(Вступительная заметка, публикация и комментарии С. Сапожкова)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2005
Николай Максимович Минский (настоящая фамилия Виленкин; 1856—1937) — поэт, религиозный философ и публицист, переводчик, критик, драматург. Как участник киевского кружка «новых романтиков» и автор нашумевшей статьи «Старинный спор» (1884) Минский по праву открывает ряд основных предшественников модернистской эстетики в России. Не меньшее (если не большее) значение для судеб складывающегося религиозно-философского течения отечественного символизма имел и трактат-исповедь Минского «При свете совести: мысли и мечты о цели жизни» (1890; 2-е изд. — 1897). В этой «философской поэме в прозе» (так сам автор определял ее жанр) 1 была образно ре-конструирована религиозно-мистическая картина мира, во многом противоположная известным построениям Вл.С. Соловьева, а также сформулирована соответствующая ей система нравственных и художественных постулатов современного искусства. Именно Минский, задолго до первых поэтических сборников А. Белого и его друзей по кружку «аргонавтов», представил свою версию «аргонавтического» мифа в поэме «Холодные слова» (1895), а затем развил ее в ряде стихотворений своего самого известного и лучшего в художественном отношении сборника «Новые песни» (1901) и в драме «Альма» (1900). Так было положено начало «жизнестроительным» исканиям в среде символистов. Пик популярности Минского пришелся на начало 1900-х гг. и совпал с деятельностью знаменитых религиозно-философских собраний. Итогом участия в них стала завершающая публицистическая книга Минского «Религия будущего» (1905) и последовавшая за ней утопическая попытка связать задачи религиозной революции в России с пролетарским движением, воплотившаяся в издании большевистской газеты «Новая Жизнь» (на паях с М.Ф. Андреевой) и публикации скандального «Гимна рабочих» (1905).
«Хождение в рабочий класс» закончилось для Минского трагически. Платой за попытку «воздвигнуть в самом центре революционного движения кафедру для проповеди нового идеализма»2 стали не только арест и пожизненная, растянувшаяся на 32 года эмиграция, но и утрата духовных контактов со многими бывшими коллегами по религиозно-философским собраниям. «Спасаясь от преследования администрации, — писал Д.В. Философов, — г. Минский бежал за границу, не сохранив на родине ни связей, ни симпатий. Человек, поставивший на карту все свое духовное состояние для того, чтобы приобрести аудиторию и войти в общественность, проиграл все и ввергся в полное и безнадежное одиночество, обрек себя на бездомное скитание на чужбине, не вознаграждаемое даже сочувствием солидарных с ним людей» 3.
Публикуемые ниже воспоминания о Тургеневе относятся к позднейшему этапу эмигрантского творчества Минского, которое остается по сей день неизвестным не только широкому читателю, но и специалистам по истории отечественного символизма. Воспоминания эти были написаны, если верить поставленной автором на последней странице текста дате, в Лондоне, в декабре 1931 г. (в это время Минский был уже в весьма преклонном возрасте) и адресовались авторитетному альманаху «Звенья», издававшемуся в большевистской России по инициативе А.В. Луначарского и В.Д. Бонч-Бруевича. Помимо «Встречи с Тургеневым», на сегодняшний день известна еще одна рукопись воспоминаний Минского под названием «Литературный инцидент восьмидесятых годов» 4, предназначавшаяся для публикации в «Звеньях». Обе статьи содержат мемуарный материал, связанный с самым ранним этапом писательской деятельности Минского (конец 1870-х — первая половина 1880-х гг.), когда его поэзия ограничивалась в основном кругом тем и мотивов поздненароднической литературы, а творческие контакты распределялись между окружением респектабельного «Вестника Европы» (М.М. Стасюлевич, К.Д. Кавелин, К.К. Арсеньев и др.) и салоном А.А. Давыдовой, в котором собирались сотрудники закрытых к тому времени радикальных «Отечественных записок», образовавшие в будущем ядро либерально-демократического «Се-верного вестника», — С.Я. Надсон, А.Н. Плещеев, Вс. М. Гаршин, Д.С. Мережковский, Н.К. Михайловский и др. Содержание двух дошедших до нас мемуарных фрагментов четко отражает попытку творческого самоопределения раннего Минского между двумя противоположными флангами общественно-литературной мысли 1880-х гг.: «Встреча с Тургеневым» воспроизводит эстетические пристрастия, характерные для окружения Стасюлевича, а «Литературный инцидент…», напротив, посвящен трагической судьбе Надсона и знакомит читателя с историей травли поэта в «Новом времени» и с неизвестными деталями литературного поведения его гонителей и защитников — в частности, с текстом неопубликованного коллективного письма-протеста, составленного Н.К. Михайловским и подписанного всеми ведущими писателями 1880-х гг. (за исключением М.Е. Салтыкова-Щедрина, отказавшегося поставить свою подпись).
Дошедшие до нас мемуарные статьи Минского, видимо, были частью более широкого замысла. Предполагалась серия таких статей или цикл очерков о встречах Минского с известными культурными и политическими деятелями России, в том числе с В.И. Лениным, о чем прямо напоминает Бонч-Бруевич Минскому в записке от 17 января 1932 г. 5 Текст же «Встречи с Тургеневым» Бонч-Бруевич сопроводил рекомендательным отзывом следующего содержания, который датирован им 20 января 1932 г.: «Это небольшой отрывок из воспоминаний поэта Минского, который начал для нас писать свои воспоминания. Написаны они живо, красочно и интересно. Полагаю, что эти воспоминания должны начаться печатанием немедленно и, может быть, нам удастся именно эту часть воспоминаний вместить в 3-й том “Звеньев”. Дальнейшие главы этих воспоминаний будут присылаться нам автором, которые, полагаю, нужно печатать в “Звеньях” незамедлительно» 6.
