(Обзор книг о славянофильстве)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2005
ИЗУЧЕНИЕ СЛАВЯНОФИЛЬСТВА И СЛАВЯНОФИЛЬСКИЕ МИФЫ
Кошелев В.А. ПАРАДОКСЫ ХОМЯКОВА: ЗАМЕТКИ И НАБЛЮДЕНИЯ. — М.: Индрик, 2004. — 213 с. — 500 экз.
АЛЕКСЕЙ СТЕПАНОВИЧ ХОМЯКОВ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ / Сост., вступ. статья и коммент. В.А. Кошелева и А.В. Кошелева. — Тула: Пересвет, 2004. — 351 с. — 1500 экз.
Панфилов М.М. ФЕНОМЕН КНИЖНОСТИ В МИРОВОЗЗРЕНИИ СЛАВЯНОФИЛОВ. — М.: Пашков дом, 2004. — 191 с. — 350 экз.
В.А. Кошелев, автор талантливо написанной, опирающейся на обширный корпус печатных и архивных источников биографии Хомякова (“Алексей Степанович Хомяков: Жизнеописание в документах, разысканиях и рассуждениях”. М., 2000), в своей новой книге “Парадоксы Хомякова” углубленно рассматривает его литературное и философско-публицистическое творчество.
Рассмотрение это основывается на историзации творчества Хомякова (оно помещается в современный ему исторический и литературный контекст) и подробном его анализе.
Автор исходит из того, что “узки традиционные истолкования славянофильства как течения, решавшего лишь проблему исторической судьбы России, соотношения “русского” и “западного” путей развития и подчинившего свою внутреннюю структуру лишь этим вопросам” (с. 21). С целью опровержения такого подхода В.А. Кошелев в отдельных главах (на материале поэзии, драматургии и историософской публицистики Хомякова) выявляет внутреннюю противоречивость и диалектику этого течения.
Особенно много места уделено лирике. В свое время Н.А. Бердяев сформулировал тезис, согласно которому Хомяков, получивший известность в качестве поэта, на самом деле по типу своей личности вовсе не поэт.
С разных сторон подходя к теме (рассматриваются скептическое отношение К. Аксакова и В. Белинского к поэзии Хомякова, а самого Хомякова — к творчеству Фета; пародии Козьмы Пруткова на Хомякова; отражение хомяковской идеи соборности в его поэтическом творчестве; “наполеоновские” циклы Хомякова и Тютчева), автор приходит к весьма нетривиальным выводам. Оказывается, что у Хомякова “осмысление нетрадиционной политической идеи начинается со стихов — историософская коллизия приходит к автору сначала в ее поэтическом виде. Стихотворение <…> приобретает характер своеобразного эксперимента: на его оселке проверяется полноценность идеи, пришедшей к автору в форме идеи поэтической, — чтобы оформиться впоследствии в иной, более присущей этой идее форме” (с. 64). Так автор разрешает сформулированный Бердяевым и многими поддерживаемый парадокс.
Аналогичным образом, рассматривая историософский труд Хомякова “Семирамида”, Кошелев показывает, что он в значительной степени сохраняет в себе поэтические прозрения и интуиции (впрочем, Хомяков и сам писал о том, что “нужна поэзия, чтобы узнать историю, нужно чувство художественной, т.е. чисто человеческой истины, чтобы угадать могущество односторонней энергии, одушевлявшей миллионы людей”, цит. по с. 156).
