(Заметки о теории, 10)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2005
Выпуск словарей и справочников издавна составляет важнейшую отрасль издательского бизнеса, но десять-пятнадцать лет назад эта отрасль пережила мировой бум — во Франции, например, всевозможные словари, от самых фундаментальных до самых легкомысленных, выпускались буквально сотнями. Множество «словарных» проектов было запущено тогда и у нас, причем их мотивировка несколько отличалась от общемировой. Кроме надежд создать «вербняк», беспроигрышно пользующийся спросом и способный заинтересовать коммерческого издателя (словарь — это образец полезного, положительного и притом общедоступного товара), в массовом обращении к словарям проступало еще и более или менее открытое признание «кризиса больших нарративов» в гуманитарных науках. После крушения советской государственной идеологии на какое-то время стало неприлично писать основополагающие фолианты; реструктуризация идеологии, в итоге которой коммунистические догматы были заменены националистическими и/или конфессиональными, заняла несколько лет, и в течение этого периода для научных коллективов, желавших отличиться каким-либо весомым трудом, оставался один выход — составлять словари, деловито-беспристрастные и свободные от идеологии справочные пособия, конденсирующие в себе только ценное, только проверенное содержание — словно музыкальные диски типа «greatest hits». В такого рода словарях — некоторые из них, задуманные в те годы, только теперь выходят в свет — оживало этимологическое значение одного из синонимов слова «словарь»: «тезаурус», «сокровище».
Эта несколько конъюнктурная стратегия оказалась во многом оправданной в области теории литературы, так как к 90-м гг. сама эта дисциплина — и в нашей стране, и во всем мире — завершила определенный цикл развития (некоторые даже скажут «завершила свой цикл развития», то есть вообще кончилась); встала закономерная задача подвести итоги, а словарь-тезаурус отлично подходит для этого, потому что сохраняет и даже подчеркивает понятийный метаязык описываемой дисциплины, но не высказывает на нем завершенных текстов, представляет его как готовый к применению, аккуратно разложенный и начищенный набор тонких инструментов.
Эта задача — сохранение и упорядочение дисциплинарного метаязыка — по-разному решается в трех словарях-тезаурусах.
Первый из них, изданный раньше всех, еще в 1999 г., носит скромное название «Материалы к словарю терминов тартуско-московской семиотической школы»1. Скромность вполне оправданная, ибо его составителями выступили четверо студентов Тартуского университета (правда, с тех пор кое-кто из них уже успел защитить диссертацию), и в его главной части, «Лексиконе», нет практически ни одного их собственного слова, кроме нескольких чисто технических примечаний. Весь словарный том составлен из цитат — это, можно сказать, систематизированный по алфавиту конспект основного корпуса тартуских семиотических изданий: 25 томов «Трудов по знаковым системам», 7 других семиотических сборников, включая материалы летних школ по вторичным моделирующим системам, и 2 выпуска «Статей по типологии культуры» Ю.М. Лотмана. Как можно видеть (в предисловии к словарю это оговорено не вполне четко), обследованный корпус материала был ограничен географически и институционально: во-первых, книгами, выходившими в Тарту, во-вторых, изданиями, несшими в названии слова «знаковые системы» либо равнозначные им (условно говоря — изданиями, которые теперь выходили бы под эгидой кафедры семиотики Тартуского университета, в то время еще не существовавшей). Ограничения довольно жесткие: как известно, ряд важных текстов Тартуской школы — целые монографии — печатались в других городах, а многие значимые для семиотической теории статьи того же Ю.М. Лотмана публиковались в других сериях тартуских ученых записок. Тем не менее «Материалы…», хотя и не претендуют на полноту, охватывают все же большой и первостепенно важный круг источников, давая надежную опорную точку для более широких исследований.
