Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2005
СИНТАКСИС, СИНТАГМА, НОЖ
Геласимов Андрей. Рахиль. Роман с клеймами. — М.: Яуза; Эксмо, 2004. — 320 с.
Четыре года назад появление небольшого сборника прозы «Фокс Малдер похож на свинью» — первой книги Андрея Геласимова — Дмитрий Бавильский прокомментировал следующим образом: «…Возник и окреп читательский интерес к обычной такой, узнаваемой повседневности, чтобы можно было прочитать “про себя”. <…> Вот что нынче издателями ищется и ценится — нормальные истории про нормальных людей»1. Такие истории должны быть «светлыми, лиричными, не лишенными романтики» — в противовес «масскульту», с одной стороны, и «чернухе», с другой 2. Иначе говоря, успех Геласимова (чья проза, безусловно, светла, лирична etc.) свидетельствовал бы об утверждении новых (или, точнее, — о возвращении старых, консервативных) критериев правдоподобия: после не слишком длительного перерыва, когда поиск истины непременно связывался с активным разоблачением и нарушением норм, правдоподобие вновь совпадает с нормой; под «реальным» начинает пониматься не «шокирующее», «неизвестное», «чернушное», а «нормальное», «обычное», «узнаваемое», «светлое».
Не знаю, можно ли назвать Геласимова успешным писателем; во всяком случае, за относительно короткий срок он приобрел репутацию провозвестника «нового сентиментализма» и реноме «любимца критики», его произведения номинируются на премии (им. Ивана Петровича Белкина, Аполлона Григорьева, Букеровскую) и вроде бы не-плохо продаются. Геласимов охотно дает интервью, почти в каждом из них подробно рассказывает о собственном академическом прошлом (кандидат филологических наук, специалист по английской литературе), упоминает о театральном опыте (несколько лет в мастерской Анатолия Васильева), произносит слово «синтаксис» и отстаивает вполне определенную концепцию литературного письма: «Понимаете, история уже есть. Она только должна рассказать себя, и она выбирает того, кто это сделает. А когда выбрала, начинает ему нашептывать. И здесь надо быть очень внимательным. И вовсе необязательно знать, так это было или не так, потому что существует внутренняя правда этой истории, ее личная правда. Тут моя задача как автора — не навредить своим волевым решением. То есть рождается некое существо, и я только повитуха — и все, и привет»3.
Идея «истории, которая рассказывает себя сама», имеет непосредственное отношение к теме правдоподобия, нормативности, узнавания. Ответ на кощунственный вопрос «Из каких голосов складывается шепот истории?» далеко не всегда окажется лестным для внимающего этому шепоту автора. «Узнавание в прозе Геласимова <…> происходит, но на уровне общеизвестных реалий, а не лично подсмотренных фактов, — замечает Дмитрий Быков. — Если речь идет о Чечне, наличествует горящий БТР. Если о школе — присутствует любовь в спортзале. Если о бизнесе — старые друзья обязательно ссорятся из-за бабок. Дети всегда трогательно сопят во сне <…> Воспитательницы, учителя и завучи у Геласимова словно сошли с экрана — в школьных фильмах они ровно такие же»4.
Статья Быкова вышла за несколько месяцев до журнальной версии романа «Рахиль»5, где апелляция к «общеизвестному» — еще откровенней. Андрей Немзер, встречавший прежние публикации Геласимова самыми благожелательными отзывами, на сей раз не скрывает недоумения: «Неведомо откуда поперли штампы — типовая литературная психушка, типовой литературный гэбэшник <…>, типовые литературные “психологизмы”… (Все кажется уже читанным, хотя я совсем не уверен, что Геласимов знаком с “прообразами” своего текста. Так, ветром надуло)»6. В этом смысле вполне закономерна «немногословность», «сдержанность», «немотивированность» повествования, которая (с отсылками чуть ли не к Ремарку и Хемингуэю) часто признается излюбленным приемом Геласимова. «Почему вы не стали наполнять “Рахиль” рассказами о бытовом антисемитизме, которые обострили бы эту (еврейскую. — И.К.) тему в романе?» — пытается выяснить у писателя Ирина Барметова; ответные реплики, конечно, уклончивы («— Он не захотел. — Кто он? — Мой герой <…> Это — дискретность или такое, не знаю, “британское” ощущение сдержанности…»7). Но, собственно, в самом вопросе уже содержится ответ: связка еврейская тема — бытовой антисемитизм настолько устойчива, что не нуждается в дополнительной расшифровке. «Дискретного» называния здесь вполне достаточно для того, чтобы фактуру читатель додумал сам.