Автор постепенно разворачивает разные стороны и аспекты романтического по типу поэтико-мифологического учения Хомякова. Он демонстрирует важность бытовой стороны и в жизни, и в теориях славянофилов, подчеркивавших значение стабильности нравов и обычаев (кстати, этот аспект их взглядов подверг остроумной критике в свое время О.И. Сенковский в своих “Листках Барона Брамбеуса” (СПб., 1858. Ч. 1. С. 259—268, 297—313), показавший, что и до Петра обычаи русских менялись весьма сильно и что в них было много пришедшего извне). Вновь акцентирует Кошелев (об этом писал еще Герцен) тесную взаимообусловленность славянофилов и западников, общие их корни и во многом общие задачи, наличие в их полемике “принципиально не-антагонистических оппозиций” (с. 205). Останавливается автор и на “феномене отсутствия исторической потребности возникновения славянофильской идеологии” (с. 208), и действительно, вдохновленное немецкой романтической философией учение славянофилов и обществом, и правительством воспринималось как нечто экзотическое, непонятное и чуждое, даже западники, пусть и оппозиционные власти, были тем не менее ей ближе, поскольку к тому времени уже почти полтора века в идеологии доминировала установка на приобщение к западной культуре и конкуренцию с ней на ее поле.
Наряду с общими наблюдениями и выводами книга полна и разного рода находок и микрооткрытий, делающих облик вождя славянофилов более рельефным, подчеркивающих ошибочность стандартных представлений о славянофильстве. Например, на основе найденной в ОПИ ГИМ рукописи перевода (точнее, русифицированной обработки) рассказа Диккенса “Рождественская песнь в прозе”, несколько раз публиковавшегося в середине 1840-х гг. и долгое время атрибутируемого Д.А. Валуеву, В.А. Кошелев показал, что выполнен он Хомяковым (с. 122—131). Любопытно и то, как Хомяков умело перекладывает рассказ на русские нравы, существенно корректируя смысловой конфликт, и то, что он считает возможным взять за основу иностранное произведение, написанное отнюдь не в православном духе. Любопытны также наблюдения по поводу хомяковских статей по истории, написанных для детского журнала, и его сценки “Разговор в Подмосковной”.
Отметим и спорную, но интересную попытку проинтерпретировать некоторые “смелые” высказывания Хомякова (например, указание на общие корни англичан и угличан) как принадлежащие к одному из направлений русской смеховой культуры.
Одной из привлекательных сторон книги Кошелева является то, что свои наблюдения он аргументирует, доказывает, опираясь на широкий круг источников, причем не только опубликованных, но и хранящихся в архивах.
Эта линия его работы нашла выражение и во впервые подготовленном им (совместно с А.В. Кошелевым) сборнике воспоминаний современников о Хомякове. В книге представлены и широко известные и легкодоступные читателю мемуары А.В. Кошелева, П.В. Анненкова, А.И. Герцена, С.М. Соловьева, Б.Н. Чичерина, И.С. Тургенева, и, что гораздо более ценно, давно не переиздававшиеся воспоминания П.И. Бартенева, Д.Е. Остен-Сакена, Н.А. Муханова, Ф.П. Фонтона, А.Д. Блудовой, А.В. Рачинского, С.Е. Кулеша и др.
Включенные в сборник тексты подробно прокомментированы. И хотя можно было бы спорить о принципах отбора (например, некрологи, написанные А.Ф. Гильфердингом, Н.П. Гиляровым-Платоновым, К.А. Коссовичем и М.Н. Лонгиновым, совершенно лишены мемуарного элемента, равно как и статья А.П. Милюкова “Стихотворения А.С. Хомякова”), тем не менее как первая и во многих отношениях удачная попытка сборник чрезвычайно полезен для понимания и А.С. Хомякова, и славянофильства в целом.
К сожалению, этого нельзя сказать о следующей книге, к рассмотрению которой мы переходим. Если работы Кошелева являются научными и опираются на факты и анализ, то книгу М.М. Панфилова научной можно назвать, только сильно покривив душой.
И это при том, что внешние черты научности, то, что принято называть наукообразием, присутствует здесь в изобилии — и в названии (“Феномен книжности”), и в разного рода дефинициях (“посредством материальных “книг” в межличностном общении реализуется духовная свобода выбора”, с. 25; “…книжная культура — возникшая и постоянно воспроизводимая в процессах человеческого бытия духовно-материальная реальность, в пространстве которой в качестве предмета деятельности, средства коммуникации, познания, ценностной ориентации выступают произведения письменности и печати”, с. 29; “…с философской точки зрения эти теоретические построения, как и возможные исследовательские импровизации подобного типа <…> выступают по отношению к “книжной культуре” в роли относительного смыслового подчинения, если учитывать, что при последовательно абстрагированной трактовке “книжная культура” потенциально объемлет всю многообразнейшую совокупность процессов, явлений, предметов, духовно-материальную атрибутивность письменности и печати”, с. 29, и т.п.).
