(Интервью, данное в апреле и мае 2004 года. Беседовали Елена Калашникова и Светлана Силакова)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2005
— Вы не были в России с 1995 года. Как вам Москва, как девушки на улицах? Какие у вас ощущения?
— Самые приятные ощущения, меня прекрасно понимает публика. Я провел концерты, сделал записи для телевидения, дал интервью… Мне, безусловно, приятно, когда на концертах многие подпевают, просят спеть ту или другую песню. А что касается красивых девушек, я их вижу на каждом шагу, но сейчас я уже не в том возрасте, чтобы увлекаться подряд каждой девушкой.
— Отличается ощущение на улице в Париже и здесь? Можно понюхать воздух и сразу понять, где находишься?
— Конечно, воздух в Париже другой. Москва гораздо более пыльный город, за ним следят меньше. В Москве все время висит дымка, а Париж постоянно поливают водой, все водостоки работают идеально, в воздухе ни пыли, ни песка. И флер, конечно, совершенно другой. Париж серый, там не принято красить дома.
— А сегодняшний Питер понравился?
— От этого города мне никуда ни деться. В Питере я вырос, там началось мое поэтическое и художественное творчество. Вот сейчас ездил туда выступать, получил от концертов огромное удовольствие.
— Вы, наверно, встретились там с друзьями, которые по каким-то причинам не могли приехать к вам в Париж?
— Разумеется. Например, повидал Володю Эрля, который не может прилететь в Париж по состоянию финансов. Но очень многие, знаете ли, до Парижа добирались — ко мне приезжали мои старые друзья — покойный Генрих Сапгир, Генрих Худяков, экстравагантный такой поэт…
— Когда началась ваша эпоха? Когда вы и ваши друзья почувствовали, что не просто у кого-то учитесь?
— Моя эпоха началась, когда я родился. Другое дело, когда я начал осознавать, что такое поэзия. Лет в восемнадцать-девятнадцать я понял, что Гомер — первый человек в мировой поэзии. С самого раннего детства я жил в окружении книг. Мой отец, переводчик и поэт Лев Васильевич Хвостенко, собрал великолепную библиотеку.
— Вы были ребенком, ходили в советскую школу… Что с вами там происходило?
— В советской школе со мной происходило то же, что и с обычными школьниками. Правда, я учился в несколько привилегированной школе, которую мой отец в свое время и организовал. Это была английская школа. Пионером я, конечно, был, но получал двойки и тройки. За хулиганское поведение меня торжественным образом из пионеров исключили. За манкирование уроками, за неуважение к преподавателям.
— Значит, вы и английского не выучили?
— Английский преподавали в школе хорошо, да и в семье у нас на нем говорили, поэтому он у меня сохранился. Мой отец родился в Англии — его семья эмигрировала сразу после революции.
— В то время, наверное, единицы общались дома на иностранных языках. Хотя из книжек советские дети узнавали, что это практиковали в семье Ульяновых.
— Нет, это совершенно не было принято. Тем не менее и бабка, папина мать, с которой я жил, и отец, и все его друзья-переводчики, которые приходили к нам в дом, говорили на языках. Отец многим помогал, особенно старикам-репрессированным. Это были бывшие князья, знаменитые профессора, которых пересажал Сталин, они возвращались уже в преклонном возрасте, заниматься ничем не могли, и отец подкидывал им переводы.
— Каких-то известных переводчиков старшего поколения вы знали? Лозинского, например?
— Конечно. Лозинского, Донского… Сейчас уже не очень хорошо помню, так давно это было. Арнольди знал, был такой знаменитый человек.
— Кто ваша мама?
— Моя мама… К сожалению, она умерла. Я никогда с ней не жил, отец разошелся с ней, когда мне было три года. Потом я жил с мачехой, она тоже умерла, и отец умер, так что в девятнадцать лет я остался практически круглым сиротой.
— Вы себя рано почувствовали самостоятельным?
— Примерно с того времени, как пришлось вести самостоятельную жизнь. Я всегда испытывал эйфорию от того, что существую в этом мире один и ни от кого не завишу. Что не приходится ни перед кем отвечать, что никто не стыдится, не огорчается и не восхищается тем, что я делаю. Я не имею в виду, конечно, своих друзей и соратников.