Н. Минский и З. Венгерова. Париж, август 1931 г.
Из письма З.А. Венгеровой А.Л. Слонимскому от 2 октября 1931 г.: «Посылаю нашу последнюю карточку. Снимала Белкина ученица [т.е. ученица И.А. Венгеровой, младшей сестры З.А. Венгеровой. — С.С.] у подъезда нашего дома. Карточка непарадная. Меня вытащили из кухни утром, чтобы воспользоваться редким солнечным светом, в утренних туфлях и неодетой, так что не взыщите. Но зато жизнь, будни и реализм» (РГАЛИ. Ф. 2281. Оп. 1. Ед. хр. 115. Л. 41—41об.).
Прежде чем перейти к характеристике собственно фактической достоверности и историко-литературной значимости «страницы воспоминаний» Минского о Тургеневе, следует ответить на вопросы: в каких обстоятельствах личной и творческой судьбы они создавались и что заставило Минского обратиться со своими мемуарными штудиями не в эмигрантские издания Парижа или Лондона, а в ведущий исторический советский альманах 1920—1930-х гг.? Для этого придется сделать по необходимости краткий экскурс в эмигрантское прошлое Минского, непосредственно предшествующее написанию «Встречи с Тургеневым».
Накануне переезда летом 1923 г. из Берлина в Лондон Минский пережил острый мировоззренческий кризис. Все его усилия на посту председателя берлинского «Дома искусств» (1921—1923) превратить литературную столицу русской эмиграции в «град-убежище, приют общепризнанных ценностей», как он писал об этом в письме к Ю.И. Айхенвальду 7, закончились полным провалом.
Берлинская диаспора в большинстве своем не приняла и не поддержала миротворческих усилий поэта по созданию «Всеобщей Конфедерации Русских Интеллигентных Работников» на «беспартийной» основе, куда бы входили писатели «старой» и «новой» России. Более того, эмиграция обвинила Минского в соглашательстве с большевиками. Оказавшийся в положении «эмигранта среди эмигрантов», Минский был вынужден принять предложение советского полпредства в Лондоне: он устраивается на службу в посольский отдел печати. 1 августа 1923 г. З.А. Венгерова, делясь со своим племянником Н.Л. Слонимским последними новостями лондонской жизни, сообщала о себе и Минском: «С прежними друзьями и знакомыми полный разрыв — все стали зубрами, а мы работаем у большевиков. <…> Н<иколай> М<аксимович> рвется в Москву — все приезжающие говорят, что только там жизнь. Он видит там осуществление всех своих пророчеств — в особенности общего воспитания детей. Троцкий пишет в “Известиях” статьи о новом быте, о новой семье — точно из “Альмы”. Н<иколаю> М<аксимови>чу думается, что там он сможет вести проповедь своей религии разума и т.д. Не знаю все, как решить»8. Похоже, Минский в 1923—1927 гг., как и в период редактирования «Новой Жизни», уже в стенах советского полпредства в Лондоне задумал «воздвигнуть <…> кафедру для проповеди нового идеализма». И вновь желание поставить политическую агитацию на прочный фундамент религиозных убеждений приводит его к необходимости привести собственное вероучение в соответствие с новыми геополитическими реалиями дня. «Он сидит в Музее (Британском. — С.С.) над религиозными древностями и готовит книгу — о религии для новых людей», — информирует Венгерова Н.Л. Слонимского 9. Через год с небольшим, уже в письме к А.Л. Слонимскому, Венгерова вновь сообщает о работе Минского над новым капитальным религиозно-философским трудом: «Н<иколай> М<аксимович> по вечерам и поздней ночью пишет книгу, ради которой стоит жить. Книга философская — своего рода “миф о бытии”, или, как я называю, De natura rerum, и очень современная. Если даст ему судьба — и обстоятельства! — силу закончить, то и перед молодыми не стыдно»10. По этим скупым сообщениям трудно судить о замысле книги, но один вывод напрашивается сам собой: так называемое «полевение» Минского, о котором то иронично, то с возмущением писали разные мемуаристы, отнюдь не повлекло за собой отказа от понимания им пролетарской революции как идеалистической, а не буржуазно-позитивистской.
Настороженно-скептическое, а порою и открыто враждебное отношение советских властей к «попутчикам» (а именно к этой социальной группе, с их точки зрения, относились Минские — летом 1925 г. они официально стали мужем и женой 11) сполна проявилось в истории печатания в центральном ГИЗе сборника избранных стихотворений поэта. Несмотря на ходатайство и поддержку А.В. Луначарского, знакомого с Минским еще по совместной работе в «Новой Жизни», а затем, вероятно, не раз встречавшегося с ним в эмиграции, полностью набранный в типографии сборник был снят с производства. Получив в октябре 1928 г. формальный отказ, Минский пишет заведующему Госиздатом Артемию Халатову негодующее письмо. Оно настолько показательно для характеристики убеждений и настроений позднего Минского и так рельефно отражает драматизм его взаимоотношений с власть предержащими, что заслуживает подробного цитирования. Вот наиболее показательная цитата из него: «Белогвардейские писатели, живущие за границей, находят журналы и издательства для своих старых и новых сочинений. Мне, стоящему на советской платформе и три года состоявшему на советской службе в лондонском полпредстве, в этих издательствах нет места, да если бы меня озолотили, я не напечатал бы у них ни одной строки. Я могу печататься только в советской России. Но в советской России есть только одно издательство — Ваше. И если Госиздат отказывается напечатать сто страниц моих стихов, то это значит, что на книжном рынке России никогда не будет ни одного экземпляра моих стихов, а это и есть подлинная писательская смерть, заколачивание меня живым в гроб. В мои годы все, что со мною случается, происходит в последний раз. Если Вы теперь расторгнете свой договор со мной, то, очевидно, мы нового договора с Вами об издании моих стихов не заключим.
