(заметки бывшего студента о Галине Андреевне Белой)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2004
В марте 1975 года в 308-й аудитории факультета журналистики МГУ на проспекте Маркса (ныне улица Моховая), где сидели студенты четвертого курса, появился новый лектор — Галина Андреевна Белая. До этого “Историю советской литературы” начала читать другая преподавательница. Даже те, кто уже бросил посещать лекции (на дворе весна), заинтригованные слухами (сейчас бы сказали — мифами) о новом “преподе”, вновь потянулись на факультет. Во-первых, она дочь самого Андрея Белого: об этом свидетельствовали не только фамилия, но и отчество (первый миф из множества других). Во-вторых, ничего подобного мы, избалованные профессорами, о которых ходили легенды (Е.П. Кучборская, Э.Г. Бабаев, В.А. Ковалев, А.Г. Бочаров, многие другие), не видели. Стремительно пересекая огромную низкую, кажущуюся плоской, а оттого неуютную и не совсем пригодную для чтения лекций аудиторию (акустики к тому же — никакой), заполненную двумя сотнями переговаривающихся студентов, к кафедре не шла, а летела необычная женщина. Броско и ярко одетая — как актриса. В ушах — огромные серьги. Красивая, очень красивая. Что-то от ренуаровских женщин — воздушных, несмотря на округлые формы и черты лица. Даже прическа как будто с картины французского художника. Нет только веера в руках. И статичности. Да и представить этот веер или томность просто невозможно. Ничем и никем не остановимая сила и магнетическая энергия от летящей к кафедре преподавательницы исходили не ренуаровские, а врубелевские, когда дух, душа превозмогают плотскую оболочку. Вот откуда, может быть, другие (помимо фамилии и отчества) истоки мифа о родстве с Андреем Белым — над всем превалирует дух. И ум, интеллект. Поначалу было совершенно невозможно разобраться, что это за существо. А уж когда эта женщина стала говорить, непривычно быстро, слишком быстро для лектора, который должен заботиться о том, чтобы его слова успели записать слушатели, и к тому же говорить совершенно непонятно о чем, студенты замерли. Вроде бы речь шла о писателях, имена которых нам были знакомы (во втором семестре четверокурсникам на журфаке читали литературу 1920—1930-х годов), — Блок, Ахматова, Пастернак, Бабель, Зощенко и другие, — но все это излагается неведомым прежде языком. О том, что это за язык, пойдет речь ниже. Но дело не только в языке. Читался какой-то совсем другой курс, не соответствующий названию — ничего от “советского”. На плоском языке того времени — то был курс скорее “антисоветский”. У студентов четвертого курса, да еще факультета журналистики, не было уже никаких иллюзий относительно политического строя — другое дело, мало кто думал, что до его конца осталось всего лишь какое-то десятилетие. Самый, казалось бы, идеологический факультет, расположенный к тому же напротив Кремля и неподалеку от Лубянки, был самым свободным в Московском университете. Произносились необходимые в том или ином случае ритуальные слова, но в целом царил дух вольности. Через многие годы декан факультета журналистики Я.Н. Засурский рассказывал, чего ему это стоило, — не раз вызывали на ковер в ЦК (для читателей нового времени — Центральный Комитет Коммунистической партии), но все же “наверху” закрывали глаза на многое: считалось, что будущим журналистам надо и можно знать больше правды, чем другим.
Вольнолюбием славился А.Г. Бочаров, который всегда говорил на лекциях только то, что думал, а думал он совершенно вразрез с устоявшимися оценками литературных явлений. Он-то и должен был читать нам лекции по советской литературе, но у него случился инфаркт, и знаменитый профессор на время выбыл из строя. На первых порах его заменяли, но надо было искать лектора, как предполагали, на год… Не так-то просто это было сделать. Счастливая идея осенила профессора В.А. Ковалева, человека добрейшего и к тому же знавшего всю литературную Москву. Это он подсказал Г.А.: у вас столько опубликованных научных работ, надо “сложить” из них книгу, а потом защитить докторскую. Позднее В.А. Ковалев привел Г.А. из ИМЛИ АН СССР (там ей не давали возможности защитить уже готовую диссертацию), где она работала, на журфак МГУ. Владислав Антонович любил всех “сводить” — в научном смысле: никто лучше его не мог придумать оппонентов или “ведущую организацию” для диссертации, а сам он как официальный оппонент был нарасхват. Создал теорию обязательных, для “объективности”, “трех замечаний”, которой я придерживаюсь и ныне. Он даже шутил: есть ВАК большой — Высшая аттестационная комиссия и малый — Владислав Антонович Ковалев. Так Г.А. появилась на факультете журналистики МГУ.