Как уже сказано, цитаты из тартуских теоретиков в словаре не комментируются, составители просто размещают их по алфавиту терминов. При этом сам выбор заглавных терминов — то есть составление словника, самая важная и ответственная операция при создании любого словаря — подчинен точному и оригинальному принципу. Редактор и один из составителей словаря Ян Левченко так формулирует его в предисловии: «…включение того или иного термина в состав словаря в первую очередь определялось наличием авторской дефиниции, эксплицитно формулируемой в ходе развертывания текста и претендующей на понятийную инновацию…» (с. 12—13). Иначе говоря, слово или словесное сочетание признавалось термином только в том случае, если сам употребивший его автор обозначил его как термин, снабдив разъяснением-дефиницией. С помощью этого критерия в массиве теоретических текстов Тартуской школы выделяются точки повышенной теоретичности; этот массив разделяется на два уровня — уровень, так сказать, «теоретической практики» и уровень метаязыковой рефлексии, где теория семиотических систем дублируется теорией самого семиотического дискурса.
В своей реальной работе этот принцип способен преподнести сюрпризы. Во-первых, есть много слов, употреблявшихся тартускими теоретиками в достаточно точном, последовательном и специфическом смысле (то есть полноценных терминов), которые не вошли в словарь просто потому, что никто никогда не удосужился их специально определить. Беру наугад только некоторые из важнейших терминов Ю.М. Лотмана, фигурировавших в заголовках его тартуских семиотических статей: «поэтика», «театральность» (в словаре отсутствуют), «бытовое поведение» (в словаре есть только «семиотичность поведения» и «порождение семиотического поведения», с цитатами из А.М. Пятигорского и Б.А. Успенского), «устная речь» (о которой писал не только Лотман, но и Б.М. Гаспаров, — в словаре этого термина нет), «карточная игра» (казалось бы, ее и не обязательно давать в терминологическом словаре, но ведь есть же в нем статья «Гадание» — потому что Вяч.Вс. Иванов и В.Н. Топоров однажды дали оному определение)… Сама эта дистрибуция «определяемых» и «неопределяемых» терминов может много сказать о фокусировке теоретического внимания, о соотношении языка тартуской семиотики с другими современными ей дискурсами, о том, какие понятия интуитивно признавались требующими определения, а какие — общепонятными «без перевода». Перед нами, таким образом, не просто тезаурус тартуской семиотики, а словарь ее самоописания: предмет очень любопытный и редко выделяемый с такой методической ясностью.
Во-вторых, терминологическое определение, сформулированное тем или иным теоретиком, не обязывает его везде и всюду употреблять данное слово именно в данном терминологическом значении (это особенно очевидно в случае, когда определение возникает поздно, постфактум), и тем более не обязаны ему следовать другие теоретики. Отсюда вариативность определений одного и того же понятия (таких, как «культура», «миф», «текст») у разных или даже одного автора, а также феномен окказиональных определений, не покрывающих всей практики словоупотребления. Например, все тартуские теоретики пользовались понятием «язык» — когда в узком, когда в расширительном смысле, но в словарь попадают лишь несколько сугубо специальных дефиниций: «язык кино», «язык мультипликации», «язык социума», без какой-либо попытки свести эти разные понятия к одному. Или, скажем, во многих тартуских текстах можно встретить слово «тема», но в словаре оно объясняется только по статье А.К. Жолковского и Ю.К. Щеглова, потому что там ему дано формальное определение, которое, конечно же, мало соответствует его употреблению у других авторов. Такая взаимная непринудительность терминологического словоупотребления сама по себе образует важный теоретический вывод, который можно сделать из тартуского словаря, — и его прямо делает Я. Левченко в своем редакторском предисловии: «Если сопоставлять термино-систему ТМШ (Тартуско-московской школы. — С.З.) с аналогичными явлениями в науке ХХ столетия, то она окажется гораздо ближе “новой критике”, по концептуальной пестроте ненамного отличающейся от искусства, нежели, скажем, деконструктивизму и нарратологии, с самого начала эксплицитно ориентировавшимся на построение независимой философской системы» (с. 20)2. В рамках достаточно единого языка советской семиотики существовали, как показывает ее словарь, разные «диалекты» и даже «идиолекты», успех или забвение которых не были предрешены заранее, как это кажется задним числом. «Хочется надеяться, — заключает Я. Левченко, — что словарь, структура которого сознательно определяется формальными, т.е. внеценностными, критериями, дает возможность взглянуть на достижения ТМШ беспристрастным “археологическим” взглядом, по крайней мере осознающим релятивность собственного мифотворчества в духе М. Фуко» (с. 18).