И я спрашиваю Вас, чем заслужил я эту казнь?»12
В итоге сборник стихотворений так и не вышел в свет — ни при жизни Минского, ни после его смерти. Все, чего с превеликим трудом удалось ему добиться от московского ГИЗа, так это издания в 1935 г. своего обновленного перевода «Илиады» Гомера, да и то с вероятностью редакторских ошибок (опасения по этому поводу высказывала в письме к А.Л. Слонимскому Венгерова)13.
Таким образом, посланные в конце 1931 г. Бонч-Бруевичу в «Звенья» отрывки воспоминаний — это последняя попытка Минского пробиться к своему читателю, избежать «писательской смерти», «заколачивания <…> живым в гроб». Но и эта попытка, увы, потерпела неудачу. Несмотря на все старания Минского (возможно, вполне искренние) всячески выгородить свое «революционное» прошлое, а также наивное желание подражать фразеологии марксистской критики, воспоминаниям не суждено было увидеть свет на страницах «Звеньев» — ни полностью, ни частично. Не помогли ни высокое покровительство Луначарского, ни настоятельная рекомендация Бонч-Бруевича. Что касается «Встречи с Тургеневым», то формальной причиной отказа, вероятно, стала отрицательная рецензия Н. Анциферова, уличившего Минского в некоторых фактических ошибках (о них подробнее ниже) и оставшегося недовольным общим «впечатлением недостойных сплетен», которое якобы, по его мнению, производят «многие сообщения Минского»14. В настоящее время эти воспоминания хранятся в отделе рукописей Государственного Литературного музея в Москве (Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 32). В сокращенном и несколько видоизмененном виде «Встреча с Тургеневым» была опубликована в переводе на немецкий язык Марией Бессмертных в одной из зарубежных газет, скорее всего, в начале 1930-х гг., что автоматически сделало ее недоступной для отечественных исследователей творчества Тургенева. Точные выходные данные этой публикации, которая, ввиду неясности ее происхождения и реферативности изложения, не может считаться полноценным дубликатом русского оригинала, установить не удалось. С нею можно ознакомиться по газетной вырезке, хранящейся в РГАЛИ (Ф. 2299. Оп. 1. Ед. хр. 82. Л. 14).
Конечно, духовный облик Тургенева, строй его мыслей и чувств, запечатленный на «странице воспоминаний» Минского, разительно отличаются от некоего усредненного канона, сложившегося в мемуарной литературе XIX— XX вв. Этот канон хорошо реконструировал В.Н. Топоров в исследовании «Странный Тургенев» (1998). Большинство мемуаристов, обобщает ученый свои наблюдения, изображали Тургенева «как человека ровного и предсказуемого, безукоризненной воспитанности, открытого, общительного, внимательного и благожелательного к собеседнику, осторожнее — сочувственного к нему и, во всяком случае, “не отталкивающего” его, с развитым чувством долга (как правило), мягкого (иногда до слабости), с небезущербным волевым началом и все-таки — при всех отвлечениях и даже срывах — не забывающего своих забот о других и не прекращающего своей альтруистической деятельности даже тогда, когда он был стар, болен, погружен в свои сложности»15. Гораздо менее доступен духовному взору современников был совсем другой — не «аполлонический», «ясный» Тургенев, а Тургенев, сквозь гармонический облик которого время от времени проступали черты совсем другого, внутренне надломленного и безнадежно одинокого человека, когда «светлое» начало его личности бывало временно побеждено «темными», «разрушительными» силами его сознания и требовались значительные внутренние усилия, чтобы обрести привычную душевную гармонию и ясность общего взгляда на мир. «Ценой таких побед, — пишет В.Н. Топоров, — нередко были разочарования, тоска, депрессия, живое и горькое переживание своих “скверн”»16. Конечно, воспоминания Минского не дадут читателю почувствовать весь масштаб внутренней драмы, описанной исследователем, да и вряд ли, в силу «закрытости» личности Тургенева, ее можно было понять за время короткой встречи, но они, безусловно, доносят ее ощутимые сигналы, ее тревожные симптомы. Это и странное сочетание навязчивой предупредительности к собеседнику с экстравагантной грубостью, так поразившее Минского в начале разговора. Это и резкие переходы от светской учтивости к ненужным откровениям относительно интимных подробностей личной жизни, неумение подстроиться под собеседника и найти нужный тон разговора. Это и неадекватные вспышки гнева — опять-таки с резким переходом к «мазурочной болтовне» и рассказыванию литературных анекдотов. О пристрастии Тургенева к последним необходимо сказать особо.
Речь идет о зафиксированных во «Встрече…» некоторых подробностях поведения Фета, Л. Толстого, Писемского, Гюго, ставших принадлежностью их легендарной биографии. Это именно те места, которые Н. Анциферов в своей рецензии брезгливо отнес к разряду «недостойных сплетен». Между тем Минский во многих случаях живо чувствует и добросовестно фиксирует собственно вымышленную, «сочиненную» природу изложенных Тургеневым фактов, их отнесенность к жанру литературного анекдота, героями которого вышеназванные писатели стали еще при своей жизни, таким образом, выявляя «массовую» рецепцию представлений великого классика о личности того или иного автора. То, что Тургенев подчас черпал суждения о своих отечественных и зарубежных коллегах именно из этого источника и охотно делился ими со своим собеседником, доказывают некоторые параллели из воспоминаний современников, ссылка на которые дается в комментариях. Эта черта творческой психологии Тургенева, отмеченная Минским, вполне согласуется со свидетельствами других мемуаристов, в частности такого авторитетного, как П.В. Анненков, который в поведении Тургенева отмечал заметную наклонность к «поэтической лжи», проявляющую себя в желании во время беседы произвести на окружающих «литературный эффект» и прослыть «оригинальностью»17.