Остается допустить, что «правдоподобие» геласимовских историй не может описываться в привычных и напрашивающихся терминах «реализма», «психологизма» etc. По наблюдению Марии Ремизовой, персонажи Геласимова «заговорили так, как на самом деле говорят люди»8; Дмитрий Быков считает тех же персонажей «картонными», не находя ни убедительных «портретов», ни «развития характеров», ни «речевых характеристик»9. Оба утверждения — как ни странно — сложно оспорить. При помощи языка, речи, синтаксиса Геласимов «оживляет», «осовременивает» литературные или общекультурные, а нередко и мифологические маски 10. В том, как реализуется эта далеко не оригинальная стратегия, видна серьезная театральная школа; не раз отмеченная в рецензиях «легкость диалогов» и «невесомость фраз» — безусловное свидетельство сценического и режиссерского мастерства Геласимова. Следствием подобных театральных экспериментов будет едва различимый зазор между «ролью» и «исполнением», но именно он и придает интригу происходящему. Интонации действующих лиц (заимствованные из повседневного опыта) окажутся более значимы и интересны, чем мотивации (предписанные готовой ролью). Чем слаженнее зазвучит хор очень разных голосов — нашептанных литературой, телевизором, историей, ветром, подслушанных во время дружеского застолья или студенческого экзамена, — тем правдоподобнее покажется повествование.
Пожалуй, из всех произведений Геласимова «Рахиль» устроена наиболее сложно. Жертвуя отработанной «легкостью» языка и интонационным обаянием, Геласимов отдает главную роль и полномочия нарратора стареющему профессору филологии, специалисту по англоязычной литературе, — синтаксис профессора тяжеловат, вяловат и не слишком симпатичен. В книжной версии «Рахили»11 вязкое повествование разбавлено по контрасту динамичными вставными новеллами, где роль рассказчика переходит к второстепенным или третьестепенным героям (такое построение текста Геласимов и называет по аналогии с иконописью «романом с клеймами»). Иными словами, привычно ловкая геласимовская игра с многообразными и явно «чужими» масками вытесняется на обочину основного сюжета — запутанного, затянутого и спотыкающегося.
В его центре оказывается персонаж, соединяющий то, что в традиционном литературоведении, видимо, называлось бы «разными повествовательными пластами»: библейские аллюзии (собственно история Рахили), историческое время (от 1960-х до 1990-х), семейная драма (я насчитала шесть поколений) и метатекстуальные рефлексии. Протагонист «Рахили» — Вечный жид, незадачливый муж, «человек 60-х годов» и одновременно особая повествовательная функция — связующее звено между автором и его романом. «Художественная конструкция слишком хрупка и прозрачна, чтобы удержать реальное жизненное наполнение. <…> Свой личный опыт автор должен держать при себе» (с. 208), — провозглашает с кафедры стареющий профессор, видимо, не предполагая, что его собственный автор почти дословно воспроизведет это высказывание в интервью: «Всякий раз мой опыт оказывался тяжелее, чем хрустальная конструкция композиции литературного произведения, он раздавливал ее»12.
Столь же информативен интерес профессора-протагониста к семиотике, структурной лингвистике и сравнительному анализу. Ориентироваться в замысловатой и далеко не прозрачной конструкции «Рахили» позволяет то, что на языке московско-тартуской школы, видимо, называлось бы «семантическими оппозициями».
Прежде всего читателю с подозрительной настойчивостью предлагаются два сюжетных конфликта: раздвоенная идентичность героя (наполовину еврея, наполовину русского) и конфликт интеллигенции с властью (у воплощающего интеллигенцию профессора воплощающий власть гэбэшник уводит молодую жену). Обе коллизии проиллюстрированы на удивление прямо. В начале романа протагонист обреченно чокается на русских похоронах и приходит без головного убора на еврейские («Значит, и здесь меня поджидала сюжетная рифма» [с. 48]). Ближе к финалу — засиживается под кварцевой лампой со своим оппонентом; у профессора обгорает левое полуша… извините, левая половина лица, у гэбэшника — правая. Или наоборот. Возможно, имелась в виду оппозиция сырое/вареное. Чуть менее откровенному означиванию подвергается связь между настоящим и глубоко запрятанным прошлым, между текущей повседневностью и темными недрами памяти: беременность невестки главного героя, благополучно разрешившейся в самом конце романа, конечно, коррелирует с прерванной беременностью первой (единственно любимой) жены. Наконец, привыкая к плотному семиотическому воздуху «Рахили», замечаешь не только вспоротые мешки, из которых дважды — в начале 60-х и в начале 90-х — обильно высыпается мука, но и вечную кошку Люсю, пометившую своим присутствием оба десятилетия.
