Журнал «Konstantinopel und St. Petersburg, der Orient und der Norden» (1805—1806)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2005
Россия днесь одно семейство.
А ты – душа его, блаженство.
Что может Крона гнев строптив?
Теперь сам Бог тебе покажет
Вселенной царствия, и скажет:
Гряди, плени и осчастливь!»[1]
А.Ф. Мерзляков (1801)
… Я все более убеждаюсь в том, что Север и Восток во всех отношениях, как с точки зрения морали, так и истории, представляют собой две основные стихии земли, что однажды все должно стать Востоком и Севером <…>[2].
Фридрих Шлегель (1802)
Немецкоязычный журнал «KonstantinopelundSt. Petersburg, derOrientundderNorden»[3], местом издания которого на титульном листе значились Петербург и саксонский городок Пениг, во многих отношениях заслуживает нашего внимания. Во-первых, потому, что представляет собой довольное редкое, почти уникальное для того времени явление: журнал был своего рода интернациональным проектом, он редактировался, или, как тогда было принято говорить, составлялся, одновременно в России и в Германии. Один из редакторов жил в Петербурге, а второй – в Касселе (хотя местом издания в Германии значился Пениг), откуда каждый готовил свою часть журнальных материалов. Во-вторых, крайне любопытно и требует комментария самое сочетание городов, вынесенных в заглавие журнала: какие геополитические и культурные представления могли стоять за идеей такого издания, выходившего в начале XIX в., когда «греческий проект» Екатерины II, казалось бы, был уже далеким прошлым?
С другой стороны, как ни необычен и ни любопытен, или – иными словами – ни курьезен «Константинополь и С.-Петербург», по большому счету этот журнал – такое же дитя своего времени, как и многие другие немецкие и русские периодические издания XVIII – начала XIX в., забытые, ничем не выдающиеся собрания суждений о самых различных предметах, переводов, экстрактов из ученых сочинений и скромных по своему качеству художественных произведений. Присутствие их в истории литературы долгое время было не более чем видимостью: зарегистрированные в общих указателях периодических изданий, из-за неоригинальности и пестроты своих материалов (садоводство и Гомер, минералогия и экономика, описания путешествий и новейшие открытия в медицине) они редко удостаивались быть подробно изученными, и обращение к ним всегда имело какие-то дополнительные причины – как объекты монографических исследований они были малоинтересны.
Такое пренебрежительное отношение к наиболее распространненому в эпоху Просвещения типу журнала – журналу «энциклопедическому», «поучительно-развлекательному», предназначенному для чтения в широкой публике, а не в ученых кругах, и предлагавшему читателю самые разнообразные по тематике материалы, – закреплено как в академической истории русской периодики (у Беркова)[4], так и в самой авторитетной (и одновременно самой полной) истории немецких журналов (у Кирхнера)[5]. В основу обоих трудов, предлагавших не только историю своего предмета, но и литературно-критическую его оценку, было положено актуальное, несомненно, и сегодня представление о журнале как об органе периодической прессы, сообщающем нечто новое и интересное из разных областей знания или же по специальному предмету. Этот критерий, т. е. количество публиковавшихся в изданиях новых оригинальных текстов известных ученых и литераторов, и определял качество сотен немецких и десятков русских журналов. Формула была довольно простой: чем больше выдающихся, новых для своего времени текстов и мыслей, тем значительнее издание. Остальные походя упоминались как бесцветные или не имеющие четкой литературной и философской позиции.
Используя подобный инструментарий, историки литературы могли, кроме того, отследить «снижение» или «повышение» качества периодического издания, выходившего в течение ряда лет, а также констатировать прогресс или регресс литературного процесса по мере выхода новых журналов. Так, ранние исследователи «Teutscher Merkur» Виланда, сообразуясь с появлением в издании статей Гердера, Гете и, позднее, Шиллера, оценивали соответствующие периоды журнала как годы «расцвета», в то время как отсутствие «выдающихся» сочинений сигнализировало «спад» или даже «закат» издания[6]. С аналогичных позиций П.Н. Берков утверждал, например, что «’Новые ежемесячные сочинения’ делали шаг назад по сравнению с ‚Собеседником любителей российского слова’», предоставляя место не только оригинальным сочинениям, но и переводам[7]. В свою очередь, журнал «Утренний свет», выходивший ранее двух названных русских изданий, был, по мнению Г.П. Макогоненко и присоединившегося к нему Беркова, еще «эклектичным», поскольку в нем печатались отрывки из разного рода ученых сочинений, а мыслям из Бэкона соседствовали цитаты из Паскаля, Юнга и Виланда[8].
Эклектичность и неоригинальность – главные претензии, предъявленные некогда исследователями периодики к журналам эпохи Просвещения, много лет оставались исцерпывающе дефинирующими это явление признаками, характеристиками незрелой еще журналистики, а заодно с ней и литературы (особенно русской). Поэтому и сегодня, доставая, что называется, на свет Божий один из таких забытых по своей «незначительности» журналов, мы вправе задать вопрос: нужна ли нам вообще история периодики подобного рода, или эта историческая свалка текстов пригодна лишь на то, чтобы мы время от времени могли черпать из нее «забавные» сюжеты?
Думается, что нужна. Потому что история такой журналистики дает нам возможность увидеть эпоху Просвещения не в квинтэссенции ее эстетических, философских и иных смыслов, спроецированных собранием лучших текстов, а в ее общественном модусе, в ее культурной практике тиражирования идей и знаний, т. е. во многом так, какой она видела себя самое.
Подход к изучению периодики эпохи Просвещения постепенно меняется. В Германии об этом свидетельствует появившийся со времен Кирхнера целый ряд работ по истории региональной[9] прессы, в которых просветительские журналы наряду с другими видами периодики рассматриваются с точки зрения их посреднической функции, как средство распространения в публике идей, понятий, знаний и моральных основ Просвещения, а также как инструмент объединения читателей внутри этого просвещенного (просвещаемого) пространства, – иначе говоря, как один из способов институционализации общественности[10]. Собственно художественная или эвристическая ценность журнальных публикаций и, соответственно, «оригинальность» журнала в целом перестает играть при этом главенствующую роль, журнал дефинируется не как смыслопорождающий культурный механизм, а как смыслотрансферирующий, как носитель, средство Просвещения – Medium der Aufklärung.
Благодаря журналам знания, бывшие ранее собственностью ученых и заключенные в книгах, которые большая часть нации не понимала, не могла и не хотела читать, были пущены во всеобщий оборот, обработаны, переведены на доступный язык и прошли, подобно разменной монете, через все руки. Все открытия, опыты и исправления, которые иначе остались бы известными одним только ученым, часто способным извлечь из них как раз наименьшую пользу, были доведены до сведения всех слоев населения, с ними можно было ознакомиться везде, им подражали, их улучшали, их перенимали или отвергали. <…> Журналы стали кладовыми человеческого разума, в них хранятся величайшие сокровища человеческого духа для всеобщего пользования[11], –
писали в предисловии к «Предметному указателю к важнейшим немецким журналам и еженедельникам» в 1790 г. его издатели Бойтлер и ГутсМутс, а Иоганн Генрих Кампе, двумя годами ранее возражая Кристиану Гарве, сомневавшемуся в пользе периодических сочинений, так подытожил свое рассуждение:
Я глубоко убежден в том, что журналы – несмотря на их эфемерное существование и даже благодаря ему – больше способствовали расширению и прояснению [просвещению] общественного круга идей, чем иное превосходное литературное произведение, которое, может статься, и тогда еще будет красоваться в библиотеках, когда журналы давно уже постигнет участь всей макулатуры[12].
Не менее выразительную характеристику журналов эпохи Просвещения можно обнаружить и в известной книге Иоганна Адама Берга «Искусство читать книги» (1799):
Для чего мы читаем периодические издания? Цель этого чтения состоит в том, чтобы узнать не только новости из ученого и политического мира, но также дух и потребности своего века, ибо нельзя не согласиться с тем, что гений эпохи [Genius eines Zeitalters] открывается нам намного полнее в периодических, чем в других сочинениях. <…> в объемных книгах мы больше и чаще трудимся для наук, в журналах – для мира. Поэтому тому, кто хочет изучить устремления и мнения своих современников, следует читать периодические издания <…> По ним мы скорее, чем откуда-нибудь еще, сможем заключить об уровне культуры, на котором находятся теперь люди, о судьбах наук и государств[13].
Из этих и других высказываний современников о феномене журнала в эпоху Просвещения[14], складывается вполне определенный облик издателя (и автора) просветительского журнала – переводчика «ученых материй» на доступный широкому читателю язык, посредника идей, представляющего публике на страницах своего издания духовный и интеллектуальный портрет эпохи, собирателя в «архив времени» всего полезного и важного с целью улучшения и просвещения человека. Информация, предлагаемая читателю в просветительском журнале, всегда исходит «из вторых рук»[15]. Такая роль самым непосредственным образом влияла и на подбор журнальных материалов: переводы из античных авторов и иностранных писателей, выдержки из книг, поэзия, статистические данные, описания физических опытов и достижений медицины – все, что по мнению издателя могло способствовать распространению полезных в обществе идей и знаний, находило место в просветительском журнале. Отсюда вытекал и хорошо известный принцип составления журнала того времени – сочетание пользы и развлечения при максимальном разнообразии предлагаемых читателю материй, с тем чтобы каждый мог выбрать себе чтение по интересам. Впрочем, польза состояла в приобретении не только необходимых просвещенному человеку познаний, но также и важных моральных принципов «современника своей эпохи», – журнал активно вмешивался в образ жизни читателя, предъявлял к нему ряд требований.
Конечно, просветительская программа была реализована в разных изданиях с разной степенью верности идеалу, поэтому употребленное нами понятие просветительского журнала ни в коей мере не должно пониматься как обозначение некоего универсального жанра. Политические, исторические и иные пуанты в интеллектуальном полотне отдельных изданий могут быть осмыслены только после подробного изучения значительного массива текстов, – мы же стремимся указать только на самые общие черты и особенности периодики Просвещения.
Стоит отметить, кстати, что если с описанной выше точки зрения взглянуть на карамзинский «Московский журнал» и тем более на «Вестник Европы», то станет понятным, как эти издания, содержавшие множество подобранных по определенному плану переводных статей и рецензий, могли оказать такое мощное воздействие на читательскую публику и так явно определить пути развития русской литературы.
В общем и целом русская журналистика XVIII – начала XIX в., рассмотренная в более широком европейском контексте, однако, еще во многом требует переоценки. Огромная работа в этом направлении проделана В.Д. Раком, предметом многолетних кропотливых трудов и поисков которого стало выявление источников и реконструирование составительской техники русских периодических изданий, а также литературных сборников[16]. Анализируя состав переводных текстов в этих изданиях, ученый показал, например, что издатели русских журналов руководствовались при отборе материалов не злободневной актуальностью, а познавательной и воспитательной ценностью текстов, поскольку последние предназначались для долговременного пользования[17], – другими словами, журнал рассматривался как своего рода архив или музей, куда (в законспектированном виде) помещались важнейшие идеи и знания эпохи.
Такой взгляд на русские (и не только) журналы эпохи Просвещения дает нам возможность дистанцироваться от необходимости видеть в них более или менее оригинальные продукты творчества отдельных писателей (подход, на который претендовали журналы романтиков) и помогает нам уяснить их важнейшую историко-культурную функцию – функцию посредников Просвещения. Нет сомнения, что адекватное прочтение этих текстов по многом способно углубить наши представления о культурной практике эпохи Просвещения.
С намерением подробно рассмотреть с данных позиций один из таких просветительских журналов – компетентных, но долгое время недооценивавшихся «делателей» культуры своей эпохи, «практиков» Просвещения – мы обратились к «Константинополю и С.-Петербургу. Подобно многим другим журналам, это издание стремилось вобрать в себя ряд идей и представлений, которые, по мнению создателей издания, были поучительны и важны для своего времени. Оказавшись при этом между двумя культурами, «Константинополь и С.-Петербург» отразил их словно через двойную призму.
Библиографические данные журнала[18]
Konstantinopel und St. Petersburg, der Orient und der Norden. St. Petersburg und Penig, bey Dienemann und Comp. 1805-1806. 7 Bde. 24 Hefte. – 8˚.
1805
H. 1-3: Hrsg. von Fr[iedrich] Murhard[19], H. 4-9: Hrsg. von Fr[iedrich] Murhard und H[einrich] Reimers. H. 10-12: Hrsg. von Fr[iedrich] Murhard. Bd. 1 = H. 1-4, Bd. 2 = H. 5-8, Bd. 3 = H. 9-12. На отдельных титульных листах ко всем трем томам за 1805 г. редакторами указаны: Fr[iedrich] MurhardundH[einrich] Reimers. Приложения: гравюра «Das Serail des Großherrn zu Konstantinopel. Titelkupfer zum ersten Band v. Konstantinopel und St. Petersburg. gest. v. [M.] Thoenert in Leipzig»,гравюра «Facade der Wechselbank [in St. Petersburg]», «Plan von Kronstadt (aus: Reimers, H.: St. Petersburg am Ende seines ersten Jahrhunderts). gest. v. J. C. Petermann. Leipzig».
1806
Указания о редакторах в отдельных номерах отсутствуют. На отдельных титульных листах к томам редакторами указаны: Bd. 1: Hrsg. von [FriedrichEnoch] SchröderundFr[iedrich] Murhard. Bd. 3, Bd. 4: Hrsg. von Fr[iedrich] Murhard und B[enjamin] Heideke. Титульный лист ко 2-му тому за 1806 г. отсутствует.[20]Bd. 1 = H. 1-3, Bd. 2 = H. 4-6, Bd. 3 = H. 7-9, Bd. 4 = H. 10-12. Приложения: H. 1-12: IntelligenzblattNr. 1-12; гравюра из издания «OssiansGedichteinUmrissen. Erfunden und radirt von J. C. Ruhl. St. Petersburg und Penig, 1805», гравюра «Prospekt der neuen noch nicht vollendeten Kasanschen Kirche, wie sie nach ihrer Vollendung werden wird».
Издатель, редакторы и авторы журнала
В декабре 1804 г. российский журнал «Патриот» напечатал объявление о выходе с января 1805 г. «нового и любопытного» журнала: «Constantinopol (sic!) undSt. Petersburg, derOrientundderNorden. EineZeitschriftherausgegebenvonFriedrichMurhard»[21]. Уведомление помещалось в разделе библиографических известий из Германии, и его источником значился некий «проспект»:
Множество ученых мужей в Европе и Азии присоединилось к издателю для сего предприятия. В отношении к России будет участвовать известный библиотекарь, г. коллежский советник Келлер, который, путешествуя ныне во внутренности Империи, собирает материалы для Voyagepittoresque и от которого надеемся мы получать отрывки для сего журнала, и г. коллежский советник фон Раймерс, сочинитель недавно вышедшей книги großeRussischeGesandtschaftsreiseindieOttomanischePforte, и многие другие отличные мужи в Российской империи. Беспрерывная переписка с Константинополем, Смирною и Александриею подает нам способ сообщать любопытнейшие известия о Турции, Персии и Египте; из Англии, Калкуты, Бомбая и Мадраса получаем мы всегда известия об Индостане; один ученый купец Голландской в Кантоне дарит нас от времени примечательными известиями о Китае, и некоторые ученые при Российской японской экспедиции будут обогащать сей журнал записками их путешествия. Приятный слог, живость описаний и красивая наружность обещают сему журналу успех его достойный.