В этой связи развернутого комментария требует приводимый Минским рассказ Тургенева о скандальной «исповеди» Достоевского, якобы признавшегося ему в растлении малолетней девочки. «Исповедь» эта в разных устных и письменных версиях уже фигурировала в мемуарной литературе о Достоевском. О ней рассказывали И.И. Ясинский, Д.В. Григорович и К.В. Назарьева. Ее отголоски слышны в скандальном письме Н.Н. Страхова к Л.Н. Толстому от 28 ноября 1883 г. В.Н. Захаров, специально исследовавший эту биографическую легенду 18, путем тщательного сопоставления ее различных редакций и анализа ее фактической стороны пришел к следующим выводам. Первое. Никакой «исповеди» Достоевского не было, так как не было и самой встречи Тургенева и Достоевского — во всяком случае, ее описание во всех версиях (прежде всего в части, указывающей на место и время происходящего) решительно противоречит и данным биографии писателей, и тем особенностям их личностного общения, которые сложились за время многолетней вражды. Второе. Рассказ об «исповеди» от начала и до конца вымышлен Тургеневым и подан им в форме литературного анекдота. Его цель — в виде устной «заготовки» осмыслить исходный биографический материал для создания будущего пародийного образа Достоевского — в качестве ответа на пародийный образ Кармазинова-Тургенева в «Бесах». Третье. «Анекдот» мог быть создан в самые «последние годы» жизни писателя, когда «обострились его враждебные отношения к Достоевскому». Четвертое. Из всех версий «анекдота» наиболее приближенной к авторской является редакция И.И. Ясинского. Сначала она была им воплощена в вымышленный сюжет рассказа под названием «Исповедь», опубликованного в 1888 г. в «Новом времени» (к сожалению, В.Н. Захаров не потрудился назвать точные выходные данные этой публикации)19, а затем подана как реальный факт биографии Тургенева и Достоевского в мемуарной книге «Роман моей жизни» (1926). По предположению В.Н. Захарова, Ясинский мог слышать «анекдот» в «восьмидесятые годы», когда сотрудничал в журнале «Вестник Европы» — от кого-нибудь из сотрудников журнала. Как хорошо известно, его редактор М.М. Стасюлевич поддерживал лично и через своих доверенных лиц тесные контакты с проживавшим в Буживале писателем, чьи поздние произведения неизменно печатались в «Вестнике Европы».
Настоящая публикация воспоминаний Минского, на наш взгляд, во многом подтверждает эту гипотезу. Во-первых, окончательно выясняется имя того «посредника» из круга сотрудников «Вестника Европы», от кого Ясинский мог слышать «анекдот». Таковым является сам Минский, прямо признавший факт своего посредничества и указавший, что именно он передал Ясинскому тургеневский рассказ об «исповеди» Достоевского, переделанный затем в «повесть». Скорее всего, «анекдот» он передал Ясинскому в течение лета—осени 1884 г., когда они тесно общались на вечерах киевского кружка «новых романтиков» и сотрудничали в киевской газете «Заря»20. Во-вторых, подтверждается ранее отрицавшийся самим Ясинским факт отражения в вымышленных образах героев его «повести» реальных личностей Тургенева и Достоевского 21. Теперь об этом можно судить не только на косвенном основании его позднейших мемуаров, но и на основании прямого документального свидетельства Минского, а также обнаруженного текста самого рассказа. Действительно в «знаменитом» композиторе Семене Петровиче Карагине без труда узнается облик Тургенева: «чистые седые кудри», обрамляющие «его благообразное лицо», следование щегольской моде («бархатный пиджачок» и камея на мизинце его «выхоленной белой руки»), склонность к «красивой фразе». В его же антагонисте, «великом» композиторе Херувимском (фамилия, пародийно оттеняющая репутацию Достоевского как религиозного писателя), которого консерватория недавно «чествовала» (намек на пушкинские празднества 1880 г.), отражены некоторые общераспространенные в обывательских кругах детали духовной биографии Достоевского: трудное детство, полное унижений, «тяжелый характер», всевозможные психические комплексы…22 В-третьих, подтверждается и гипотеза о «позднем» происхождении «анекдота». Минский точно указывает дату, когда во время встречи с Тургеневым он услышал рассказ писателя о покаянном визите Достоевского, — «летом 1880 года», то есть, вероятно, сразу же по возвращении Тургенева в Буживаль с московских торжеств по случаю открытия памятника А.С. Пушкину, главной драматической интригой которых и стало непримиримое идеологическое противостояние двух великих современников. Именно в это время в августовском выпуске «Дневника писателя» была напечатана речь Достоевского о Пушкине, и Тургенев в письме к П.В. Анненкову от 17 августа признавался: «Ужасно подмывает меня сказать по этому поводу слово — но, вероятно, я удержусь… хоть и не следовало бы»23. В ответном письме от 22 августа Анненков одобрил этот отказ Тургенева «войти в диспут с одержимым бесом и святым Духом одновременно Достоевским». И следом обронил зловещее пророчество: «Пусть остается достоянием фельетона, пасквиля, баб, ищущих Бога в России для развлечения, и студентов с зародышами черной немощи. Это его настоящая публика»24. Так ближайшее окружение Тургенева готовило «почву» для будущего «фельетона». Правда, возникает вопрос: почему Ясинский в своем газетном «опровержении» 1908 г. не признал посредничества Минского, утверждая, что история «исповеди» известна ему «со слов Тургенева»? Ответ прост. К 1908 г. личные и творческие контакты некогда двух союзников по киевскому кружку «новых романтиков» давно прекратились, пути их идейных исканий далеко разошлись, и Ясинский мог просто забыть, что источником сюжета его сравнительно ранней повести он был обязан Минскому. Да и сам Минский к тому моменту уже более двух лет находился на положении политического эмигранта, а его писательское имя в сознании современников стремительно отходило в область культурного предания.