Но при внимательном чтении книги обнаруживается, что ни новой информации, ни тем более выводов, полученных на основе анализа, тут нет.
Просто автору открылась свыше истина, и он пророческим тоном излагает ее для профанов с целью “выработки единомыслия в обществе там, где речь идет о книге и библиотеке как символах национальной культуры” (с. 25). Истина эта — “русская идея книжного бытия” (с. 30). Оказывается, что “с Крещения Руси книжность служит развитию цельного, соборного организма, который живет в восприятии воспроизведенного слова. <…> Книжность — образ соборности народного языка” (с. 30). Если вы полагаете, что М.М. Панфилов будет как-то доказывать этот тезис, приводить какие-то свидетельства в пользу этого, то глубоко ошибаетесь — “образ соборности”, и все тут!
Собственно говоря, никакого исследования представлений славянофилов и книги и книжности в книге и нет. А что есть?
Сам автор признается, что “первоначально предполагалась подготовка книги, отображающей воззрения отечественных мыслителей на книгу в общественной жизни, в историко-культурном процессе” (с. 5). Подобная антология, при условии полноты подбора и качественного комментирования, была бы весьма полезна и исследователям, и более широким читательским кругам. Но подготовка такого издания требует кропотливой текстологической работы, требует подробных примечаний (а для этого нужны специальные знания, которыми М.М. Панфилов, судя по этой книге, не обладает), и, кроме того, приведение текстов в полном виде затрудняет тенденциозную интерпретацию взглядов их создателей. А М.М. Панфилову понимать прошлое (в отличие от, скажем, В.А. Кошелева) совершенно не нужно, ему важно приобщить читателя к своей идеологии, до предела вульгарной и схематичной. Поэтому нам предлагается не историческое рассмотрение высказываний славянофилов на данную тему, а окрошка из цитат представителей “русского книжного воззрения”, к числу которых отнесены не только славянофилы, фигурирующие в названии книги, но и Пушкин, Шишков, Уваров, В.В. Розанов, Н.Ф. Федоров и т.д. и т.п. Цитаты эти, нужные М.М. Панфилову, чтобы “освятить”, сделать более авторитетными его высказывания, вырваны из контекста и прослоены авторским комментарием, за который цитируемые мыслители, разумеется, никакой ответственности не несут.
А комментарий этот состоит из бесчисленных слов восхищения по поводу прозорливости славянофилов (вот, например, слова об И.В. Киреевском из одного абзаца на с. 92: “провидчески обозначил”, “ювелирное философско-публицистическое воспроизведение”, “потрясающе ясная миросозерцательная логика”, “гениальная простота”) и “собственных” (конечно, не собственных, а извлеченных из третьеразрядной националистической публицистики) рассуждений типа: “Итак, европеизированная, безысходная книжная цивилизация или до сих пор не вышедшая за рамки письменного красноречия идеология “русского образования”, с ее миросозерцательной органикой и мировоззренческими надрывами? Меняющиеся застройки и перестройки “храмов” и “домов”, “офисов” и “сервисов” книжной культуры или неустанным трудом лучших людей, поддерживаемых властью, сквозь череду поколений, возводимый монастырь книжно-воспитательного культа, где, согласно незыблемому постулату А.С. Хомякова, “мера просвещения, источники просвещения определяются мерою, характером и источником веры”?” (с. 43; выделено мной. — Т.Г.).
“Русское воззрение” на книжную культуру, которое отстаивает и собирается развивать в современности М.М. Панфилов, выглядит следующим образом: “…единый духовно-нравственный стержень книгоиздательского репертуара; высшие ценности церковнославянской книги; очищение русского литературного языка и его творческое культивирование в оригинальных и переводных произведениях печати” (с. 42—43).