Каждый месяц будет выходить одна книжка от 8 до 10 листов, с картинками и ландкартами. Цена всему году 6. рхтл. 12 грош. Генварь месяц выйдет уже в декабре, с одною картинкою, представляющею Сераль Константинопольской[22].
Итак, был объявлен немецкий журнал, задуманный как своего рода «совместное предприятие», активное участие в котором должны были принять и российские ученые мужи. Такой концепт явно предполагал распространение журнала в России, однако в анонсе «Патриота» не сообщалось имени книгопродавца, у которого российские читатели могли бы приобрести издание, а цена была указана только в рейхсталерах.
Текст «проспекта», уведомлявшего о выходе «Константинополя и С.-Петербурга» и попавшего в руки издателя «Патриота», был помещен также в немецких газетах – «Berlinische Nachrichten von Staats- und gelehrten Sachen» и «DerFreimüthige» Коцебу/Меркеля (не исключено, что анонс в «Патриоте» был напрямую заимствован из одной из газет: оба издания распространялись в России и охотно использовались для компилятивных публикаций в российской периодике) [23]. Уведомление было сделано непосредственно от имени издательства, в котором должен был выходить новый журнал, и было подписано – «F. DienemannundComp. inPenig».
Когда же «Константинополь и С.-Петербург» попал в руки петербуржцев? Мы полагаем, что не раньше лета 1805 г., когда в российской столице появился новый книгопродавец, объявивший в немецких «С.-Петербургских ведомостях» об открытии им книжной и музыкальной лавки[24]. Дело в том, что этим книгопродавцем был не кто иной, как F. Dienemann, в издательстве которого и выходил наш журнал[25]. Спустя некоторое время после своего пребытия в Петербург Динеманн сообщил петербургским читателям о том, что в продажу к нему поступил, среди прочих изданий, журнал «Константинополь и С.-Петербург». Годовая подписка на 12 выпусков журнала стоила в Петербурге 10 рублей[26].
До приезда в Петербург Фердинанд Динеманн [JohannFerdinandDienemann, 1780 — до 1855] уже несколько лет осуществлял свою деятельность в Пениге, провинциальном саксонском городке недалеко от Альтенбурга. По совету своих петербургских родственников, братьев Кёлеров, старший из которых, Генрих [Heinrich Karl Ernst Köhler, 1765-1838], к тому времени был уже европейски известным историком искусства и археологом[27], Динеманн решился открыть в Петербурге так называемую «ассортиментную» книжную торговлю [Sortimenthandlung], т. е. книжную лавку, в которой продавалась бы не только его собственная, но и чужая издательская продукция[28]. Кроме книг Динеманн торговал также нотами, музыкальными инструментами и предметами искусства, – специализация, вполне традиционная в то время. Таким же традиционным был и способ доставки в Петербург книжной продукции из-границы – тюки с книгами приходили морем.
Дела Динеманна в Петербурге шли сначала неплохо. Книготорговый оборот увеличивался, для лавки потребовалось новое помещение[29]. В течение 1805 и 1806 гг. книгопродавец регулярно публикует в приложении к немецким «С.-Петербургским ведомостям» объявления о получаемых им новинках. В августе 1806 г. появляется известие о поступлении в продажу первых номеров «Константинополя и С.-Петербурга» за 1806 г. и о годовой подписке на все 12 выпусков[30]. Благополучие Динеманна было, однако, недолгим. В ноябре 1806 г. книгопродавец был обвинен в хранении запрещенной книги и в 24 часа выслан за пределы Российской империи[31]. За высылкой немедленно последовало разорение, и после 1806 г. Динеманн не смог издать уже ни одной книги[32]. «Константинополь и С.-Петербург» завершился 12-м (декабрьским) номером, хотя еще в ноябре 1806 г. редакторы сообщали читателям, что намерены продолжать издание журнала.
Инициатором и движущей силой «Константинополя и С.-Петербурга» был Фридрих Мурхард [FriedrichWilhelmAugustMurhard, 1778-1853], известный в свое время политический публицист и журналист из Касселя. С исторической точки зрения, показателем его известности можно считать наличие небольшой статьи во «Всеобщем немецком биографическом словаре»[33], – честь, которой другие герои нашего повествования удостоены не были.
Мурхард был нетривиальной, чрезвычайно деятельной и разносторонне развитой личностью полигисторского типа. К 1805 г. 26-летний молодой человек имел в своем сurriculumvitae следующие свершения: проучившись два года в Геттингенском университете, он получил степень доктора наук, стал ассесором Королевского общества наук в Геттингене, выпустил в свет 5-ти томную «Bibliothecamathematica» и 2-х томную «Историю физики», путешествовал по Востоку, сотрудничал в многочисленных журналах, а в 1804 г. опубликовал часть дневников своих путешествий под заглавием «Картина Константинополя»[34]. Подобную бурную деятельность Мурхард продолжал осуществлять и в дальнейшем, время от времени конфликтуя с кургессенскими властями: трижды в своей жизни Мурхард был по политическим мотивам арестован, но каждый раз более или менее счастливо спасался от длительного тюремного заключения[35].
Знакомство Фридриха Мурхарда с Динеманном[36] состоялось, по-видимому, около 1804 г. и следует полагать, что его поводом стало издание книги «Картина Константинополя». Это трехтомное сочинение, на форзаце которого значилось «Penig, beiDienemannundCo.», вышло в свет в 1804 г. и было посвящено российскому императору Александру I[37].
С петербургской стороны в течение 1805 г. редакцией руководил Генрих Раймерс [HeinrichChristophReimers, 1768-1812], выходец из Лифляндии[38]. После учебы в Геттингене он служил переводчиком трех коллегий в Палате уголовного суда в Ревеле, а затем переселился в Петербург, где был сначала переводчиком при Коллегии иностранных дел, а впоследствии служащим Почтового департамента. Так же, как Мурхард, Раймерс побывал в Турции: в 1793 г. он сопровождал чрезвычайное посольство Голенищева-Кутузова в Константинополь[39]. Самым известным произведением Раймерса стала его книга о Петербурге, опубликованная уже в пору сотрудничества с Динеманном в 1805 г.[40] Позднее литератор участвовал в журнале «Ruthenia», издал книгу об Академии художеств и занимался составлением петербургских адресных книг[41].
Как состоялось знакомство Раймерса с Мурхардом и кто ему мог способствовать, останется, видимо, неизвестным. Может быть, контакт возник через петербургских родственников Динеманна: Генрих Кёлер скорее всего знал Раймерса, поскольку и тот и другой принадлежали к – в общем-то обозримому – кругу тех петербургских немцев, которые в конце XVIII – начале XIX в. активно участвовали в научно-культурной жизни города и были теснейшим образом связаны с определенным ученым и журналистским миром немецких земель. Оказавшись в Петербурге, к этому кругу стал причастным и Фердинанд Динеманн[42].
Русско-немецкие связи этого периода довольно сложно, на наш взгляд, рассматривать как ряд изолированных и сугубо частных контактов. Поэтому, восстанавливая круг знакомств немцев, оказавшихся в Петербурге и добившихся значительного положения в российском обществе, мы сталкиваемся все с одним и тем же набором имен. Нужно полагать, мы имеем дело с вполне устойчивой коммуникативной системой, обслуживавшей, несмотря на разность вглядов ее участников, целостное культурное сообщество. В Германии это прежде всего круг Коцебу-Меркеля-Беттигера, связанный с изданием периодики, интересовавшейся «русскими» темами и имевшей в России своих информантов, а в России – имевшие многочисленные «немецкие» контакты братья Кёлеры, братья Кюгельген, Генрих Шторх, Иоганн Рихтер, Беньямин Бергманн, Бернхард Брейткопф, Фридрих Максимилиан Клингер. Кстати, у нас есть основания предполагать личное знакомство Беттигера с Фердинандом Динеманном: в оправдательной записке от 1810 г. отец книготорговца, говоря о дарованиях сына, обещавших тому самую блестящую карьеру, ссылается на мнение «надворного советника Беттигера», который отмечал в Фердинанде «музыкальные таланты и необычные познания в литературе и языках»[43]. Разумеется, не для каждого отдельного контакта в этой цепочке существует документальное подтверждение в виде писем, упоминаний и т.п., но существование ее несомненно – именно благодаря ей в конце XVIII – начале XIX в. был возможен самый активный культурный трансфер между Россией и Германией.
Что представляли из себя русские контакты Мурхарда, не вполне ясно. Еще Вайдеманн указывал на то, что, став ассесором Геттингенской королевской академии, традиционно имевшей самые тесные связи с Императорской Академией наук в С.-Петербурге, Мурхард направил туда в 1797 г. четыре своих сочинения[44]. В трудах Академии эти работы опубликованы не были, и выяснить судьбу этих сочинений, к сожалению, не удалось (для нашего исследования была бы особенно любопытна cтатья «О прояснениях, которые мы можем ожидать от России в отношении Востока»). Подзаголовки к двум другим статьям Мурхарда, напечатанным в немецких периодических изданиях, свидетельствуют об интересе автора к деятельности Вольного экономического общества в Петербурге[45].
К сотрудничеству в «Константинополе и С.-Петербурге» Мурхард привлек авторов, живших, как и он, в Касселе и, вероятно, вращавшихся вместе с ним в одних и тех же литературных кругах города: Георга Кристофа Келльнера [GeorgChristophKellner, 1765-1808][46], Саломона Меркеля [SalomonFriedrichMerkel, 1760-1823] [47] и Филиппа Бреде [PhilippFerdinandBrede, 1781-1807] [48].
Чрезвычайно важен для нас тот факт, что все упомянутые авторы «Константинополя и С.-Петербурга», включая Раймерса, в свое время учились в Геттингене. Келльнер, Меркель и Раймерс принадлежали к старшему поколению геттингенцев, они учились в университете еще в 80-е годы. Раймерс, прибывший в Геттинген, вероятно, вместе со стипендиатами Петербургской Академии наук[49], был зачислен в университет в том же 1785 году, что и Келльнер, приехавший продолжать обучение из Ринтельна[50]. Несмотря на разнообразие предметов, которые изучали будущие участники журнала (юриспруденция, теология, математика), все они были слушателями лекций Августа Людвига Шлецера. По сохранившимся в архиве Шлецера спискам его студентов – к сожалению, явно неполным – видно, что оба Мурхарда, Бреде, Раймерс и Меркель посещали лекции Шлецера по статистике[51] (этот предмет в XVIII – первой половине XIX в. подразумевал учение о государствах), Раймерс посещал, кроме того, лекции Шлецера по европейской истории и политике[52], и, надо полагать, все они участвовали в знаменитом шлецеровском «Reisecollegio»[53], – семинаре, на котором уделялось внимание практической стороне путешествий.
В «Константинополе и С.-Петербурге» ссылки на Шлецера как на значительный авторитет можно встретить в связи с самыми разными историческими сюжетами. Влияние Шлецера на Мурхарда неоднократно подчеркивал и Вайдеманн. По его мнению, стремление Шлецера-историка воспитывать в своих слушателях политическую активность и независимость суждений, а также внимание ученого к публицистике как «одному из сильнейших культурных орудий» должны были найти самый живой отклик в сердце геттингентского студента[54]. Мурхард был учеником Шлецера и в другом отношении. Так же, как его учитель, издатель «Константиноля и С.-Петербурга» с разной степенью совершенства владел не только классическими, но и северными, и южными европейскими, и славянскими языками[55], а кроме того проявлял жгучий интерес к русской истории.
Схожее влияние испытал на себе и брат Фридриха Мурхарда, Карл, а также его друг Филипп Бреде. В 1799 г. оба приятеля анонимно опубликовали небольшой сборник переводов под названием «MüßigeAbendstündchenzweierFreunde»[56]. Среди переводов с английского, голландского, португальского, испанского, итальянского и шведского[57] в книге имеются переводы из Ломоносова («Ода к Анакреону» и идиллия «Полидор») и из Сумарокова (басня «Дуб и трость»). Переводы с русского подписаны криптонимом «B.» и, без сомнения, принадлежат перу Бреде. К текстам сделаны подробнейшие библиографические ссылки на использованные русские издания. В этой связи напомним, что библиотека Геттингенского университета благодаря Шлецеру и барону фон Ашу уже к концу XVIII в. располагала превосходным (а в настоящее время ставшим уже абсолютно уникальным) собранием русских изданий[58].
Учитывая, что «русский элемент», объединивший будущих участников «Константинополя и С.-Петербурга», столь прозрачно объясняется влиянием Шлецера, заслуги перед российской историей которого, кстати, к моменту выхода журнала удостоились высочайшей оценки[59], заманчиво было бы предполагать и участие самого ученого – прямое или косвенное – в создании журнала. Однако никаких источников, по которым можно было бы заключить о любом выходящем за рамки университетских контактов знакомстве Фридриха Мурхарда и его соревнователей с Шлецером, нам обнаружить не удалось. Так что ученый был вдохновителем журнала, вероятно, более в области идей, чем в сфере конкретной их реализации.
Возвращаясь к составу авторов, участвовавших в журнале с российской стороны, следует сказать, что в 1805 г., кроме имени Раймерса, других мы не встретим[60], хотя материалы, опубликованные анонимно, наверняка принадлежали не только его перу. По крайней мере тематически они явно относятся к компетенции петербургской редакции («Письмо из Одессы», «Записки из Грузии», «Кавказ»). Однако атрибуция этих и других материалов журнала неизбежно требует ответа на вопрос о том, имеем ли дело с намеренно скрытым авторством, или лишь – с использованием текстов из других периодических изданий без ведома их создателей. По этой причине авторы статей, опубликованных в «Константинополе и С.-Петербурге» анонимно, будут упомянуты в другом месте.
В конце 1805 г. в приложениях к «ZeitungfürdieeleganteWelt» и «DerFreimüthige» Динеманн объявил читателям о том, что петербургская часть журнала отныне переходит в руки «библиотекаря Шредера» [FriedrichEnochSchröder, 1764-1824], издававшего до тех пор «St. PetersburgischeMonatsschriftzurUnterhaltungundBelehrung»[61]. Мекленбургский уроженец Шредер, учительствовавший, подобно многим другим российским немцам, в начале своей карьеры в Лифляндии, попал в конце 90-х гг. XVIII в. в Петербург, где всего несколько лет спустя стал заметной фигурой не только немецкоязычной, но и русскоязычной петербургской журналистики. Сотрудничая в 1806-1810 гг. с Гречем, Шредер так же, как и он, удостоился в 1812 году исключительной для военного времени привилегии – права издавать политический журнал[62].
В «Константинополе и С.-Петербурге» сотрудничество Шредера, однако, было недолгим. Довольно скоро в «DerFreimüthige» уже сообщалось, что уведомление о новом петербургском редакторе было преждевременным.Библиотекарь продолжил издание «St. PetersburgischeMonatsschrift»[63], а петербургская часть материалов по иронии судьбы стала готовиться в Москве: редакторские обязанности с российской стороны выполнял теперь Беньямин Гейдеке [BenjaminChristophGotthilfHeideke, 1765-1811], издатель знаменитого «RussischerMerkur», запрещенного в конце 1805 г.[64] Как справедливо отметил Р.Ю. Данилевский, в это время Гейдеке помещал на страницах «Константинополя и С.-Петербурга» материалы, предназначавшиеся первоначально для «RussischerMerkur», но не успевшие выйти в свет[65].
