Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2005
Когда близится конец, от воспоминания не остается образа, остаются только слова.
Х.Л. Борхес. Бессмертный
О нем ходило множество непроверенных слухов.
В. Катаев. Алмазный мой венец
Корпус мемуаров, посвященных В.И. Нарбуту, невелик и разнороден. Он включает в себя и воспоминания, достоверность которых в целом весьма сомнительна (Г. Иванов1), и мемуары, написанные отчасти по личным впечатлениям, отчасти с чьих-то слов (В. Шаламов2). Материал этот разнороден и в хронологическом отношении: что-то писалось по свежим или относительно свежим впечатлениям (В. Пяст3, Г. Иванов), а что-то — много лет спустя (С. Липкин4, Э. Герштейн5). Часть текстов — это беллетризированные мемуары (В. Катаев6, К. Паустовский7), в которых Нарбут является одновременно и как историческое лицо и как персонаж; к последним, в свою очередь, примыкают художественные произведения, в которых Нарбут является прототипом главного героя8. Определенное восприятие личности Нарбута отражено и в ряде стихотворных произведений, посвященных Нарбуту (Асеев, Зенкевич, Ахматова), а также в автохарактеристиках, содержащихся в поэзии самого Нарбута. Таким образом, в этой работе нас будет интересовать образ Нарбута, представленный как пересечение художественных и нехудожественных высказываний, что связано с необходимостью рассматривать и «реальную биографию», и то множество связанных с ней мнений, сколь угодно оценочных, даже ошибочных, но, парадоксальным образом, куда более реальных для большинства мемуаристов, чем те, которые не противоречат достоверным сведениям о жизни В. Нарбута. И в жизни Нарбута, и в том образе, который после трагической гибели поэта остался в памяти знавших его, слухи и вымысел сыграли более важную роль, чем правдивые и достоверные воспоминания. Кроме того, если в плане событийном у нас есть некоторая возможность установить, как все было «на самом деле», то искать истины в области мнений и оценок, в общем, смысла не имеет. К примеру, можно доказать, что Г. Иванов ошибался, указывая, что Нарбут был богатым саратовским (а в другом месте — воронежским) помещиком9, но спорить с утверждениями В. Катаева вроде «колченогий был исчадием ада»10 так же бессмысленно, как и пытаться разделить на «правильные» и «неправильные» разные точки зрения, описывающие жизнь и поэзию Нарбута. Собственно, мемуарный образ В. Нарбута интересен прежде всего тем, что он по большей части представляет собой коллаж из легенд и слухов, с одной стороны, и литературных образов, заимствованных из поэзии Нарбута, с другой.
Не менее важным представляется и то обстоятельство, что практически за каждым мотивом рассматриваемого здесь корпуса мемуаров стоит как бы двойная реальность: бытовая основа мотива (фактическая или оценочная) и определенный способ ее кодирования через тот или иной текст-посредник/тексты-посредники. Кроме того, сами мемуарные произведения о Нарбуте, взаимодействуя между собой, как правило, составляют интертекстуальную цепочку, в которой зачастую сложно отделить мотивы, восходящие только к реальным или же только к литературным претекстам, равно как и установить наличие единого праисточника, к которому они восходят. Поэтому данная работа представляет собой лишь первоначальную попытку посмотреть на образ Нарбута в воспоминаниях современников как на интертекстуальную проблему. Эта задача, возможно, более ограниченная, чем воссоздание биографии поэта во всей ее полноте, но зато и в определенном смысле более корректная11.
Практически во всех мемуарных портретах Нарбута упоминается, что он был инвалидом12. Во-первых, он был хром. Как указывают Н. Бялосинская и Н. Панченко, ссылаясь на анкету, заполненную Нарбутом для архива Венгерова, в юности Нарбут перенес болезнь, после которой стал хромать, и был хром всю жизнь13: «В 18-летнем возрасте ему вырезали пятку (правая нога)»14. Во-вторых, в результате нападения банды на усадьбу его жены, Нины15 Ивановны Лесенко, Нарбут лишился кисти левой руки16. Кроме того, он заикался: «Нарбут заикался всегда. <…> Отец неожиданно подкрался к Володе, когда тот рассаживал цветы на клумбе, и напугал. С тех пор заикался»17.