Конечно, тогда, весной 1975 года, мы об этом не знали. И, буквально открыв рот, смотрели на стоящую на кафедре необычную женщину, которая очень страстно, как обычно лекции не читают, говорила и говорила. В речи был завораживающий ритм, который совпадал с раскачиванием огромных серег в ушах преподавательницы. А еще — непередаваемый жест, когда протянутая вперед, к слушателям рука, еще не до конца разогнутая в локте, разворачивается ладонью. И эта рука добавляет к сказанному что-то очень существенное. Важное. И не сразу, а постепенно, от лекции к лекции, это важное, но крайне таинственное начинает проясняться.
По существу, мы были первыми, кто познакомился — правда, на слух — с идеями писавшейся тогда ее книги. Не знаю, в то же ли время или немного позднее в ИМЛИ обсуждалась и утверждалась к печати рукопись монографии Г.А. Белой “Закономерности стилевого развития советской прозы двадцатых годов” (вышла в свет только через два года, в 1977 году).
Мои впечатления от лекций Г.А. на нашем четвертом курсе существенно дополняют воспоминания Е. Орловой. Они были написаны при жизни Г.А. Та их читала, была смущена, но одобрила.
[В лекциях Г.А. Белой] все, что происходило на глубине стиля, тектонические сдвиги внутри литературы — отражало напряженнейшую ломку, разнонаправленное движение пореволюционного искусства. “Концепции революции в литературе 20-х годов” — так называлась одна из лекций, и начиналась она с вопроса: была ли революция в России сектантским явлением или она была органична для страны, где народный бунт явился противостоянием европейской умирающей цивилизации? Размышления об этом продолжались на протяжении всего курса истории литературы 20—30-х годов, шла ли речь о романе, о связи прозы 20-х годов с литературой начала ХХ в. или с нынешней прозой (этому тоже была посвящена отдельная лекция). <…> О формировании романного мышления Г.А. говорила и в связи с творчеством М. Булгакова. С ним же были связаны и ее размышления о том, почему именно этот писатель оказался особенно любим в наше время: дело было не только в его блистательной прозе и драматургии, но и в том, что именно с ним связались наши представления о том, как должны соотноситься жизнь писателя и его творчество. <…> …Если Г.А. называла на лекции какую-то книгу или статью — это было само собой разумеющимся, что ее непременно следует читать [1].
Не знали мы тогда, в 1975 году, что были первыми студентами в жизни Г.А. До этого она, правда, работала в школе, позднее преподавала в Институте повышения квалификации при Московском полиграфическом институте, но там были люди уже с высшим образованием. Г.А. была одним из самых блестящих ораторов Москвы — выступала с лекциями, как тогда говорили, “по линии” общества “Знание”. И была нарасхват. Она блестяще владела, как мало кто из больших ученых, к тому же теоретиков, устным словом. Но, может быть, одним из ее “секретов” было абсолютное отсутствие того, что называется “методика преподавания” (до сих пор не ведаю, что это такое). Не то чтобы Г.А. ее не знала (она ведь окончила Московский пединститут имени Ленина по специальности “русский язык и литература”, где эту пресловутую методику вбивали в головы будущих учителей), — она попросту игнорировала методику, точнее, шла поверх любых методик к собственному ораторскому стилю.
Мне посчастливилось слышать Г.А. на протяжении 29 лет много раз — в самых разных устных жанрах. Это были лекции для студентов, научные доклады, выступления в дискуссиях, в качестве официального оппонента, в том числе на защите моей докторской диссертации; тосты, которые всегда были чем-то большим, чем пусть даже очень остроумные дежурные слова; беседы — застольные и “просто так”, из которых и выросли уже ставшие знаменитыми устные мемуары Г.А. И я до сих пор не могу отчетливо сформулировать, в чем были особенности Г.А. как лектора. Можно только попытаться.