Участие Гейдеке в «Константинополе и С.-Петербурге» пришлось на весьма нелегкий период его жизни – с конца 1805 г. тянулось разбирательство о «Russischer Merkur»[66], пастору был предъявлен целый ряд обвинений. Из письма, написанного им 6-го апреля 1806 г. в Петербург к Иоганну Буссе, мы узнаем также о постигшей в это время Гейдеке тяжелой утрате – смерти его 25-летней супруги[67]. Увидев в этой смерти знак того, что он и сам уже «близок к цели», Гейдеке спешил уладить свои дела и позаботиться об устройстве детей. За упомянутым в письме намерением «при одном единственном небрежном прикосновении» к нему взять в руки «посох странника» стояло, нужно думать, не что иное, как решение покинуть Россию в случае неблагоприятного исхода дела о «Russischer Merkur».
Практика редактирования
На наш взгляд, уже по объявлениям Динеманна в немецких «С.-Петербургских ведомостях» можно было заключить о том, что журнал, как и другие книги, ноты и музыкальные инструменты из ассортимента книгопродавца, ввозился в Россию. Это предположение подтверждают и данные каталогов лейпцигских книжных ярмарок. В них местом издания «Константинополя и С.-Петербурга» (а сведения в каталоги подавались самим издателем) последовательно указывался только Пениг[68]. Как петербургское издание здесь же анонсировался первый том книги Раймерса о Петербурге[69]. О втором томе того же издания было сказано, что он вышел в Пениге[70]. Между тем, открыв книгу, читатель мог убедиться в том, что все было как раз наоборот.
К тому, что действительным местом издания книг Динеманна мог быть Петербург, скептически относились уже современники издателя. В газете Коцебу о выходе первого номера журнала, например, писали:
С.-Петербург и Пениг? Сочетание этих городов, конечно, вызовет у вас насмешливую улыбку, однако остерегайтесь переносить на сам журнал то невыгодное впечатление, которое неизбежно произведет эта насмешка. Сочетание городов в названии – идея издателя; вероятно, он, помечая титульный лист Петербургом, рассчитывал что-то выгадать. Впрочем, то, что журнал напечатан не в резиденции российского императора, а в резиденции г-на Динеманна, доказывают уже одни грубые ошибки, сделанные в транскрипции русских имен[71].
Несмотря на серьезность подобного аргумента более твердую уверенность в том, что Динеманн не пользовался услугами какой-нибудь петербургской типографии, а печатал свои книги в Германии, дают донесения цензоров Петербургского цензурного комитета за 1804-1806 гг. В этих материалах полностью отсутствуют упоминания о «Константинополе и С.-Петербурге», хотя те же архивные источники тщательно документируют цензурование других петербургских немецких журналов этого времени (например, журнала И. Миллера «St. PetersburgischedeutscheZeitschriftzurUnterhaltunggebildeterStände», 1804, а также уже упоминавшегося журнала Ф. Шредера «St. PetersburgischeMonatsschriftzurUnterhaltungundBelehrung», 1805-1806)[72]. Это обстоятельство дает нам право заключить, что «Константинополь и С.-Петербург», как и другие книги, получаемые книгопродавцами из-за границы (по регулярной подписке через почту или большими партиями через таможню), не подлежал рассмотрению в цензурном комитете.
«Константинополь и С.-Петербург» печатался, без сомнения, в Германии, а город на Неве значился местом издания, скорее, символически, поскольку сам издатель жил в это время в Петербурге и издавал журнал, имевший самое непосредственное отношение к российской столице. Кроме того, редакторам, вероятно, также немаловажно было подчеркнуть «интернациональный» характер журнала, ведь часть публикуемых материалов действительно готовилась в Петербурге. Не менее символический, хотя и в другом смысле, характер носило и указание на Лейпциг в первом издании книги Мурхарда «Картина Константинополя», – здесь Лейпциг явно обозначал местонахождение комиссионера, распространявшего издание[73]. Стоит отметить при этом, что сама по себе практика набора петербургских изданий в типографиях Германии была отнюдь не редкой: порой из-за отсутствия необходимых шрифтов, а также с целью упростить дистрибуцию за границей петербургские издатели пользовались услугами крупных лейпцигских, берлинских или гамбургских типографщиков. В том, что «Константинополь и С.-Петербург» печатался в Германии и затем ввозился в Россию, не было ничего из ряда вон выходящего. Необычность этого периодического издания в том, что его составление было связано с постоянной координацией двух географически разнесенных редакций. Совместный российско-германский проект требовал серьезной, учитывая скорость почты того времени, логистики. Как же можно себе представить редактирование такого издания в начале XIX в.?
Уже один только взгляд на композицию отдельных номеров журнала позволяет сделать ряд существенных заключений по этому поводу.
В 1805 г. каждый номер содержал обычно около десятка «статей», при этом основная часть объема приходилась, с одной стороны, на историко-этнографические зарисовки о Константинополе, Востоке в самом широком смысле слова и его жителях, а с другой – на материалы о Петербурге, знакомившие читателя с историей застройки города и дававшие представление о расположенных в нем учреждениях, театрах и т. п. В конце номера публиковались повесть в «восточном духе» и/или несколько небольших стихотворений (их автором часто был указан Филипп Бреде), а кроме того – «Турецкие мелочи и анекдоты». C июня в журнале появилось небольшое приложение, «Extrablatt», из номера в номер заполнявшееся пародиями и другими шутливыми текстами. Здесь, к примеру, можно было прочесть «Заключительные сцены в Кревинкеле» (1805. Bd. 2. S. 344-352) – новую концовку, придуманную авторами к прогремевшей тогда пьесе Коцебу «DiedeutschenKleinstädter», а также пародию в стерниановском стиле на записки путешественника – «Описания из подорожных писем, написанных во время моего путешествия по этому свету» (1805. Bd. 3. S. 113-122), и «Вальс для деревянной ноги» (1805. Bd. 3. S. 523-524). Несмотря на то что подавляющее большинство статей журнала не подписано, можно, на наш взгляд, довольно определенно сказать, какие материалы Мурхард получал из Петербурга, а какие собирал в Касселе.
Путешествие, совершенное Мурхардом по Леванту, Малой Азии и островам Греческого архипелага, вылилось в три больших литературных проекта – книги «Картина Константинополя» (1804) и «Картина Греческого архипелага» (1808)[74], а также в наш журнал. Думается, что концепты всех трех были с самого начала продуманы.
В предисловии к «Картине Константинополя» Мурхард говорил о том, что эта книга представляет собой лишь начало, введение к подробному описанию города и то, что не вошло в книгу – описание построек, сераля, султанского двора, армии и торговли, – будет представлено вниманию читателей позднее. Так как именно эти материалы оказались затем в «Константинополе и С.-Петербурге», у читателей были все основания полагать, что неподписанные историко-этнографические публикации с константинопольской тематикой принадлежали перу кассельского редактора журнала[75]. Подтверждение этому, – правда, без всякой конкретизации, содержится и в одном из сделанных Динеманном анонсов. Извещая публику о выходе 6-го и 7-го номеров «Константинополя и С.-Петербурга» за 1806 г., издатель писал:
Отвечая на многочисленные вопросы, мы сообщаем, что в этом журнале читатель сможет найти продолжение интересного произведения «Картина Константинополя», принадлежащее умелому перу того же автора, и что в большинстве статей о Востоке речь идет о предметах, относящихся до этого произведения[76].
Действительно, статьи журнала порой как будто разворачивают отдельные темы книги в ином ключе. Вот, описывая в «Картине Константинополя» внешность и одежду турчанок, Мурхард замечает: «Здесь я коротко рассказал вам о турецких красавицах <…>. Об их образе жизни, обычаях, образовании и правах речь пойдет в другом месте»[77]. В четвертом номере «Константинополя и С.-Петербурга» за 1805 г. мы находим статьи на эти темы. Оговоримся при этом, что поиск в «Картине Константинополя» текстов, идентичных журнальным публикациям, не дал ни одного положительного результата. В целом, книжные описания Константинополя сильно беллетризованы, автор здесь более углубляется в собственные переживания, чем в описание увиденного, в то время как журнальные публикации представляют собой миниатюрные историко-этнографические исследования. Напротив того, сопоставление журнальных статей о Петербурге с книгой Раймерса «Санкт-Петербург в конце первого столетия своего существования…» показало, что в «Константинополе и С.-Петербурге» фактически во всех случаях использовался именно этот источник[78]. В самом первом, январском, номере за 1805 г. описания императорского Эрмитажа и библиотеки Залуских прямо декларировались как отрывки из неопубликованной книги Раймерса (1805. Bd. 1. S. 11), однако и после выхода книги в свет (к весенней лейпцигской ярмарке 1805 г.) в журнале продолжало печататься множество других из нее отрывков.
Идентифицируя таким способом основную часть материалов по их принадлежности к компетенции петербургского или кассельского редактора и принимая во внимание характер подписанных публикаций, можно заключить, что «восточная» часть журнала находилась в постоянном ведении Мурхарда. Из роскошного трехтомного описания константинопольского путешествия, изданного Раймером в 1803 г., в журнале были напечатаны всего три небольших отрывка.
Перед нами складывается следующая картина: Раймерс отправлял Мурхарду в Кассель (может быть, через Динеманна) переработанные главы из своей книги о Петербурге, изредка добавляя к ним другие материалы, и Мурхард, употребляя большей частью собственные историко-этнографические заметки, а помимо них, сочинения своих знакомых кассельских литераторов, составлял уже готовые номера журнала. Несмотря на такую нехитрую логистику всего литературного предприятия (ведь Раймерс употреблял в основном свои собственные, уже «готовые» тексты, и, следовательно, его зависимость от других авторов была невелика) кассельскому редактору и она доставляла немало хлопот. Только-только приступив к изданию журнала, Мурхард писал 2-го января 1805 г. Гарлибу Меркелю, издававшему в то время вместе с Коцебу газету «DerFreimüthige» и сотрудничавшему в «Berlinische Nachrichten…»:
Очень много забот доставляет мне теперь мой новый журнал, который я вместе с коллежским советником фон Раймерсом, живущем в Петербурге, издаю под названием «Константинополь и С.-Петербург». Конечно, пройдет еще немало времени, пока в полной мере наладится пространная и крайне дорогостоящая корреспонденция, и поэтому вначале в статьях будет очень сложно поспевать за интересами времени. Но все же я надеюсь, что ежемесячник будет достаточно интересным, чтобы привлечь к себе надлежащее число покупателей. Журнала о Востоке у нас действительно еще не было, а Россия даст достаточно материала для достижения высшей степени многообразия[79].
Здесь же Мурхард просил Гарлиба Меркеля по возможности содействовать публикации объявления о выходе январского номера «Константинополя и С.-Петербурга» в «Der Freimüthige» и в «Haude-Spenersche Zeitung»[80] и тем самым помочь журналу приобрести широкую публику[81].
Исходя из того, что в конце декабря 1804 г. январский номер 1805 г. уже вышел из печати[82], можно рассчитать, что составляться он должен был, по крайней мере, месяца за два-три до этого момента, – учитывая скорость почты из Петербурга, а также время, необходимое на подготовку номера, пересылку в типографию и набор. Понятно, что в таких условиях тривиальная задержка почты или любой другой сбой должны были особенно болезненно отражаться на регулярности выхода журнала в свет. Как ежемесячное издание могло при этом заполняться из номера в номер материалами, обещанными издателем в самом первом анонсе («беспрерывная переписка с Константинополем, Смирною и Александриею», «известия об Индостане» из «Англии, Калкуты, Бомбая и Мадраса», «примечательные известия о Китае» от одного ученого голландского купца в Кантоне и записки от «некоторых ученых при Российской японской экспедиции»[83]), представить себе довольно сложно. Но также сложно себе представить, что Мурхард, задумывая «Константинополь и С.-Петербург», всерьез намеревался осуществить этот фантастический план.
В любом случае, сегодня нам вряд ли имеет смысл оценивать журнал с точки зрения обещаний, данных читателям издателем и редакторами и сожалеть, что в издании не оказалось аутентичных известий ни об Индостане (единственная в этом роде статья о самосожжении индийских вдов была написана неким Айхенбергом[84]), ни о Китае (материал, связанный с Китаем, ограничился заметкой «Россия и Китай. Опыт политической параллели»), ни о Японии. В конечном итоге для нас гораздо важнее состоявшийся «Константинополь и С.-Петербург», то есть тот ряд текстов, который оказался под обложкой журнала и был пригоден, по мнению редакторов, для того, чтобы «распространять [среди читателей] более доступное, верное и точное знание о Востоке и Севере» (1805. Bd. 1. S. I). Конечно, необходимость регулярно и загодя отправлять материалы из Петербурга в Кассель сказывалась на принципе их подбора и делала нереальным появление актуальных сообщений, но существенно и другое: публикация «готовых» текстов в «Константинополе и С.-Петербурге» вряд ли была вызвана желанием Мурхарда и Раймерса облегчить себе жизнь, поскольку представляла собой довольно распространенную для того времени редакторскую практику.
Ее же придерживался и Гейдеке. Когда в 1806 г. петербургская часть журнала перешла в его руки, он, вероятно опасаясь очередных преследований со стороны российских цензоров, стал обозначать особым значком материалы, относившиеся к компетенции северной редакции, снимая тем самым с себя ответственность за то, что появлялось в издании без его ведома. Эта мера предосторожности позволяет нам совершенно однозначно идентифицировать «петербургские» публикации журнала в этот период, их же самое беглое рассмотрение показывает, что, хотя Гейдеке и использовал, в отличие от Раймерса, в целом более разнообразные источники, подход к отбору текстов оставался у него все тем же: важнейшими критериями были не оригинальность, но «полезность» читателю, т. е. определенный познавательный эффект от прочитанного, и разнообразие представляемых публике тем.
Мурхард, Раймерс, Шредер и Гейдеке составляли журнал, тип которого мы в самом начале нашей статьи обозначили как «просветительский». По этой причине вряд ли было бы справедливо считать повторные публикации и компиляции, появлявшиеся в журнале, свидетельствами его литературного качества[85]. Мурхард не хотел писать научных трудов о Востоке, он хотел быть занимательным рассказчиком и полезным собеседником, – этими принципами он руководствовался сочиняя «Картину Константинополя» и «Картину Греческого архипелага»[86] и, надо думать, того же он ожидал от своих петербургских коллег.
Восток и Север: поиски историко-культурного контекста
Несмотря на то что «Константинополю и С.-Петербургу» в некотором роде было «зарезервировано» скромное место в истории периодики (все-таки журнал учтен в известном «Индексе немецкоязычных журналов: 1750-1815», подготовленном Геттингенской Академией наук, и к нему так же, как и ко всем остальным изданиям, входящим в «Индекс», составлен указатель содержания[87]), значения и характера нашего издания историки литературы до сих пор касались лишь дважды.