Для реализации этих взглядов нужна непримиримая борьба с несогласными, и вся книга М.М. Панфилова полна милитаристской лексики. Он пишет, что “у невербально благостного домостроительства есть непривлекательный понятийный двойник, точнее мировоззренчески неотлучный спутник — меч гражданской войны за идеалы книжного общения. В социально-культурных реалиях книжного мира русофилы терпят здесь поражения два столетия подряд, несмотря на теоретически сокрушительную боеспособность выкованного меча” (с. 163). И всех русских мыслителей М.М. Панфилов жестко разводит на наших (Победоносцев, Магницкий и т.п.) и не наших (Герцен, Рубакин и др.), которые “поднимали книжный топор на бытийные устои многовекового русского мира” (с. 40). Особенно опасны европейские и вообще западные влияния. Например, иностранная словесность, по словам Хомякова, которые с почтением цитирует Панфилов, “сама по себе, без противодействия словесности русской, вредна даже в тех произведениях, которые, по общему мнению, заслуживают наибольшей похвалы и общественного поощрения” (цит. по с. 138). В плане борьбы с Западом даже советская власть была лучше, а сейчас “на смену имперскому “культурному строительству” (со всеми его практическими достижениями, духовными пророками и “застойными” болезнями) пришли разномастные постройки “карточных демонов” европеизации, виртуального рая “информационного” общества” (с. 159—160).
Но поскольку большинству общества “русское воззрение” на книгу не нужно (“лучших людей” ведь мало), то государство с подачи “лучших” должно, по Панфилову, жестко контролировать книжную сферу; нужна “оптимизация деятельности института цензуры” (с. 167): “…цензура — орудие “внешней правды” государства — призвана к диагностике и профилактической санитарии в мире веяний и явлений книжного общества” (с. 144). Его восхищает “советский идеологический аппарат, который “кнутом и пряником” контролировал все сферы гуманитарного знания”, поскольку подобный контроль “при добросовестности отвечает особенностям “русского ума”” (с. 170). Нужна неограниченная цензура, а что не нужно печатать, что вредно, подскажут “лучшие” люди. Вот опять же с почтением цитируемый И.В. Киреевский рассуждает: “Есть книги безусловно вредные, именно те, которые возбуждают и воспламеняют бурные страсти. <…> Но страсть — вино. Страсть, возбужденная книгою, — вино фальшивое и вредное для здоровья. Если не запретить его продажу, то люди могут отравиться” (цит. по с. 144). Киреевский и Панфилов думают, что хорошо разбираются в винах и могут претендовать на роль “дегустаторов”. Ну а что, если власть, как в дореволюционный период, посчитает подобных “дегустаторов” самозванцами и доверит “дегустировать” другим?
Как все это до боли знакомо. Такие же вот “лучшие люди” (поразительна эта уверенность М.М. Панфилова, что он — лучший), “поддерживаемые властью”, диктовали населению Третьего рейха и Советского Союза, что читать и что не читать, во что верить и во что не верить. Добились, как мы знаем, немногого, но жизни миллионов людей искалечили. Но Германия ошибки учла и “лучших” к власти не допускает, а у нас они опять лезут вверх.
Историю же книжного дела этот “лучший” не знает и если сообщает какие-то фактические сведения (их, правда, немного, поскольку на 2/3 книга состоит из цитат), то верить им нельзя. Например, он пишет, что “устав цензуры в шишковской редакции не утвержден” (с. 35), однако это не так. Проект цензурного устава разрабатывался в 1820—1823 гг. под руководством М.Л. Магницкого и не был утвержден при Александре I, поскольку в нем светской цензуре придавались некоторые функции цензуры духовной. Шишков стал министром на-родного просвещения в 1824 г., но цензурный устав под его руководством готовился уже в николаевское время и был утвержден в июле 1826 г., т.е. достаточно быстро.