Два из трех упомянутых мотивов — хромоты и ампутированной руки — становятся важными элементами нарбутовского образа, как в случае автоописания, так и при формировании этого образа в текстах современников Нарбута. Интересно рассмотреть в связи с этим стихотворение Нарбута «После грозы»18, впервые опубликованное в программной подборке акмеистов в журнале «Аполлон» (1913) и впоследствии включенное Нарбутом в состав сборника «Плоть» (1920):
Как
быстро высыхают крыши.
Где буря?
Солнце припекло!
Градиной вихрь на церкви вышиб —
под самым куполом — стекло.
Как будто выхватил проворно
остроконечную звезду —
метавший ледяные зерна,
гудевший в небе на лету.
Овсы — лохматы и корявы,
а рожью крытые поля:
здесь пересечены суставы;
коленцы каждого стебля!
Христос!
Я знаю, ты из храма
сурово смотришь на Илью:
как смел пустить он градом в раму
и тронуть скинию твою!
Но мне — прости меня, я болен,
я богохульствую, я лгу —
твоя раздробленная голень
на каждом чудится шагу.
Утверждению, содержащемуся в последних двух строках, предшествует авторская самооценка: «я богохульствую, я лгу». Оценка эта вполне верна; автор лжет, поскольку, согласно тексту Евангелия от Иоанна, голень Христа при распятии не была раздроблена. Это и в самом деле и ложь, и богохульство, так как, согласно тому же Евангелию, голени были перебиты у разбойников, распятых вместе с Иисусом19. Но у этой ассоциации есть еще один важный смысловой оттенок: о якобы «раздробленной голени» Христа (и, если говорить о подтексте, о голенях распятых разбойников) автору «на каждом шагу» напоминает собственная хромота20.
Мотив нарбутовской хромоты у Катаева стал одной из важных составляющих образа «колченогого». Собственно псевдоним «колченогий»21, избранный Катаевым для Нарбута, сам по себе достаточно характерен:
Нашей Одукростой руководил прибывший вместе с передовыми частями Красной Армии странный человек — колченогий. Среди простых, на вид очень скромных, даже несколько серых руководящих товарищей из губревкома, так называемой партийно-революционной верхушки, колченогий резко выделялся своим видом.
Во-первых, он был калека.
С отрубленной кистью левой руки, культяпку которой он тщательно прятал в глубине пустого рукава, с перебитым во время гражданской войны коленным суставом, что делало его походку странно качающейся, судорожной, несколько заикающийся от контузии, высокий, казавшийся костлявым, с наголо обритой головой хунхуза22, в громадной лохматой папахе, похожей на черную хризантему, чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом23.
Здесь следует обратить внимание, во-первых, на то, что Катаев постоянно подчеркивает в своих описаниях увечья «колченогого», а во-вторых, на то, как именно у него описана хромота Нарбута: «<…> с перебитым во время гражданской войны коленным суставом, что делало его походку странно качающейся, судорожной». «Перебитый коленный сустав», конечно, «перекочевал» из вышеприведенного стихотворения «После грозы» (ср. «здесь пересечены суставы; коленцы каждого стебля»). Это же стихотворение цитирует и Катаев всего через несколько страниц после приведенного отрывка24, поэтому здесь возможна и некая неосознанная аберрация памяти, своего рода «ассоциация по смежности». Что же касается утверждения, что хромота Нарбута, как и потеря руки, стала следствием ранения, полученного во время участия в гражданской войне, то здесь Катаев, как и многие другие мемуаристы, видимо, повторяет общепринятое заблуждение. Ср., например: «Нарбут, высокий, прихрамывающий, с одной рукой в перчатке — трофеи времен гражданской войны»25.
Г. Иванов: «В 1916 году он (Нарбут. — В.Б.) был ненадолго в Петербурге. Шинель прапорщика сидела на нем мешком, рука была на перевязи, вид мрачный. Потом прошел слух, что Нарбут убит»26. В. Катаев: «О нем ходило множество непроверенных слухов. <…> Говорили, что его расстреливали, но он по случайности остался жив, выбрался ночью из-под кучи трупов и сумел бежать. Говорили, что в бою ему отрубили руку. Но кто его покалечил — белые, красные, зеленые, петлюровцы, махновцы или гайдамаки, было покрыто мраком неизвестности»27.
В воспоминаниях Г. Иванова и В. Катаева, помимо отмеченной выше особенности, важно обратить внимание и на другие сходные черты: например, атмосферу слухов вокруг имени Нарбута и на характеристику Нарбута как «странного человека»28.
