Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2005
Уважаемая редакция!
В 69-м номере журнала “Новое литературное обозрение” (2005, № 5) опубликована рецензия Ильи Кукулина, посвященная первым двум номерам выходящего во Франкфурте журнала “Мосты” (гл. редактор Владимир Батшев).
Конечно, с одной стороны, отрадно, что новый международный журнал литературы, искусства и общественно-политической мысли на русском языке сразу же оказался замечен авторитетным литературоведческим и библиографическим изданием в России (в котором и я имел честь неоднократно печататься). В то же время огорчительно, что рецензент, увы, читал журнал очень выборочно (первый номер чуть более внимательно, чем второй, хотя основные проблемы возникают у Кукулина именно с первым).
Со “знанием дела” рецензент свысока пеняет “Мостам” сначала в “низкой филологической культуре” (с. 360), а потом в “низкой публикационной культуре” (с. 362). В промежутке же демонстрирует собственный, заставляющий желать лучшего, уровень упомянутых “культур”. Так, когда дело доходит до моего, опубликованного в первом номере “Мостов” эссе “Гео-пол-итическое”, он сводит его содержание к якобы пересказыванию книги современного словенского философа Славоя Жижека “13 опытов о Ленине”.
Зачем же мерить всех под свою гребенку и приписывать кому-то умение пересказывать книги, которые пока что не только не прочитаны, но, увы, даже и открыть их времени не нашлось? На самом деле я всего лишь цитировал, а не “пересказывал” в этом своем эссе, и совсем-совсем другую книгу Жижека. Называется она “Хрупкий абсолют, или Почему стоит бороться за христианское наследие” (М., 2003). В контексте рецензии подмена названия не такая уж и безобидная. Позиция Жижека в моем якобы “пересказе” в “пересказе” само-го Кукулина попросту оглупляется, так как этот философ, по версии Кукулина, занимается противопоставлением “хорошего” Ленина “плохому” Сталину. Но почему же, если это столь примитивно, Жижек так востребован сейчас на Западе по обеим сторонам Атлантики? Отметим, что все его изданные в России книги переведены с английского языка.
Александр Люсый
Дорогая редакция!
В № 68 вашего журнала была помещена рецензия В. Вахрушева на книгу: Шекспир. Гамлет (в поисках идентичности) / Пер., подготовка текста оригинала, коммент. и вводная статья И.В. Пешкова. М., Лабиринт, 2003.
Хочется поблагодарить журнал “НЛО”, опубликовавший рецензию, и, конечно, автора этой рецензии, известного литературоведа В. Вахрушева, взявшего на себя совсем не простой труд познакомиться с моей книгой и разобраться с ее многочисленными текстово-смысловыми пластами. Разумеется, критик имеет право выбрать в этом случае тот пласт, который ему ближе, и понять общее содержание произведения по-своему. Но в результате выбора точки зрения В. Вахрушеву пришлось даже переменить название книги: он рецензирует не совсем то, что мной опубликовано. Смена названия — не случайна. Подзаголовок “в поисках идентичности”, данный рецензентом вместо титульного “в поисках оригинала”, говорит о том, что мне, видимо, не удалось четко воплотить замысел работы, который состоял как раз в поисках оригинального текста Гамлета и не претендовал ни на какую хоть абсолютную идентичность, хоть, в частности, идентичность художественно завершенного перевода, каковая, по моему мнению, для первого издания любого нового перевода этой трагедии недостижима принципиально. Я почти механически прервал работу над совершенствованием перевода, как только были проработаны спорные места и готов к изданию сам оригинал: мне важно было показать потенциальные смысловые возможности текста Шекспира, а этой цели художественная завершенность перевода могла бы даже повредить. Вообще, когда мы говорим о Гамлете Шекспира, такие понятия, как идентичность, неуместны не только