Никакого упаковочного словесного материала, только суть, идея — при этом всегда своя, оригинальная, а если и перекликающаяся с другими, то разработанная принципиально по-новому, глубинное теоретическое осмысление литературного явления в контексте истории, сопоставление фактов разных уровней (например, особенности стиля писателя и партийная директива о литературе, направленная на изничтожение любой индивидуальности), погруженность не в сиюминутность, а в вечность, в глубины эстетики и человеческой психики. А поверх всего — личностное начало, собственный философский, этический и просто житейский опыт. Каждая лекция имела не только цель — “дать знания”, но и сверхзадачу — истолковать мир.
Но может быть, самое главное (хотя кто знает, что тут главное) — доверие к слушателям, какими бы они ни были. У Г.А. было свойство: не закрывать глаза на недостатки людей (она все это прекрасно понимала, не хуже тех, кто пытался ей иногда “все” объяснить), а видеть в людях лучшее. И каким-то чудодейственным образом давать возможность своим собеседникам (пусть ненадолго) раскрывать лучшее в себе. При этом Г.А. не опускалась до уровня слушателей, если этот уровень не соответствовал ее представлению о мире. Всемерная и безмерная доброта не переходила границы вседозволенности, интеллектуальной расхлябанности. Но не было в Г.А. никакого зазнайства и гордыни.
Четвертый курс 1975 года сразу полюбил нового преподавателя. Но и она, хотя видела студентов лишь с кафедры (в 308-й аудитории она была низкой, без привычного возвышения), разглядела в каждом по отдельности человека, личность. Долгое время мне казалось (ошибочно), будто на лекции, в особо важные моменты, Г.А. смотрит на меня: ей важна именно моя реакция, своего рода поддержка, человеческий отклик. Некоторое время я (“по уважительной причине”) не ходил на лекции Г.А. Каково же было мое удивление, когда моя сокурсница, а ныне литературовед (и моя жена) Е.И. Орлова передала мне слова Г.А.: “А куда пропал этот мальчик с оленями на белом свитере?” Оказалось, что действительно с кафедры она видела почти каждого.
Постепенно между нашим курсом и Г.А. (она читала нам и на пятом курсе) установились доверительные, теплые отношения. Г.А. обступали после лекции плотным кольцом. К ней шли не только с вопросами по лекции (нередко они были лишь поводом к разговору поверх литературы о чем-то крайне важном или принимаемом за важное), но и со своими раздумьями о жизни и ее смысле, о происходящем в стране, шли со своими юношескими переживаниями, с любовными страданиями, порой с самыми интимными разговорами. Мы ее любили — как бывает в молодости, страстно, с обожанием и восхищением, с ревностью. Один наш бывший соученик (ныне большой человек) до сих пор страдает, что тогда она его, как ему казалось (!), недооценила. Хочется успокоить его: на самом деле это было совсем не так. Многие годы спустя Г.А. расспрашивала меня о нем. Каждый человек, кого сводила судьба с Г.А., был ей небезразличен. И каждый по праву мог (и может) считать, что он навсегда вошел в ее мир. Г.А. хватало на многих — это редкий дар теплоты.
Я знаю, что Г.А. любила студентов всех курсов и когда работала на журфаке, и когда создала историко-филологический факультет РГГУ. Но с нашим курсом ее связывали особые отношения. И дело было не в нас — не потому, что мы исключительные. И не только потому, что были ее первыми студентами (хотя это существенно — первая любовь), а потому, что она пришла на факультет журналистики в непростой момент своей жизни. Незадолго до этого был развод с первым мужем, тоже литературоведом, известным редактором Л.А. Шубиным. Погибла любимая собака — афганская борзая, которая от переживаний из-за событий, происходящих в доме, выбросилась с балкона последнего этажа. Попала под машину и сломала ногу дочь Марина (тогда студентка МФТИ). В общем, жизнь пошла наперекосяк. Г.А. всегда в таких случаях спасали работа (так появились книга и диссертация) и, сами того не ведая, мы, студенты. Так, быть может, и мы ей оказались нужны.
Я долго робел перед Г.А.: не мог преодолеть себя, чтобы подойти к ней после лекции. К тому же попробуй проберись через, как я уже писал выше, всегда окружавшее ее плотное кольцо людей. Хотя я с 1973 года писал курсовые по русскому символизму (в те годы, пожалуй, только на журфаке можно было выступать на студенческих чтениях с докладами о “Новом пути” Д. Мережковского и З. Гиппиус, о В. Брюсове и Андрее Белом в “Весах”), но серьезно к своим занятиям не относился. Г.А. для меня была недосягаемой звездой.
