Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2005
Кононов Николай. Нежный театр. Шоковый роман. — М.: Вагриус, 2004. — 384 с.
Поэт Николай Кононов в 2000 году прославился как прозаик — после публикации романа “Похороны кузнечика”1. Роман вызвал большой интерес: рецензии шли одна за другой, Кононов претендовал на главные литературные премии и, что гораздо важнее, “Похороны кузнечика” действительно были произведением неожиданным и впечатляющим. Сочетание отточенного стиля и откровенности, доходящей до эпатажа, трогательное бесстыдство описаний, философский подтекст и изощренный психологизм — все это действовало на читателя, как удар под дых: дыхание останавливалось и возвращалось, лишь когда была перевернута последняя страница. Новый роман Кононова “Нежный театр” продолжает ту же линию, отмечен теми же свойствами 2, писатель так же пристально вглядывается в своих персонажей, как будто хочет взглядом проникнуть им под кожу, или, точнее, как он пишет — “эпидерму”: туда, где рождаются чувства, где спрятаны сокровенные источники душевных движений. Герой романа охвачен своего рода похотью зрения, он вбирает в себя окружающее пространство, и в первую очередь — людей, его взгляд чувственен, что при чтении ощутимо почти физически. Порой кажется, что этот человек превращается в огромный немигающий глаз.
В одном из стихотворений Николая Кононова есть такое четверостишие:
Звезд промерзшая пехота…
Но шмелем вползает смерть
в зимний улей небосвода,
и нельзя туда смотреть.
Смею предположить, что в этих строчках содержится один из ключей к его прозе: смерть запретна для зрения, а в “Похоронах кузнечика” повествователь, “я” бесконечно смотрит на свою умирающую бабушку. Внутреннее напряжение текста рождается от перепада между запретом и страстью к смотрению. В “Нежном театре” Кононов пытается создать подобную коллизию. Герой-рассказчик живет с бабушкой — его мама давно умерла (он и лица ее не помнит), а отец-офицер уехал служить в другой город (поселок, может быть, не важно) и там вновь женился. И вот в четырнадцать лет он, этот мальчик, впервые за много лет едет к отцу в гости, на каникулы, и с первых дней начинает отца рассматривать, отмечая именно какие-то запретные и полузапретные моменты: наготу отца, как он переодевается, как ведет себя в бане, как писает, стоя на улице… Постепенно и подспудно сквозь эти описания начинает прорастать эротическая тяга сына к отцу. Отец, конечно, ни сном, ни духом, а мальчик мучается, вероятно, до конца и не понимает, что с ним происходит. Ситуация разрешается, когда, ночуя в придорожном домике, отец и сын оказываются в одной постели, и бедный подросток, ощущая близость спящего мужского тела, “изошел”. “Напряжение разрядилось”. “Может быть, после этого мы должны были бы оба сгореть, как в не дошедшей до нас самой ужасной греческой трагедии”.
Здесь очевидна перекличка с рассказом Кононова “Гений Евгении”, где центральной темой является эдипов комплекс. Для Кононова отсылки к мифам вообще важны как часть создаваемой им картины мира. Вероятно, его психологическая, зыбкая проза нуждается в мифе как цементирующем конструктивном элементе или фундаменте, но в “Нежном театре” введение мифологических мотивов выглядит весьма противоречиво: образ отца двоится, он одновременно Отец, верховное божество, и реальный слабый человек, “жалкий отец”. Инцестуальный же мотив с учетом этой второй стороны образа можно рассматривать как непроизвольно пародийный 3.
Мотив инцеста у Кононова присутствует постоянно. Судя по всему, для Кононова-прозаика высшая степень близости — близость эротическая. Отсюда и навязчивое представление об инцесте, ибо как иначе можно максимально приблизиться к родным людям? Но инцест табуирован, и здесь вновь возникает разрыв между желанием и запретом. В “Похоронах кузнечика” герой рассматривает фотографию обнаженной бабушки, сделанную в далекой ее молодости, таким образом обходя этот запрет (заодно появляется классическая пара — танатос с эросом) и давая возможность читателю также непосредственно наблюдать это нарушение запрета: фотография воспроизведена на обложке романа. В “Нежном театре” герой намного менее гармоничен: юноша опутан клубком противоречий и девиаций, пережитая травма преследует его всю жизнь и, в конце концов, в зрелом возрасте, приводит к разрыву с женой и попытке самоубийства 4.