Так, в двухтомной истории немецких журналов Иоахима Кирхнера «Константинополь и С.-Петербург» упомянут как «географико-этнографическое» издание, впервые посвященное исключительно восточноевропейской тематике[88]. Конечно, такая интерпретация, подразумевающая объединение двух географических реалий, разнесенных уже самим заглавием, основана на представлениях совсем иной эпохи. К тому же она явно обусловлена взглядом немецкого, т. е. западноевропейского исследователя XX в., для которого Константинополь/Стамбул и Петербург – в природе вещей – находятся на востоке Европы, а Лондон и Париж (давшие название другому географическому журналу) – на ее западе. Интересно при этом только то, что Р.Ю. Данилевскому, российскому исследователю, такое объединение России и Турции в названии журнала уже совершенно не кажется естественным, – напротив того, оно «необычно» и требует легитимации. Поэтому сопоставление Константинополя и С.-Петербурга он объясняет «методикой, зародившейся в кругу французских просветителей и критиков общества (Монтескье)»[89].
Отталкиваясь от этих двух явным образом противоречащих друг другу мнений и пытаясь понять историко-культурную интенцию, внесенную создателями «Константинополя и С.-Петербурга» в свой журнальный проект, нужно признать, что одной географии тут вряд ли будет достаточно.
Начнем с авторской рефлексии. Уведомив читателей о том, что целью журнала станет «распространение в публикеболее доступного, верного и точного знания о Востоке и Севере», редакция посвятила сопоставлению двух столиц заглавную статью нового издания. Фиксируя координаты Константинополя и С.-Петербурга в культурной географии времени, этот текст предлагал довольно сильные метафоры:
На востоке и севере Европы сияют, подобно двум солнцам на горизонте, слепя глаза роскошью блеска, поражая душу величиной и величием, два удивительных города. <…> Замечательные для всех других народов своим расположением, для ученого, политика и летописца они еще более замечательны происшествиями ранних времен, приоткрывающих свои тайны, видами настоящего, полного непримиримых противоречий, а также манящими космополита радостными видами будущего (1805. Bd. 1. S. 1-2).
Далее совершался экскурс в историю обоих городов и раскрывалась роль монархов с предикатом «великий»: возвышение Константинополя при Константине Великом сравнивалось с возведением Петербурга Петром Великим, автор статьи подчеркивал свершившуюся при этом азиатизацию императорской резиденции Константина и, с другой стороны, европеизацию российской резиденции Петра:
Старая русская столица по своей форме и колориту была совершенно азиатской: богатые здания стояли рядом с бедными лачугами, улицы были кривыми, узкими и грязными, и совершенно восточными были как образ жизни жителей, так и их одежда (насколько это допускал климат), а также роскошь властителей. Однако Петр познакомился во время своих путешествий с европейской наукой и искусствами и захотел сделать из почти полностью азиатского государства новое европейское.
<…> Старый Рим, напротив того, по своим виду и форме имел характер старого европейского города, однако новая резиденция на полуазиатских берегах Боспора сразу же стала местом восточной беззаботности, восточной роскоши, восточного расточительства. Римляне позабыли свои римские нравы, и их императоры стали вскоре не чем иным, как азиатскими деспотами. Аполлон и Минерва, сопровождаемые свитой муз и граций, скрылись из метрополии государства, чье падение, казалось, уже давно было решено на совете богов. Наконец, дикие полчища османских турок появились у ворот прежде столь гордой императорской резиденции Рима и вымели хвостами своих коней все следы древнегреческой, древнеримской культуры. И вот ныне стоит он, величественный Константинополь, заключая в себе разительнейший контраст между великим искусством прошлого и диким варварством настоящего, ожидая от новой столицы Севера нового блеска для своего будущего. <…> Пусть новый Александр возведет на фракийском берегу свой трон и пусть его благословенному скипетру будут подвластны Восток и Север (1805. Bd. 1. S. 6-9).
В этом тексте, конечно же, очень ощутимы отголоски многовековой русской мечты о Константинополе, в последней трети XVIII в. реципиировавшейся в контексте известного «греческого проекта». Столь волновавшее умы как в Европе, так и в России, осуществление исторической миссии северной державы, воины которой рано или поздно должны будут дойти до врат Царьграда, совершенно недвусмысленно прочитывается на этом фоне и за сочетанием двух столиц в заглавии. Так что сопоставление Востока и Севера в журнале не было родом интеллектуального упражнения, а имело вполне конкретный историко-политический подтекст.
Аналогичный политический прогноз можно найти и в другой статье первого номера под названием «Виды Константинополя и султанского сераля». Мурхард, поставивший под этой статьей свое имя, завершал ее так:
Издалека все это производит ни с чем не сравнимое впечатление, так что нельзя удержаться от мысли о том, что здесь, где природа захотела дать человеку предвкушение небес, где открывается вид на три моря и две части света, – что здесь назначено быть единственной земной резиденции правительства будущих времен, которое соединит все земли и народы в высоком общем братском союзе и освободит наконец человечество от невыносимого, безграничного горя и нищеты, в которых оно тысячелетиями пребывало из-за варварства, невежества, тщеславия, честолюбия и властолюбия сильных мира сего. Пусть русский Александр возведет здесь свою резиденцию и долго и милосердно правит на благо своего века и грядущих поколений (1805. Bd. 1. S. 62).
Радикальность и космополитизм этого пассажа поистине захватывающи. Конечно, смутное упоминание о некоем «братском союзе народов», во главе которого Мурхард видел российского императора, дает обильную почву для самых смелых интерпретаций, однако отправной точкой рассуждений здесь оказывается освобождение греков из-под турецкого владычества.
Вряд ли есть необходимость напоминать, что варварами и самодовольными невеждами османов называли в Европе уже давно, в том числе и во времена Вольтера. При этом Константинополь, с освобождением которого неизменно связывалось возрождение Греции, выступал как бы культурным заместителем Афин, покорить его – значило победить варварство и вернуться (минуя византийское наследие) к ценностям и идеалам античной цивилизации[90]. Мурхард, как и многие его современники, нисколько не сомневался в том, что распад Османской империи близок и, вероятно, уже в статье 1797 г.[91] предлагал свое видение политической карты Европы. В 1804 г., посвятив книгу о Константинополе российскому императору, ее автор сделал совершенно недвусмысленное политическое признание.
Чрезвычайно любопытна в этом отношении и статья Мурхарда «Об обороне Константинополя от русских», появившаяся в 4-м номере лейпцигского журнала «NeueBellona» в 1805 г. Хотя в первый момент название статьи и вызывает недоумение, содержание ее является не чем иным, как руководством ко взятию Царьграда. Подробно осветив три различных способа захвата города и оценив как возможности турецкого противостояния, так и реальность помощи освободителям со стороны местного греческого населения, Мурхард приходит к выводу о том, что в современной ему исторической ситуации лишь Россия может стать обладательницей Босфора. Так что меры по укреплению Босфора, перечисленные в статье, предназначались не туркам, а российской армии.
Впрочем, – пишет Мурхард, – распространяя предложения по укреплению Босфора, этих великих, замечательных ворот Стамбула, я вовсе не хочу этим сказать, что желаю, чтобы турки и дальше были обладателями Константинополя. Я далек от этой мысли. Напротив того, я надеюсь, что российское государство скоро перенесет свою столицу в эту местность и для половины мира взойдет тогда свет просвещения, культуры и науки. Кроме того, я говорил лишь, чтó туркам следовало бы сделать для того, чтобы отвратить грядущую опасность от себя и своих потомков. Однако они этого не сделали, и маловероятно, что скоро сделают <…>[92].
Таким образом, под просвещенным скипетром Александра должно было свершиться наконец то «освобождение и просвещение Греции», на которое как на «вершину царственного пути ‚северной Семирамиды’» уповал еще Вольтер[93]. В пандан к завоеванию Крыма, символика которого в конце XVIII в. неизменно была связана с идеями Восточной империи[94], в журнале рассматривалось завоевание Кавказа, части Востока, в которую Россия, северная держава, несла все мыслимые блага просвещения[95]:
Жители Грузии, отныне соединенной с Российской империей на вечные времена, день ото дня все больше учатся ценить благодеяние, сделавшее их подданными правительства, которое защищает собственность и личность каждого, действует только в интересах всеобщего блага и не позволяет себе тех жестоких вымогательств, которые так распространены среди азиатских деспотов.
<…> Намерения, исполнить которые Петру Великому помешали обстоятельства его времени, а Екатерине Великой – ее внезапная смерть, наверняка осуществит Александр I. Если нам удастся завладеть Арменией и портами Азовского моря, то для торговли в этой известной на весь мир местности начнется новая великая эпоха <…>.
Из истории римлян известно, что тот, кто становился обладателем гористой Армении, неизменно оказывался естественным господином всех земель, которые относятся сейчас к персидскому ханству и азиатской Турции. Может быть, русскому Александру суждено пройти по стопам македонского, который в анналах истории щеголяет титулом великого (1805. Bd. 1. S. 139, 144-145).
«Константинопольский» вопрос – универсальная культурно-политическая мифологема – оказывался незаменимым звеном любой концепции, связанной с разрабатыванием историко-географических понятий Европы и Азии. Поэтому и логика культурной конструкции, предложенной автором статьи «Россия и Китай. Опыт политической параллели» в январском номере нашего журнала за 1806 г., также требовала присутствия в ней города-символа, объединяющего Европу и Азию. Здесь исходно выстраивается любопытная система оппозиций: Россия описывается как азиатское государство, ставшее с течением времени европейским, а Китай как азиатское, навсегда оставшееся восточным (morgenländisch). Обратим внимание на то, что автор публикации здесь отказывается от номинации «Север» в отношении России, предпочитая ей более однозначную – Европа. Россия противопоставляется Китаю как западное/европейское государство (abendländisch) – восточному/азиатскому. В будущем Китай, полагает автор, останется тем, чем был – «изолированным, самодостаточным миром, имеющим мало точек соприкосновения с другими народами», в то время как России он предрекает роль «судьи народов», контролирующего «сохранение равновесия государственных союзов». Резиденция «судьи» будет располагаться в месте, словно созданном для того, чтобы быть «столицей мира», – Константинополе. Россия, из рук которой Китай должен будет получить столь необходимую ему «дозу европейской культуры», распространит, кроме того, свое влияние на север Азии и Америки (1806. Bd. 1. S. 30-32).
Итак, в представлении участников журнала и в первую очередь его кассельского редактора география издания имела в виду обращение к ряду определенных идеологем и политических символов. В этой связи уместно, на наш взгляд, задаться вопросом о реальном историческом контексте, сформировавшем культурную географию «Константинополя и С.-Петербурга», и постараться восстановить смысловой ряд, референции к которому и составляли идею журнала.
Заслуги Мурхарда-путешественника, видевшего своими глазами Константинополь и острова Греческого архипелага и соединившего в рассказах об этих путешествиях этнографию, историю и политику в единое полотно, высоко оценены в работе Вильгельма Вайдеманна. Ученый писал о новаторстве Мурхарда, одним из первых среди немцев странствовавшего по Востоку и создавшего в «дневниках своих путешествий» яркий и необычный стиль, который возникнет в немецкой литературе лишь в конце 10-х годов XIX в.[96]
Действительно, актуальная культурно-политическая ситуация Османской империи и, соответственно, положение новых греков почти не отражены в «большой» немецкой литературе конца XVIII – начала XIX в. Немецкое паломничество в Турцию/Грецию зародилось уже под эгидой греческого национально-освободительного движения в 20-е гг. XIX столетия и вызвало к жизни целые потоки произведений самых разных авторов. До этого времени «греческие» темы, концентрировавшиеся в немецкой классике, составляли приоритет области духа и не нуждались в наглядных моделях. Редким исключением в этом отношении стал «Гиперион», действие которого Гельдерлин частично перенес в реальную Грецию 1770-х годов. При этом Гельдерлин так же, как и другие столпы немецкой классики, превознося землю прославленных героев и создателей бессмертного искусства, никогда воотчию так и не увидел ее[97].
Мечтая посетить Грецию, Винкельманн и Гете не проникли дальше Италии. Греческий мир остался для них физически недосягаемым прошлым, мечта о Греции осталась мечтой, – тем сильнее оказалось ее воздействие на эстетическое ощущение эпохи. Позднее миф соединился с исторически конкретной действительностью: поклонники Винкельманна спешили на помощь потомкам великих греков, борющимся за свою свободу.
Среди немецких путешественников, во второй половине XVIII – начале XIX в. все-таки увидевших реальную Грецию и оставивших описания своих путешествий, упоминаются обычно лишь двое: Герман фон Ридезель, близкий друг Винкельманна[98], и Якоб Л. Саломон Бартольди[99]. Как мы знаем, еще одним таким путешественником был Фридрих Мурхард. Все остальные описания путешествий по Греции/Турции этого периода принадлежат перу французских и английских авторов. Соотношение немецкого («классического») восприятия Греции и ее франко-английского освоения (практически-познавательного и, конечно, во многом обусловленного политическим и экономическим влиянием Франции и Англии на Турцию) замечательно демонстрируется в своеобразной хронике филэллинизма, завершающей книгу Вальтера Рема, где даты создания немецких литературных текстов и философско-эстетических трактатов перемежаются с многочисленными упоминаниями о пребывании французских и английских путешественников в Греции[100].
Немецкие классики не приняли участия в обсуждении греческой судьбы –реальная географическая локализация греческого духа их не интересовала и, очевидно, даже страшила. Тем не менее хочется высказать сомнения в том, что такая рецепция может быть приписана всей немецкой литературной общественности начала XIX в. Конечно, магия белых статуй в идеальных позах и пароль «самое гуманное из» сегодня, как и прежде, продолжают оказывать влияние на наше восприятие античности[101], и все же созданный немецкой классикой культ Греции в конце XVIII – начале XIX в. был реципиирован отнюдь не идеально, а исторически-конкретно: нет сомнений, что именно на большой читательский спрос был ориентирован поток переводной литературы путешествий и обсуждение греко-турецкой проблематики в прессе этого времени.
Английские и французские путешествия по турецким и бывшим греческим территориям переводились в Германии с молниеносной быстротой. Книги Антенора, Савари, Соннини, Чандлера, Шуазеля-Гуфье, Виттмана, Итона, Мурадгеи д‘Оссона, Оливьера, Пуквилля, Турнефора, не говоря уже о знаменитом «Путешествии Анархасиса» Бартелеми, почти сразу же по выходе оригинала появились на немецком, многие – в нескольких изданиях. Наглядно о массиве этого рода литературы можно получить представление, открыв вышедшую уже в 1813 г. шестую часть указателя И.С. Эрша[102] или более позднюю «Bibliotheca geographica» В. Энгельмана[103]: в них, среди путешествий по разным частям света, карт и руководств для путешественников, систематизированы опубликованные в Германии (в интересующий нас период почти исключительно переводные) описания путешествий по Греции/Турции начиная со второй половины XVIII в. Имея в виду ту важную роль, которую путешествие играло в историческом самоопределении эпохи Просвещения, а также в ее общей культурной практике, вряд ли приходится удивляться тому, что именно в описаниях путешествий оказались затронуты многие важные темы эпохи. Симптоматично также и то, что среди множества других текстов у Энгельманна упомянуты обе книги Мурхарда, книга Раймерса о путешествии в Константинополь и наш журнал «Константинополь и С.-Петербург». Игнорировать этот зафиксированный исторический контекст было бы ошибкой.
