я видел его на кафедре, на прогулке, за накрытым столом и даже в воде, плывущим мощным баттерфляем. Общение с ним всегда доставляло огромное удовольствие. Он был необычайно (и оскорбительно для нас, обыкновенных хлюпиков) силен и здоров; он возвышался над низкорослой интеллигентской толпой и своим ростом, и своими редчайшими познаниями; в его огромном и, на первый взгляд, грузном теле временами просыпалась поразительная грация, как у тренированных борцов-тяжеловесов; его добрая, чуть смущенная улыбка очаровывала. Но мне жаль, что я никогда не видел (и теперь уже никогда не увижу) его в настоящей мужской работе, где он, наверное, был особенно красив, и могу только воображать, как он склоняется над рукописью, или листает желтые страницы старых провинциальных газет в библиотеке, или копает яму, не снимая рубашки, или собирает детскую кроватку, или одним ударом разбивает чурбаки, или строгает и прилаживает трехдюймовые доски — прилаживает не кое-как, а обязательно заподлицо.
Заподлицо — это яркое плотницкое наречие с двумя словно бы взаимоисключающими приставками — было, кажется, для Саши важным, едва ли не ключевым словом. Во всяком случае, оно встречается не только в его замечательном автобиографическом романе, где он наконец дал волю своей богатейшей словесной памяти, но и в научных книгах, которые написаны намеренно строгим и скупым — «академическим» — языком. Обсуждая в «Поэтике Чехова» уравнивание больших и малых событий у любимого им писателя, он говорит, что чеховское событие «выглядит незаметным на общем повествовательном фоне; оно подогнано заподлицо с окружающими эпизодами». И ту же самую метафору он использует в «Мире Чехова», ког-да описывает включение «чуждых» слов в авторскую речь: они, проницательно замечает Александр Павлович, «не выпячиваются над ровной повествовательной поверхностью, но подгоняются заподлицо с ней». То, что так нравилось ему у Чехова, похоже, было сродни его собственным творческим и жизненным установкам, его нравственному стержню.
Во-первых, подогнать заподлицо, то есть утопить доску или брус вгладь, вровень, в уровень с поверхностью,— значит сделать работу на совесть, а не на глазок, точно, крепко и красиво. Именно так, ладно и основательно, построены его статьи и книги: материал любовно отобран и рассортирован, инструментарий отточен, мысль движется неторопливо и обстоятельно, не оставляя зазоров. Во всем чувствуется глазомер рассудительного мастера, знающего толк в гармоничном сочленении вещей и слов, эти вещи называющих, одухотворяющих и преображающих.
С.Г. Бочаров, М.О. Чудакова, Аня Бочарова, А.П. Чудаков, мама А.П. Чудакова Евгения Леонидовна. Дача Чудаковых в Алехново, 1998. Фото И.З. Сурат.
Во-вторых, подогнать заподлицо — значит заделать какой-то провал или дыру, восстановить покореженную поверхность. Александра Павловича прежде всего беспокоили провалы и прорехи социально-исторические, вызванные разрушительными ударами ублюдочного политического режима по всему, что было ему дорого. Сохранение преемственности и сохранение культурной памяти он, как кажется, полагал своим первостепенным долгом. Свидетельство этому — его образцовые комментарии к трудам Тынянова, его записи разговоров со Шкловским и Бонди, его устные рассказы о повадках и причудах «старших». Каждый учитель может лишь меч-тать о том, чтобы его ученики сделали для его наследия то, что Александр Павлович сделал для В. Виноградова, — ученого и человека отнюдь не безгрешного. Непрерывающаяся традиция, только не научная, а фамильная; прочная цепь, связывающая человека с дедами и прадедами, с детьми и внуками; заповедные уроки труда и культуры, внутренней свободы и сострадания, чести и стойкости, терпения и терпимости, которые он с благодарностью получает и с надеждой передает, — главная тема его романа воспитания. Поэтому в нем — большая редкость в наши дни — совсем нет нарциссизма: автор любуется не собой, а той великой цепью бытия, в которой он лишь малое звено.
Странный подзаголовок автобиографической книги — «роман-идиллия» — ввел в заблуждение многих критиков, усмотревших идиллическое начало в основном предмете изображения — в том провинциальном «семейном оазисе», который создали дед и бабушка героя, попович и дворянка, случайно уцелевшие выходцы из старого мира, среди советской мерзости запустения. Однако, если присмотреться, никакого огороженного рая в «романе-идиллии» нет и в помине: зло, жестокость, абсурд, смерть в разных обличьях — женщина с перерезанным горлом, мужик, пропоротый грязными вилами, брошенные старики, умирающие дети, семейные распри, аресты и расстрелы — входят в состав изображенного мира на равных правах с добром и красотой. Александр Павлович наверняка знал, что в переводе с древнегреческого «идиллия» значит просто «маленький образ», и, называя так роман, хотел подчеркнуть в первую очередь огромное значение малого, случайного, частного (как пылинка на ноже карманном иль небо в чашечке цветка), которое он по-чеховски «выравнивает» с крупномасштабными трагическими событиями исторического времени и с вечною красою равнодушной природы. Идиллическим тогда оказывается не сам мир, а авторский взгляд на него — взгляд спокойный, мужественный, благорасположенный. Александр Павлович умел увидеть жизнь «во всем ее охвате», в «природно-вещном» единстве, во взаимосцеплении большого и мелкого, прекрасного и омерзительного, смешного и печального, и принять ее полностью, такой как она есть и была всегда.
Стоически принять жизнь — значит преодолеть страх смерти, принять и ее как часть природного круговорота. В ключевых главах романа достойно умирают долгожители — сначала старый конь Мальчик, из чьей щетины делают щетки, которым до сих пор нет равных, а потом старый дед, самый важный человек в биографии героя, идеальный наставник, научивший его смотреть на жизнь с грустной всепонимающей улыбкой. Рискну предположить, что сам Саша тоже готовился к подобной смерти и не страшился ее. Судьба почему-то распорядилась иначе и отняла у него жизнь до срока, внезапно и жестоко, когда у него оставалось еще много сил и творческой энергии. Думаю, что он не испугался и такой гибели.
Смерть Саши — страшный удар для его семьи и близких друзей. Это удар и для тех, кто, как я, любовался им с изрядной дистанции, обусловленной разницей биографий, возрастов, вкусов. Ведь с его уходом в мире стало меньше доброты, порядочности и ума, и этот новый провал, боюсь, никому заподлицо не заделать.