в смысле перевода, но и в смысле презентации самого оригинала: тут текстологически полная аутентичность просто невозможна. Слово идентичность, кроме всего прочего, отдает дознанием и судебным преследованием, смысловых связей с этими понятиями у автора рецензии, впрочем, нет никаких: с самого начала мы видим только дружелюбное поощрение моей книги, которая, “несомненно, войдет в историю как веха… намечающая новые подходы” (с. 377—378) и т. п. С продолжением: “Но сложность и трудность задач, поставленных исследователем и переводчиком перед самим собой, не дала ему возможности решить их все на должном уровне” (с. 378, выделено полужирным здесь и далее во всех цитатах мной. — И.П.). Хотелось бы только чуть прояснить позицию рецензента: я все их не сумел решить или не все сумел решить? Далее, ничего обидного я не нахожу в том, что анализ многолетнего труда-“вехи” начинается с опечаток, пусть и правда досадных (но чисто технических и поддающихся исправлению читателем исходя их этой же книги, ведь рецензент признает, что “автор демонстрирует в общем-то доскональное знание первопечатных изданий пьесы Шекспира”, с. 378). Это конструктивно. К тому же в абзаце про опечатки спрятан намек на то, что я считаю главной ценностью своей публикации: “Зато следует похвалить И.В. Пешкова за умелое типографское оформление книги: во-первых, это текст-билингва (М. Лозинский тоже издал однажды свой перевод вместе с английским текстом трагедии), во-вторых, к русскому и английскому (? — И.П.) переводам добавлены отрывки из переводов пяти (жалко, что по неясным причинам глубокоуважаемый рецензент упорно выбрасывает из моего анализа шестой перевод, великого князя К. Романова. — И.П.) названных выше авторов плюс комментарии Пешкова” (с. 378).
Спасибо за похвалу! Я согласен, что вся моя многомесячная работа по сведению двух главных изводов оригинала в равноправный текст и одновременному различению этих изводов между собой (для чего выработана целая система обозначений) воспринимается просто как “умелое типографское оформление”. Мне, разумеется, льстит, что я овладел смежной специальностью верстальщика, хотя меня как филолога больше порадовало бы скромное упоминание, что перед читателем — первая в России полная публикация оригинала основных изводов Гамлета. Дело в том, что нам не известно, какой именно текст переводил тот или иной русский переводчик шекспировской трагедии. Билингва М. Лозинского, о которой упоминает В. Вахрушев, как бы невзначай ставя ее в один текстологический ряд с моей книгой, воспроизводит совершенно случайно взятое за основу для перевода английское издание (A new variorum edition of Shakespeare, edited by Horace Howard Furness. Vol. III—IV. Hamlet. L. & Philadelphia: J.B. Lippincott & C╟., 1879), ни в одном месте которого читатель точно не может быть уверен, что текст принадлежит первым изданиям Шекспира, а не позднейшим редакторам, не вспоминая уже о серьезном различении изводов. И случай Лозинского — это образец максимальной филологической корректности переводчика. Попробуйте найти ссылку на издание оригинала у кого-нибудь еще (не считая шекспироведа М.М. Морозова)!
Однако хочется узнать, что за задачи я поставил себе, с которыми, по мнению внимательного рецензента, то ли не справился совсем, то ли не совсем справился: “Говоря “театральным” языком, Пешков считает своей главной задачей решительную борьбу с ошибочной, по его мнению, традицией (так вышло, что я когда-то специально исследовал язык театра, но не могу понять, что тут специфически театрального. Сверхзадача? — И.П.), “которая зачастую подозрительно (! — В.В.) единодушна в выборе синонимов” (с. 19). Он насчитал “свыше четырехсот” ошибок, которые переводчики (неужели все?) допустили в передаче шекспировского текста и которые он исправляет” (с. 378).