Обязательным компонентом описания подобных путешествий была глава «О национальном характере турок и греков» или «О современном состоянии греческого народа», где автор в зависимости от испытываемого им пессимизма или оптимизма, а также от довлевшего над ним идеологического контроля (путешественники нередко занимали официальные позиции при консульствах) так или иначе оценивал сходство греков с их великими древними предками и перспективы греческой национальной независимости[104]. Рассуждения на эти темы имеются и в «Картине Константинополя» Мурхарда[105], несомненно превосходно изучившего в свое время литературу вопроса и прекрасно ориентировавшегося в опубликованных до него описаниях путешествий по Турции/Греции[106].
Греко-турецкий вопрос относился в начале XIX в. к числу тем, усиленно рефлексировавшихся культурно-политическим сознанием эпохи, поэтому неудивительно, что немецкая периодика конца XVIII – начала XIX в. пестрит выдержками из описаний французских и английских путешествий (со ссылками на источник и без них), а также написанными на их материалах статьями о возможной судьбе Османской империи и скором освобождении греков[107]. По прочтении этих текстов, уже не приходится сомневаться в том, что теоретичность немецкой рецепции греческой темы может быть приписана только высокому литературному ряду. Литературная общественность Германии, вне сомнения, была конфронтирована также с другими – отнюдь не аполитическими – сторонами этой проблемы. Более того, следует полагать, что в процессе формирования греческого и неизбежно связанного с ним турецкого образа в немецкой общественности происхождение текстов не имело особого значения: греческий культ, созданный высокой литературой, реципиировался на фоне конкретных политико-культурных реалий[108].
Несмотря на программный характер высказываний о российском троне на Босфоре (все-таки речь шла о первом номере журнала, формировавшем определенные читательские ожидания на будущее), сама тема завоевания Россией Константинополя в дальнейшем не слишком часто встречается на страницах «Константинополя и С.-Петербурга». Конечно, от журнала, стремившегося в своих материалах к жанровому и сюжетному разнообразию и выходившего в течение двух лет каждый месяц, странно было бы ожидать развертывания символики и пафоса оды, в которой обосновывались бы претензии России на обладание Константинополем. Дело, однако, не только в этом. Очевидно, что журнал, предназначенный для читателей не только Германии, но и России, вынужден был вмещать в себя зачастую разнозаряженные тенденции.
Как известно, в первые годы правления Александра Россия проводила достаточно сложную политику в Восточном вопросе. Находясь, с одной стороны, еще с конца 1798 г. в союзнических отношениях с Портой, Россия стремилась, с другой стороны, «нейтрализовать эффект французской пропаганды в Греции и завоевать симпатии греческого общества»[109], однако допустить при этом открытых антитурецких выступлений было нельзя[110]. Даже если не принимать во внимание поддержку, оказанную Россией балканским деятелям освободительного движения в это время (а вопрос о том, в какой мере эти сведения могли быть известны в российском обществе, еще нуждается в отдельном рассмотрении), понятно, что уже один только факт существования в 1800-1807 гг. Республики Семи Соединенных островов под российским контролем должен был поддерживать в обществе надежды на грядущее исполнение исторической миссии России «доступить мира средины», т. е. Константинополя, о которой Державин не так давно писал в «Моем истукане». В первые годы правления Александра, провозгласившего неприкосновенность Турции официальным ориентиром внешней политики России, писать такие вещи уже было невозможно. Дипломатическое лавирование России в Восточном вопросе в полной мере отразилось и на цензурной дефиниции «политически корректного» высказывания.
В этой связи становится понятно, почему «петербургские» статьи «Константинополя и С.-Петербурга» нарочито аполитичны. В журнале можно было прочесть о самых разных сторонах петербургской жизни, но тогдашний читатель напрасно стал бы искать в издании материалов, каким бы то ни было образом затрагивающих российскую политику на Босфоре. Статья о том, «что может выйти из Константинополя под русским скипетром» (1805. Bd. 1. S. 8), заявленная в одном из примечаний самого первого номера журнала, – если она действительно существовала – так и осталась ненапечатанной.
Стремление избежать любого политически окрашенного высказывания о Константинополе и его дальнейшей судьбе характерно и для книги Раймерса о российском посольстве 1793 г. в Оттоманскую Порту. Причины этому все те же: публикуя свое произведение в 1803 г. в Петербурге, автор в силу изменившейся политической обстановки уже не мог воспользоваться тем культурно- идеологическим комплексом понятий, который сопутствовал русско-турецкой войне 1787-1791 гг.
В исследовании «Русская общественная мысль и балканские народы. От Радищева до декабристов» И.С. Достян указывает на ряд публикаций в русской прессе начала XIX в. по балканской тематике, отмечая при этом усиление антитурецких настроений после начала войны с Турцией в конце 1806 г., «особенно в связи с переговорами о разделе турецких владений, которые велись Наполеоном с Александром I на встречах в Тильзите и Эрфурте»[111]. Исследовательница специально не останавливается на проблеме соотношения прогреческих настроений российского общества с официальной позицией власти до 1807 г., однако приведенные в книге примеры ясно показывают: в это время открытое высказывание об участии России в греческой судьбе – даже в форме оды – стало невозможным. Более того, стало крайне редким самое обращение к теме новых греков. В «Вестнике Европы» за 1802-1804 гг. можно обнаружить несколько статей, заимствованных в основном из немецкой «Мinerva», в которых новые греки представляются достойными потомками древних и упоминается о возможности духовного возрождения Греции (Карамзин вслед за Архенгольцем поместил в своем журнале пересказ парижской речи Кораиса), но отсутствуют любые указания на то, какие условия необходимы для этого возрождения и кому именно придется их создавать[112]. В сходном ключе тему греческого возрождения рассматривал и Михайло Дмитриевский, отметивший в самом начале своих рассуждений вскользь, что знание русского языка грекам «может быть, некогда будет необходимо»[113].
Показательно, что русская переводная литература путешествий с турецкими/греческими сюжетами представлена в это время, в отличие от немецкой, всего двумя-тремя названиями[114], в то время как после 1806 г. число наименований этой литературы значительно возрастает[115]. Тем не менее, учитывая громадный интерес к классике в России в начале XIX в. (Теофилус Пруссис говорил в этой связи о «русском классическом возрождении» / «RussianClassicalAwakening»[116]), можно думать, что эта сфера в полной мере отразила филэллинистические настроения российского общества, чье выражение симпатии к новым грекам было стеснено рамками официального политического курса. Замечательны и прямые греко-русские пересечения этого времени: так, Евгений Булгарис, вернувшийся в 1789 г. в Петербург и живший там до своей кончины в 1806 г., оказал значительное влияние не только на работу Львова и Державина в анакреонтическом жанре, но и на интерпретацию античных авторов у младшего поколения поэтов – Мартынова и Гнедича[117].
Побочным эффектом описанной культурной ситуации стало переосмысление имени Александра I, некогда задуманного Екатериной II как аллюзия на Александра Македонского и символизировавшего грядущий освободительный поход России на Восток[118].
То, что эта культурно-политическая нагруженность имени российского Александра была ощутима в российском обществе еще долго после «греческого проекта», замечательно демонстрирует анекдот из «Записных книжек» Вяземского, рассказанный мемуаристу самим участником происшествия:
Дмитриев гулял по Кремлю в марте месяце 1801 г. Видит он необыкновенное движение на площади и спрашивает старого солдата, что это значит? «Да съезжаются, – говорит он, – присягать государю». – «Как присягать и какому Государю?» – «Новому». – «Что ты, рехнулся ли?» – «Да императору Александру». – «Какому Александру?» – спрашивает Дмитриев, все более и более удивленный и испуганный словами солдата. «Да Александру Македонскому, что ли!» –отвечает солдат. (Слышано от Дмитриева.)[119]
Однако с восшествием Александра на российский престол его имя постепенно приобретает новые коннотации, становясь при этом в оппозицию своему первоначальному источнику. Так, по воцарении Александра прославленный автор «Мессиады», Клопшток, публикует в журнале «Minerva» стихотворение, в котором он противопоставляет нового российского императора его великому тезке:
Он смыл пятна позора с этого имени, он одержал верх
Над героем Граника и Арбел,
Над героем лесов Иссы,
В бою, что тех намного благороднее.
Он увидел святой человечности
Явление …[120]
Это противопоставление навеяно, несомненно, всеобщим ликованием по поводу падения павловского режима. Репутация российского Александра, чье восшествие на престол было воспринято как избавление от деспотизма, требовала теперь не сближения с образом своенравного повелителя Азии, а отталкивания от него: новый российский император должен был в первую очередь править мудро и справедливо, а не срывать головы с плеч своих приближенных, как это делали Александр Македонский и Павел (хотя кровожадность последнего нужно понимать, конечно, больше метафорически). Прием антитезы Александр I ↔ Александр Македонский охотно использовался разными авторами и в дальнейшем.
Коцебу, к примеру, в 1804 г. сообщал читателям своей газеты о путешествии российского императора по остзейским провинциям следующее:
Также и Александр – я имею в виду не могущественного путешественника, колесившего по свету в сопровождении большой компании и в конце концов захотевшего возвести мост с земли на луну, – нет, я имею в виду милого гения России, для которого жители луны, узнай они о его существовании, наверняка охотно сами бы построили мост и спустили его на землю, – Александр в этом году путешествовал по своим немецким провинциям[121].
Тот же источник сообщал о поставленной в декабре 1804 г. на рижской (немецкоязычной) сцене пьесе «Киаза и Александр», посвященной именинам российского императора. Текст самой пьесы, отпечатанный, как указывал «Der Freimüthige», в Риге у Мюллера, разыскать не удалось, но по сведениям, сообщенным в рецензии, можно заключить об основных сюжетных ходах пьесы. Александр Македонский, после безуспешной попытки взять крепость татарской княгини Киазы, храброй и мудрой правительницы, обладавшей к тому же пророческим даром, проникает в стан врага под видом грека Гефестиона. Представ пред очи Киазы, Александр оказывается узнанным, следует словесная дуэль соперников. Киаза непреклонна, она ни за что не соглашается пропустить греческое войско через свои владения, отвергает также предложение руки и царства. Расставаясь с Киазой, Александр просит открыть ему его судьбу. Пророчица вновь отвечает отказом, произнося лишь: «Твой путь невыносимо светел, но ах! как он кровав!» На вопрос Александра о том, останется ли его имя в памяти потомков, Киаза пророчит:
В далеком, далеком будущем
Тебя будут знать все – и дурак, и мудрец,
Одни будут произносить твое имя с восторгом,
Другие – с отвращением.
Затем, спустя тысячелетия,
Придет другой Александр,
О нем, как и о тебе, будет говорить весь свет.
Он, как и ты, будет царствовать над половиной мира,
Восторгами наполнится грудь всякого, произносящего его имя,
Блеском славы он окружит
Человеческое достоинство и благородство!
Детей моего народа
Он выведет из жуткой ночи духа!
И для них займется великое утро,
Свет которого сделает счастливыми его народы…[122]
После вступления Александра I на российский престол образ государя-миротворца, разумеется, разрабатывался и русскими поэтами. Как известно, одними из первых распоряжений юного императора были отзыв казачьего отряда атамана М.И. Платова из индийского похода и восстановление отношений с Англией. Россия становилась защитницей мира, поэтому Карамзин, избрав подобающий случаю жанр классической оды, посвятил восшествию Александра на престол такие строки:
Монарх! довольно лавров славы,
Довольно ужасов войны!
Бразды Российския державы
Тебе для счастья вручены.
Ты будешь гением покоя <…>.[123]
Несколько лет спустя это противопоставление переводится на язык новых политических символов: российский император как правитель, преследующий исключительно мирные намерения, начинает последовательно противопоставляться уже не своему историческому тезке, а завоевателю, открыто инсценирующему себя в качестве нового Александра Македонского, – Наполеону.
А.Х. Востоков, имея в виду военные успехи Наполеона 1805 г., в вольном переложении «Оды на счастье» Ж.-Б. Руссо, отказывается прославлять «победы несправедливы»:
Что? – в страхе всю когда Италию представлю,
Весь Рим в крови – добром я Силлу помяну?
И Македонского за то царя прославлю,
За что я Áттилу как варвара кляну?
Храбрость, считает поэт, не может быть единственной добродетелью, поэтому Клитову убийце [Александру Македонскому], правящему царством, предпочтителен Сократ, воображенный автором на троне, – только такой правитель способен «осчастливить миллионы»[124].
Ф.Э. Шредер, чей журнал «St. PetersburgischeMonatsschriftzurUnterhaltungundBelehrung», выходил в одно время с «Константинополем и С.-Петербургом», посвятил европейским политическим событиям 1805-1806 гг. развернутую статью, которая завершалась восклицанием:
Пусть он [Бонапарте] велик – велик как Македонский Александр, Атилла, Тамерлан и им подобные покорители мира; – но сколь он далек от истинного величия тех мужей, которых благодарное потомство награждает удивлением и почтением, которые, подобно ярким светилам, блестят во мрачной истории своего времени, и коих высочайшею целью было благо человечества. Поздний потомок, проливая слезы у могилы их, будет ждать возвращения их в мир![125]
Отождествление Наполеона с Александром Македонским и соответствующее логике этого приема противопоставление мирных намерений российского императора завоевательным кампаниям «повелителя Азии» внесло в 1805-1806 гг. ряд значительных изменений в символику имени Александра I. На этом фоне сделанное в 1-м номере «Константинополя и С.-Петербурга» замечание о том, что русскому Александру, может быть, «суждено пройти по стопам македонского» (1805, Bd. 1, S. 145) в определенной степени было уже нежелательным и вряд ли отвечало «имиджу» российского императора, использовавшемуся в это время петербургской дипломатией. Тем не менее его историческая обусловленность не вызывает сомнений: Восточный вопрос по-прежнему оставался нерешенным, а его будущее разрешение не мыслилось без участия России. Север продолжал противостоять Востоку, Константинополь продолжал оставаться символом утраченной Эллады, символом деспотизма и варварства, торжествующего над культурой и цивилизацией.
Вольтер, проблема национального характера
и goûtpourl’orient
Каким же был Восток, представленный на страницах «Константинополя и С.-Петербурга»? Невзирая на то что Мурхард, как и многие другие, не сомневался в скором распаде Османской империи, он был, разумеется, далек от того, чтобы беспрестанно порицать турок за их невежество и варварство, – прием, уместный разве что в политическом памфлете. Образ Востока, созданный журналом, значительно разнообразнее.
Публикация «восточных» материалов в журнале была нацелена прежде всего на удовлетворение этнографического интереса к малоизвестной европейскому читателю стране, – стране, которая играла столь важную роль в европейской политике. Журнал, как и было обещано, поучал развлекая. Читателю предоставлялись самые разнообразные сведения о политическом, военном и культурном устройстве Османской империи. Специальные статьи были посвящены, например, устройству султанского сераля, организации гарема, торговле рабами, реформированию турецкой армии при Селиме III, а кроме того, пригородам Константинополя, описанию храма Св. Софии, климату Константинополя, празднованию Рамадана и развитию искусств у турок.