Или, например, М.М. Панфилов, чтобы упрочить авторитет А.С. Шишкова как теоретика “русского национального консерватизма”, пишет о “лучистом пушкинском признании: “Сей старец дорог нам…””, якобы свидетельствующем о “народном признании от народного поэта” (с. 35). Однако Пушкин, уважая Шишкова как человека и государственного деятеля, всегда, с юных лет и до конца жизни, весьма критически относился и к его общественным взглядам, и к его языковой и литературной программе (см., например, в “Путешествии из Москвы в Петербург” и в заметке о “Песни о полку Игореве”).
Утверждает автор, что “и до и после Октября 1917 года, вплоть до финала “перестройки”, Россия неизменно оставалась самой книжной империей мира, евразийским царством чтения” (с. 7), — и никаких данных, никаких ссылок. А ведь это миф, порожденный в брежневскую эпоху, а любая попытка провести сравнительное исследование неизбежно показала бы, что Россия, где Библию в простонародной среде читать было не принято и бытовало даже поверье, что кто ее прочтет, с ума сойдет, где уровень грамотности вообще был невысок, сильно уступала (и уступает) по этому показателю протестантским странам, где каждый прихожанин обязан прочесть Библию и, как правило, имеет ее дома.
На архивные источники М.М. Панфилов практически не ссылается (хотя творческое наследие славянофилов в значительной степени не опубликовано), но это ведь разновидность работы научной, а автор — идеолог, ему милее “протонаучное книговедение” (с. 6) — этакая ненаучная “наука”. Характерно, что и ссылки на евангелия присутствуют у него на правах научного аргумента (см. с. 7, 163).
Да что там архивы! То, что автор далек от стандартов научной работы, демонстрирует простодушная его декларация о том, что в книге “значительная часть источников <…> впервые после 1917 года вводится в научный оборот” (с. 9). То есть М.М. Панфилов полагает, что ученые к старым книгам не обращаются и издания до 1917 г. в научном обороте не находятся. Проговорка выразительная!
Отдельная “песня” — стиль автора — выспренний, безвкусный, местами сбивающийся на невнятицу. Вот, например, он пишет про то, как “русофилы” страшатся, что “разгул “свободной печати” затопчет без того забитую диктатом формальной цензуры общественно-соборную свободу совести, свободу слова” (с. 34). Мы встречаем (в одной фразе) и неологизм “общественно-соборная” (то ли масло масляное, то ли что-то совершенно неясное), встречаем “цензуру”, способную своим “диктатом” “забить” свободу совести (как это?), и, венец всего, “разгул” “свободной печати”, способный “затоптать” (!) эту самую свободу!!! Парадокс: проповедник “русского воззрения” на книгу пишет так, как будто некачественно переводит с иностранного языка.
Поразительно, но у этого пропагандистского опуса есть научный редактор — доктор педагогических наук В.А. Фокеев, начинавший свой научный путь статьей “Из истории создания, издания и распространения книги В.И. Ленина “Шаг вперед, два шага назад”” и в дальнейшем много сделавший для того, чтобы найти “Ориентиры в изданиях произведений В.И. Ленина и литературы о нем” (название одной из его позднейших статей). Ленинские уроки пошли, видимо, ему на пользу, и, сделав “два шага назад”, он охотно рекомендовал к печати это “профетическое” издание. А в компании с ним — два рецензента из Московского государственного университета культуры и искусства — профессора В.В. Добровольский и С.П. Гаранина.
Книга вышла в издательстве Российской государственной библиотеки “Пашков дом” и в предисловии автор благодарит за поддержку генерального директора РГБ В.В. Федорова и директора по научной и издательской деятельности Е.В. Никанорову. Получается, что руководство РГБ поддерживает и пропагандирует идеологические концепции, направленные на культурное замыкание страны и клерикализацию отечественной культуры, что весьма далеко от Конституции и от той культурной политики, которую ведет современное Российское государство.
Как видим, одни авторы (В.А. Кошелев и подобные ему исследователи) ведут научный анализ славянофильской идеологии и мифологии, а другие (М.М. Панфилов и другие “лучшие люди”) предлагают нам вместо науки реанимировать славянофильские мифы.