Многоязычие, свойственное тартуской семиотике, не составляет проблемы для другого словаря, ибо это тезаурус идей и понятий одного-единственного ученого. Речь идет об 11-м номере журнала «Дискурс», основную часть которого занимают «Материалы к системному словарю научных понятий М.М. Бахтина»3 — второй выпуск «Бахтинского тезауруса», который постепенно издается «группой бахтинистов Российского государственного гуманитарного университета, возглавляемой проф. С.Н. Бройтманом» (с. 5)4. В силу неполноты и незавершенности данного тезауруса рецензируемую публикацию нельзя оценивать как окончательный научный результат; интересно, однако, взглянуть на нее как на представительный образец метода.
Любой словарь всегда призван сглаживать, нормализовывать реальное разноречие. Если в случае тартуской семиотики это разноречие в рамках общего дискурса школы возникало в основном из-за многообразия предметов и индивидуального склада разных исследователей, то в случае Бахтина нет ни столкновения разных личностей (в тезаурусе не обсуждается возможное совмещение двух авторских идиолектов в так называемых «девтероканонических» книгах), ни чрезмерной гетерогенности материала — Бахтин всегда занимался достаточно определенным кругом предметов и проблем. Но разноречие все же возникает постоянно, обескураживая многих читателей: Бахтин непоследователен в употреблении терминов, по крайней мере мало озабочен тем, чтобы придать им устойчивый, однозначный, удобный для систематизации и трансляции смысл. Его толкователи сходятся в том, что такие термины вообще не поддаются «овеществлению»5, что это «ситуативные термины-темы», имеющие «ощутимо жизненный, а не отвлеченный смысл»; они «неотделимы от ситуации субъекта, не однотонны и обладают возможностями смысловой переакцентировки» (С.Н. Бройтман, статья «Научный язык и терминология М.М. Бахтина», с. 7).
В другой статье тезауруса, «Диалог и монолог», тот же исследователь предпринимает попытку объяснить это как закономерность. «Очевидно, — пишет он, — что описание терминологии, отвечающее природе научного языка Бахтина, должно учесть особенности его авторской манеры. Сегодня ясно, что Бахтин как “первичный автор” — “облекается в молчание” (ЭСТ, 359)6, то есть он “присутствует только в целом произведения, и его нет ни в одном выделенном моменте этого целого, менее же всего в оторванном от целого содержании его” (ЭСТ, 362)» (с. 40). Это заключение, пожалуй, не вполне логически последовательно. Судя по контексту, в словах об «авторе произведения» Бахтин имеет в виду писателя-художника (вероятно, он как-то иначе высказался бы об авторе денежной расписки или милицейской справки)7. Между тем сам он был не писателем, а ученым, следовательно к его собственному дискурсу сказанное, вообще говоря, не относится. Если же предположить, что его идея более универсальна и касается вообще любого словесного высказывания, то тогда не-понятно, почему именно его «авторская манера» должна описываться с учетом этого универсального правила, тогда как многие другие авторы поддаются постижению через устойчивые, «овеществленные» термины и понятия. Эта неувязка симптоматична и обусловлена не случайным просчетом экзегета, а «слепой точкой» самого анализируемого дискурса: бахтинская теория словесного творчества, при всей своей глубине, не обладает авторефлексивностью, с помощью ее категорий трудно поставить вопрос о собственном дискурсе ее автора: кто этот человек, кому и в какой ситуации — например, в какой исторической ситуации — он высказывает свои идеи. Не случайно сам Бахтин, в отличие от тартуских структуралистов (особенно в их поздние годы), никогда не занимался систематическим «автометаописанием».