Сам Нарбут в немалой степени повлиял на создание атмосферы таинственных недомолвок относительно причины его увечий29. Во всяком случае, его стихотворение «Совесть», видимо, также способствовало созданию еще одного биографического мотива, связанного теперь уже с потерей кисти руки:
Жизнь моя, как летопись, загублена, Киноварь не вьется по письму. Ну, скажи: не знаешь, почему Мне рука вторая не отрублена? Разве мало мною крови пролито, Мало перетуплено ножей? А в яру, а за курганом, в поле, До самой ночи поджидать гостей! Эти шеи, — потные и толстые, — Как гадюки, скользкие, как вол, Непреклонные, — рукой апостола Савла — за стволом ловил я ствол 30.
Здесь просматривается следующая смысловая конструкция: образ Савла, жестокого гонителя христиан, увидавшего чудесный свет, ослепленного этим светом, но прозревшего и обратившегося затем в христианство под именем апостола Павла, спроецирован на биографию самого Нарбута, лишившегося руки (читай: во время братоубийственной войны) и обратившегося в новую (читай: большевистскую) веру 31. Кроме того, в стихотворении, построенном на многочисленных аллюзиях и ассоциациях, просматривается тема некоего разбойного (преступного) прошлого, возмездием за которое стала отрубленная рука. Как и в приведенном выше стихотворении «После грозы», здесь также дается кощунственная трактовка библейской аллюзии: Савл — убийца и гонитель христиан еще не был апостолом, а апостол Павел уже не был убийцей Савлом.
Интересно, что и в стихотворении Н. Асеева «Гастев» мотив отрубленной руки выступает в качестве характерного атрибута поэта Нарбута:
Чтоб была строка твоя верна, как
Сплющенная пуля Пастернака,
Чтобы кровь текла, а не стихи 32 —
С Нарбута отрубленной руки 33.
Смысл данной строфы, написанной, как и все стихотворение, в 1922 г., — требование подлинности поэзии, выраженное в предельно острой, максималистской форме. Вполне возможно, что Асеев во время написания стихотворения знал о решении Нарбута оставить поэтическое творчество, поскольку здесь же он обращается к Гастеву с призывом «не стихать перед лицом врага» (Гастев впоследствии, как и Нарбут, отошел от поэзии, став директором Института труда). Отказ от поэзии стал лейтмотивом стихотворения М. Зенкевича «Отходная из стихов» (1926):
На что же жаловаться, если я
Так слаб, что не могу с тобой
Расстаться навсегда, поэзия,
Как сделал Нарбут и Рембо!34
Иную трактовку отказа от поэтической деятельности дал в своей статье 1924 г. И. Лежнев: «И трижды прав Вл. Нарбут, несомненно один из интереснейших поэтов нашего времени, что, посвятив себя политической работе, он отсек художественную, — и стихов сейчас не пишет “принципиально”. Работа его в Ц.К.Р.К.П. совершенно отчетлива, ясна, прямолинейна, рациональна до конца. Поэтическое же творчество по самой природе своей иррационально, и “совместительство” было бы вредно для обоих призваний. Здесь у Нарбута — не только честность с самим собой, которой в наше время не хватает многим и многим; здесь еще и здоровый эстетический инстинкт художника, которого лишены наши бесталанные соискатели этого блистательного звания»35.
Если нельзя с уверенностью сказать, был ли Асеев знаком со стихотворением Нарбута, поскольку и «Совесть» и «Гастев» написаны в один и тот же год, то М. Зенкевич в еще одном поэтическом посвящении Нарбуту, написанном в 1940 г., уже после трагической гибели последнего, строит свое стихотворение целиком как парафраз «Совести», а точнее — приведенного выше первого четверостишия, переосмысляя упоминание киновари (красной краски, которой в древнерусских рукописных книгах писалась заглавная буква абзаца):
Жизнь твоя загублена, как летопись,
Кровь твоя стекает по письму! 36
Мотив отрубленной руки здесь также выступает — pars pro toto — как атрибут Нарбута, но, во-первых, будучи опосредованным текстом самого Нарбута, а во-вторых, как символ всей трагической судьбы поэта.
Наконец, присутствие того же биографического мотива, в трансформированном виде и со столь же характерно трансформированной мотивировкой, мы находим в «Зависти» Ю. Олеши:
На груди у него, под правой ключицей, был шрам. Круглый, несколько топорщащийся, как оттиск монеты на воске. Как будто в этом месте росла ветвь и ее отрубили. Бабичев был на каторге. Он убегал, в него стреляли37.