— В стихотворении Бродского 1961 года есть такие строки: «Как хорошо, что некого винить, / Как хорошо, что ты никем не связан, / Как хорошо, что до смерти любить / Тебя никто на свете не обязан». Вам знакомо ощущение самодостаточности?
— Да. Ощущение самодостаточности во мне полное.
— Вы человек больше диалогического или монологического склада? Вам нужны собеседники?
— В смысле собеседников мне хватает самого себя — это гораздо удобнее, надежнее и комфортабельнее. Иногда себя хвалю, иногда ругаю, иногда восхищаюсь, умиляюсь, иногда в полном негодовании от своих сочинений. Но тем не менее для того, чтобы продолжать то, что я делаю, мне хватает самого себя.
— Из «литературных» друзей есть люди, которые по-прежнему для вас много значат, с которыми вы ведете внутреннюю полемику?..
— Самый главный и абсолютный мой адресат — Анри Волохонский. Несколько человек уже умерли — Иван Алексеевич Лихачев, Юрий Домбровский.
— А общение с Бродским много для вас значило? На Пряжке вы на одной койке лежали — вначале он, потом вы.
— С Бродским мы совершенно не похожи. Тем не менее в молодости, в начале 1960-х, мы с ним были довольно близкими друзьями. Я учил его английскому.
— Он брал у вас уроки?
— Не то чтобы уроки… Я ему давал английские книжки, иногда помогал в переводах, которыми он начал заниматься.
— Как вы думаете, автор несет ответственность за свои произведения?
— Ну, разумеется. Автор должен довести свои произведения до совершенства. Но что такое совершенство? Каждую работу можно продолжать бесконечно, остановиться всегда трудно. Финал, конец каждой работы я бы назвал компромиссом между художником и произведением. Все, что мы публикуем и выставляем, — это, в сущности, компромиссные варианты.
— Вы вообще долго работаете над своими вещами в разных жанрах? После того, как стихотворение напечатано или спектакль поставлен, остается ощущение неудовлетворенности?
— Когда стихотворение напечатано, оно уже отошло, я о нем не думаю. Потом прочитаешь и удивляешься: кто же это написал? Неужели ты? А на концертах петь приходится то, что любят и ценят зрители. То, что мне, разумеется, уже неинтересно. Гораздо интереснее создавать новые вещи. А самым любимым детищем для меня был и останется театр.
— Ваша театральная «ипостась» реализовалась только в Париже?
— В Париже, да. Хотя первая моя пьеса «Запасной выход» прошла в Америке, в городе Нортхемптон, на первом русском фестивале визуальных искусств. Ее мы написали с Анри Волохонским еще в 60-х. Она прошла на английском с большим успехом.
— Как у вас распределялись роли в тандеме с Волохонским?
— Никак. По-дружески. Тексты мы сочиняли совместно, а музыку — в основном я. Один пишет одну строчку, другой — вторую, и обсуждаем. Писать вдвоем очень просто.
— Анри Волохонский, как я понимаю, не просто для вас друг, а идеальный «другой», с которым можно разговаривать всю жизнь. Кроме него, вам встречались подобные люди?
— У меня есть еще большой друг, Сергей Есаян, он тоже живет в Париже [1]. Я считаю его своим учителем живописи и скульптуры, он привил мне серьезное настоящее отношение к искусству.
— На радио «Свобода» у Волохонского спросили, есть ли в современной поп-культуре личность, которая пробуждает интерес к поэзии у неофитов, молодежи… Кого бы назвали вы?
— Трудно сказать. Не думаю, что поэт может что-то пробудить в других людях. Я сталкивался с разными, часто довольно патологическими случаями. Иногда поэт возникал из ничего. Как правило, большинство поэтов и исчезают в ничто, перестают быть поэтами или забывают о том, что они поэты. Но иногда творчество превращается в манию.
— А Волохонский, отвечая на этот вопрос, назвал вас.
— Да? Наверное, он прав. Я действительно пробуждаю в молодежи интерес к своей поэзии. В основном, конечно, благодаря песням. Мои стихи мало кто знает. Я их несколько раз читал в Москве и Питере, и как ни странно, народ с интересом слушал.