Призыв «перестать искать “ошибки” у Бахтина», с которым выступает С.Н. Бройтман (с. 8), вызывает если не безоговорочное согласие, то, во всяком случае, понимание: критика столь крупного мыслителя, как Бахтин, должна вестись на уровне, приближающемся к уровню его собственной мысли. Но задача искать границы, пределы этой мысли по-прежнему настоятельна, и одним из таких пределов может оказаться как раз отсутствие авторефлексивности. А это, в свою очередь, ставит особого рода трудности перед составителями тезауруса. Если составители тартуского терминологического словаря могли опираться на готовые авторские дефиниции — факты метаязыка, который сознательно, пусть и не всегда последовательно стремились выработать тартуские семиотики, то бахтинисты лишены такой опоры и вынуждены самостоятельно, на свой страх и риск, вычленять в текстах ученого отдельные особо значимые слова и формулы. Оттого эти слова и формулы порой выглядят как-то странно. Сравним: «мифологема», «историческое vs. космологическое сознание», «иконический детерминирующий знак», «порождающая / аналитическая модель семиотического поведения» (произвольно выбранные заголовки статей из тартуского словаря) — и «внежизненно активная позиция», «прозаическое иносказание», «стилистическая трехмерность», «театральный хронотоп» (из бахтинского тезауруса)8. В обоих рядах — причудливые, «самодельные» термины, но в семиотике они нацелены на операциональность, возможность практического пользования, ими маркируются единицы кода («мифологема»), элементы бинарных оппозиций («историческое vs. космологическое сознание»), соотношения понятия с другими понятийными системами («иконический знак»). А в эстетике Бахтина понятия ориентированы не на практическое применение, а на апофатическое иносказание, намек на что-то такое, что невозможно выразить прямым именем. Скажем, «внежизненно активная позиция» — не просто кажущийся парадокс, но жест отрицания непосредственных данностей сознания: чтобы понять, что это такое, нужно представить себе нечто по ту сторону жизни, причем отнюдь не в банальном смысле смерти… И так обстоит дело со многими оригинальными понятиями Бахтина. Конечно, есть и такие термины, которые он берет из предшествующей традиции и лишь придает им свое, усложненное значение; в основном это термины поэтики, и посвященные им статьи в бахтинском тезаурусе («Биография и автобиография», «Готический роман», «Жанр литературный», «Интонация») сближаются со статьями из любых других понятийных словарей; их авторы (соответственно Н.В. Максимова, В.Я. Малкина, Н.Д. Тамарченко, Л.Д. Польщикова) решают традиционные задачи филологического анализа. В статье же о «нежизненно активной позиции» (я беру ее лишь как пример, это относится и к ряду других) аналитик ставит перед собой невыполнимую задачу — нормализовать понятие, для которого сам Бахтин не придумал устойчивого термина, ибо «вне-жизненно активная позиция» — это ведь даже не гапакс, а искусственный исследовательский конструкт: сам Бахтин писал о «внежизненно активной» точке зрения 9 (этот смысловой нюанс не так уж ничтожен), да и то всего однажды, а в остальных случаях пользовался выражениями «небытийность», «вненаходимость», «чисто смысловая активность» и прочими сугубо негативными словесными жестами. Что позволено Бахтину, то не позволено бахтинскому словарю: словарь не может сколько-нибудь широко пользоваться апофатической логикой, он по природе своей есть средство позитивной рациональности, и недаром самый знаменитый в истории словарь, «Энциклопедия» Дидро и д’Аламбера, стал мощным орудием для изгнания трансцендентности из общественной мысли; и наоборот, трудно представить себе, скажем, «словарь бытия Божьего», построенный сплошь на негативных атрибутах. Строй мысли автора, который описывается в словаре, и строй мысли самого словаря оказываются в неразрешимом противоречии; получающийся в результате дискурс разрывается между двумя несовместимыми императивами (double bind, как на-зывают это психологи). Вызывая уважение к интеллектуальным усилиям аналитика, может быть, даже не уступая по глубине дискурсу самого Бахтина, этот дискурс никак не может достигнуть свойственной последнему легкости и уверенности. Оттого-то столь часто чувствуется: читать Бахтина увлекательно, а о его экзегетах этого не скажешь.