Но, пожалуй, самым важным качеством воспоминаний Минского является четко зафиксированная им не только собственно вымышленная природа рассказа Тургенева, но и литературная форма, в которую Тургенев облек «исповедь» Достоевского. «Слишком рассказ был литературно отшлифован, для то-го чтобы быть верной передачей подлинного события», — замечает мемуарист. На глазах Минского рождалась очередная версия легендарной биографии Достоевского, отражавшая чисто субъективное восприятие Тургеневым аномалий творческой психологии его старого литературного недруга и призванная в жанре устного анекдота объяснить нравственные истоки этой вражды. «Его анекдот не об исповеди, а о лжеисповеди, не о преступлении, а об отношении Достоевского к Тургеневу», — точно формулирует суть проблемы В.Н. Захаров 25. Следовательно, вопрос заключается не в том, имел ли место в действительности покаянный визит Достоевского к Тургеневу или такового не было, а в том, мог ли сам Тургенев представлять себе личность Достоевского именно в та-ком — патологически-зловещем — ракурсе? Чтобы предположительно ответить на него, следует вспомнить известное письмо Тургенева М.Е. Салтыкову-Щедрину от 24 сентября 1882 г., написанное вскоре после смерти Достоевского, в котором Тургенев солидаризировался с концепцией статьи Н.К. Михайловского «Жестокий талант». По мнению Тургенева, критик «верно подметил основную черту» творчества Достоевского. «Он мог бы вспомнить, — дополняет Тургенев, — что и во французской литературе было схожее явление — а именно пресловутый Маркиз де Сад. Этот даже книгу написал “Tourments et supplices” («Мучения и пытки». — С.С.), в которой он с особенным наслаждением настаивает на развратной неге, доставляемой нанесением изысканных мук и страданий. Достоевский тоже в одном из своих романов тщательно расписывает удовольствие одного любителя 26. И как подумаешь, что по этом нашем де Саде все российские архиереи свершали панихиды и даже предики читали о вселюбви этого всечеловека! Поистине в странное живем мы время!» 27 О том, насколько серьезно завладел воображением Тургенева образ «нашего де Сада», свидетельствует и его письмо к П.В. Анненкову от 25 сентября 1882 г., в котором он еще раз подтвердил свое согласие с выводами статьи Михайловского и провел аналогию между творчеством Достоевского и автора «Мучений и пыток»: «Только ему епископы не пели панихиду — как наши архиереи нашему де Саду» 28. Спрашивается: не явилась ли следствием этой концепции «жестокого таланта» за два года до письма к Щедрину сочиненная Тургеневым собственная версия скандальной «исповеди» Достоевского с рассчитанным на литературный эффект pointe, которую он и поведал Минскому во время их беседы летом 1880 г.?
Версия эта, кстати, в своем фабульном выражении частично совпадает с той, которую Тургенев рассказывал Д.В. Григоровичу 29. В обоих случаях «гнусный проступок» Достоевского увязывается с уголовным процессом, где слушалось дело о насилии взрослых над малолетней девочкой. По завершении суда над ее обидчиками она и стала якобы объектом грязных домогательств со стороны писателя, принявшего участие в суде в качестве либо зрителя (версия Григоровича), либо публициста и общественного обвинителя (версия Тургенева в пересказе Минского). Есть все основания полагать, что редакции «тургеневского анекдота» Минского и Григоровича возникли совершенно независимо друг от друга (свидетельств о личном знакомстве писателей не сохранилось), а значит, обе восходят к «анекдоту Тургенева» как к своему исходному источнику. Все имеющиеся в этих версиях отличия (место проведения суда, статьи обвинения и т.п.) вполне можно списать на счет устной формы бытования анекдота и фантазии рассказчиков, включая и самого Тургенева как создателя легенды. Однако гораздо важнее увидеть не внешнее, фабульное сходство между разными редакциями тургеневского «анекдота» (полного сходства быть не может по определению), а его общее смысловое ядро, усвоенное всеми посредниками, включая Ясинского, хотя анекдотическая фабула последнего ни в «Исповеди» (1888), ни в «Романе моей жизни» (1926), на первый взгляд, не имеет ничего общего с фабулой, отраженной в воспоминаниях Минского и Григоровича. Так, в «Исповеди» объектом наглых домогательств Херувимского становится девушка Поля, соседка по дому, «сочетание невинности, красоты и гордости», которую ему удается склонить к «греху» в результате наглого шантажа, а затем и нравственно растлить. В «Романе моей жизни» Ясинский переносит фабулу «анекдота» в Летний сад и вводит новое действующее лицо — продажную гувернантку, «уступившую» за 500 рублей девочку наглому развратителю 30.