Авторы воспоминаний о В. Нарбуте часто останавливались на его речевой характеристике, к каковой относятся уже упомянутое выше заикание и украинский акцент:
Его речь была так же необычна, как и его наружность. Его заикание заключалось в том, что часто в начале и в середине фразы, произнесенной с некоторым староукраинским акцентом, он останавливался и вставлял какое-то беспомощное, бессмысленное междометие «ото… ото… ото»…38
Украинский акцент отмечает В. Пяст:
Как хохол, Нарбут произносил очень явственное «э» оборотное после «д»39.
Ср. у К. Паустовского:
<…> Нарбут начал читать свои стихи угрожающим, безжалостным голосом. Читал он с украинским акцентом40.
Украинский же акцент имеет в виду и Г. Иванов, указывая на характерное для Нарбута фрикативное «г»41. «Украинскость» как важная черта образа Нарбута отмечена в воспоминаниях Н. Мандельштам:
Я любила Нарбута: барчук, хохол, гетманский потомок, ослабевший отросток 42 могучих и жестоких людей, он оставил кучу стихов, написанных по-русски, но пропитанных украинским духом. По призванию он был издателем, — зажимистым, лукавым, коммерческим. Ему доставляло удовольствие выторговывать гроши из авторского гонорара, составлявшего в двадцатые годы, когда он управлял издательством, совершенно ничтожный процент в калькуляции книги. Это была его хохлацкая хохма, которая веселила его душу даже через много лет после падения43.
Сходная точка зрения высказана и в мемуарах С. Липкина:
Петербуржец-акмеист никак не мог — или не хотел — избавиться от украинского акцента, хотя черт малороссийского шляхтича, каким он был по происхождению, я в нем не замечал 44.
Отмечаемое большинством мемуаристов остроумие Нарбута иногда также связывается с речевой характеристикой, как, например, в процитированных выше воспоминаниях Пяста (приведем интересующий нас фрагмент полностью):
По части остроумия и стихотворных игр в ту пору вряд ли где были соперники следующим членам Цеха: Лозинскому Михаилу, Нарбуту Владимиру и Гиппиусу Василию. <…> Нарбут на заданную тему (это не в «Собаке»45, а в заседании Цеха, предназначенном для шутливого стихотворчества) так описывал взаимоотношения между пресловутыми Цехом и Академией:
Нe расцвев и не увянув,
С телом, крепким как орех,
Вячеслав, Чеслав Иванов
На посмешище для всех
Акадэмию диванов
Колесом пустил на Цех…46
В качестве одного из образцов описанного Пястом шуточного стихотворства можно привести коллективное стихотворение (по сути дела — ряд стихотворных отрывков), хранящееся в Рукописном отделе Пушкинского дома47. В том, что касается авторства Ахматовой, Городецкого и Толстого, участвовавших в этой литературной игре, особых сомнений нет. Однако нельзя с уверенностью утверждать, какое из двух оставшихся стихотворений принадлежит Лозинскому, а какое Нарбуту: несмотря на аргументы публикаторов, сомнение вызывают почерки. Без заключения почерковедческой экспертизы предполагаемое авторство нельзя считать доказанным. Поэтому мы приведем здесь оба отрывка, полагая, что один из них написан Лозинским, в другой — Нарбутом, как бы ни было соблазнительно опознавать авторство по сходству с литературным стилем названных поэтов:
Я — Ахматовой покорен
Шарм Анеты необорен
Милой цеховой царевны
Анны дорогой Андревны!
………………………………………………
Крючконосою Ахматовой
Все у нас пьяным-пьяно.
Битву <нрзб.; возможно, розами или рифмами? — В.Б.> захватывай
Не смотри в мое окно.
Нарбутовский юмор, отмечаемый большинством мемуаристов, часто имеет литературно-игровой подтекст. Это отмечает и В. Катаев:
— С точки… ото… ото… ритмической, — говорил он, — данное стихотворение как бы написано… ото… ото… сельским писарем.
Едучи впоследствии с колченогим в одном железнодорожном вагоне <…> я слышал такую беседу колченогого с одним весьма высокопоставленным поэтом-классиком. Они стояли в коридоре и обсуждали бегущий мимо них довольно скучный новороссийский пейзаж.