Третий из словарей, о которых здесь пойдет речь, отличается исключительным многообразием разноречивого корпуса — речь идет об огромном опыте зарубежных литературоведческих школ, подытожить который стремится энциклопедия «Западное литературоведение ХХ века», подготовленная в ИНИОНе10. Этот толстый том включает не только обзорно-аналитические статьи, но и статьи-персоналии, причем в написании последних принял участие (очень скромное) и автор данного обзора; чтобы по мере возможности избежать конфликта интересов, буду ограничиваться рассмотрением лишь той части словаря, которая по жанру сближается с тезаурусом.
Впрочем, обе основные принципиальные трудности, вставшие перед составителями словаря во главе с Е.А. Цургановой, касаются в равной мере обеих его частей. Прежде всего, проблематичен смысл слова «западное», выставленного в заголовке энциклопедии и восходящего к ее предшественнику, трехтомному биобиблиографическому словарю, где «зарубежные литературоведы» еще классифицировались по своей принадлежности к «странам капитализма»11. Эта традиция в методах членения материала проявилась в том, что в энциклопедии отсутствуют сведения не только о литературоведческой науке стран Востока (это, допустим, еще можно понять — слишком велики культурные различия), не только об отечественной литературоведческой науке (это уже понять труднее: скажем, вопиющей лакуной выглядит отсутствие статьи о Р.О. Якобсоне, одном из ведущих филологов ХХ в., проработавшем основную часть жизни именно на Западе, но имевшем несчастье родиться в России)12, даже не только о западной славистике и русистике (за исключением очень немногих имен она отсутствует почти полностью), но и об ученых из стран Восточной Европы — скажем, нет статьи «Пражский лингвистический кружок», нет персональных статей о Яне Мукаржовском или Романе Ингардене, при том что оба теоретика много раз очень уважительно упоминаются в других статьях. Увы, на словник энциклопедии явно повлияла инерция имперских институций, их ноздревские представления о географии: «Все, что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по ту сторону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом, все мое». В результате граница между «Западом» и «Востоком» фактически пролегла не по Уралу и Босфору с Дарданеллами, даже не по западным рубежам СССР, а где-то по линии Одера — Нейсе.
Я уже сказал, что проблема «западности» словарного материала касается как персоналий, так и концептуальных статей. И действительно, если деление литературоведов на «осси» и «весси» часто выглядит натянутым и искусственным, то уж совсем безнадежным делом является распределение по этому критерию литературоведческих понятий, проблем и даже школ — ибо они пересекают государственные границы, образуют мировой язык науки о литературе (разумеется, с национальными «диалектами») и мировые течения в ее развитии. И поэтому, скажем, статья «Автоматизация» пусть поневоле, но явно проигрывает от того, что рассматривает данное понятие прежде всего как принадлежность немецкой рецептивной эстетики, а о его первоначальной концептуализации в русском формализме упоминает лишь вкратце; поэтому же словарь в целом страдает от отсутствия статьи «Текст» (есть частные статьи «Текст-наслаждение» и «Текст-удовольствие», на материале Ролана Барта, но в стороне осталась концептуализация текста у тартуских структуралистов или же Бахтина); пожалуй, и бросающееся в глаза отсутствие среди обозреваемых литературоведческих школ «марксизма» (да и вообще «социологического литературоведения», «социопоэтики» и т.д.) объясняется не только реакцией на непомерное засилье этой школы в не-давнем прошлом отечественной науки, но и полубессознательным и, конечно, ошибочным допущением, что марксизм — факт по преимуществу «этой страны».
