Малые Банные чтения — 2004 («Неприкосновенный запас» и Культурный центр Гёте-института, Москва, клуб «Билингва», 14-16 октября 2004 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2005
Своевременность — качество не самое распространенное в отечественной интеллектуальной среде. Инициатива редакции “Неприкосновенного запаса” собрать для обсуждения сегодняшнего состояния памяти о Второй мировой войне аналитиков памяти (историков, социологов) и ее технологов (редакторов интеллектуальных журналов и представителей СМИ) кажется именно своевременной. Символическое производство, сопровождавшее 60-летие Победы, вызывало отнюдь не тривиальные юбилейные чувства. Каждый в меру искушенный в декодировании идеологических посланий понимал, что присутствует при ответственном моменте: важнейшая фигура советского коллективного воображаемого переходит все в том же статусе в историю современной России. Такая преемственность способствует формированию представлений о национальной истории без травм и разрывов. Между тем, состоявшееся в ходе чтений обсуждение памяти о войне показало, что эта история травматична, что между семейными, личными воспоминаниями и официально-массовым дискурсом памяти существует разрыв. Историческая же рефлексия этого несоответствия или блокирована, или, по более оптимистичному мнению, локализована в элитарной среде и никак не влияет на массовые представления и коллективные действия.
Опорные точки для размышления были заданы уже самим названием чтений. Во-первых, обсуждалась не история Второй мировой войны, но память о ней. Во-вторых, акцент был сделан на политическом в самой конструкции памяти (в семантике и риторике памяти, характеризующих ее вытеснение) и на ее функциях (прежде всего, таких, как конструирование идентичности). В-третьих, важную ценностную перспективу задавал европейский опыт памяти: “преодоление прошлого” (Vergangenheitsbewältigung) — концепт немецкой послевоенной мысли, и в этом смысле “война”, о которой шла речь на чтениях, — не “великая отечественная”, но, действительно, Вторая мировая. Европейской можно назвать не только интеллектуально-культурную перспективу постановки вопроса, но и его адресацию: чтения — лишь часть совместного для “НЗ” и немецкого журнала “Osteuropa” проекта, по результатам которого в мае 2005 года были изданы специальные номера данных журналов 1 — это уже повторный опыт их совместной работы, результатом которой становятся двуязычные номера, включающие немецкие и русские исследования.
Увертюрой к чтениям послужил “круглый стол” “Нескромное обаяние тоталитарного, или Как интеллектуалы создают наше новое светлое прошлое”. Недвусмысленное этическое послание, заявленное в названии “круглого стола”, заставило дискуссию долго буксовать на старой и скучной русской теме “вина интеллигенции”. В качестве носителей этой (само)обвиняющей позиции должны были выступить редакторы интеллектуальных журналов: И. Прохорова (“НЛО”), М. Габович (“НЗ”), Ф. Вайксель (“Osteuropa”), Д. Драгунский (“Космополис” и “Civitas”), А. Менгель (“Blätter für deutsche und internationale Politik”), Ã. Морев (“Критическая масса”), Й. Фесманн (“Sinn und Form”), В. Анашвили (“Логос”), К. Штeдтке (“Leviathan”). Реагируя на вменяемую им ответственность, В. Анашвили утверждал, что в отличие от преподавателей редакторы представляют собой группу безответственных интеллектуалов. Еще более радикален был историк Н. Копосов (Смольный институт свободных искусств и наук), заявивший, что интеллектуалы как антропологический тип и вовсе исчезли в связи с концом проекта Просвещения, а идея либерального противостояния угрозам тоталитаризма исчерпала себя. По мнению Н. Копосова, наступила принципиально новая эпоха, которая требует для легитимации интеллектуальной деятельности новых логических, эстетических и этических оснований. Прочие выступавшие ответственности с себя не снимали и ввиду необсуждавшейся опасности необсуждавшегося тоталитаризма призывали интеллектуалов не ограничиваться лишь негативной критикой, но осуществлять проекты памяти, альтернативные одиозно-официальным. Так, Св. Каспэ (“Полития”) говорил о необходимости писать историю демократической революции августа 1991-го, И. Прохорова — историю групп сопротивления тоталитаризму, а также историю не победивших в войне, но погибших на ней. Кроме того, И. Прохорова дополнила заявленный в названии “круглого стола” тезис о “нескромном обаянии” тоталитаризма вопросом: “А есть ли у нас эстетические модели, которые могли бы эффективно конкурировать с тоталитаризмом, столь привлекательным именно эстетически?”