Начался пятый курс. Г.А. читала нам с осени 1975 года современную советскую литературу. По невежеству я относился к тем молодым людям, кто скептически смотрел на эту современную литературу, — потому и ушел (еще и от журналистики) в Серебряный век. Лекции Г.А. перевернули наше представление о словесном искусстве ХХ века. У Г.А. творческий процесс шел параллельно: многие идеи лекций брались из опубликованных ею в “толстых” журналах статей; так мы приобщались к лучшим образцам критики того времени. Из лекций же нередко, как потом стало очевидно, вырастали научные труды, к примеру, книга 1983 года “Художественный мир современной прозы”. Кстати, если я не ошибаюсь, только нашему курсу Г.А. читала два семестра. Со следующего года, когда А.Г. Бочаров, к счастью, поправился и вернулся на факультет, современную советскую литературу преподавал он. Делал он это замечательно — мне приходилось его слушать во время учебы в аспирантуре. Но для нас, студентов 1975 года, лекции Г.А. стали чем-то большим, чем предметный разговор об искусстве. Мы проходили школу “легального вольтерьянства”, не скажу, диссидентства — это, может быть, неточно, но все, что говорила Г.А., прежде в университетских аудиториях не звучало. Уже после ее смерти прочел в Интернете некролог, в название которого вынесены слова Г.А.: “Вольтерьянкой я никогда не была”. Такая заниженная самооценка — от скромности. Конечно, была. Но если у диссидентов была узкая аудитория, то у Г.А. она была необычайно широка: с 1975 по 1992 год, то есть почти за два десятилетия, через ее лекции прошли тысячи студентов. Лишь немногие из них стали филологами или писателями. Большинство остались верны своей профессии — журналистике. Именно они в своих статьях готовили крушение империи.
Лекции Г.А. о современной литературе были замешены не только на идее свободы, но и на ее собственной философии жизни, нерасторжимо связанной с философией искусства. Одним из любимых писателей Г.А. был Ю.Н. Трифонов. Потом подтвердилось, что он, как никто другой из прозаиков, видел или интуитивно ощущал глубинные процессы в истории и то, как они отражаются в сознании и подсознании человека.
Те гуманистические идеи, что выдвинула эпоха перестройки, были разработаны в основном писателями — не философами, не историками, не публицистами. Дело не только в том, что гуманитарии в большинстве своем были в большей степени ангажированы советским строем. В конкретных случаях все было по-разному — некоторые литераторы “прогибались под режим” больше, чем авторы передовиц в “Правде”. Но языком мыслящего слоя общества (и не только интеллигенции, но и значительной части народа) было слово художественное — не обязательно поэтическое или прозаическое, но и театральное, кинематографическое. Главным — и в кино, и на сцене, и даже в живописи — было слово и стоящая за ним мысль. И на пути исследования многомерного слова Г.А. была первооткрывателем в осмыслении происходящего в литературе и жизни.
Осмысление “нового драматизма” в конкретно-историческом смысле (позже этот хронологический отрезок стал называться эпохой застоя) и во вневременном — главный нерв лекций Г.А. Она предстала как яркий мыслитель и этик. Дело было не только в темпераменте Г.А., но и в потребности времени, которое хотело самоопределиться в своих философско-этических исканиях. Было ли это произволом и противоречило ли литературным “текстам”? Глядя из “башни времени”, из литературного сегодня, можно однозначно утверждать: нет.
Конечно, многие прозаики, о которых говорила на своих лекциях Г.А. (помимо Ю. Трифонова, это В. Астафьев, Г. Матевосян, Ч. Айтматов, В. Белов, В. Распутин), позже, в начале 1980-х годов, пережив крушение гуманистических идеалов эпохи перестройки, резко изменились (“прежними” оказались умершие к тому времени любимые герои Белой — В. Шукшин и Ф. Абрамов). Несходные и раньше, разошлись пути писателей, определявших лицо русской литературы 1970-х годов. Наиболее отчетливо это проявилось в эволюции В. Распутина, который, подобно А. Блоку эпохи “Двенадцати”, испугался собственных пророчеств и наблюдений над противоречивой природой человека. Но перечеркивает ли более поздняя судьба Распутина выводы Г.А. Белой — истолкователя литературного процесса? Совсем нет… Слово Распутина-писателя было емким и многомерным, может быть, перерастающим границы кругозора Распутина-человека, биографического автора, но и интерпретация художественного мира Распутина на лекциях (а потом и под пером) Г.А. была, с одной стороны, многомерной и тонкой, а с другой — точной. Она одновременно видела происходившее в литературе (и шире — в жизни) изнутри и извне. Масштаб такого осмысления не только поражал нас, но и делал нас как бы причастными к происходящему.