Песня обладает мелодическим ладом. Она проникает в память гораздо быстрее, а стихи, чтобы их осознать, запомнить, нужно прочитать раз 20— 30. На своих концертах я в основном пою и немножко читаю. В театре у Анатолия Васильева был мой поэтический вечер…
— В середине 1980-х один мой знакомый, будучи студентом филфака МГУ, зачитывал вслух ваши басни, эпатируя преподавателя. Тот возмущался: «Как ты можешь?» А он говорил: «Но ведь напечатано» — и показывал ваши тексты. Вы хотели бы прочитать свои стихи как посторонний читатель?
— Это довольно трудно. Даже разобрав поэзию на алгебру и гармонию, невозможно представить извне, что такое вдохновение. В основном образы приходят откуда-то издалека. Как-то в Нью-Йорке я читал свои стихи подруге, и они привели меня в такое умиление, что от счастья я чуть не плакал.
— Существуют два противоположных взгляда на соотношение поэзии и автора. Одни считают, что произведение поэта — это нечто большее, чем он сам. Другие полагают, что в поэзии выше головы не прыгнешь. А вы как считаете?
— Наши предки говорили: «Поэт — это рупор Бога». Я считаю, внутри меня сидит какой-то демон. Сократ говорил: «Я ничего не знаю, но мой внутренний даймон объясняет, что нужно делать и говорить». Поэтическое творчество свободно от всяких догматов — и это самое главное.
Поэт в первую очередь — создатель языка. Думаю, язык создали первые поэты. Хотя мы и знаем, что вначале было Слово. Новый Завет мне вообще ближе, ведь он подарил человеку свободу.
— А у вас есть святой?
— Мой святой — Никола, он покровительствует путешественникам, поэтам, ворам, беднякам. А с другой стороны, ту же функцию исполняет Ганеша.
— То есть вы не хотите придерживаться одной религии?
— Индуизм решает одни проблемы, христианство — другие. Человек, стоящий вне конфессий, свободен от неправильно воздействующих на его разум проблем.
— У вас не было таких периодов, чтобы, как Пастернак, разочароваться и «отказаться» от собственных работ?..
— У меня были такие ощущения, особенно в детстве. Так я уничтожил почти все, что написал до двадцати. Стихи, картинки… Я решил, что все это баловство и что искусством надо заниматься гораздо серьезнее. И не сожалею об этом. Хотя отчасти сожалею, любопытно посмотреть, что я делал в те времена. Иногда даже отдельные строчки в голове мелькают, но я стараюсь их не вспоминать, чтобы не огорчаться.
— Как в 1960-е вы и ваши знакомые представляли себе Ренессанс? Эпоха многогранных личностей должна быть близка вам по духу. Или у вас в то время сложилось «школьное» восприятие: Средневековье — «темные» века, а Возрождение — «рассвет»?
— В отцовской библиотеке было много иллюстрированных томов, по которым я изучал культуру Средневековья и Ренессанса. В литературе мне интересен период, начиная с трубадуров и заканчивая Данте. А потом, конечно, Шекспир.
Поэзия трубадуров близка мне удивительной свободой импровизации и абсолютным владением темой. Если поэт хвалит патрона, то делает это мастерски. Впрочем, не будем забывать, что в этой области блистали и восточные поэты, особенно в жанре касыды. Это такой специальный жанр, когда поэт восхваляет владыку и просит что-то для себя. Однажды в шутку мы с Анри Волохонским сочинили касыду министру культуры Фурцевой. Не знаю, получила ли она ее.
— Гомер и Шекспир были разрешены советской властью. А были ли в вашей юности книжки обэриутов?
— Стихи обэриутов я открыл для себя, когда мне было лет двадцать, не больше. В самиздате ходило много их текстов. Меня очень удивила схожесть того, что делали они, и того, что пишу я. К этому времени я хорошо знал Заболоцкого и Хлебникова. Для обэриутов Хлебников был кумиром, как и для меня. С него началась новая эра в истории не только русского, но и мирового стихосложения.
— Что он, по-вашему, делает с языком?
— Хлебников или я?
— В ком вы компетентнее, о том и расскажите.
— Хорошо, скажу и за себя, и за Хлебникова. Главное, что определяет поэта, — не авангард сам по себе, авангардом можно считать все, что угодно, — а желание проникнуть в первозданную сущность языка, в его архаическую историю. Ведь за каждым обыденным словом стоит породивший его миф.
— Были ли вы знакомы до эмиграции с Михаилом Мейлахом? Он ведь занимается тем, что вам близко, — и Ренессансом, и обэриутами?