Так заканчивается первая часть романа, посвященная отношениям с отцом, полная психологических тонкостей. Но психологические эти тонкости не находят в тексте объективного выражения и представляются придуманными и вымученными. Если в очередной раз вспомнить “Похороны кузнечика”, то есть, в конце концов, разница: смотреть на то, как человек умирает — да, парализованный, заживо разлагающийся, отвратительно пахнущий, но умирает, кончается, уходит, — или смотреть на льющуюся струю мочи, очень старательно придавая простейшему физиологическому акту вселенский масштаб: “Струя урины, резким шумом буравя холодающий час, ввинчивалась в обочину, в ее мякоть. Это был бесконечный эпизод, и мне казалось, что все, заизвестковываясь, застывало. Сдвинуться даже на микрон было невозможно. Этот эпизод годился для эпического полотна, так как в нем нет ничего дерзновенного и омерзительного. Я удерживался в нем не банальной силой своей тяжести или волей случая, что свел меня с отцом, а напряжением животной тревоги и душевного отвердевающего вещества. Будто вот-вот начнется буря и сметет меня и отца с этого безнадежного потемневшего клочка сиротского времени”.
Несочетаемость стиля “эпического полотна” и того, что на нем изображено, характерное и для других эпизодов несоответствие события и реакции на него героя “выталкивают” текст в безвоздушное пространство и лишают читателя возможности тесного, заинтересованного контакта с романом Кононова. Тут не спасает и незаурядное словесное мастерство автора — и что с того, что Кононов потрясающе точно передает грубую фактуру армейской шинели (“— Не трожь, пусть так сохнут, только покорежишь, — говорил ей натужными согласными отец, застегивая слишком тугой крюк на тяжелой шинели: еле сдерживался, чтобы не обрушить на жену гнев…”)? Здесь отсутствует объективный коррелят, о котором писал когда-то Т.С. Элиот, чтение превращается в мучительное преодоление пустыни (пусть изредка и орошаемой уриной), но того, кто эту пустыню одолеет, ждет награда — вторая часть текста. Там бабушка рассказчика, перебирая губами глаголы, будет забавно объяснять, как правильно говорить по-русски, там гомоэротичность раздражать не будет, там будут вдохновенно описанные волжские пейзажи: “Заросли прозрачного тамариска — зыбкий и неподвижный огонь. Он исчезает, замерев, и проявляется, припадая к низменной почве дельты, лаская ее, не зная конвульсий. Его ничто не может изнурить. Он почти сливается с водой в хроническую, ничем не возмущаемую ровность. Это созерцание чудного вида — особенный культ плоскости”.
На фоне этих пейзажей начнется роман героя с Любой, или Бусей, младшей подругой покойной матери, вопреки уверениям самого повествователя мать для него заместившей, и так произойдет инцест без инцеста, разрешенный инцест, и рассказ о нем лишен трагических нот и взвинченных интонаций. Но не следует забывать, что герой чуть ли не с младенчества знает о реальности смерти и что с детства его преследует странное ощущение: “Я и тогда был сам для себя загадкой. Почти не различал себя, будто был завернут в хрустящую непроницаемую фольгу”. Фольга эта была сделана из отчаяния от невозможности соединиться с жизнью, вобрать ее в себя и себя обрести, стать собой.