Поэт-классик, носивший пушкинские бакенбарды, некоторое время смотрел в окно и наконец произнес свой приговор пейзажу, подыскав для него красивое емкое слово, несколько торжественное:
—
Всхолмленная!..
На что колченогий сказал:
— Ото… ото… скудоумная местность48.
Очевидная речевая установка на «сниженный», бурлескный юмор, содержащаяся в приведенном здесь отрывке, может быть дополнена весьма важным параллельным свидетельством — устным рассказом Александры Ильиничны Ильф:
Прошу иметь в виду, что я совершенно не помню, когда это было и где происходило. (Почему-то мне кажется, что в поезде. Но я абсолютно не уверена.) Мама обычно ничего такого не рассказывала мне, девочке. Видно, к слову пришлось. Короче: Серафима Густавовна [Серафима Густавовна Суок-Нарбут — жена В.И. Нарбута] лежит вся в жару, с высокой температурой, голова обложена льдом. Мама в ужасе спрашивает: что с Симой? «Русалка, — указывая на больную, сообщает Нарбут и, предупреждая вопрос, добавляет: — А льдом обложена, чтоб не завонялась» (мама произносила, нажимая на о)49.
Ср. в мемуарах С. Липкина:
Запомнилось, как он рассказывал о поэте Рукавишникове: «От-от нарисует уазу (вазу), упишет у нее стихи про ту самую уазу. Аполлинеру подражал. Оригинально, конечно, но наывно»50.
Особым образом тема остроумия отражена у Г. Иванова. Иванов, вопервых, также связывает юмор с особенностями речи Нарбута, во-вторых, Нарбут является как бы одновременно и субъектом и объектом своего юмора, иначе говоря, острит, но в то же время выставляет и самого себя в смешном свете:
[Городецкий — Нарбуту] — Ты… ты… я верю… вижу… будешь вторым… Кольцовым.
<…> — Кольцовым?.. Ннне хочу…
—
Как? — ужаснулся Городецкий. — Не хочешь быть Кольцовым? Кем же тогда?
Никитиным?
<…> — Не… Хабриэлем Даннунцио…51
Литературно-бытовой подтекст данного фрагмента будет более понятным, если вспомнить, что первая книга стихов, изданная Нарбутом, хоть и не была непосредственно связана с литературной традицией Кольцова— Никитина, однако во многом ориентировалась на русскую пейзажную лирику52. После вхождения Нарбута в Цех поэтов и в среду акмеистов (1911) его поэзия приобрела выраженно «модернистский», акмеистический характер — таковы были его две следующие книги — «Алиллуиа» и «Любовь и любовь», а также стихотворения, опубликованные в «Аполлоне», «Гиперборее» и ряде других изданий, непосредственно связанных с кругом акмеистов. При всем том вплоть до 1917 г. Нарбут продолжает писать и публиковать — но, конечно, в изданиях более консервативного толка — стихотворения, написанные в духе пейзажно-календарной поэзии.
Поэт Владимир Нарбут ходил бриться к Молле — самому дорогому парикмахеру Петербурга.
— Зачем же вы туда ходите? Такие деньги, да еще и бреют как-то странно.
— Гы-ы, — улыбается Нарбут во весь рот. — Гы-ы, действительно, дороговато. Эйн, цвей, дрей — лосьону и одеколону, вот и три рубля. И бреют тоже — эйн, цвей, дрей — чересчур быстро. Рраз — одна щека, рраз — другая. Страшно — как бы носа не отхватили53.
— Так зачем же ходите?
Изрытое оспой лицо Нарбута расплывается еще шире.
— Гы-ы! Они там все по-французски говорят.
— Ну?
— Люблю послушать. Вроде музыки. Красиво и непонятно…54
В воспоминаниях Э. Герштейн и Н. Мандельштам остроты Нарбута содержат элемент вербальной игры и, так же как у Катаева, преимущественно связаны с литературным бытом.