Характер коммуникации в ходе “круглого стола” заставлял думать, что поле для дискуссии о тоталитаризме в отечественном интеллектуальном сообществе пока не сформировано, так как отсутствует должная проработка самого этого понятия 2. Если немецкими интеллектуалами работа по его рационализации и рефлексии проделана поколение назад, то нам она еще только предстоит. В связи с некоторой ограниченностью теоретического фундамента не был поставлен ряд более конкретных вопросов — о специфике советского и немецкого вариантов тоталитаризма, о формах тоталитаризма в современном мире вообще и в современной российской ситуации в частности. Дискуссия тяготела, скорее, к традиционным в отечественном контексте вопросам: во-первых, “кто виноват?” (в том, что тоталитаризм все еще имеет место быть) — имелся и ответ на него: “потому что интеллектуалы работают на власть”; во-вторых, “что делать?” (интеллектуалу) — ответ: “быть другим”. Все это делало разговор чрезвычайно ценностным и чрезвычайно неконкретным. Немецкие участники к такой магистральной линии дискуссии наверняка не могли отнестись со всей серьезностью: современная немецкая культура, по описанию Ф. Вайкселя, переживает стадию преодоления прошлого, качественно отличную от современной российской ситуации. Проделанная некогда в рамках денацификации работа позволяет немецким интеллектуалам уже не обвинять, но сочувствовать: в данный момент решаются задачи распространения и дифференциации образа жертвы тоталитаризма — так, образ жертвы нацистского режима в современных немецких исследованиях дополнен образом жертвы нацистской пропаганды.
Вторая дискуссия — “Память о войне в современных российских СМИ”3, в которой участвовали К. Эггерт (Русская служба Би-би-си), С. Пархоменко (экс-“Итоги”, “Эхо Москвы”), А. Симонов (Фонд защиты гласности) и Е. Немых (НТВ), представляла собой весьма драматичное противостояние наивного технолога памяти Е. Немых и интеллектуальной общественности, отягощенной вышеописанной ответственностью. Стадии этой дискуссии М. Габович объявлял не иначе как “раунды”. Масштабный проект НТВ и “Эха Москвы” — “Рождение Победы” (700 телевизионных роликов социальной рекламы): семейные воспоминания о войне, наложенные на глянцево-ностальгический кино-образ, — показался аудитории чтений выдержанным вполне в духе реставрационного проекта. Аргументы Е. Немых: “День Победы — праздник, не связанный с идеологией”, “мифы — часть правды”, “на самом деле, правда посередине”, “телевидение — не интеллектуальный журнал”, “за 40 секунд сложного не расскажешь”, “отечественный зритель недостаточно подготовлен в историческом плане”, чтобы воспринять, например, воспоминания власовцев, — прозрачно иллюстрируют медийные стратегии вывода памяти о войне на массовый уровень. Истерический характер нынешней коллективной памяти о войне продемонстрировали в своих рассказах на тему “СМИ о войне” А. Симонов и С. Пархоменко. О неготовности массового сознания к восприятию правды о войне на примере трудностей в публикации и восприятии книг английского историка Второй мировой войны Э. Бивера в России говорил К. Эггерт.