— Он был молодым академическим ученым и узнавал от меня, что происходит в современной поэзии. Записывал каждое мое новое стихотворение.
— У вас есть стихотворение, посвященное Константину Кедрову. Как вы относитесь к поискам метаметафористов?
— Они мне гораздо интереснее, чем все остальное. По крайней мере, чем концептуализм. Хотя мне нравится и Пригов… В общем, такие люди, как Кедров, я, Анри Волохонский и еще некоторые, — создают славу теперешней поэзии.
— Какие у вас «отношения» с Тартуской школой? В вашей книге «Берлога пчел» рассказана история о том, как ученики Лотмана записали ваши с Волохонским частушки как народные и опубликовали в одном из Тартуских сборников…
Афиша вечера четырех поэтов в Париже. На фото слева направо: Слава Лён, Генрих Сапгир, Константин Кедров, Алексей Хвостенко.
— Это, конечно, курьез. С Лотманом я не был знаком, но мне нравится то, что он делал. Я читал его работы о Пушкине. Они написаны с энтузиазмом, дай Бог, чтобы таких книг было побольше.
— Можете ли вы сделать синтаксический разбор последней строки песни «Чайник вина» — «Скоро ночь и проходит уже»? Что такое это «и проходит уже»?
— Человек сидит за столом, грустит и напрасно ждет свою возлюбленную. Он просит слугу налить ему чайник вина. В Китае, как вы знаете, вино подавали в чайниках. А «скоро» и «уже проходит» — это оксюморон. Ночь и наступает, и одновременно проходит.
— Согласны ли вы с предисловием Леонида Ентина к книге «Берлога пчел»[2]? Я имею в виду такую фразу: «Написанные на эти мелодии песни были своеобразным утверждением первенства слова в его мощи и суверенности, утверждением мысли над всерастворяющей музыкальной эйфорией»?
— Согласен, конечно. Предисловие было написано еще в 1960-х, когда эти тексты собрали и опубликовали в самиздате. В то время для нас музыка имела огромное значение, и я, будучи молодым поэтом, восхищался современными, особенно джазовыми, музыкантами.
— Но из слов Ентина получается, что, сочиняя текст на музыку, скажем, Колтрейна, вы хотели его победить. Но ведь это не так?
— Совершенно я не хотел никого победить, просто хотелось быть ему адекватным. Но я здесь не вижу никакого противоречия.
— Для вас существует иерархия жанров?
— Я не считаю, что один жанр выше или ниже другого. Можно написать басню высокого содержания или трагедию, которая будет как лопнувший пузырь. Аристофан, Софокл, Еврипид — удивительные сочинители. Если вы помните, «Лягушек» Аристофана в Афинах ставили, вопреки всем обычаям, не один раз, а целых пять.
— Есть книги, к которым вы возвращаетесь? Скажем, рука сама тянется к какой-то книжке?
— Один из таких авторов — Лоуренс Стерн, «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» и «Сентиментальное путешествие». К Шекспиру постоянно возвращаюсь, без него никуда. Если бы не Шекспир, может, я ничего бы не написал. К Беккету, к Джеймсу Джойсу.
— Были ли люди из мира литературы, которые на вас сильно повлияли?
— Безусловно. Это классики. В первую очередь Гомер, Данте, Шекспир, Пушкин, Хлебников. И себя я причисляю к людям, создающим эпоху в культуре. Это ощущение подспудно существовало во мне всегда. И чем дольше я живу, тем больше в этом убеждаюсь.
— Оно появилось у вас еще в Советском Союзе?
— Разумеется, да. Я уехал из России, когда мне было 37 лет, в 1977 году. Мне ужасно повезло, что я осуществил этот поступок.
— Но вы говорили, что вообще не думали об эмиграции, что это произошло по инициативе Анри Волохонского.
— Да, Анри спровоцировал меня на этот решительный шаг. О чем я совершенно не жалею.
Думаю, если бы не Анри, я бы не уехал. Я вообще не думал ни о какой эмиграции, мне все равно, где жить. Несмотря на все неудобства, которые были связаны с советской властью, я умудрялся выживать и что-то делать. Но не удавалось реализовать себя — не было никаких выставок, концертов, спектаклей.
— А мимикрировать под советскую действительность не пытались?