Немаловажно при этом, что среди массы этнографической информации в журнале можно было встретить также размышления о своеобразии турецкого национального характера и о том, что представляют из себя «истинные османы». Одним из центральных мотивов повествования становилось упоминание о турках как о естественном народе, чьи нравы с течением времени испортились под дурным византийским влиянием. В статье «Рассуждения о национальном характере турок» не назвавший себя автор делится впечатлениями от своего пребывания в Порте. По его собственному признанию, общение с турками, язык которых автору не вовсе чужд,
все более и более заставляет его любить их и отдавать всю возможную справедливость их изначальному характеру. Действительно, только деспотизм, роскошь и смешение с чужими нациями могли заставить опуститься этих прямодушных, благородных от природы людей, полных внутренней силы, до той безнравственности и лживости, которые теперь особенно в Стамбуле столь очевидно заявляют о себе не только во дворцах, но и в бедных лачугах. Эти черты грозят со временем уничтожить все следы принесенной из степей Татарии благородной простоты и тех добродетелей, которые были присущи бывшим жителям Туркестана в столь высокой степени.
В порче изначального характера османов повинны прежде всего константинопольские греки:
Это вы превратили чистый, истинный татарский характер османов в субкультуру, которая много хуже грубого природного состояния и которая теперь так страшно вас гнетет […], это вы, почти лишь вы одни, научили их всему тому, чего они еще не знали в те времена, когда при дворах Багдада и Дамаска считались самыми храбрыми воинами на свете (1805. Bd. 1. S. 429-431).
В этом месте в «Рассуждениях» приводятся два примера сохранившихся «неиспорченных» турецких характеров. В первом анекдоте некий турок Кара-Измаэль не тронул в пути еврея, которого он в качестве охранника сопровождал в Константинополь, хотя тот оказался человеком, ограбившим конвоира (в пути поклажа упала с лошади и турок обнаружил свои мешки с деньгами, которые он до этого зарыл в землю). Во втором анекдоте злодеем оказался грек, долгое время живший в Вене и ставший австрийским подданным: находясь по пути в Константинополь под охраной турок, сопровождавших его с товаром, грек позволил себе издевательства над мусульманской религией. Однако по приезде в Константинополь турки благородно отказались от мести и позволили греку скрыться (Ibid.S. 431-442).
В статье о падении Константинополя Келльнер называет турок представителями
храброй человеческой породы, обладавшими крепким, видным телосложением и мужественным, выносливым духом. Образ жизни этих людей некогда был прост, а характер отличался славным прямодушием. Они, несомненно, были бы способны к созданию благороднейшей человеческой и гражданской культуры, если бы ко времени основания своей империи они, помимо мусульманского фанатизма, уже не усвоили другие восточные дикости и если бы благодаря своим побежденным они не попали в крайне скверное общество.
Именно трусливые, изнеженные, коварные византийцы с их искусствами, превратившимися в ребячества, и науками, вывихнутыми в досужее ловкачество, должны были внушить прямодушным туркам отвращение к европейским представлениям и образу действий (1805. Bd. 3. S. 54).
Порицание византийских греков за притворство и безнравственность – одно из устойчивых клише, охотно использовавшееся еще в XVIII в. поклонниками «истинной» греческой культуры. Так, Вольтер, призывая Екатерину II выполнить миссию просвещенной государыни и освободить греков, очевидно, не считал византийских греков ни наследниками великой античной цивилизации, ни просто достойными представителями другой, самостоятельной, культуры. Однако в России эта точка зрения явно противоречила старинной русской идее об освобождении единоверцев от власти неверных и поэтому не имела хождения.
То, что греческая проблематика рассмотрена в «Константинополе и С.-Петербурге» через просветительскую, а не через религиозную призму, связано, на наш взгляд, в значительной степени связано с тем, что «восточная» часть журнала писалась в Германии, а не транлировалась из русских источников. Характерна в этом смысле сцена, в которой некий путешественник описывает развалины знаменитого Ипподрома. Рассказчику, меланхолически остановившему свой взгляд на руинах величественного некогда сооружения, приходят на ум слова Вольтера:
Liberté, liberté, ton trône est en ces lieux.
La Grèce, où tu naquis, t’a pour jamais perdue
Avec ses sages et ses dieux.
Aux murs de Constantin, tremblante et consternée
Sous les pieds d’un Vizir tu languis enchaînée
Entre le sabre et le cordeau (1805, Bd. 1. S. 550-551).
Эта цитата заимствована из эпистолы Вольтера о Женевском озере, эпистолы без адресата, посвященной раздумьям о свободе и возможности ее обретения. Стихотворение было написано по приезде в Швейцарию[126]. Для автора, цитирующего фернейского философа, в данном случае не слишком важна сама идея эпистолы, развивающей мысль о швейцарском изгнании как об обретении истинной свободы, текст воспроизводится только ради «греческой» проблематики, таким способом сигнализируется принадлежность определенной традиции восприятия. Однако, цитируя Вольтера на берегах Босфора, путешественник уже не просто сожалеет об утраченной греками свободе, – слова французского философа становятся для него поводом к размышлению о том, что современные ему греки Константинополя могут оказаться недостойными этой свободы:
Однако действительно ли эти греки достойны истинной свободы? Ведь обладать ею они стремятся лишь для себя, не для других, – ведь стремится к ней им приказывает лишь эгоизм и космополитизм! Покинув турецкую столицу, являясь в качестве господарей к своим единоверцам в Валахию и Молдавию, не затаптывают ли они слишком часто все человеческие права в грязь – жесточе, чем османские паши, – и не угнетают ли они ради денег и честолюбия народ, который призваны были осчастливить? (Ibid. С. 551-552)
Конечно, представления о политической и культурной неполноценности византийского государства, религия которого самым непосредственным образом повлияла на «порчу» греков, за пределами России в то время были широко распространены, но все же любопытно отметить, что и в этом пункте авторы журнала, бывшие ученики Шлецера, совпадали со своим духовным ментором.
Еще в «Представлении универсальной истории» (1772/1773) Шлецер начинал главу «Византийцы» с беспощадной и довольно грубой критики их государственного устройства:
Более тысячи лет это убогое поповское царство трудилось над своим крахом. Уже в самом начале не оказалось там более наследных принцев, поэтому на престол всходили свинопасы и цареубийцы, – впрочем, не менее легко они с него и свергались. Суеверие, с помощью которого Гильдебранды правили западным миром, собственной персоной сидело здесь в правительстве и довело это последнее до маразма, смехотворно контрастировавшего с фанатической деятельностью тогдашнего халифата[127].
В том же труде о турках говорилось как о «благородном народе, <…> крепкого телосложения, с красивыми чертами лица», народе «гордом, верном и смелом духом»[128].
Разумеется, это отнюдь не значит, что Шлецер, а вслед за ним и его ученики, идеализировали положение дел в Османской империи, в то время как другие предрекали ей скорое крушение. Шлецера привлекал в турках прежде всего их первоначальный, «естественный» облик кочевого народа, примитивного с точки зрения своего культурного состояния, но свободного некогда от пороков цивилизации[129]. По Шлецеру, в других исторических условиях турки вполне могли бы стать «одним из самых гуманных, просвещенных и достойных народов мира» (как можно заметить, это суждение почти дословно повторяется в цитировавшейся выше статье Келльнера), если бы они не препятствовали своему собственному цивилизовыванию[130].
Именно эта мысль Шлецера стоит, кажется, и за рядом публикаций в «Константинополе и С.-Петербурге», представляющих читателю исторические портреты турок-цивилизаторов. Таков, например, Магомед Киуперли, военный паша при Мураде IV, переживший затем правление не одного султана. Келльнер, сильно беллетризуя повествование, рисует судьбу своего героя полной неожиданных ударов и потрясений. Совершив немало славных подвигов «на благо отечества и народа» и удостоившись в конце жизни должности великого визиря, Киуперли умирает глубоким стариком. Государственную деятельность этого «храброго османа» отличают патриотизм, верность закону и справедливость по отношению к подданным. Кроме того, он – нежный супруг и любящий отец (1805. Bd. 3. S. 401-452).
Другим примером турецкого государственного деятеля, чьи просвещенные воззрения диссонировали с варварством его окружения, представлен в «Константинополе и С.-Петербурге» Селим III, современник Александра I. Образованность султана и его доброе намерение «поднять свою нацию на более высокий уровень культуры» cочетаются с такими чертами его характера, как «справедливость и человечность». «В других обстоятельствах, – пишет о нем Раймерс[131], – он мог бы стать для своей империи благодетельнейшим монархом, однако в нынешнее время на османском троне он тщетно стремится приблизить для своего народа наступление лучших времен» (1805. Bd. 2. S. 413-414). Таким образом, Селим III явно обладает задатками просвещенного государя (хотя слово «просвещение» здесь, конечно, не произносится), идеалом которого в «Константинополе и С.- Петербурге» изображен российский император. Тем не менее сближение Востока и Севера, казалось бы, вербализованное в фигуре султана-цивилизатора, остается мнимым: будущее правление одного из наследников Селима III, принца Султана-Мустафы или Султана-Махмуда, изучавших, как пишет автор, «только Коран и научившихся лишь ненависти к христианам», неизбежно должно будет привести к неким «легко предсказуемым последствиям» (Ibid. S. 424), то есть, говоря открыто, к необходимости вмешательства Севера в дела Востока.
Совсем иные «восточные» картины можно обнаружить в художественных текстах, помещенных на страницах «Константинополя и С.-Петербурга». Здесь нет ни политики, ни истории и почти совсем нет этнографии, – ориентальный колорит использован исключительно как фон, как искусное обрамление для повествования о несчастиях влюбленных.
Нужно полагать, что за этот журнальный раздел отвечал Филипп Бреде, поскольку его именем подписано большинство повестей и стихотворений «в восточном вкусе». Как полагал редактор, именно их чтение могло увлечь читателей и тем самым способствовать формированию у них более верных представлений о Востоке и его жителях (1805. Bd. 3. S. 253). Цель эта достигалась известным приемом переодевания привычных читателю героев в ориентальные одежды: говорить и действовать они продолжали так же, как персонажи прочих популярных авантюрно-любовных повестей.
Почти все повести, помещенные в журнале, заканчиваются трагически: оба влюбленных умирают с горя, встретив неопреодолимые препятствия на пути к своей любви, или подвергаются казни. Так, повесть под названием «Смерть во имя любви», действие которой происходит в Багдаде, заканчивается гибелью трех персонажей: молодого Меджнуна, который узнает, что его возлюбленную Зейнаб выдали замуж за другого, самой Зейнаб, а также ее отца, выдавшего свою дочь замуж против ее воли и в конце концов отправленного калифом в ссылку. В ссылке жизнь жестокого родителя становится невыносимой, он умирает, и «о нем никто не плачет» (1805. Bd. 1. 124-138). В повести «Несчастные влюбленные» рассказывается о любви итальянца Рино к черкешенке, рабыне Мирис. Попытка героев бежать из Стамбула в Италию оказывается неудачной, их настигают, а затем казнят (1805. Bd. 1. S. 285-296). В балладе «Рустан и Али» брат в поединке убивает брата, ставшего соперником в любви к прекрасной Айеше, однако, не силах переносить муки совести, победитель «организовывает» свое собственное убийство от руки Айеши, а та, увидев возлюбленного мертвым, сама закалывается кинжалом (1806. Bd. 3. S. 73-78).
Помимо этих душераздирающих повествований в «Константинополе и С.-Петербурге» были помещены восточные сентенции, басня из Саади «Скромность», два «китайских стихотворения» под названиями «Крестьянин» и «Мудрец», – оба последних текста развивали горацианские мотивы похвалы сельской жизни, уединения и умеренности. Замечателен пассаж из второго стихотворения, где восточный мудрец, кажется, несколько неожиданно признается:
Охотно зажигаю я свечи истинного Просвещения,
Но безумного челна с сумасшедшими мечтателями я бегу <…> (1805. Bd. 1. S. 593).
Понятно, что в этих текстах также, как и в «Прощании Антары, мусульманском стихотворении», в котором герой, уходящий на войну, расстается со своей возлюбленной, автор не столько пытается познакомить своих читателей с обычаями и нравами Востока (эта задача решается в других статьях журнала, написанных в жанре этнографических зарисовок), сколько хочет заставить читателя увидеть в чужом и далеком для него мире близкие и понятные ему вещи.
Единственный художественный текст, который, пожалуй, несколько выделяется на этом фоне, это «Сцена на островах Греческого архипелага (из предпоследней русско-турецкой войны)»[132], принадлежащая перу Фридриха Кинда. Сюжет повести связан с событиями русско-турецкой войны 1769-1774 гг: некий князь по имени Петрович (Petrowitsch)[133] во время русского похода на острова Греческого архипелага спасает гречанку Анастасию от расправы диких казаков, которые, кстати, походя называются варварами и, по мысли автора, несут грекам не освобождение, а лишь новые несчастья. Сама Анастасия – идеал греческой красоты, она играет на всех инструментах, известных в этой местности, и развлекает своего спасителя тем, что изображает античных персонажей. Вскоре, однако, герои разлучаются: девушка попадает в плен и становится наложницей Хасана. Турок ведет себя вначале благородно, но история тем не менее заканчивается плохо: Петрович пытается похитить Анастасию у Хасана, и тот из ненависти к обоим отрубает девушке руки (1806. Bd. 1. S. 57-100). Роли злодея и жертвы распределяются здесь в соответствии с традиционными историко-политическими клише.
На примере этой публикации становится, как нам кажется, понятным, что Мурхард и его соавторы не столько стремились низвергать существующие воззрения на турок как на варваров, сколько преследовали цель представить читателю как можно более целостный историко-культурный образ османской цивилизации, а через нее, метонимическим переносом, и Востока в целом. Поэтому на страницах «Константинополя и С.-Петербурга», с одной стороны, довольно часто встречается эпитет «варварское», употребляющийся как синоним «турецкого», а с другой стороны, древний (т. е. как бы «истинный») Восток, в соответствии с новейшими веяниями времени, называется «колыбелью человечества» (1806. Bd. 2. S. 1)[134]. В связи с этой последней интерпретацией особенно любопытно корреспондирование (думается, невольное) идеи «Константинополя и С.-Петербурга» с пониманием роли Востока и Севера у романтиков.
В сентябре 1802 г. Фридрих Шлегель писал Людвигу Тику о своем желании изучать санскрит и о том, что очень увлечен теперь Востоком.Одновременно он интересовался у Тика:
Что поделывают твои занятия Севером? – Я все более убеждаюсь в том, что Север и Восток во всех отношениях, как с точки зрения морали, так и истории, представляют собой две основные стихии земли, что однажды все должно стать Востоком и Севером […][135].
Полтора года спустя Тик, развивая ту же мысль, указал на то общее, что объединяло занятия Шлегеля санскритом и персидским языком с его собственными «северными» увлечениями («Эддой» и исландскими сагами):
Я верю все больше, что Восток и Север очень тесно связаны между собой и что они объясняют друга друга, а также разъясняют все древнее и новое время[136].
Несмотря на то, что квинтэссенцией Севера в понимании Шлегеля и Тика была скандинавская поэзия, а воплощением Востока – древнеиндийская, между этой интерпретацией и трактовкой Востока и Севера в журнале Мурхарда нет, вероятно, никакого культурно-географического противоречия: Мурхард использует понятие Востока лишь в более широком, а понятие Севера в другом возможном, не противоречащем общему словоупотреблению смысле слова.
Русские темы и образы в журнале
Выше мы уже говорили о том, что значительную часть «северных» материалов журнала составили отрывки из книги Генриха Раймерса о Петербурге. Знакомясь с этими статьями, читатель получал представление прежде всего об истории застройки российской столицы, а также об основании в ней ряда образовательных и воспитательных учреждений. Кроме того, Раймерс помещал на страницах «Константинополя и С.-Петербурга описания отдельных петербургских строений (дворцов, церквей, Арсенала, Вексельного банка) и сведения о преобразовании государственного аппарата при Александре I.