Здесь, пройдя сквозь все психоаналитические построения, мы выходим к мыслям более важным. Николай Кононов пишет: “В меня проникало то, что не вызывает жалости и сострадания, а порождает приступы настоящего страха и оторопи”. Не очень сложно сообразить, что это прямая отсылка к религиозно-философским сочинениям Сёрена Кьеркегора, один из трактатов которого (по цитате из книги Иова) называется “Страх и трепет”. Соответствующую цитату можно найти и в “Похоронах кузнечика”, и тогда получается, что в обоих своих романах Кононов говорит о том, как человек через отчаяние движется к самому себе и к осознанию существования трансцендентного. Вот последняя, заключительная сцена “Нежного театра”: после смерти отца герой случайно увидел в больнице его распоротое патологоанатомами тело, но не почувствовал ни ужаса, ни отвращения. “Я не смог выделить в нем никаких особых черт, так как все его увядшее полое существо и его поза, в которой он был распростерт, приобрели новую, не свойственную живым, смазанность. Это была однозначная монументальность. Он был обращен, как памятник, в некую внутреннюю точку, о которой было известно, что она непостижима и находится совсем не в его, прости Господи, нарядном нутре”. А в “Похоронах кузнечика” в конце романа появляется лестница, ведущая вверх, лестница Иакова.
Все это, однако, никак не отменяет того печального факта, что в “Нежном театре” все глубокие авторские мысли, все сложные психологические и философские конструкции не мотивированы на событийном уровне и существуют как-то отдельно. Собственно текст (главным образом, первая его половина) слишком очевидно придуман и потому нежизнеспособен. По Кьеркегору, человек должен осознать отчаяние, и тогда он сможет прийти к своему “я” и предстать перед Богом 5. Кьеркегор пишет о христианском Боге и о вере, но нас в данном случае интересует именно осознание отчаяния. Герой “Нежного театра” психологически совпадает с описанным Кьеркегором человеком, охваченным отчаянием в себе самом 6 — одной из высших форм отчаяния, свойственной личности развитой и неординарной. Описывая такого человека, Кьеркегор называет его состояние герметизмом, одиночеством, чреватым угрозой самоубийства — вспомним о суицидальных попытках героя романа. Неслучайная деталь!
Но что привело героя к отчаянию? Раннее знание о смерти и странное влечение к отцу? Первое вписано в роман пунктирно, второму уделено много страниц. Но итогом явилась лишь экстравагантная история изломанного мальчика, заблудившегося в своих комплексах. Экстравагантность выделяется ярким пятном и не дает трактовать эротическое влечение как метафору обретения цельности мира (о возможности такой трактовки — см. в сноске 4). Отчаяние же — состояние естественное, тяжелое и сумрачное, далекое от любой подавляющей эквилибристики. Результатом стала утрата романом художественной цельности: получается, что описания и рассуждения существуют отдельно, а отчаяние и стремление к Абсолюту — отдельно. Вторая часть текста с первой контрастирует своим спокойным течением, но именно поэтому усиливает общую неуравновешенность композиции. Николай Кононов соорудил ажурную конструкцию от земли до неба, подобную карточному домику: ткни — развалится. Хотя наверняка существуют и другие мнения; ведь был же включен “Нежный театр” в короткий список Премии Андрея Белого?
_____________________________________________________________________
1) Кононов Н. Похороны кузнечика. Роман в тридцати семи эпизодах с прологом и эпилогом. СПб.: ИНАПРЕСС, 2000.
2) Кроме умения схватить читателя за горло, но об этом будет сказано позже.
3) Наверное, некорректно “лоб в лоб” сопоставлять два произведения, тем более принадлежащих к разным искусствам, но невольно вспоминается фильм Андрея Звягинцева “Возвращение” с его мощным мифологическим слоем, связанным с фигурой Отца. У Кононова из-за раздвоенности образа нет той жесткой суггестии, которая свойственна фильму Звягинцева.
4) Очень легко интерпретировать этот эпизод как драму вытесненной гомосексуальности. Мне бы хотелось увидеть здесь мучительные попытки обрести свое “я”, обрести в своем “я” цельность мира, а тягу мальчика к отцу объяснить стремлением “достроить” свою ущербную вселенную, побороть сиротство: ведь отец вызывал его оттуда, где у него “не было ни склада, ни имени, ни оболочки”.
5) См.: Кьеркегор С. Болезнь к смерти // Кьеркегор С. Страх и трепет / Пер. с дат. Н.В. Исаевой, С.А. Исаева. М.: Республика, 1993.
6) Там же. С. 293—298.