«…Все на свете должно произойти дважды. И стать чудом от этого. <…> Рифма — основа чуда» (с. 156), — подчеркивает профессор, второй раз столкнувшись в трамвае с незнакомкой в красном пальто. Однако именно эта удвоенная встреча не получает никакого продолжения, остается для протагониста пустой имитацией знака — внешняя яркость сигнала маскирует отсутствие сообщения. Иное дело для читателя — ему девушка в красном сообщает недостающие сведения о романной конструкции.
Маниакальная симметричность нарушается здесь при помощи незначительных сдвигов, легких смещений. Как справедливо замечает Валерия Пустовая, стереотипы, из которых составлена «Рахиль», не вполне «совпадают с собой» (гэбэшник уходит из КГБ, профессор, напротив, соглашается сотрудничать etc.)13; но все же подобные нарушения ни в коем случае не кардинальны. Главный герой последовательно сочетается браком, а затем, рано или поздно, расстается с Любовью, Верой, Натальей — такого отступления от схемы вполне достаточно, чтобы в провале между знаками могла зародиться светлая и лиричная надежда на правдоподобие. Но на сей раз вовсе не правдоподобие оказывается определяющим.
Конечно, психушка, гэбэшники и евреи в «Рахили» более чем типовые — почти абсурдные; конечно, Геласимов не слишком заботится об «исторической достоверности», не задается целью музейной реконструкции прошлого и к сленгу стиляг нечувствительно примешивает хипповский.
«— Простите, Святослав Семенович, — сказал после лекции коренастый студент, имени которого я не мог запомнить уже почти два семестра. — Все-таки не совсем понятна мысль Фолкнера о том, что прошлого не существует. Не могли бы вы пояснить?» (с. 157—158). Тем не менее, вопреки явно дорогой для Геласимова фолкнеровской мысли, «прошлое» в его романе, безусловно, существует. Это то прошлое, которое угадывается за уже стертыми знаками, ставшими неотъемлемой частью повседневности. То прошлое, которое мучительно интересует любопытных детей, пытающихся по случайным обмолвкам вообразить мрачные семейные тайны. Постольку история тут скорее «подслушивается», чем «пишется», ее шепот настораживает. В поисках такого прошлого Геласимов совсем не столь радикален, как, скажем, Владимир Шаров 14, но заходит гораздо дальше, чем это принято в телесериалах.
Кажется, единственный в полной мере «психологичный» и, безусловно, самый запоминающийся сюжетный поворот в «Рахили» — запоздалое стиляжничество протагониста. Собственно шестидесятые, со всеми своими опознавательными символами, настигают его уже тогда, когда романные перипетии закончены, когда действие отыграно и сколько-нибудь важные события уходят в прошлое. На это «прошлое», отделенное от хронологических координат, заполненное персональным безумием, засыпанное мукóй, невозможно пролить свет — даже будучи восстановленным, оно окажется темным, необъяснимым, нелогичным, неправдоподобным. Из всех повторяющихся, удваивающихся образов на этом уровне значим только один — нож, которым первая (единственно любимая) жена попыталась зарезать будущего профессора. Нож мелькает на разных страницах книги, крошит синтаксис, рубит синтагматические связи.
Получившееся рваное повествование невероятно удобно для литературоведческого анализа. Идеальный материал для изучения анатомии литературного текста. Будь я профессором филологии, обязательно бы включила «Рахиль» в программу курса.
Кстати сказать, в конце прошлого, 2004 года роман «Рахиль» получил премию «Студенческий Букер», учрежденную Букеровским комитетом и Центром новейшей русской литературы РГГУ.
Ирина Каспэ
1) Бавильский Д. «Это искренняя книга, читатель»: Издательство «ОГИ» зарядило новую серию прозы // Еx Libris НГ. 2001. 29 ноября.
2) Там же.
3) Барметова И. Романтический эгоист: Беседа с Андреем Геласимовым // Октябрь. 2003. № 9.
4) Быков Д. Андрей Геласимов похож на писателя // Новый мир. 2003. № 1.
5) Геласимов А. Рахиль: Роман // Октябрь. 2003. № 9.
6) Немзер А. Рассказчики, редакторы, поэты // Время новостей. 2003. 21 октября.
7) Барметова И. Указ. соч.
8) Ремизова М. Гармонический диссонанс // Новый мир. 2003. № 1.
9) Быков Д. Указ. соч.
10) Отчасти об этом пишет Валерия Пустовая: Пустовая В. Добрый доктор Геласимов // Новый мир. 2005. № 2.
11) До этого «Рахиль» была опубликована в журнале «Октябрь» (2003. № 9).
12) Барметова И. Указ. соч.
13) Пустовая В. Указ. соч.
14) См., например: Шаров В. След в след. Роман. М.: ОЛМА-Пресс, 2001. (Серия «Оригинал»).