— Пытался. Я учился у Николая Павловича Акимова на постановочном факультете ГТИ, Государственного театрального института. Мы с Анри написали несколько пьес для театра, но их, конечно, не поставили. Даже детскую пьесу «Первый гриб», хотя она и понравилась некоторым режиссерам, в том числе Зяме Карагодскому, который руководил тогда питерским ТЮЗом. Он сказал: «Все это хорошо, ребята, но лучше напишите-ка мне сценарий по “Марсианским хроникам” Брэдбери…»
— «Детским автором» вас вроде бы не назовешь — но в том, что вы делаете, есть такое веселое обаяние…
— Моими лучшими слушателями всегда были дети, причем самые маленькие. Когда дети Сережи Есаяна были совсем крошки, лет по пять — шесть, они с восторгом слушали мои песни, те, которые я до сих пор пою, например «Сучку с сумочкой». Как-то мы справляли у Сережи Новый год. И вот приходит его мама, Серафима Теодоровна, знаменитый педиатр, и слышит: дети, увидев меня, закричали: «Дядя Леша, дядя Леша, спойте “Сучку с сумочкой”!» Им нравилось то, как я пою, — наверное, сочетание слов, далеких по значению.
— Вас и рок-тусовку разделяет, как минимум, одно поколение. Расскажите, как вы познакомились с группой «АукцЫон»? Вы понимали, кто они такие?
— Не очень хорошо. Это было мое первое знакомство с русским рок-н-роллом. Я с ними встретился в Париже, а до этого даже не подозревал, что он вообще существует. Для меня рок-н-ролл был музыкой второго сорта: я человек джаза, классической музыки, особенно барочной. Венецианцы, Телеман, Бах…
— Контакт с «АукцЫоном» — это было просто счастливое стечение обстоятельств? Вы предчувствовали, что знакомство перейдет в долгое и плодотворное сотрудничество?
— Наше сближение произошло очень быстро. Один мой знакомый французский продюсер пригласил во Францию «АукцЫон», «Звуки Му» и «Кино». Больше всего я сошелся с «АукцЫоном», их выступление показалось мне самым веселым. Я пригласил их к себе домой, и они стали у меня жить полным составом, спали на полу.
— Вы, наверно, очень общительный человек?
— Ну, разумеется. Во-первых, я сам по себе очень общительный человек, а кроме того, в течение пяти лет я держал в Париже клуб, через который прошло столько народу!.. И в скватах был арт-директором. Устраивал выставки, спектакли, концерты.
— Вы там в основном занимались художественной частью или старались людей накормить?
— В основном, конечно, художественной, а уж потом все остальное. Пьянка, искусство, прием друзей — все шло параллельно. Сквоты были разные — несколько интернациональных, два чисто русских. В Париже их великое разнообразие. По возвращении во Францию я собираюсь в один из них опять вселиться. Франция, особенно Париж, — для меня дом родной.
— Вы живете в Париже или в «русском Париже»?
— В Париже. Русского Парижа нет, хотя русских там довольно много. В Нью-Йорке существует Брайтон-Бич, где действительно собрались скопом русские и создали такой русский рай.
— Третья волна русской эмиграции интегрировалась или находится на краю французского общества? Французы ведь считаются нацией довольно замкнутой…
— Это совершенно неверно. Французы как раз гостеприимны, любознательны и очень любят русских. Особенно художников. К художникам у них совершено трогательное, нежнейшее отношение. Когда приходилось решать какие-то трения, стоило заявить, что я художник, и отношение ко мне сразу менялось.
Трудно сказать, какой я художник, — русский или французский. Картины мои покупают и во Франции, и в Америке, и в других странах. Но чувствую я себя, конечно, русским художником.
Моя основная аудитория как артиста — тут, в России. Но русских во Франции уважают, любят. Я не могу пожаловаться на недостаток внимания со стороны французов.
— Следите ли вы за новыми французскими книгами? Есть ли у вас знакомые французские литераторы, которые понимают, что делаете вы, и вы понимаете, что делают они?
— Нет, таких знакомых у меня нет. Я и современную беллетристику не читаю. В основном классику. Совместных проектов с французскими музыкантами тоже, пожалуй, не было. Я просто общался кое с кем из живших во Франции исполнителей, которые пели русские песни, — с Алешей Димитриевичем, Диной Верни. Если говорить о французском шансоне — я переводил Брассанса. И, по-моему, кое-что удачно. И выставлялся я там неоднократно.