Однако приближалась расплата. Экзамен. Одно дело было слушать, другое — самому открыть рот. Не хотелось выглядеть дураком. Сидел в научной библиотеке МГУ как проклятый — читал “произведения”, статьи Г.А. На экзамене повел себя как террорист. Отвечал полтора часа. Г.А. слушала. Не перебивала. Только попросила говорить тише. Потом выяснилось: опасалась, что на меня “настучат” (у Г.А. никогда не было розовых очков). Сейчас, будучи сам преподавателем, я бы, признаюсь, такого студента просто удавил, а Г.А. тогда поставила в зачетку “отлично” с плюсом. Нескромно об этом писать. Но это имеет отношение к Г.А. К ее исключительной роли в судьбе студентов.
С той поры прошло 29 лет. Но до сих пор самой моей высокой наградой является эта “пятерка с плюсом”. Когда я приходил в РГГУ, Г.А. представляла меня своим новым студентам следующим образом: “Вот Олег Клинг, которому я единственному поставила пятерку с плюсом”. Молодые люди с удивлением смотрели на странного “дяденьку”-профессора, который возносился до небес от гордости.
Через 29 лет круг замкнулся. В похоронном автобусе, где стоял гроб с телом Г.А., познакомился со студенткой из РГГУ: “Олег Клинг”. Она в ответ: “А, вы тот самый бывший студент, которому Г.А. поставила пятерку с плюсом!” Добавить нечего.
Тогда, 13 января 1976 года, я вышел после экзамена как пьяный. Пошел к станции метро “Библиотека имени Ленина”. И вдруг понял: куплю букет цветов и вернусь на факультет. После мучительных колебаний (удобно ли это? не глупо ли? зачем? что могут подумать?) так и сделал. Ждал около двери аудитории, где шел экзамен, долго-долго, не раз порывался уйти.
Есть много свидетелей многократно повторявшегося рассказа Г.А.: “Сижу на экзамене и думаю. Как было бы хорошо, если бы этот мальчик с оленями на белом свитере дождался меня с цветами”. Так и произошло. Встреча учителя и непутевого ученика, какая в жизни бывает однажды. 13 января 28 лет подряд, где бы я ни был, звонил Г.А., чтобы сказать: я помню об этом дне. Если же я по какой-либо причине не звонил с самого утра, в телефонной трубке раздавался голос Г.А.: “Где ты? Жду твоего звонка”.
А тогда я проводил Г.А. до метро. Кстати, она меня чуть строго спросила: “Почему пропускали лекции?” Пришлось сказать, что летал на похороны мамы. Услышав, что больше никого у меня нет, Г.А. вдруг посмотрела на меня как-то особо тепло и произнесла: “Приходите ко мне в гости”. Так я оказался через некоторое время у Г.А.
Зная, что студента, живущего в общежитии, надо в первую очередь накормить, она приготовила курицу в гриле. Как я пожалел, что постеснялся купить бутылку вина. Г.А. рассмеялась в ответ на мое признание: “Надо было купить”. Это бедного студента окончательно сразило: надо же, никакого ханжества. В тот вечер, серьезно поглядев на меня, Г.А. добавила: “Помните, у вас теперь есть вторая мать”.
И это еще одно поразительное свойство Г.А.-преподавателя: на самом деле быть матерью студентам. И не на словах, а на деле — на протяжении почти 30 лет. С уходом Г.А. из жизни многие люди осиротели.
Однако отсутствие границ вовсе не означало, что мы были на равных. Любое проявление фамильярности рядом с Г.А. казалось невозможным. И в этом умении строить отношения со студентами в высшей степени обязывающе к духовному сотворчеству тоже уникальный дар Г.А.
Теперь я понимаю, что для преподавателя совсем не так просто оказаться в общении со студентами без привычного барьера. Для этого нужна особая сила духа, огромный внутренний авторитет, который ничем внешним не приобретешь. На такое общение надо много не только душевных трат, но и времени.