Однако несмотря на разительное несходство фабул «анекдота», все редакции в качестве устойчивого мотива варьируют одну и ту же мотивировку «исповеди», восходящую к исходной версии рассказа Тургенева, которую запомнил Минский. Суть мотивировки — в общем, так или иначе сохраненном всеми мемуаристами нравственно-психологическом стимуле покаяния, в котором парадоксально переплетены жажда «очищения» и потребность мести своему удачливому сопернику (а в «Исповеди» Ясинского — даже мести всему человечеству). Достоевский намеренно пришел «исповедаться» в страшном «грехе» своему злейшему врагу, чтобы еще больше наказать себя («унизить») за «гнусный проступок», представив оппоненту свое поведение в самых отвратительных подробностях. Наиболее отчетливо эта мотивировка звучит в переработке Ясинского. Комментируя в 1908 г. фабулу «Исповеди», он прямо указывает, что Херувимский «рассказывает о себе ужасные гадости с целью почтить своего соперника и отравить этим художественную ясность его души»31. В «Романе моей жизни» Достоевский так объясняет свой визит Тургеневу: «Ах, Иван Сергеевич, я пришел к вам, дабы высотой ваших этических взглядов измерить бездну моей низости!» 32 Более того, в вариантах тургеневского анекдота, принадлежащих Минскому и Ясинскому (как автору «Романа моей жизни»), встречается одна общая и важная деталь. Оба мемуариста недвусмысленно подчеркивают, что Тургенев слушал не «исповедь» Достоевского о «грехе», имевшем место в реальности, а откровенную мистификацию. Спрашивается, зачем в собственной версии анекдота о покаянном визите Достоевского Тургеневу понадобилось представить «исповедь» своего недруга намеренной выдумкой? Не для того ли, чтобы акцентировать в личности «нашего де Сада» ту потребность в «развратной неге, доставляемой нанесением изысканных мук и страданий», о которой он через два года с негодованием напишет в письмах к Салтыкову и Анненкову? 33 В этом контексте переданный Минским полностью вымышленный рассказ Тургенева о «ночном» разврате Достоевского и утренних покаянных поклонах в Новодевичьем выглядит как своеобразное дополнение к «исповеди» «грешника», якобы им же самим сочиненной. Именно «сластобесием» Достоевского мотивировал его мнимую «исповедь» в своих мемуарах и Ясинский 34, явно развивая, с подачи Минского, версию Тургенева. Характерно также, что в мемуарах Ясинского Достоевский, признаваясь Тургеневу в «сочиненности» всей истории, сопровождает свое признание «не только счастливым, а даже каким-то блаженным взглядом»35. Итак, все самые известные устные и письменные редакции «тургеневского анекдота» (Минского, Ясинского и Григоровича), несмотря на существенные фабульные различия, отнюдь не взаимоотрицают друг друга и не «аннигилируются», как полагает В.Н. Захаров 36, а наоборот, проявляют в качестве своего общегенетического ядра концепцию «русского де Сада», оформившуюся в сознании Тургенева в последние годы его жизни.
Сегодня нет надобности защищать классика и спешить сослаться на другие его, исполненные пиетета по отношению к писательскому дару Достоевского суждения, хорошо знакомые историкам литературы, равно как и доказывать всю ошибочность и предвзятость представлений Тургенева о «жестокой» природе таланта Достоевского, его мнимой любви к насилию и т.п. Сказано и написано было на эту тему немало 37. Цель настоящей вступительной заметки — не обвинить или оправдать двух писателей, а прокомментировать документальное свидетельство, которое, с учетом принципиального антагонизма мировоззрений Тургенева и Достоевского, поможет в какой-то мере понять логику их драматических взаимоотношений, давно ставших общепризнанным фактом русской культуры.
В этой связи утрированный сатирический образ Достоевского, воссозданный в «анекдоте», можно истолковать и как своеобразное «противоядие» злой пародии на Тургенева, которую автор «Бесов» воплотил в образе писателя Кармазинова. В частности, акцентированная Тургеневым в пересказе Минского циничность злодеяния, совершенного автором «Дневника писателя», — своего рода контрответ на акцентированное же в «Бесах» извращенное сладострастие Кармазинова-Тургенева (ср.: «К небольшой толстенькой фигурке гениального писателя как-то не шло бы рассказывать, на мой взгляд, о своем первом поцелуе… И, что опять-таки обидно, эти поцелуи происходили как-то не так, как у всего человечества»38). Весьма отчетливо ощутил эту контрпародийную установку тургеневского анекдота Ясинский. В.Н. Захаров уже отметил сходство его мемуарной версии (фабула с «гувернанткой») с одним из черновых вариантов исповеди Ставрогина 39. Очевидны также выявленные исследователем параллели рассказа Достоевского об иеромонахе, уличенном в хранении порнографических карточек (этот рассказ Ясинский включает в свою версию «исповеди»), с проделками «плута» Лямшина 40. Круг реминисценций можно расширить. Например, явно придуманная автором «Романа моей жизни» экспозиция встречи Тургенева с Достоевским, содержащая портрет Тургенева («Ноги его были укутаны теплым пледом, и он ел пожарскую котлетку и запивал красным вином»41), представляет собой прямую аллюзию на портрет Кармазинова из сцены, когда его описание дается глазами пришедшего к нему Петра Верховенского (часть вторая, глава V). Да и фраза, вложенная Ясинским в уста Достоевского: «Нет, мерси боку (курсив мой. — С.С.), Иван Сергеевич, душа моя вопит и даже как бы смердит…» 42 — саркастическая реминисценция из знаменитой речи Кармазинова в «Бесах» (часть третья, глава III). Достоевский, откровенно издевающийся в этой сцене «Романа…» Ясинского над Тургеневым, пародирует его речь, а чтобы пародия сильнее ощущалась читателем, мемуарист воспроизводит хорошо знакомые речевые штампы Кармазинова. Уже эти предварительные и по необходимости беглые сопоставления устного рассказа Тургенева и литературной обработки его Ясинским с текстом «Бесов» свидетельствуют в пользу гипотезы о трансформации факта биографического в факт литературный всеми авторами «творимой легенды». И Тургенев, и Ясинский (конечно, не без посредничества Минского) тяготеют к сатирическому анекдоту-новелле, отталкиваясь в построении «исповеди» Достоевского от пародийного монолога Кармазинова в «Бесах».