— Что такое, по-вашему, удачный перевод?
— Удачная адаптация одного текста к другому. Русского к английскому, английского к французскому, немецкого к итальянскому и так далее. Произведение должно стать произведением культуры той нации или того народа, на язык которого переводится. Фонетика, конечно, важна. Искусство слова не существует без фонетики.
— До отъезда вы не пробовали себя в переводе?
— Пробовал, но мне не удалось опубликовать в России ни одной строчки. Чего я только не переводил!.. Шекспира, конечно. На свой манер и лад. Существующие переводы были слишком сглаженные. Пастернак переводил слишком субъективно, Лозинский более объективно, но покорявее. Мне очень нравятся переводы Кузмина, особенно комедий.
— А «ваш» Шекспир какой?
— Грубый, ироничный, тонкий, высокообразованный и, безусловно, гениальный.
— Такого в русской литературе еще нет?
— Почему нет? Если исследовать его творчество по русским источникам, не зная оригинала, вполне удастся оценить, кем был Шекспир для нашей всеобщей культуры.
— Вы серьезно относитесь к своему творчеству?
— Разумеется, серьезно. Что такое, в сущности, мои песни? Стихи, которые поются. Все, что я сделал, я стараюсь как-то реализовать. В том или ином виде — это касается пьес, песен, картин. Я могу писать картину, ставить пьесу, читать стихи — для меня это одно и то же. Я, как говорят французы, artist complet.
— Как отражается, по-вашему, в литературе, отличие женского и мужского творчества?
— Женская литература очень отличается от мужской. Она со своими специфическими интересами, особенно сексуально ориентированными. Сексуальность по-разному направлена. Если у женщин она почти всегда неприкрыто откровенна, то мужчины пытаются зашифровать эти отношения и вывести их в более метафизическую сферу. Мы онтологически разные существа. В Ленинградском университете я ходил на семинар по генетике, которую тогда только-только реабилитировали, и однажды слушал лекцию покойного профессора Любищева, одного из первых русских генетиков. На вопрос, верит ли он в теорию эволюции, он ответил так: «В то, что мужчина, грязное, нечистоплотное существо, произошел от обезьяны, я охотно верю, но женщины — эти воздушные нежные создания — безусловно, произошли от птиц». А что касается значимых для меня женщин-писательниц, их довольно много: Марина Цветаева, Анна Ахматова, Белла Ахмадулина. Женская лирика отличается от мужской, как небо от земли.
— Вы больше учились или занимались самообразованием?
— Самообразованием. На лекции я вообще старался не ходить. В Ленинградском университете ходил на семинар по генетике.
— Вы считаете, наука многое объясняет в жизни?
— Не столько объясняет, сколько дает некоторые факты, которые каждый может расценивать на свой вкус и лад. Но ведь многие не признают никакой науки. Считают, что она приносит вред, что вера гораздо важнее. Я не отношусь к экстремистам ни того, ни другого рода. Главное в нашей жизни — это быть художником. Творить что-то. Хлебников говорил, что человек — либо изобретатель, либо приобретатель. Изобретатель равняется художнику, а приобретатель — нет. В одном манифесте я давно написал, что все люди когда-нибудь станут художниками.
— А разве художнику не нужен приобретатель? Чтобы, когда художнику надоест картина, приобретатель носился бы с ней как с писаной торбой?
— Если все на свете — художники, приобретатели уже не нужны. Будет обмен. Художник повесит картину в музей и будет ее всем показывать. Художник не обязательно рисует картины, он может предаваться бессмысленным мечтаниям.
— А сейчас над чем работаете? Я слышала, пишете автобиографию?
— Да, такое автобиографическое повествование. Кроме того, веду дневник — там отчасти дневниковые записи, мысли, афоризмы, максимы, рисунки, коллажи. Потом издам — в том виде, в каком оно выстроилось само, не вырывая ни одной страницы.
_______________________________________________________________
1) Сергей Есаян (р. 1939) — художник, многократно и с успехом выставлялся в различных странах Европы. Иллюстрировал некоторые книги А. Волохонского и А. Хвостенко.
2) Книга стихотворений А. Волохонского и А. Хвостенко, написанная в 1960-е годы, выпущена в 2004 году издательством «KOLONNA Publications» (Тверь).