Намеченное в дискуссиях поле проблем разрабатывалось далее в докладах, которые условно можно разделить на четыре типа:
- Обзорные редакторские доклады: “Сужающиеся места памяти? Взгляд на ландшафт российской интеллектуальной периодики” А. Дмитриева (“НЛО”) и “Остановившееся и взорвавшееся время. “Sinn und Form” и немецкая литература за 55 лет” Й. Фесманна.
- Методологический доклад Д. Хапаевой (Смольный Институт свободных искусств и наук, СПб.) о проблемах изучения памяти в современной французской историографии — “Время, рассказ, история, память, забвение… что дальше?”.
- Доклады И. Кукулина (“НЛО”) и М. Рыклина (Институт философии РАН), в которых источником для анализа памяти о войне стала художественная литература.
- Доклады собственно исследователей памяти, ее риторики, истории и социологии в Германии, России и Италии — Л. Гудкова (Левада-центр), И. Щербаковой (Общество “Мемориал”, РГГУ), М. Ферретти (РГГУ, Университет г. Кальяри, Италия), М. Лоскутовой (Центр устной истории, СПб.), А. Борозняка (Липецкий государственный педагогический университет), И. Альтмана (Фонд “Холокост”), Б. Гроппо (Национальный центр научных исследований, Франция; Университет Париж-I) и Ф. Вайкселя (“Osteurope”).
Л. Гудков в докладе “Война в структуре идентичности постсоветских русских: легитимация насилия”4, отталкиваясь от данных репрезентативных опросов ВЦИОМ-Левада-центра 1996—2003 гг., по которым “Великая Отечественная война” и “победа в Великой Отечественной войне” все эти годы прочно занимают место самого важного и самого позитивного события отечественной истории, выдвинул тезис о “войне” как культуре. Именно символ “войны” формирует смысловое поле, на котором разыгрываются основные конфликты отечественной современности. Интерпретация этого характерного факта строилась на утверждении следующего закона: глубина массовой исторической памяти не превышает десяти-двенадцати лет, память же более долгосрочная передается в обработанной, символической форме благодаря согласованной работе институтов. Опыт войны не был в свое время критически проработан и рационализирован, так что и институционально эта работа не была закреплена. Единственной институционально закрепленной, а следовательно, влиятельной воспроизводящей общество и идентичность его членов версией войны стала официальная версия. В ней табуированными и вытесненными остаются темы цены победы, ответственности руководства страны за развязывание войны, травматичности повседневного военного и поствоенного опыта, памяти о не оправдываемых победой жертвах, о насилии над мирным населением, коллаборационизме. Одним словом, вытеснено все то, что не свидетельствует о монолитной солидарности нации в этой войне, так как главной функцией символа “Великая Отечественная война”, по мнению Л. Гудкова, является именно воспроизводство советской модели национальной солидарности, которая, в свою очередь, легитимирует жесткую государственную власть.
Следствиями некритичности относительно мотивов единения являются мобилизационное сознание, привычка к примитивным формам групповой солидарности по принципам родства или близости, неспособность к созданию гражданского общества, характеризующегося наличием групп с различными четко выраженными интересами. “Интеллигентская” экзистенциально-личностная версия войны (романы В. Быкова, В. Астафьева, фильмы А. Германа), по мнению Л. Гудкова, не может считаться альтернативой описанной официальной версии, потому что в ее основании лежит все та же модель социальности. Фигура “человека перед лицом смерти” нивелирует ценность повседневной человеческой жизни, которая является референтным планом гражданского существования.
Война не только задает модель групповой и национальной солидарности, но и становится фигурой риторики массового исторического сознания, моделью для интерпретации актуальных событий. Реплика В. Жириновского по поводу допингового скандала на олимпиаде в Солт-Лейк-Сити: “Это месть за то, что мы победили во Второй мировой”, визуальная репрезентация взятия Грозного в телевизионных программах новостей по аналогии со взятием Рейхстага, плакаты антитеррористического митинга после Беслана: “Выстояли в 1945, выстоим и сейчас” — такого рода риторические злоупотребления послужили иллюстрацией к тезису Л. Гудкова о том, что “война стала культурой”.