Конечно, было бы грубой ошибкой сводить все содержание «Встречи с Тургеневым» к передаче материала, относящегося к сфере мифологизированной биографии, раскрывающей противоречивую сложность творческой личности писателя. Отнюдь. Воспоминания Минского содержат немало точных наблюдений и оценок в высказываниях Тургенева, касающихся фактов собственной биографии и биографии его французских коллег, событий русской и европейской литературной жизни, творческой истории поздних незавершенных произведений писателя и т.п. К ним относятся и рассказ о судьбах французского перевода «Войны и мира», и новые подробности об отношении к нему Флобера, которые, в сущности, подтверждают зафиксированные ранее весьма противоречивые оценки автором «Госпожи Бовари» жанровой природы эпопеи Л. Толстого, в частности устойчивое неприятие им «исторических отступлений». Любопытен и живо нарисованный Тургеневым портрет Диккенса-чтеца — драгоценная подробность для тех биографов и исследователей Диккенса, которые давно и справедливо обращают внимание на ведущее значение «игрового» начала в творческой психологии автора «Очерков Боза» и «Посмертных записок Пиквикского клуба». Приводимая Минским двойственная оценка Тургеневым творчества А. Доде — новый факт в истории их долголетних творческих контактов. В частности, эта оценка свидетельствует о наличии каких-то пока неизвестных биографам противоречий и трений в общении двух писателей, о глубоко затаенной обиде, которая уже после смерти Тургенева выплеснется на страницы воспоминаний Доде, в сердцах обвинившего коллегу в «показной дружбе» и «притворстве» 43. «Парижская» часть воспоминаний Минского содержит и новые свидетельства того деятельного участия, которое принял Тургенев в литературной судьбе Э. Золя. Хорошо известная биографам посредническая роль русского писателя в налаживании сотрудничества Золя в «Вестнике Европы» получает новое подтверждение в рассказе Тургенева об истории журнальной публикации статей Золя в защиту французских импрессионистов.
Что касается зафиксированных Минским суждений и оценок Тургенева о писателях-соотечественниках, то и они содержат ранее неизвестные подробности. Например, сопоставление стиля гаршинских рассказов с творческой индивидуальностью Мопассана-новеллиста, сделанное пусть и в самой общей форме, безусловно, позволяет несколько конкретизировать причины тех искренних симпатий к творчеству младшего современника, которого Тургенев в письмах к самому Гаршину и другим писателям недвусмысленно прочил в свои преемники. Представляют несомненный интерес и замечания Тургенева о своем позднем, незавершенном романе, до сих пор известные из разрозненных свидетельств И.Я. Павловского, В.В. Верещагина и мемуариста, скрывшегося за инициалами Н.М. (подробнее см. комментарий к публикации). Из воспоминаний Минского впервые становится известно заглавие этого романа («Самист»), проливающее свет на тургеневскую концепцию заглавного героя. Не лишена резона и проведенная мемуаристом аналогия между героем-революционером из незавершенного романа Тургенева и героем «Санина» Арцыбашева.
Безусловно, самостоятельную ценность приобретает рассказ Минского о его выступлении на заседании парижского «Клуба художников» (официальное название — Общество взаимного вспоможения и благотворительности русских художников в Париже) в присутствии П.Л. Лаврова, что вносит существенные уточнения в действительный смысл происшедшего во время так называемой «лавровской истории» и в понимание той роли, которая была отведена в ней Тургеневу как почетному председателю Общества. Тот же вывод касается и неизвестных ранее фактов цензурной истории первого запрещенного сборника «Стихотворений» Минского 1883 г. — эти факты помогают прояснить многие детали раннего периода творческой биографии поэта, в частности выявляют его заграничные контакты с народническим окружением П.Л. Лаврова. Кроме того, этот рассказ значительно дополняет материалы цензурной истории сборника, ранее собранные Л.М. Добровольским 44.
Переходя к оценке фактической достоверности «Встречи с Тургеневым», следует признать, что она не свободна от ошибок, особенно в части датировок некоторых высказываний Тургенева и эпизодов его биографии. В том, что память нередко подводила Минского, нет ничего удивительного, ведь от встречи с русским классиком, которая описывается на «странице воспоминаний», мемуариста отделяла солидная временная дистанция — 50 лет (правда, в некоторых случаях не исключена возможность ошибки и со стороны Тургенева). Так, явные неувязки относительно времени и места происходящего содержатся соответственно в передаче суждений Тургенева о повести А.П. Чехова «Степь» и в рассказе о первой встрече Тургенева с Пушкиным. Нуждаются в значительной корректировке и воспоминания самого Минского о так называемом «примирительном» обеде, устроенном литераторами в честь Тургенева и Достоевского. Исправления и объяснения этих и некоторых других, более мелких ошибок приводятся в комментариях к соответствующим местам очерка «Встреча с Тургеневым».
Таким образом, воспоминания Минского, с точки зрения их достоверности, вполне отвечают добротному среднему уровню «забытых» и «второстепенных» мемуарных источников биографии Тургенева. Но, главное, за фактами биографии внешней они открывают противоречия другой, гораздо более значимой внутренней биографии, которая в свое время дала основание А.Л. Бему назвать «жизнь и творчество Тургенева» «подлинной трагедией», «до сих пор не осознанной надлежащим образом» потомками 45.
1) См. беловой автограф трактата: ИРЛИ. Ф. 39. Оп. 1. Ед. хр. 41. Л. 1.
2) См.: Минский Н. История моего редакторства // Русь. 1906. № 55. 13 марта. С. 3.
3) Философов Д.В. История одного легкомыслия // Наша жизнь. 1906. № 407. 30 марта. С. 2.
4) ОР ГЛМ. Ф. 242. Роф. 7672.
5) ОР РГБ. Ф. 369. Карт. 174. Ед. хр. 29. Л. 2.
6) ОР ГЛМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 32. Л. 8.
7) Письмо от 8 декабря 1922 г. // РГАЛИ. Ф. 1175. Оп. 2. Ед. хр. 131. Л. 2 об.
8) РГАЛИ. Ф. 2281. Оп. 1. Ед. хр. 513. Л. 5 об.