Эмма Герштейн:
Нарбут был шутник и выдумщик. Однажды я позвонила по телефону к Мандельштамам, они все сидели за столом и стали по кругу передавать телефонную трубку, чтобы каждый сказал что-нибудь смешное. Когда очередь дошла до Нарбута, он спросил своим высоким и звонким голосом: «Вас разводят под Москвой?» И каждый раз, когда он встречал меня у Мандельштамов, он повторял этот вопрос. Оказывается, в «Вечерней Москве» была заметка о подмосковном уголке Зоопарка, где разводили страусов породы эму. <…>
Шла подготовка к I съезду писателей, в печати появлялись дискуссионные статьи о поэзии и прозе на новом этапе. Мандельштам и Нарбут, несмотря на кажущиеся независимость и индифферентность, следили за этой кампанией. Как-то Нарбут пришел и обратился к Осипу Эмильевичу самым серьезным тоном: «Мы решили издавать журнал. Он будет называться…» — «Как?» — «Семен Яковлевич». В имени и отчестве Надсона сконцентрировалась вся ирония Нарбута по отношению к современным дебатам о поэзии 55.
Надежда Мандельштам:
Приезжая, Анна Андреевна останавливалась у нас в маленькой кухоньке <…>. Кухню прозвали капищем. «Что вы валяетесь, как идолище, в своем капище? — спросил раз Нарбут, заглянув на кухню к Анне Андреевне.— Пошли бы лучше на какое-нибудь заседание посидели»… Так кухня стала капищем <…> 56.
Важно отметить, что сходная точка зрения на характерные особенности бытового поведения В. Нарбута представлена в воспоминаниях, занимающих в данном корпусе текстов особое место. Речь идет о статье, напечатанной в 1927 г. в «Журналисте» и посвященной становлению советской прессы на юге Украины. Имя Нарбута здесь, как и в ряде других, более поздних откликов, прямо не названо — правда, по причинам, отличающимся от более поздних упоминаний: в это время Нарбут занимал руководящий пост в ЦК по делам печати, сам часто публиковался в указанном журнале и, вероятно, автор статьи предпочел не отождествлять его с комическим персонажем мемуарной статьи:
Нa время все опять вошло «в норму». Этой «нормы» не нарушил даже мимолетный приезд тов. Н. Он был прислан из центра. Явился он в редакцию — высокий, длинновязый, однорукий и смешливо-добродушный, свалил в углу свой одинокий чемодан и сказал:
— А я до вас редактором… Только, знаете, я не хочу, чтобы сверху командовать. Это не годится… Редакция сама пусть скажет — как это, или оставляет, или нет. Верно же-ж? а? Чи що?
Уж больно хороший был парень. Избрали единогласно. Только и это не помогло. Затосковал наш Н. Он был талантливый, блестящий поэт, но передовицы его изводили.
Он писал, черкал, чесал зачем-то ногу, опять писал, опять черкал, комкал и швырял бумагу, а на третий или четвертый день взял чемодан и сообщил:
— Не… скучно у вас, ребята… И какой же я для вас, скажите на милость, редактор?.. Такие ребята… сами справитесь… Верно же-ж? А?
Н. подался «на Одессу»…57
В. Нарбут в воспоминаниях современников, как правило, вписан в целый ряд образов-клише, например: «известный поэт», «профессиональный издатель/редактор», «крупный советский и партийный работник», «дворянин, порвавший со своим классом», и т.п. Большинство этих определений характеризуется, как мы стремились показать выше, определенной повторяемостью. Образ, о котором далее пойдет речь, также подчиняется этой закономерности, однако не столь очевидным образом. Обратимся снова к страницам книги В. Катаева, посвященным Нарбуту. Перечисляя некоторые из вышеназванных образов Нарбута, Катаев приходит к интересному заключению:
Он принадлежал к руководящей партийной головке города и в общественном отношении для нас, молодых беспартийных поэтов, был недосягаем, как звезда.
Между нами и им лежала пропасть, которую он сам не склонен был перейти. У него были диктаторские замашки, и свое учреждение он держал в ежовых рукавицах.
Но самое удивительное заключалось в том, что он был поэт, причем не какой-нибудь провинциальный дилетант, графоман, а настоящий, известный еще до революции столичный поэт из группы акмеистов, друг Ахматовой, Гумилева и прочих, автор нашумевшей книги стихов «Аллилуйя», которая при старом режиме была сожжена как кощунственная по решению святейшего синода.
Это прибавляло к его личности нечто демоническое (подчеркнуто мной. — В.Б.) 58.
Демонизм, инфернальность Нарбута являются у Катаева доминантой образа «колченогого». Ср. в другом месте, где Катаев, приводя обширную цитату из «Самоубийцы» Нарбута, заключает:
Нам казалось, что ангел смерти в этот миг пролетел над его наголо обритой головой с шишкой над дворянской бородавкой59 на его длинной щеке. <…>
Нет, колченогий был исчадием ада.