Одно из частных наблюдений Л. Гудкова заключалось в установлении пря-мо пропорциональной связи процента опрошенных, которые поддерживают позитивную ценность войны, с процентом поддерживающих “теневой авторитет” Сталина. Рационализации этой закономерности был посвящен доклад исследователя десталинизации, историка М. Ферретти “Непримиренная память: Россия и война”5. Амбивалентность в интерпретации российской памяти о войне связана с сосуществованием в коллективной памяти двух противоречащих друг другу тем: темы войны как освобождения от фашизма и темы войны как торжества сталинизма. Если в Европе память о войне выполняет демократические функции, а памятники о ней являются памятниками скорби, то в России обратная ситуация: память о войне окрашена националистически, а памятники служат демонстрации не столько скорби, сколько военной мощи. Такая легитимирующая власть форма памяти о войне была выработана, по интерпретации М. Ферретти, в противовес стихийной послевоенной десталинизации. Память же о тех, для кого война была, прежде всего, борьбой с фашизмом и временным освобождением от власти сталинского режима, а не торжеством сталинской идеологии, не была актуализирована. Так, до сих пор ненаписанной остается история партизанского движения. М. Ферретти также сформулировала институционально-социальные проблемы исследования памяти в современной России. Память как версия истории, включающая субъективность вспоминающего, в логике исторической науки следует за объективной, факто-логической работой. Последняя в России до сих пор не проделана по причине закрытости военных архивов.
Могут ли ограниченные в связи с закрытостью архивов источники работы историка быть компенсированы устной историей и образцами семейной памяти? И. Щербакова, организатор конкурса школьных сочинений общества “Мемориал”6, в докладе “Великая Отечественная война и поколение 90-х. Конструкции, легенды, табу”7 показала, как функционирует образ войны в памяти семьи, какие исторические смыслы через этот образ транслирует поколение 1990-х. Участие членов семьи в войне и в Победе предстает ценностной компенсацией травм коллективизации. Структура вытеснений в этих текстах примерно совпадает со структурой, описанной Л. Гудковым. Белыми пятнами для авторов сочинений остаются и современные войны в Афганистане и Чечне: если они включаются в семейную историю, то по аналогии с “Великой Отечественной”, как интернациональные войны. Зачитанный И. Щербаковой документ Министерства образования “План мероприятий к 60-летию Победы для школьников” заставил вспомнить характерную стилистику мемориализации войны брежневских времен и почувствовать, что с 1970-х ни идеология, ни язык, ни практика не изменились. Имеет ли поколение 1990-х шанс обрести отличную от родительской историческую память, когда институциональные посылки ретрансляции смыслов, связанных со Второй мировой войной, остаются все теми же? Может ли семейная память работать в качестве оппозиции официальной памяти?
М. Лоскутова, редактор сборника работ группы историков из Центра устной истории (Европейский университет, СПб.), собранного по результатам проекта “Блокада Ленинграда в индивидуальной и коллективной памяти жителей города”8, начала с апелляции к личной, устной, семейной памяти как подлинной. Проблемы политического использования памяти, по мнению докладчицы, возникают тогда, когда память из “коммуникативной” становится “культурной” (по Я. и А. Ассман). Однако описанный М. Лоскутовой материал показал, насколько “коммуникативная память” внутренне противоречива и полемична. При анализе высказывания перед исследователем возникает все та же задача: как отделить звучащий внутри воспоминания голос идеологии от менее конформных реплик, определяемых принадлежностью говорящего к группе, в которой распространены иные формы репрезентации опыта. Так, по рассказу М. Лоскутовой, свидетельства о блокаде баптистов, автобиографический дискурс которых определяется формой исповеди, значительно отличаются от прочих свидетельств.