9) Письмо от 1 августа 1923 года // РГАЛИ. Ф. 2281. Оп. 1. Ед. хр. 513. Л. 4 об.
10) Письмо от 13 ноября 1924 года // РГАЛИ. Ф. 2281. Оп. 1. Ед. хр. 115. Л. 13.
11) Письмо Венгеровой к А.Л. Слонимскому от 14 сентября 1925 года // РГАЛИ. Ф. 2281. Оп. 1. Ед. хр. 115. Л. 17.
12) Письмо от 26 октября 1928 года // РГАЛИ. Ф. 611. Оп. 1. Ед. хр. 381. Л. 28—28 об.
13) См. ее письмо к А.Л. Слонимскому от 25 апреля 1935 года // РГАЛИ. Ф. 2281. Оп. 1. Ед. хр. 115. Л. 52.
14) ОР ГЛМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 32. Л. 9—9 об.
15) Топоров В.Н. Странный Тургенев (четыре главы). М.: Изд-во РГГУ, 1998. (Институт высших гуманитарных исследований. Серия: «Чтения по истории и теории культуры». Вып. 20). С. 9.
16) Там же. С. 11.
17) Анненков П.В. Молодость И.С. Тургенева: 1840—1856 // И.С. Тургенев в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 1. М., 1983. С. 83—84. Другие примеры такого рода приведены в монографии В.Н. Топорова (см. примеч. 15).
18) Захаров В.Н. Проблемы изучения поэтики Достоевского: Учебное пособие по спецкурсу. Петрозаводск, 1978. С. 75—109.
19) Ясинский И. Исповедь: Рассказ // Новое время. 1888. № 4415. 18 июня. С. 2. Этот рассказ писатель не включил ни в одно из прижизненных собраний своих сочинений или сборников рассказов и повестей. За содействие в поисках этой публикации выражаю признательность Елене Нымм и Леа Пильд.
20) См.: Ясинский И. Роман моей жизни: Книга воспоминаний. М.; Л., 1926. С. 166—167. Мемуарист ошибочно приурочивает факт приезда Минского в Киев и время его сотрудничества в «Заре» к 1883 г.
21) См.: Ясинский И.И. О Достоевском // Петербургская газета. 1908. № 157. 10 июня. С. 1—2. В данной публикации, стремясь избежать скандала, Ясинский не только отрицает факт существования реальных прототипов «Исповеди» в лице Тургенева и Достоевского, но и дает (возможно, ошибаясь по памяти, а может быть, и намеренно дезориентируя читателя) неверную отсылку к году издания рассказа в «Новом времени»: 1886 г. — вместо реального 1888 г.
22) Ясинский И. Исповедь… С. 2.
23) Цит. по изд.: Летопись жизни и творчества И.С. Тургенева: 1876—1883. СПб., 2003. С. 352.
24) Там же. С. 353.
25) Захаров В.Н. Проблемы изучения поэтики Достоевского… С. 90.
26) Вероятно, имеется в виду герой «Записок из подполья».
27) Тургенев И.С. Полн. собр. соч.: В 28 т. Письма: В 13 т. Т. 13. Кн. 2. Л., 1968. С. 49.
28) Там же. С. 51.
29) См.: Антей (Г.М. Редер). День // Вечер. 1908. № 5. 7 июля. С. 3. Фамилия Григоровича в этом очерке обозначена первой и последней буквами. Псевдоним автора очерка и полная фамилия Григоровича как рассказчика «анекдота» раскрыты В.Н. Захаровым (см.: Захаров В.Н. Проблемы изучения поэтики Достоевского… С. 91—94).
30) См.: Ясинский И. Исповедь… С. 2; Ясинский И. Роман моей жизни… С. 168—170.
31) Ясинский И. О Достоевском. С. 2.
32) Цит. по изд.: Среди великих: Литературные встречи. М., 2001. С. 356.
33) В биографической литературе о Достоевском существуют и другие объяснения этой мистификации. Ее приверженцы, однако, исходят из того предположения, что сам факт мистифицированной «исповеди» не был придуман Тургеневым. Так, по мнению С.Н. Булгакова, рассказ Достоевского «мог быть “надрывом” самоуничижения, — при болезненной сложности характера Достоевского возможна и прямая клевета на себя» (см.: Булгаков С.Н. Русская трагедия: О «Бесах» Ф.М. Достоевского // Русская мысль. 1914. № 4. С. 25). Современный комментатор М. Одесская объясняет склонность Достоевского к подобным мистификациям исключительно творческими установками — желанием «изучить реакцию слушателей на те загадки жизни и тайны человеческой природы, которые самого его застигали врасплох…» (см.: Одесская М. Классики и «обыкновенные таланты» // Среди великих… С. 12—13).
34) Среди великих… С. 355.
35) Там же. С. 357.
36) Захаров В.Н. Проблемы изучения поэтики Достоевского… С. 95.
37) История личных и творческих контактов Тургенева и Достоевского подробно изложена в следующих работах: Никольский Ю. Тургенев и Достоевский: (История одной вражды). София, 1921; Волгин И. Последний год Достоевского: Исторические записки. М., 1986; Буданова Н.Ф. Достоевский и Тургенев: Творческий диалог. Л., 1987.
38) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 10. Л., 1974. С. 366.
39) Захаров В.Н. Проблемы изучения поэтики Достоевского… С. 107.
40) Там же. С. 91.
41) Среди великих… С. 356.
42) Там же. С. 356.
43) Доде А. Собр. соч.: В 7 т. Т. 7. М., 1965. С. 435.
44) См.: Добровольский Л.М. Запрещенная книга в России: 1825—1904. М., 1962. С. 145—147.
45) Бем А.Л. Мысли о Тургеневе // Бем А.Л. Письма о литературе. Прага, 1996. С. 125.