Может быть, он действительно был падшим ангелом, свалившимся к нам с неба в черном пепле сгоревших крыл. Он был мелкопоместный демон, отверженный богом революции. Но его душа тяготела к этому богу. Он хотел и не мог искупить какой-то свой тайный грех, за который его уже один раз покарали отсечением руки60.
Катаев связывает с «демонизмом» Нарбута его внешнюю привлекательность и эротическую притягательность:
<…> чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом, он появлялся в машинном бюро Одукросты, вселяя любовный ужас в молоденьких машинисток; при внезапном появлении колченогого они густо краснели, опуская глаза на клавиатуры своих допотопных «ундервудов» с непомерно широкими каретками…
Может быть, он даже являлся им в грешных снах 61.
Ср. в «Зависти» Ю. Олеши: «Девушек, секретарш и конторщиц его, должно быть, пронизывают любовные токи от одного его взгляда»62.
Интересно сопоставить вышеприведенные цитаты с высказыванием из мемуаров С. Липкина, построенным на пересечении литературных и нелитературных источников:
У Нарбута была отрублена рука, — говорили, что в годы гражданской войны, одну ногу он волочил (поэтому Катаев в «Алмазном венце» назвал его Колченогим). Несмотря на эти физические недостатки, Нарбут нравился женщинам. Чувствовался в нем человек крупный, сильный, волевой. Он отбил у Олеши жену — Серафиму Густавовну (впоследствии вышедшую замуж за Виктора Шкловского), самую красивую из трех сестер Суок. В какой-то мере черты Нарбута придал Олеша хозяйственнику Бабичеву, одному из персонажей «Зависти»63.
Представляется вероятным, что мотивы инфернальности, хромоты и сексуальности совместились в мемуарном образе В. Нарбута и через посредство образа «хромого черта/беса/дьявола», известного как в славянском и западноевропейском фольклоре, так и в опирающихся на фольклор литературных произведениях64.
Как уже указывалось выше, при создании образа «колченогого» видение Катаева-мемуариста в значительной мере было опосредовано поэтическими произведениями Нарбута. Его инфернальность не является в этом смысле исключением. В ряде стихотворений Нарбута мы встречаем персонаж, сочетающий в себе инфернальность и эротизм, при этом Нарбут самоотождествляется с героем этих стихотворений (вампир, оживший мертвец, оборотень). Так, например, в уже упомянутом стихотворении «Большевик»:
Мария!
Обернись: перед тобой —
Иуда, красногубый, как упырь.
К нему в плаще сбегала ты тропой,
Чуть в звезды проносился нетопырь.
<…>
И, опершись на посох, как привык,
Пред вами тот же, тот же, — он один! —
Иуда, красногубый большевик,
Грозовых дум девичьих господин…65
Ср. также в поэме «Александра Павловна»:
<…> Не бойся: это — Воля…66
Теплеет кожа (пепел мой живой!),
И бьется жила медленно и ровно,
И пахнет рот.
А над белком моим,
Под веком вывернутым, безресничным,
Торчат кривые вепрьевы клыки
И, распирая челюсти, все ниже
За подбородок тянутся, и вот — всосались в горло.
Сашурчик! Сашенька!
<…> Моя, моя ты!..67
Манифесты акмеизма провозгласили принципиальную ориентацию на «литературность» поэзии. Литературная практика акмеистов68, просуществовавших в литературе значительно дольше, чем созданное ими объединение, также в целом соответствовала этому принципу, несмотря на усложнившуюся впоследствии его реализацию. Но кроме этого, большинство поэтов-акмеистов (Ахматова, Гумилев, Мандельштам, Нарбут и, в какой-то мере, Городецкий) создали особый тип литературного текста — крайне эгоцентричный, «биографичный»69, ориентированный на присутствие личного сюжета, обладающего признаками нарратива. Эта квазиавтобиография, как бы просвечивающая сквозь фактуру поэтического текста, по-разному реализованная, присутствует в творчестве всех названных выше авторов. Будучи включенной одновременнно и в биографический и в литературный текст акмеистов, она имеет разные объясняющие возможности, однако нельзя не признать, что без проецирования литературы на биографию и биографии на литературу оба этих направления исследований будут неполны. Во всяком случае, для понимания и биографии и творчества Нарбута — и в 1910-е и в 1930-е годы — взаимодействие биографии и литературы важно.