И. Альтман, вице-президент фонда “Холокост”, в докладе “Мемориализация Холокоста в СССР и России”9 описывал сложности работы по включению темы Холокоста в канон отечественной истории войны. Между тем, переход этой темы из статуса локальной и периферийной в статус одной из определяющих для Второй мировой войны на территории России представляется принципиальной задачей. В советские времена тема Холокоста замалчивалась, но и в 1990-е произошло лишь частичное ее признание: так, проект государственного музея Холокоста остался нереализованным. Однако фонд продолжает работу по созданию школьных хрестоматий о Холокосте, энциклопедии Холокоста на территории СССР.
А. Борозняк предложил не мифологизировать немецкий опыт успешно преодоленного прошлого, указав, в частности, на то, что сам термин “преодоление прошлого” появился как регулятив в связи с проблемой его “непреодоленности”, фиксируемой немецким обществом 1950—1960-х. Анализируя историю памятного креста, установленного на месте расстрела остарбайтеров в г. Мешеде (Северный Рейн-Вестфалия), А. Борозняк показал, как неокончательна и неустойчива совершенная единожды работа по преодолению прошлого. В его докладе “Германский опыт преодоления прошлого: волны исторической памяти”10 память о войне в Германии предстала как исторический, волнообразный процесс. Двумя важными фигурантами этого процесса, по Борозняку, являются историческая наука и массовое сознание; без контакта между ними прогресс в преодолении прошлого невозможен. И если наука побуждаема к работе памяти своим внутренним этосом, то массовый читатель исторических исследований формируется социальными движениями. Соответственно, национальные истории преодоления прошлого связаны с историями социальных движений.
Б. Гроппо, описывая роль итальянского коммунистического партизанского движения в конституировании идентичности постфашистской Италии, руководствовался этим же тезисом. Именно социальное движение сопротивления стало фундаментом новой национальной идентичности, в то время как фашизм был вытеснен из коллективной памяти как ненациональное явление. Носителями разных версий памяти о войне стали политические партии, использующие эту память для легитимации политической власти. Тенденция к мифологизации памяти, вытеснению предмета вины из коллективного воображения приближает итальянский опыт преодоления прошлого скорее к российскому, чем к немецкому, варианту.
Доклад Ф. Вайкселя “Бегство от изгнания? Судетские немцы и германская культура памяти” был посвящен проблеме судетских немцев, проживавших на территориях Богемии и Селезии и бежавших в конце войны в Германию. Память судетских немцев о бегстве (или об изгнании) связана с их заинтересованностью в возвращении права на земли. Ф. Вайксель рассказал о том, как по-разному институциализировалась память о восточных землях, некогда бывших немецкими, в ФРГ и в ГДР. Если в ГДР эта тема была вытеснена из коллективной памяти, то в ФРГ география восточнонемецких земель стала школьным предметом, восточноевропейская топонимика закрепилась в топонимике ФРГ, выходцами из Восточной Европы занималось Министерство по делам беженцев, судетские немцы воспринимались на правительственном уровне как отдельная группа с собственными интересами. Современная идентичность судетских немцев определяется отношением к соседям: чехам, полякам и гражданам Германии — с каждой группой в истории судетских немцев связан свой сюжет насилия и вины.
Доклады, посвященные анализу высокой культурной продукции о войне, произвели по разным причинам обескураживающее впечатление. М. Рыклин выступил с докладом под названием “Манипуляция памятью: судьба “Черной книги”” (выступление перекликалось с более ранними работами данного автора — ““Черная книга”: полвека спустя” и “Немец на заказ: образ фашиста в соцреализме”11). По мнению М. Рыклина, решающим в запрещении “Черной книги” был ее “трансгрессивный натурализм”. Издатель “Черной книги” И. Альтман откомментировал историю “Черной книги”, рассказанную М. Рыклиным, а также заметил, что продуктивно было бы рассматривать стратегии авторов “Черной книги” не столько как стратегии выражения трансгрессивного опыта, сколько как стратегии самоцензуры, делающие рассказ об опыте Холокоста социально приемлемым в послевоенном СССР.