Вторая принципиальная проблема, которая сказалась на общей структуре энциклопедии, в ее преобладающем дискурсе, обусловлена уже не частными обстоятельствами нашей национальной истории, а общим положением дел в описываемой науке — «западном литературоведении». Перелистывая изданную ИНИОНом энциклопедию, то и дело замечаешь, как далеки многие из концептуальных статей от собственно литературоведческой тематики: среди разъясняемых понятий — и «герменевтический круг», и «гендер», и «теория семейного сходства» (по Витгенштейну), и «негативность», и «интенциональность», и «эдипов комплекс», и «культурное пограничье»… Все это, безусловно, важные понятия и проблемы, которые исследователь литературы не может не иметь в виду, но включать их в число литературоведческих (а не философских, социологических, психологических и т.д.) проблем — значит следовать тому полицейскому методу, с которым Роман Якобсон еще в 20-е гг. сравнивал традиционную филологию: «…историки литературы преимущественно уподоблялись полиции, которая, имея целью арестовать определенное лицо, захватила бы на всякий случай всех и все, что находилось в квартире, а также случайно проходивших по улице мимо»13. Однако в данном случае составители энциклопедии ни в чем не виноваты: они просто описывают те предметы, которыми занимаются в мире на кафедрах литературы, за исследования по которым выдаются литературоведческие дипломы. А сегодня в мире под вывеской «литера-тура» действительно исследуется все что угодно; очистительно-спецификаторский импульс, пришедший на Запад из русской формальной школы — прежде всего благодаря все тому же Якобсону и его жестко ограничительному понятию «литературности» — и приведший к образованию особой «теоретической» традиции в исследовании художественной словесности, в последние десятилетия ХХ в. парадоксальным образом обратился вспять, так что именно самые теоретически продвинутые школы и кафедры впали в самый разнузданный тематический эклектизм, порождающий принципиально неспецификаторские дисциплины вроде «постструктурализма», «когнитивной науки», «феминистской критики» и тому подобного.
В этой ситуации расползания материала авторы концептуальных статей словаря добросовестно стараются объять необъятное, описать все более или менее оформленные и признанные школы и направления в науке14. Научная объективность не позволяет им выбирать метаязык какой-либо одной из них для описания других, и при отсутствии единого «сильного» метаязыка каждый вынужден самостоятельно и произвольно выбирать дистанцию, с которой судит о своих «подопечных». Например, у И.П. Ильина (автора статей о структурализме и постструктурализме)15 это дистанция максимальной критической отстраненности, у А.В. Дранова (автора статей о рецептивной эстетике) — близкая дистанция заинтересованного сочувствия, у Е.В. Лозинской (автор ряда статей о поэтике — скажем, двух основательных текстов о «жанре» и «жанровых классификациях») — дистанция строго-филологического описания формализованных концепций. Каждый из этих подходов имеет право на реализацию, но их объединяет сугубо теоретический взгляд: разговор ведется на уровне абстрактного описания, почти не ставится вопрос о практической эффективности того или иного метода, понятия, приема при изучении, скажем, истории литературы, при анализе отдельного произведения, при оценке его художественной значимости. В энциклопедии вообще немного отдельных статей о терминах и приемах, допускающих точные дефиниции и практическое применение (по контрасту вспоминается старый «Литературный энциклопедический словарь», с его десятками, даже сотнями конкретных статей о терминах поэтики, написанных М.Л. Гаспаровым и другими авторами). Концептуальные же статьи сосредоточены прежде всего на различиях, несогласованностях между разными теоретиками. В результате получается характерно постмодернистская картина «западного литературоведения»: необыкновенное богатство концепций, направлений, понятий, каждое из которых стремится отличиться от остальных, но эта дифференциация идет независимо от референтного отношения к изучаемому предмету — литературе; неважно, хорошо или плохо работает концепция, главное, чтоб была оригинальной, тогда ее можно выгодно продать. В этом энциклопедия «Западное литературоведение ХХ века» опять-таки верно отражает распространенное и, в общем, печальное положение дел в современной науке; разве что отражение получилось наивным, недостаточно отрефлектированным.
Итак, в недостатках концептуальной части энциклопедии (ее тезауруса) сказывается не только субъективная вина авторов и составителей, но и объективно смутная, запутанная ситуация в современной теории литературы. В такой ситуации обобщающие концептуальные статьи неизбежно оказываются уязвимее для критики, чем статьи-персоналии, составляющие главную ценность этого издания.