Несмотря на все тематическое разнообразие помещенных в журнале русских материалов весь этот массив текстов вполне последовательно объединен одной конкретной фигурой – фигурой российского императора, чья просвещенная деятельность переполняет восторгом сердца мыслящих людей. Чтобы усилить этот эффект, Раймерс дописывал в некоторых местах концовки к текстам своей собственной книги, завершая повествование похвалой Александру:
То, что нынешнее правительство, приверженное идее терпимости, сохранит за этими трудолюбивыми гражданами [за колонистами Сарепты] их привилегии, не вызывает, кажется, ни малейшего сомнения (1805. Bd. 1. S. 275).
Император Александр, избрав себе образцом в манифесте, изданном при восшествии его на престол, следование законам и сердцу Екатерины, даровал наконец большей части своей империи губернское правление – в том виде, в котором оно существовало во времена его августейшей бабки. Благотворное царствование сего государя дает нам все основания надеяться на то, что институт губернского управления приобретет при нем еще большее совершенство и законченность (Ibid. S. 269)[137].
Создавая свое историко-статистическое описание Петербурга, Раймерс ориентировался прежде всего на труды Генриха Шторха. С одной стороны, он ставил себе целью дополнить и углубить вышедшую еще в 1794 г. книгу этого автора «Картина С.-Петербурга»[138], а с другой, он одновременно со Шторхом вносил свой вклад в создание летописи славных начинаний Александра I[139] (журнал Шторха «RusslandunterAlexanderdemErsten», составлявшийся в Петербурге и печатавшийся у Гарткноха мл. в Лейпциге, предназначался в первую очередь для читателя за пределами России, который самым подробным образом информировался об успехах российского Просвещения[140]).
При этом неверно было бы полагать, что Раймерс, равно как Шторх, Мурхард или Бреде[141], самозабвенно льстили российскому государю в надежде на изъявление каких-либо монарших милостей. Похвалы Александру I, чье воцарение было воспринято не только в России, но и в Европе с бурным восторгом, высказывались в то время совершенно искренно: с воспитанником Екатерины, государем-просветителем, поборником справедливости и олицетворением самой человечности, сменившей на российском престоле грозного Павла, в обществе связывались тогда самые радужные надежды и чаяния. К тому же сам Фридрих Мурхард был вполне состоятельным человеком и, не состоя на российской службе, похоже, не нуждался ни в должностях, ни в наградах от русского императора.
Когда к редактированию журнала в 1806 г. присоединился пастор Гейдеке, характер «русского» отдела несколько изменился. Гейдеке, бывший заметной фигурой в московских литературных кругах, привлек, надо думать, к сотрудничеству в «Константинополе и С.-Петербурге» некоторых своих немецких и русских знакомых. При Гейдеке заметно увеличилось число статей, посвященных сюжетам из русской истории. Читателям предлагались такие материи, как: Екатерина II и Д‘Аламбер, отрывки из дневника российского посла в Китае в середине XVII в. Байкова, письмо Лжедмитрия папе римскому Павлу IV, выдержки из сводов русских законов («Русской правды», судебника Ивана Грозного), повествование о венчании на царство Бориса Годунова.
Несмотря на то что титульные листы ко 2-му тому за 1806 г., а также к его отдельным номерам отсутствовали, можно, если внимательно присмотреться к материалам журнала, сделать вывод о том, что Гейдеке присоединился к составлению «Константинополя и С.-Петербурга» лишь с пятого, майского, номера 1806 года. За то, что апрельский номер журнала в своей петербургской части находился еще в ведении Шредера говорит и отсутствие значков Гейдеке (свидетельством компетенции «северной» части редакции они были объявлены лишь в пятом номере журнала), и то, что в апрельском номере «Константинополя и С.-Петербурга» были напечатаны (без указания авторства), те же «Письма из Зарепты» Беньямина Бергманна, которые можно обнаружить и в номерах журнала Шредера «St. PetersburgischeMonatsschriftzurUnterhaltungundBelehrung» за январь-февраль 1806 г. (здесь автор был указан)[142]. Номера «Константинополя и С.-Петербурга» готовились, как мы помним, примерно на три месяца вперед, так что Шредер поместил тексты Бергманна, похоже, сразу в обоих изданиях, которыми он в то время занимался. К инициативе Шредера нужно, видимо, относить и размещение на страницах апрельского номера «Константинополя и С.-Петербурга» единственной публикации Шаденхаузена, активного сотрудника шредеровского ежемесячника. Позднее Шредер перепечатал этот же текст (стихотворение Шаденхаузена «Воспоминание») в качестве приложения к июньскому номеру «St. Petersburgische Monatsschrift…», присовокупив к нему ноты[143].
В пору своего краткого сотрудничества с Мурхардом Шредер поместил в «Константинополе и С.-Петербурге» два стихотворных переложения с русского –«EmpfindungenbeidemTodePeterDimitriwitschJeropkindesUnvergeßlichen» («Чувствования по смерти незабвенного Петра Дмитриевича Еропкина») и «Cook’sSchattenaufOwhi-hi» (перевод стихотворения А.Ф. Мерзлякова «Тень Кукова на острове Овги-Ги»)[144].
Русским оригиналом первого текста оказались «Стихи на смерть Петра Дмитриевича Еропкина, скончавшегося февраля 7 дня 1805 года», написанные Д.И. Хвостовым и опубликованные в 1805 г. в «Друге просвещения»[145], –очевидно, переводчик на немецкий работал именно с этим источником. Фигура Еропкина, истинного героя, патриота и сына Отечества, усмирившего московский чумной бунт и во всех смыслах представлявшего собой образец человеколюбия, скромности и мудрости, как нельзя лучше соответствовала образу той просвещенной России, которая представала читателю со страниц «Константинополя и С.-Петербурга», так что стихотворение Хвостова вряд ли было выбрано для перевода случайно, тем более что со времени смерти самого Еропкина к моменту выхода январского номера нашего журнала прошел уже почти год.
Шестистопный ямб русского оригинала заменен в немецком переводе на нерифмованный четырехиктный дольник – размер, широко распространенный в начале XIX в. в немецкой поэзии (в отличие от русской, где дольники и отсутствие рифмы оставались все еще экспериментом) и, видимо, показавшийся переводчику более уместным[146]. Последний ввел, кроме того, деление на строфы (по 4 строки), отсутствовавшее у Хвостова, и значительно увеличил весь объем текста, превращая отдельные строки русского стихотворения в развернутые пассажи. С другой стороны, переводчик очень внимательно отнесся к русскому тексту, так как он последовательно передал все те «ответственные» за образность стихотворения эпитеты, с помощью которых у Хвостова создан портрет Еропкина: «Се Курций твой, Москва! вторый Пожарский он»/«Ein Curtius, einzweiterPoscharsky»; «Он сострадательный несчастных был отец; Был кроткий человек, герой, всегда мудрец»[147]/ «EinHerz, dasfürdieleidendeMenschheitschlug; <…> EinMenschenfreund, einHeld, einWeiser» (Ibid. S. 108-109). Вообще, немецкий перевод стихов о Еропкине сделан очень профессионально: перед нами ни в коем случае не простой подстрочник, а полноценное поэтическое переложение, стало быть, – адаптация текста, принадлежащего одной языковой стихотворной традиции, в другую, в соответствии с законами и тенденциями развития последней.
Перевод «Тени Кукова на острове Овги-Ги» Мерзлякова[148], напечатанный в в мартовском номере «Константинополя и С.-Петербурга» за 1806 г., примыкает к ряду уже рассмотренных нами журнальных публикаций, в которых отношения России с другими государствами задаются логикой риторического ряда, выстроенного вокруг фигуры нового государя-просветителя, Александра I.
Мерзляков, а вслед за ним и его немецкий переводчик, прославляя в своем стихотворении миролюбивую политику российского государя, провозглашают (устами тени Кука, явившейся российским морякам, плывущим на Камчатку, у берегов острова Овги-Ги – места гибели славного капитана), скорое наступление того времени, когда нерушимые узы братства объединят все народы мира:
По манию любви – и бездны иссякают, И горы падают в глубоки недра рек, И африканец – человек! По манию любви – расставшийся с лесами, Где страх стрежет людей, гремя вкруг них цепями, Хилиец счастливый, под пальмою родной, Воссядет, воспоет в сердечном умиленье Подателя своей свободы золотой <…>[149].
|
Die Liebe winkt, der Abgrund füllt sich jach, Der Berge Klippenhaupt Verbirgt sich in der Ströme Schooß; Und Afrika’s verstoßner Sohn Wird Mensch! Aus seinen Wäldern, Wohin ihn Angst und Klippenklirren trieb, Winkt Liebe mild den Wilden – Er tritt hervor: Ein sittliches Geschöpf. Und unter väterlicher Palme Dankt jauchzend, weinend Für seine goldne Freiheit Der Chilier den freundlichen Errettern. (1806. Bd. 1. S. 316) |
Тень Кука возвещает удивленным русским мореплавателям, что их «народ непобедимый» призван быть покровителем морей и исполнять долг «защитника царств», «народов примирителя». Россия должна оберегать отныне «невинну простоту детей непросвещенных», – т. е. народы, ставшие жертвой колониальных захватов других держав (ключевым здесь является упоминание о «злате кастилана»), когда
Наука посрамилась; Дух испытания уныл![150]
|
[des Einen Gier] Entriß der Menschheit Genius die Fittige, Erstickte mild den Geist der Wissenschaft <…> (Ibid. S. 314) |
Стихотворение Мерзлякова, верившего в скорое наступление всеобщего братства людей, обеспечить которое сможет миролюбивая политика Александра I, дарующего завоеванным им народам счастье и просвещение, так органично вписывается в историко-политический дискурс «Константинополя и С.-Петербурга», что, кажется, уже не приходится сомневаться: представления о цивилизаторской роли Севера, предлагаемые читателям журнала, были «в духе времени» – для тех, кто в них верил, – поэтому говорить о заимствовании из каких-то конкретных источников здесь будет вряд ли уместно.
«Вестник Европы» обратил в свое время внимание на этот перевод стихотворения Мерзлякова, отметив, что он сделан «точно и близко к подлиннику»[151]. Рецензент недоумевал, однако, по поводу замечаний, прилагавшихся к тексту, где читателям сообщалось, что «автор пьесы (г. Мерзляков) находился на одном из фрегатов, окруживших земной шар, и что стихи присланы в Петербург из Камчатки!!». «Издателю, – писал далее рецензент, – надлежало бы прежде самому повернее осведомиться о том, о чем хочет других уведомить», а «это весьма не мудрено было ему сделать, живучи в Петербурге». Упрек был адресован, несомненно, Фридриху Шредеру, руководившему в то время петербургской частью издания[152].
Как мы видим, «Константинополь и С.-Петербург» не остался незамеченным в русскоязычном литературном мире. Когда же петербургская часть журнала стала составляться московским пастором Гейдеке, культурный трансфер между немецкоязычным изданием и русскоязычной периодикой еще более оживился. «Лицей» И. Мартынова перепечатал из «Константинополя и С.-Петербурга» (1806. Bd. 2. S. 49-74) «Дипломатическое донесение о Петре Великом и его дворе»[153]. Гейдеке, в свою очередь, охотно использовал материалы московских и петербургских изданий для перепечатки на страницах «Константинополя и С.-Петербурга». В его бытность редактором в журнале появился ряд публикаций с исторической тематикой, заимствованных из «Вестника Европы», «Друга Просвещения», «Северного Вестника», а также из опубликованной в 1805 г. в Москве «Переписки императрицы Екатерины II с графом П.А. Румянцовым-Задунайским»[154].
Завершая наш обзор «северных» материалов журнала, отметим одну, на наш взгляд, довольно важную деталь: точка зрения (в ее композиционно-повествовательном аспекте) на Петербург и Россию в журнале принципиально отличается от точки зрения на Константинополь и Турцию, ибо в первом случае в общем и целом мы имеем дело с рефлексией по поводу собственной культуры, а во втором – с рецепцией чужой. Петербургские немцы – при всей проблематичности описания их культурной идентификации, к которой не применима ни категория «национального», ни антитеза «русское ↔ немецкое», –находятся, несомненно, внутри того культурного пространства, которое они описывают. В то же время кассельские авторы «Константинополя и С.-Петербурга», описывающие Восток, – это наблюдатели извне.
По этой же причине в «северной» части журнала полностью отсутствовали рассуждения на тему о том, что представляет из себя русский «национальный характер», писать о нем петербургские немцы, очевидно, считали неуместным.
ZeitversusSchrift
Просуществовав ровно два года, «Константинополь и С.-Петербург» завершился 12-м, декабрьским, номером за 1806 г. Нам неизвестно, сколь долго еще Мурхард и Динеманн планировали выпускать журнал, – несомненно, однако, что это издание не было рассчитано на «open end». Подобно многим другим журналам того времени, «Константинополь и С.-Петербург» был задуман как законченный издательский проект, – по достижении намеченной цели журнал сам себя исчерпывал. Вероятно, при другом стечении обстоятельств «Константинополь и С.-Петербург» выходил бы еще в течение года или двух: благосклонное внимание публики к изданию могло отодвинуть, но не окончательно отменить его закрытие. Поэтому Динеманн, объявлявший в сентябре 1805 г. о выпуске «Константинополя и С.-Петербурга» на 1806 год, отмечал, что журнал «все ближе теперь к своему завершению»[155]. Заявленное в ноябрьском номере за 1806 г. продолжение журнала на 1807 г., как мы знаем, не состоялось.
Ему помешали не только высылка и разорение Динеманна. В конфликте с властью (на этот раз кургессенской) оказался и Фридрих Мурхард: осенью 1806 г. он был арестован и обвинен «во враждебных по отношению к государству настроениях и действиях». Поводом для ареста Мурхарда стала его статья в издании «Reichsanzeiger», содержавшая критику кургессенского судоустройства[156]. Весной 1807 г., уже после установления в Кургессене французского правления, «неблагонадежный» подданный бежавшего курфюста был освобожден[157], но в новых условиях издание «Константинополя и С.-Петербурга» стало, кажется, еще более нереальным: трудно себе представить, что французские власти, самым жестким образом контролировавшие выходившую на территории Германии прессу, могли быть заинтересованы в издании журнала, уже одно название которого сигнализировало политические предпочтения, явно противоречившие французским интересам на Босфоре[158]. Другим не менее важным для издания «Константинополя и С.-Петербурга» обстоятельством была начавшаяся в декабре 1806 г. война между Россией и Турцией. В условиях этого военного конфликта распространение журнала в России, будь он продолжен, было бы, скорее всего, также весьма затруднительным.