Стратегическая мысль И. Кукулина, решившегося на эпический подвиг обозрения всего массива литературы о войне с 1940 по 2000 г., представляла собой синтез двух подходов, предложенных соответственно И. Альтманом и М. Рыклиным. По мнению И. Кукулина, в литературе на военные темы происходит слом внутренней цензуры авторов, и опыт, ранее неконвенциональный, опыт боли, любви и травмы, входит в литературные тексты. Вопросы о степени и характере этой неконвенциональности, а также ее разрешающей силе в самом докладе остались открытыми, но доклад был серьезно переработан для статьи, опубликованной в спецномере 12. Основными темами статьи стали дефицит субъективности в советской литературе, компенсируемый отражением травматического опыта войны, и реванш памяти о войне в поэзии 1990-х. Не проделанная коллективной памятью работа по интеграции травматичной памяти о войне совершается, по мысли И. Кукулина, в частных лирико-исторических опытах поэзии 1990-х.
В ходе чтений было заметно отсутствие докладов, посвященных фронтальному анализу самого современного культурного производства на военную тему. Между тем, апелляция к массовой продукции как советского, так и постсоветского кино являлась одним из самых распространенных аргументов в ходе полемики. Актуальное бытование памяти о войне в публичном пространстве в преддверии 60-летия Победы было связано, например, с жанрами телевизионного сериала (“Штрафбат”, “Диверсант”, “Дети Арбата”) и документального фильма о войне, с такими мероприятиями, как парад или встреча школьников с ветеранами. Анализ символического производства на военную тему мог бы дать интересные результаты 13. Кроме того, не прозвучало докладов, описывающих, какими институтами и как именно воспроизводится та характерная конструкция памяти о войне, о которой шла речь на чтениях 14. Без конкретных исследований механизмов воспроизводства сомнительными остаются перспективы развития в данной области.
Однако нужно учитывать, что прошедшие чтения представляли собой лишь первые шаги “проработки прошлого” и исследований политики памяти в отечественном интеллектуальном поле. Морально-этический пафос, заметно определявший модус выступлений участников, попытки прочесть память о войне в антропологическом ключе и сравнительная рамка общего европейского опыта, в которой совершались эти первые шаги, оставили самое сильное впечатление. Благодаря чередованию форм публичного обсуждения — “круглых столов” с редакторами и журналистами и научных докладов — можно было зафиксировать различные социальные режимы, в которых осуществляется работа с памятью о войне.
По материалам чтений был издан беспрецедентно толстый (432 с.) номер журнала “Неприкосновенный запас”, тираж которого оказался распродан за месяц. Планируется переиздание материалов номера книгой в серии “Библиотека НЗ”. Благодаря этому изданию в поле отечественных гуманитарных наук вводятся фундаментальные работы М. Хальбвакса “Коллективная и историческая память”, Т. Адорно “Что значит проработка прошлого”, П. Нора “Всемирное торжество памяти”. Статьи распределены по разделам: “Что такое коллективная память?”, “Россия и Германия: память и преодоление прошлого”, “Формы памяти”, “Интернационализация памяти”, “Частичная амнезия”, “Литература между воспоминаниями и напоминанием”, “Война на экране”. Среди авторов статей множество тех, кто не принимал участия в чтениях: немецкие, украинские и итальянские исследователи, антропологи из петербургского Европейского университета. Опубликован целый ряд статей, темы которых не были заявлены на чтениях: память о Второй мировой войне в Латвии, на Украине, память об афганской войне, войне в Югославии, архивная политика, исследования историографии, культурные исследования памяти о войне среди таких групп, как женщины, инвалиды, евреи.