В этом периоде — выражение основного подхода рецензента к книге, название которой он этим подходом собственно и переиначил. И правда, если я ищу идентичности, то уместен и поиск, и исправление ошибок у других переводчиков, и соответственно — уместна та же учительская процедура оценки, которую В. Вахрушев проводит над моим собственным переводом. Чтобы приписать мне такое задание, правда пришлось классическим образом препарировать рецензируемое, смешать прямые цитаты с чужими (своими) словами, но это снова проблема восприятия и точки зрения, на каковую любой рецензент имеет неотъемлемое право. Все же обращу внимание на оригинал критикуемого текста: “Таких мест, где я спорю с традицией, которая зачастую подозрительно единодушна даже (это даже, к сожалению, В. Вахрушев опускает молча и тем огрубляет мою подозрительность, суть которой в том, что даже там, где у разных переводчиков есть выбор вариантов, они часто выбирают один и тот же. — И.П. 2005) в выборе синонимов, набралось свыше четырехсот. Я сознательно не эксплицирую общих выводов из анализа переводов, предпринятого мной к тому же не для оценки этих переводов в их эстетических качествах, а лишь для возможно более точного осмысления сложных и спорных мест подлинника” (с. XIX, а не 19, что для этой книги технически принципиально). В ближайшем и более отдаленном контекстах слово ошибка применялось мной только по отношению к своему собственному переводу. Точное осмысление вовсе не предполагает “придирки” к “коллегам-переводчикам” “новатора Пешкова” (“нашего автора”, как задушевно называет меня рецензент), который “уличает коллег по цеху в ошибках”, но подразумевает открытое предложение новых вариантов, хотя к нему отнюдь не сводится.
В следующем абзаце Вахрушев продолжает ““эксплицировать” (право, не знаю, зачем кавычки? — И.П.) те общие идеи, которыми наш исследователь-переводчик (т.е. я. — И.П.) руководствовался” (с. 378): “он, будучи человеком современным, решительно возражает против той “романтизации” и архаизации Шекспира, которые действительно были закреплены в переводах XIX в.” (c. 378). Придаточное (то, что В. Вахрушев пишет от себя) есть банальность, которой специалисту не стоило бы слепо доверять, и эта банальность ничего общего не имеет с моей книгой: из XIX века у меня в анализах спорных мест — только А. Кронеберг (1844) и К. Романов (1899). Про романтизацию я не пи-сал, единственный определенно романтический перевод (Н. Полевого, 1837) почти не рассматривал, и из того, что я volens nolens — человек современный, вовсе не вытекает, что я борец с архаизмами (для Гамлета это — непростой вопрос, и решать его наспех я не пытался), а то, что мой перевод в целом написан современным языком, а не языком А. Кронеберга, никак не связано с понятиями архаизация или романтизация. Стремления к какой-то особой, а тем более пастернаковской простоте, как и стремления к модернизации, отдельные случаи которой порой обнаруживает в тексте глубокоуважаемый рецензент (за что я ему очень благодарен), у меня тоже нет. Как нет и стремления к некой абстрактной “предельной точности”, а его у меня В. Вахрушев тоже находит.
Далее рецензент анализирует избранные места из переводов Гамлета, но и тут я разочарован в своих ожиданиях: часто анализ ведется все в том же учительском ключе: моя ошибка, ошибка Пастернака, ошибка Лозинского. А главное: рецензент исправляет мою якобы работу над их ошибками (все было почти совсем наоборот: я с помощью их опыта исправлял свои ошибки, но и фиксировал расхождения).
Вот пример, где стиль критики мешает серьезно рассматривать содержание этой критики: “Иногда же, как мне представляется, придирки Пешкова к коллегам-переводчикам “Гамлета” лишены обоснования. Возьмем то место (акт II, сц. 2), где Полоний читает Клавдию и Гертруде письмо принца к Офелии. Пешков считает, что любовь героя “встроена” в “идею универсального картезианского сомнения”, а “поэтическая традиция” переводов “превращает его стихи в тинейджерскую песенку” … Понимать это надо так, что все предшественники оглупили гамлетовский куплет, а он, Пешков, восстановил его философское звучание. Но так ли это? Вся “философичность” пешковского варианта в том, что он заменяет традиционное “не верь” (у Лозинского, Пастернака) на “усомнись” (в оригинале действительно стоит глагол “doubt” в императиве). Но переводчик не учитывает при этом следующую прозаическую часть письма, в которой Гамлет явно подсмеивается над своим куплетом и “деконструирует” его как шаблонный прециозный текст” (c. 380).