Конец «Константинополя и С.-Петербурга» был, таким образом, предрешен. Выражаясь высокопарно, можно сказать, что самое время поставило точку под этим литературным начинанием. Однако в конечном итоге именно этой безраздельной зависимостью от времени, укорененностью в нем и определяется значение нашего журнала, стремившемуся так же, как и многие другие периодические издания, быть архивом своей эпохи, резервуаром идей и знаний, употребляемых к просвещению читателей. Составлявшийся и читавшийся одновременно в Германии и России, «Константинополь и С.-Петербург» представляет собой, несомненно, уникальное для начала XIX в. культурное явление. Однако важнее при этом другое: журнал, выходивший по-немецки, ни в коей мере не ставил своей целью углубление германо-российских контактов (как нам, может быть, привычно было бы толковать сегодня), и его язык не маркировал принадлежности к определенной национальной культуре. Составители журнала хотели предоставить публике, читающей по-немецки, определенную сумму адаптированных для ее восприятия сведений по важной для того времени теме. Противостояние, бывшее у всех на слуху, стало смысловым центром издания, но вокруг него создавалась «полная картина», понятия Востока и Севера обрастали конкретными фактами и образами. В отношении Севера (Петербурга), где Мурхард никогда не был, редактору требовались компетентные актуальные источники, которые в то время можно было найти только «на месте», поэтому эта часть журнала составлялась в Петербурге.
Это – универсальный, просветительский подход к журналу. Тот факт, что он не был при этом идеологически нейтральным, дает нам право увидеть в «Константинополе и С.-Петербурге» не пассивного наблюдателя исторических процессов, а активного их сопереживателя.
Приложение
«Konstantinopel und St. Petersburg, der Orient und der Norden» (1805-1806): источникииатрибуции
1805. Bd. 1.
(1) Reimers, Heinrich: Probestück aus dem noch ungedruckten St. Petersburg am Ende seines ersten Jahrhunderts, mit Rückblicken auf Entstehung und Wachsthum dieser Residenz, unter den verschiedenen Regierungen während dieses Zeitraums:
Kaiserliche Eremitage zu St. Petersburg. — S. 11-29 → Reimers, Heinrich: St. Petersburg am Ende seines ersten Jahrhunderts. Mit Rückblicken auf Entstehung und Wachsthum dieser Residenz während dieses Zeitraums. Mit Kupfern, Planen und Karten. 2 Theile. St. Petersburg und Penig, bei F. Dienemann u. Comp., 1805.1 Th. 1. S. 356-368.
Die Zaluskische Bibliothek in St. Petersburg. — S. 29-34 → Reimers, St. Petersburg 1, 382-386.
(2) [Bergmann, Benjamin]: Stärke der Sinne und Geistesfähigkeiten bei den Mongolen, in unterhaltenden Anekdoten. — S. 91-103 → Bergmann, Benjamin: Nomadische Streifereien unter den Kalmücken in den Jahren 1802 und 1803. Riga 1804, bey C.J.G. Hartmann. Th. 2. S. 228-258; 343-352.
(3) [Bergmann, Benjamin]: Etwas zum Beweis, daß die Hunnen Mongolen waren. — S. 117-123 → Ibid. Th. 1. S. 125-131.
(4) [Reimers, Heinrich]: Prächtiges Karoussel zu St. Petersburg. — S. 243-249 → Reimers, St. Petersburg 1, 284-289.
(5) [Reimers, Heinrich]: Beschreibung eines großen Hochzeitfestes, das die Kaiserin Anna einem ihrer Hofnarren gab. — S. 250-255 → Reimers, St. Petersburg 1, 219-255.
(6) [Reimers, Heinrich]: Gesetzgebung des russischen Reiches. — S. 256-260 → Reimers, St. Petersburg 1, 289-292.
(7) [Reimers, Heinrich]: Das Institut für das Ingenieur- und Artillerie-Kadettenkorps in St. Petersburg. — S. 261-265 → Reimers, St. Petersburg 1, 269-272.
(8) [Reimers, Heinrich]: Rußland’s Eintheilung in Statthalterschaften. — S. 266-269 → Reimers, St. Petersburg 1, 313-316.
(9) [Reimers, Heinrich]: Das Arsenal zu St. Petersburg. — S. 270-272 → Reimers, St. Petersburg 1, 301-303.
(10) [Reimers, Heinrich]: Die Brüdergemeinde zu Sarepta. — S. 273-275 → Reimers, St. Petersburg 1, 276-277.
(11) [Reimers, Heinrich]: Verschönerungen und Erweiterungen von St. Petersburg unter Katharina II. — S. 355-393 → Reimers, St. Petersburg 1, 277-279; 293-294; 296-297; 301-304; 306-307; 310-312; 316-319; 321-323; 325-327; 328-331; 334-335; 332-333; 335-336; 338-339; 337-338; 339-342; 347; 353-354; 370; 368-370; 371-372; 373-375; 377-379.
(12) [Reimers, Heinrich]: Einige nähere, bisher unbekannte Nachrichten von den mit der St. Annenkirche in St. Petersburg verbundenen Schulanstalten und frommen Stiftungen. — S. 394-400 → Reimers, St. Petersburg 1, 342-346.
(13) [Reimers, Heinrich]: Einige Blicke auf St. Petersburg im Anfange des neunzehnten Jahrhunderts. — S. 501-512 → Reimers, St. Petersburg 1, 3-4; 6-11.
(14) [Reimers, Heinrich]: Notizen über das von der Kaiserin Anna gestiftete Institut für das adliche Landkadettenkorps. — S. 512-517 → Reimers, St. Petersburg 1, 200-204.
(15) [Reimers, Heinrich]: Die marmorne Isaakskirche in St. Petersburg. — S. 518-521 → Reimers, St. Petersburg 1, 294-296.
(16) [Reimers, Heinrich]: Die neue Wechselbank in St. Petersburg. — S. 521-528 → Reimers, St. Petersburg 1, 304; 348-353.
(17) [Reimers, Heinrich]: Klubs und Kaffeehäuser in St. Petersburg. — S. 528-530 → Reimers, St. Petersburg 1, 304-306.
(18) [Reimers, Heinrich]: Das Bergwerk-Institut in St. Petersburg. — S. 552-556 → Reimers, St. Petersburg 1, 307-310.
(19) [Reimers, Heinrich]: Armenanstalten von St. Petersburg unter Katharina II. — S. 556-558 → Reimers, St. Petersburg 1, 323-324.
(20) [Reimers, Heinrich]: Einige Züge aus den Annalen von St. Petersburg, in dem Zeitraum von dem Tode Peter’s des großen bis zum Regierungsantritt der großen Katharina. — S. 564-587 → Reimers, St. Petersburg 1, 188-190; 191; 205-215; 217; 218-219; 248-255.
(21) [Reimers, Heinrich]: Der Marmorpallast in St. Petersburg. — S. 588-591 → Reimers, St. Petersburg 1, 328-331.
1805. Bd. 2.
(22) [Reimers, Heinrich]: Beschreibung der in der kaiserl. Eremitage zu St. Petersburg von Quarenghi erbauten neuen Gallerie zur Ausstellung der Gemälde aus der französischen Schule, nebst Nachrichten über die vorzüglichsten St. Petersburgischen Hotels und die in selbigen befindlichen vielen Kunstmerkwürdigkeiten. — S. 103-116 → Reimers, St. Petersburg 2, 299-306; 347-349.
(23) [Reimers, Heinrich]: Bemerkungen über das Lokale von St. Petersburg und die ersten Anlagen dieser Residenz. — S. 131-150 → Reimers, St. Petersburg 1, 12-35.
(24) [Reimers, Heinrich]: Beschreibung der in der kaiserl. Eremitage zu St. Petersburg von Quarenghi erbauten neuen Gallerie zur Aufstellung der Gemälde aus der französischen Schule, nebst Nachrichten über die vorzüglichsten St. Petersburgischen Hotels und die in selbigen befindlichen vielen Kunstmerkwürdigkeiten (Beschluß). – S. 195-220 → Reimers, St. Petersburg 2, 349-379.
(25) [Reimers, Heinrich]: Geschichte der St. Petersburgischen Admiralität. – S. 239-248 → Reimers, St. Petersburg 1, 54-65.
(26) [Reimers, Heinrich]: Die Christensklaven im Bagno zu Konstantinopel. – S. 249-254 → Reimers, Heinrich: Reise der Russisch-Kaiserlichen ausserordentlichen Gesandtschaft an die Othomanische Pforte im Jahr 1793. Drei Theile vertrauter Briefe eines Ehstländers an einen seiner Freunde in Reval. Mit Kupfern und einer Karte. St. Petersburg, gedruckt in der Schoorschen Buchdruckerei, 1803. Th. 2. S. 135-1392 [c небольшими выпусками и стилистическими изменениями].
(27) [Reimers, Heinrich]: Allgemeine Bemerkungen über Bevölkerung, Größe, Anbau und Charakteristik von St. Petersburg kurz nach seiner ersten Gründung. – S. 255-271 → Reimers, St. Petersburg 1, 102-113; 132-141.
(28) [Reimers, Heinrich]: Kronslot und Kronstadt, von ihrer Entstehung bis auf die neuesten Zeiten. Vollständiges Verzeichniß der seit der Gründung St. Petersburgs bis zum Schluß seines ersten Jahrhunderts auf den St. Petersburgischen Werften erbauten Schiffe. – S. 293-303 → Reimers, St. Petersburg 1, 141-150 [таблица, вклееннаямежду S. 58-59, данавжурналеописательно].
(29) [Reimers, Heinrich]: Charakteristik Alexander’s Pawlowitsch I. Kaisers und Selbstherrschers von ganz Russland. – S. 398-410 → Reimers, St. Petersburg 2, 234-245.
(30) [Reimers, Heinrich]: Charakteristik Selims des Dritten, regierenden Großsultans der Türken. – S. 410-424 → Reimers, Reise 2, 14-18; 30-31.
1805. Bd. 3.
(31) [Reimers, Heinrich]: Ueber die Theater von St. Petersburg. – S. 33-39 → Reimers, St. Petersburg 2, 332-338.
(32) [Reimers, Heinrich]: Statistische Uebersicht von St. Petersburg in den letzt verflossenen fünf Jahren. – S. 40-44 → Reimers, St. Petersburg 2, 318-320.
(33) [Reimers, Heinrich]: Neue Einrichtungen in Ansehung der Verwaltung des rußischen Reichs unter Alexander I. – S. 45-50 → Reimers, St. Petersburg 2, 263-267.
(34) [Reimers, Heinrich]: Die Reise nach Adrianopel. – S. 60-73 → Reimers, Reise 1, 167-181 [вседетали, свид. опринадлежностиавторапосольству, сняты].
(35) [Reimers, Heinrich]: Glänzende Feste der türkischen Großen zu Ehren europäischer Gesandten. – S. 81-103 → Reimers, Reise 2, 70-76; 84-92; 95-98; 102-103; 127; 129-133.
(36) [Reimers, Heinrich]: Ueber das neue Börsengebäude zu St. Petersburg. – S. 151-154 → Reimers, St. Petersburg 2, 294-297.
(37) [Reimers, Heinrich]: Anstalten für das Unterkommen der Fremden in St. Petersburg. – S. 155-157 → Reimers, St. Petersburg 2, 338-340.
(38) [Reimers, Heinrich]: Totalumformung der Polizei für die Residenz unter Alexander I. – S. 158-166 → Reimers, St. Petersburg 2, 310-318.
(39) [Reimers, Heinrich]: St. Petersburg’s Fabriken und Manufakturen. – S. 287-304 → Reimers, St. Petersburg 2, 323-332; 191-197.
(40) [Reimers, Heinrich]: Wiederherstellung der Schulanstalt bei der St. Katharinenkirche auf Waßili-Ostrov in St. Petersburg. – S. 305-308 → Reimers, St. Petersburg 2, 268-270.
(41) [Reimers, Heinrich]: Einige Data, die immer mehr steigende Theurung von St. Petersburg betreffend. – S. 309-312 → Reimers, St. Petersburg 2, 320-323.
1806. Bd. 1.
(42) [Chvostov, Dmitrij]: Empfindungen bei dem Tode Pet. Dimit. Jeropkin des Unvergeßlichen (Aus dem Russischen übersetzt). — S. 107-110 →ХвостовД.И.СтихинасмертьПетраДмитриевичаЕропкина, скончавшегосяфевраля 7 дня 1805 года // Другпросвещения. Ч. 2. № 5 (май). С. 99-101.
(43) [Reimers, Heinrich]: Kaiserliche Lustschlösser bei St. Petersburg. – S. 220-251 → Reimers, St. Petersburg 2, S. 380-410.
(44) Merzliakow, A: Cook’s Schatten auf Owhi-hi. Подзаголовок: Aus dem Russischen des A. Merzliakow. – S. 310-319 →МерзляковА.Ф.ТеньКукованаостровеОвги-Ги //«Утренняязаря». Кн. 4. М., 1805. С. 254-263; Мерзляков А.Ф. Тень Кукова на острове Овги-Ги. СПб., 1805 (отд. брошюрой).
1806. Bd. 2.
(45) [Bergmann, Benjamin]: Briefe aus Sarepta. – S. 79-96 → Bergmann, B.: Briefe aus Sarepta // St. Petersburgische Monatsschrift zur Unterhaltung und Belehrung. Hrsg. vom Bibliothekar Schröder. St. Petersburg, gedruckt bei M. C. Iversen. 1806. Bd. 1. Januar. S. 19-30.
(46) [KatharinaII.]: KatharinaII. undd’Alembert. – S. 173-175 → Письмо российской императрицы, писанное собственною Ея рукою к господину д’Аламберту // Cеверный Вестник. 1804. Ч. 2. № 6 (июнь). С. 361-360.
(47) [Vorončenkov, M.]: BriefausTelawinGrusienvom 7tenFebr. 1804 (a. d. Ruß.). S. 230-237 → Воронченков М. Письмо из Грузии в Астрахань: [Путевой очерк]. Подзаголовок: «февр. 7го дня 1804го года. Телава // Вестник Европы. Ч. 22. № 13 (июль) [1805]. С. 60-65.
1806. Bd. 3.
(48) [Katharina II., Rumänzov-Sadunaysky, P.A.]: Correspondenz zwischen Catharinen II. und dem Grafen Rumänzow-Sadunaysky. Reskript an den Fürsten M.M. Schtscherbatow, Verfasser der russischen Geschichte. – S. 99-136 → ПерепискаимператрицыЕкатериныII сграфомП.А. Румянцовым-Задунайским. М., 1805. С. 3-86.
(49) [Kačenovskij, M.]: Ueber des Patriarchen Nikons Sturz (aus dem Russischen). – S. 253-292 → [КаченовскийМ.Т.] О причинах низложения Никона, московского патриарха // Вестник Европы. Ч. 22. № 16 (авг.) [1805]. С. 290-303; Ч. 23, № 17 (сент.) [1805]. С. 32-47; Ч. 23, № 18 (сент.). С. 109-123. Aвтор указан по: Сводный каталог сериальных изданий России. СПб., 1997. Т. 1. 05834.
1806. Bd. 4
(50) Er muß Professor werden (aus den Papieren eines reisenden Russen; und übersetzt aus dem Severnui Westnik Oktbr. St. 1805). — S. 265-266 → Он должен быть Профессором! (Из записок одного русского путешественника) // Северный Вестник. 1805. Ч. VIII. Октябрь. С. 80-81.
(51) [Suvorov, A.]: Suworovs Taktik oder seine Unterhaltungen mit den Soldaten in ihrer Sprache, nach dem Exerciren. – S. 340-347 → [СуворовА.В.] Тактика или Разговор с солдатами их языком после учения, известного знаменитого героя // Друг просвещения. 1806. Ч. 1. № 1 (янв.). С. 52-59. Автор указан по: Сводный каталог сериальных изданий России. СПб., 2000. Т. 2. № 15100.