И чтения, и изданный после специальный номер — значимое событие для отечественных гуманитарных исследований: первые российские попытки “проработки памяти о войне”, столь актуальные в год 60-летия Победы, собраны воедино и включены в контекст европейских исследований.
Дарья Ли
_____________________________________________________________________________
1) Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). (Специальный выпуск “Память о войне 60 лет спустя — Россия, Германия, Европа”).
2) Гудков Л. Тоталитаризм // Гудков Л. Негативная идентичность: Статьи 1997—2002. М.: НЛО-ВЦИОМ-А, 2004.
3) Расшифровка дискуссии опубликована в специальном номере: Дискуссия. Память о войне в современных российских СМИ // Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). C. 353—369.
4) См. близкую по содержанию более раннюю публикацию: Гудков Л. Победа в войне: к социологии одного национального символа // Гудков Л. Негативная идентичность. С. 20—59. В специальном номере: Гудков Л. “Память” о войне и массовая идентичность россиян // Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). С. 46—58.
5) См. более раннюю публикацию: Ферретти М. Расстройство памяти: Россия и сталинизм // http://www. liberal.ru/article.asp. В специальном номере: Феретти М. Непримиримая память: Россия и война. Заметки на полях спора на жгучую тему // Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). С. 76—83.
6) Недавно изданный сборник “Быть чеченцем: мир и война глазами школьников” (М.: Новое издательство, 2004) — часть этой же работы общества “Мемориал” с поколением 1990-х.
7) Щербакова И. Над картой памяти // Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). С. 108—116.
8) В “Новом издательстве” участники проекта готовят издание книги “Память о блокаде: свидетельства очевидцев и историческое сознание общества”. Размышления над закономерностями памяти о блокаде, видимо, пока только в планах — в специальном номере приводятся даже не редакторские размышления М. Лоскутовой, а “устная история” Николая Викторовича: Память о блокаде: свидетельства очевидцев. Интервью с Николаем Викторовичем // Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). С. 307—321.
9) Альтман И. Мемориализация Холокоста в России: История, современность, перспективы // Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). С. 252—264.
10) Борозняк А. ФРГ: волны исторической памяти // Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). 2005. С. 58—66.
11) Рыклин М. “Черная книга”: полвека спустя // Искусство кино. 1998. № 4. С. 43—45. Рыклин М. Немец на заказ: образ фашиста в соцреализме // Соцреалистический канон. Под. ред. Х. Гюнтера и Е. Добренко. СПб.: Академический проект, 2000. С. 814—830. Доклад М. Рыклина не вошел в специальный номер “НЗ”.
12) Кукулин И. Регулирование боли (Предварительные заметки о трансформации травматического опыта Великой Отечественной / Второй мировой войны в русской литературе 1940 — 1970-х гг.) // Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). C. 324—337.
13) См., например: Аронсон О. Гуманизм врага: политика и кинообразы войны // Индекс: Досье на цензуру. 2003. № 19; Усманова А. “Кино и немцы”: гендерный субъект и идеологический “запрос” в фильмах военного времени // Гендерные исследования. 2002. № 6. С. 187—205; Лидерман Ю. Герои и люди (война как проверка и как антоним жизни в отечественном кино) // Знамя. 2003. № 6. С. 196—203. См. также обзоры конференции И. Ермаченко “Война и мир: взаимодействие культурных контекстов” (НЛО. 2004. № 64) и К. Кратасюк “Война и мир: исследовательские подходы и дискурсивные практики”, “Война и мир: теории, практики, репрезентации” (НЛО. 2004. № 67).
14) Над темой трансляции символа войны через школу, через детскую художественную и дидактическую литературу работают ученики Л. Гудкова в Институте европейских культур (РГГУ) — Дж. Мамедова и Г. Макаревич. См. материалы “круглого стола” “Книжная культура и воспитание”: “Миражи воспитания” // Отечественные записки. 2004. № 3 (18).