Три словаря-тезауруса современной теории литературы реализуют три разные моральные позиции исследователя по отношению к своему объекту: в одном случае — пытливое внимание учеников, стремящихся максимально четко уяснить идеи учителей, которые сами уже ушли из жизни или обратились к другим задачам; в другом случае — напряженное вчувствование адептов, взыскующих за словами гуру принципиально невыразимых, не формулируемых «вещественным» дискурсом высших смыслов; в третьем — недоверчивое любопытство иностранцев, озирающих подозрительно яркие и многообразные заморские товары, которые еще неизвестно стоят ли требуемой за них цены. При всем несходстве результатов, самим своим разнообразием эти подходы показывают проблематичность и разнородность объекта описания — теории литературы, которая способна поворачиваться к своему исследователю разными сторонами: то как диалог единомышленников, то как вдохновенная эзотерическая доктрина, то как ярмарка академического тщеславия.
_________________________________________________________
1) МАТЕРИАЛЫ К СЛОВАРЮ ТЕРМИНОВ ТАРТУСКО-МОСКОВСКОЙ СЕМИОТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ. Тарту: Тартуский университет, 1999. 408 с. (Тартуская библиотека семиотики. 2).
2) Выше Я. Левченко делает еще одно наблюдение, не типологического, а исторического рода: «На примере терминологического лексикона ТМШ видно, что основной корпус понятийных новаций приходится не на первые годы взаимного столкновения дисциплин, результатом которого было освоение новых языков, а на рубеж 60-х и 70-х гг., когда основной операцией семиотического исследования стало применение того или иного метаязыка в чуждой для него предметной области…» (с. 19).
3) БАХТИНСКИЙ ТЕЗАУРУС. Вып. 2 // Дискурс: Коммуникативные стратегии культуры и образования. М.: РГГУ, 2003. № 11. 124 с.
4) См. первый выпуск: Бахтинский тезаурус: Материалы и исследования. М.: РГГУ, 1997.
5) Выражение из статьи Л.А. Гоготишвили 1992 г., которое сочувственно цитируется редактором бахтинского тезауруса С.Н. Бройтманом (с. 6).
6) Аббревиатура в скобках, как явствует из списка сокращений, означает сборник: Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. На самом деле приведенные слова находятся на с. 353 указанного издания.
7) И выше, и ниже речь идет о «символических структурах», об интерпретации «образа или смысла», и свои методологические претензии Бахтин предъявляет «литературоведению» (Бахтин М.М. Указ. соч. С. 362), то есть его мысль развивается в области художественного творчества и его истолкования.
8)Авторы соответствующих статей — С.Н. Бройтман, Н.Д. Тамарченко, Е.А. Полякова.
9) Бахтин М.М. Указ. соч. С. 165.
10) ЗАПАДНОЕ ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ ХХ ВЕКА: Энциклопедия. М.: Intrada, 2004. 559 с. 2000 экз.
11) Современные зарубежные литературоведы: Справочник. Страны капитализма. Части I—III. М.: ИНИОН, 1986.
12) Есть подозрение, что одним из мотивов, побудивших исключить из словника отечественных ученых, было опасение: многие из этих ученых если не сами живы и здравствуют, то оставили влиятельных учеников или родственников, и был риск столкнуться с давлением этих «групп интересов»; с западными коллегами такое, слава богу, не грозило…
13) Якобсон Р.О. Работы по поэтике. М.: Прогресс, 1987. С. 275.
14) Некоторые все же остались в стороне: кроме уже упомянутых социологических и марксистских штудий, в тезаурусе понятий отсутствует такое признанное направление, как «тематическая критика», и такая школа, как «женевская» (растворенная в широком и малоупотребительном понятии «критика сознания»). Необходимо, впрочем, оговорить, что все эти школы и течения неоднократно упоминаются в других проблемных статьях, а их основным представителям посвящены персональные статьи.
15) См. его собственную монографию: Ильин И.П. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. М.: Интрада, 1996.