Почему мой текст (который у рецензента немного изменен) “Гамлет встраивает свою любовь в идею универсального картезианского сомнения, а поэтическая традиция превращает его стихи в тинейджерскую песенку на тему верю — не верю” надо понимать обязательно “так, что все предшественники оглупили гамлетовский куплет, а он, Пешков, восстановил его философское звучание”? Гамлет вовсе не собирался философствовать перед Офелией, но и заниматься упражнениями по деконструкции в своем фактически предсмертном письме, письме—прощании с Офелией в этом мире, герою было не обязательно. Просто различия между категорией веры и категорией сомнения в то время были существенны, и это не я заменяю традиционное не верь на усомнись, а традиция заменяет шекспировское сомневайся на отечественное не верь. Что касается содержания прозаической части письма, то тут — проблема сложная (и не чисто текстологическая), но при любом ее разрешении эта часть не может так (оглупляюще, если пользоваться термином рецензента) влиять на часть поэтическую: как бы он ни относился к своим стихам, он будет относиться к стихам о сомнении, а не к стихам о вере-доверии. Передавать или не передавать визуальную рифму (отсутствие которой в моем варианте рецензентом констатировано) на русский язык — вопрос спорный, но вопрос с тинейджерством Гамлета (рецензент его допускает) — гораздо менее спорный: юный возраст Гамлета отчасти держится лишь на переводческой трактовке, его же зрелый, примерно тридцатилетний возраст имеет в пьесе гораздо больше оснований.
Защитив традицию от собственноручно созданного образа ее врага, рецензент, как мне показалось (пусть бы я был не прав!), намекает, что я эту традицию еще и обкрадываю: Пешков “при этом не чурается заимствовать кое-что у своих предшественников, у того же Лозинского. Но почему-то “стесняется” об этом упомянуть — не в пример Вересаеву, который открыто брал у Гнедича целые фразы для своего перевода “Илиады”. И в случае с Пешковым это не всегда касается лишь “проходных”, служебных фраз — тем более об этом следовало упомянуть!” (c. 379). Неужели подтекст всех этих рассуждений можно восстановить следующим образом: я заявил, что ничего общего с традицией перевода Гамлета иметь не буду, а втихаря (не так, как честный Вересаев) тащу строчки откуда ни попадя в свой текст, да еще делаю это неумело, в заметных местах, добро бы только там, где никто не читает, там-то уж пусть? Нет, наверное, я преувеличиваю. Но все-таки посмотрим, что именно мне вменено: “Так, в первой же сцене Бернардо говорит: “Ну, доброй ночи”, Пешков вторит: “Ну, доброй ночи” (“Well, good night”) (совпадение, подчеркивающее мою непредвзятость к традиции: не было никаких оснований переводить по-другому, но тем не менее я не думаю, что подобных совпадений наберется больше, скажем, пяти. — И.П.). Или знаменитая фраза Марцелла из финала 4-й сцены первого акта “Подгнило что-то в датском государстве” (Лозинский), “Прогнило что-то в государстве датском” (Пешков) (“Something is rotten in the state of Denmark”). Велика ли разница?” (c. 379). Осмелюсь заметить, что разница в смысле довольно большая. Например, если бревно только подгнило, то это все еще бревно, а если прогнило, то это — труха в форме бревна. Кроме того, и перестановка двух последних слов прошла для стиха не бесследно. Но в любом случае В. Вахрушев кстати обратил внимание на это место, которое хорошо иллюстрирует работу переводческой традиции. И К. Романов и М. Лозинский, и А. Радлова дают совершенно идентичные варианты: Подгнило что-то в датском государстве. М. Морозов это же переводит в прозу: Что-то подгнило в датском государстве. Вариант Б. Пастернака (Какая-то в державе датской гниль) хоть и вносит разнообразие в форму, содержательно еще дальше от оригинала, прогнило что-то именно в государственной машине, а не мышь на мельнице сдохла.
Продолжу цитату: “Или: “Что ему Гекуба, / Что он Гекубе, чтоб о ней рыдать?” (Лозинский) — “Кто он Гекубе? / (Рецензент решил добавить эту красную строку, которой у меня нет. — И.П.) Кто ему Гекуба? / Из-за нее рыдать” (Пешков [у Пешкова там еще многоточие, но это мелочи. — И.П.]). Шекспир: “What’s Hecuba to him, or he to Hecuba, / That he should weep for her?” (акт II, сц. 2). Лозинский в данном случае даже чуть точнее” (c. 379). Нет, прошу прощения, но Лозинский здесь не точнее: Что ему Гекуба — просто примелькавшаяся в традиции калька, а for her — вовсе не “о ней”.
Впрочем, когда рецензент отрешается от своего общего представления о моей работе, его замечания интересны и с ними можно вести спокойную научную полемику. Приведу пример такой, конструктивной критики: “исследователь отвергает сразу все предшествующие варианты перевода известных слов Гамлета, высказанных по поводу его матери: “Frailty, the name is women” (акт I, сц. 2). Не нравятся ему ни “ничтожность”, ни “слабость”, “ни вероломство” и пр. Вместо этого он предлагает “неверность — женский род не зря у слова”. Позвольте, о каком женском роде можно говорить (и слов таких нет у Шекспира), если Пешков прекрасно знает, что у английских существительных грамматической категории рода нет. Однако ученый-лингвист начинает фантазировать — по его версии, Гамлет не просто студент, а “филолог”, высказывающий в монологе “семантико-грамматическое наблюдение” (с. 15). Натянутость подобного суждения бросается в глаза” (c. 380).
Во-первых, против перевода Радловой слабость у меня стоит в скобках три восклицательных знака, а не три вопросительных, как у бренности Лозинского и вероломства Пастернака. Когда будет (если будет) второе издание моего перевода, то слабость возникнет и у меня — так точнее. Во-вторых, это случай четкой экспликации работы традиции. Frailty, the name is women — это ближе к тому, что обычно переводят. Здесь опечатка рецензента тоже не случайность. Шекспировский вариант Frailty, thy name is women хуже транспонируется в то, что обычно здесь понимается: Frailty is the name of women. Причем я вовсе не утверждаю (как и во всех остальных случаях), что я в своем варианте однозначно прав, я просто предлагаю рассмотреть иной вариант перевода. Как это “слов таких нет у Шекспира”? Буквально, пусть и коряво: слабость — имя существительное женское (женского рода). В английском нет категории рода, но если б была, Шекспир уж точно так бы не написал, потому что он не грамматист, его меньше всего волнует формальная лингвистическая категория. Просто перед нами грамматическая метафора, действительно основанная на латинском языке с его категорией рода для существительных, и в этом случае не важно, кто Гамлет, так сказать, по специализации в дипломе (скорее всего — юрист), но латинский язык в Виттенбергском университете, как и в любом другом университете того времени, был одним из главных предметов, и филологом любой гуманист Возрождения был в первую очередь. На эту тему можно бы написать немаленькую статью, которую, впрочем, рецензент при необходимости вправе назвать фантазией.
В концовке рецензии есть обобщающее утверждение принципиального характера: “Надо доверять культурной традиции, уже осуществившей выбор из корпуса проблематичных текстов” (c. 381). Доверие — это категория пользователя языка, пользователи обычно языку и готовым текстам доверяют. Ведущая категория филолога по отношению и к языку, и к текстам на этом языке — все-таки сомнение. Традицию контаминации текста Гамлета сложили вполне определенные люди, часто больше издатели, чем филологи, эти люди могли ошибаться, и филологи в последние сто лет (прежде всего в самой Англии) гораздо больше сомневаются в их точности, чем доверяют им. Традиция переводов Гамлета наследует эту ситуацию с оригиналом и усугубляет ее (это, кстати, относится не только к переводам на русский язык). Однако по совету глубокоуважаемого рецензента я все равно заново еще и еще раз готов “смягчить свою суровость по отношению к предшественникам и признать, что далеко не все в их переводах устарело” (c. 381). Далеко не все.
Игорь Пешков