Г.А. открыла свой дом не только мне и Е. Орловой, но и Марине Князевой, Владимиру Климову и другим студентам. Не обходилось без казусов. Как-то, когда мы все провожали ее теплым, почти летним днем до дома в Беляево (на улицу Введенского), Г.А. спросила, выходить ей замуж или нет — один человек настойчиво предлагал ей руку. Мы эгоистично хотели, чтобы Г.А. была только наша. Я сглупил: “Вы должны принадлежать только науке”. Потом, помедлив, добавил: “И нам!” Г.А. чуть не обиделась. Ведь ей тогда было только 43 года. И многое в ее жизни было впереди.
Но матерью своим студентам она была верной. Порой строгой. Мою жизнь она устроила во всех отношениях — от научной до семейной. Начнем с научной. В очередной раз идем через двор факультета. Обсуждаем мою дипломную работу по “Весам”. “Кем вы хотите быть?” — спрашивает Г.А. своей неподражаемой интонацией, в которой соединяются легкость и ум. Тупо отвечаю, что журналистом. Мне все еще кажется, что литературоведы — это какие-то особенные люди, но только не такие, как я. “Вам надо заниматься наукой. В журналистике вы пропадете” — вывод Г.А. В тот момент я понял, что так все и будет.
Теперь о семейной. Для Г.А. дом был особой темой (в том числе на лекциях). Она дорожила и своей семьей. Еще студентами мы слышали произносимые с невероятным почитанием и любовью имена родителей Г.А. Кстати, упоминавшийся выше миф о том, что Г.А. — дочь символиста, вскоре разлетелся в пух и прах. Действительно ее отец — Андрей Белый, но не Борис Николаевич Бугаев, а Андрей Петрович Белый, инженер-химик, ученый. Он был замечательным, талантливым химиком, при этом — человеком с ярко выраженным гуманитарным началом. От матери, Анны Борисовны Цфасман, тоже химика по профессии, Г.А. унаследовала дар научной логики, стремление к точности и убедительности выводов. От нее же — материнская теплота в отношении к младшим и вообще ко всем тем, кто в этом нуждается. Например, в детстве к младшим братьям Г.А. — “хлопчикам”, близнецам Александру Андреевичу и Анатолию Андреевичу, и младшей сестре Ирочке (ее все до сих пор так и называют: Ирочка). Одно время Г.А. даже не ходила в школу: нянчила “хлопчиков”. Тогда Анна Борисовна сказала: “Галя станет академиком на один год позже” (об этом поведала сама Г.А. Е. Орловой).
Г.А., когда мы были студентами, познакомила нас со всей своей большой семьей — это еще жены “хлопчиков”, муж Ирочки, их дети (теперь и внуки, в том числе внучки самой Г.А.). После смерти Анны Борисовны, а затем Андрея Петровича главой всего семейства стала Г.А.
Но талант Г.А.-учителя проявился и в том, как она бережно выстраивала семейное счастье своих учеников — к примеру, мое. Даже моих детей не просто называла, а считала своими внуками. Одним из воплощений “семейного счастья” в понимании Г.А. было главное детище ее жизни, которое (свидетельствую очевидное) она любила больше всего, — историко-филологический факультет, ныне Институт филологии и истории РГГУ. Он задумывался и строился как дом, как семья. Таким он и был. Таким и должен остаться — в память о ней.
Это туда, в РГГУ, на лекции к своим любимым студентам рвалась Г.А. буквально через несколько дней после первой онкологической операции. И лекцию прочитала. То же самое было после второй операции. И потом, уже после Герценовского института. И потом, когда после “лучей”, химиотерапии (сколько их было!) Г.А. ехала в РГГУ. Во время нашей последней встречи в онкоцентре на Каширке (за несколько дней до смерти) Г.А. говорила о новой статье, которую задумала, и о лекциях. Больше всего ее пугало, что она не сможет работать, читать лекции.
Но ее лекции, растянувшиеся на полвека (первая — в 1954 году в Полиграфическом институте), продолжаются до сих пор. Тогда, в 1975-м, Г.А. часто повторяла фразу из В. Распутина “Как надо жить, как надо умирать”. Галина Андреевна Белая дала нам всем урок на тему — как надо жить и как надо умирать. Достойно. Именно этому всегда учила Г.А. — чувству собственного достоинства.
Бесконечная благодарность. Думаю, от тысяч учеников.
Эти заметки больше связаны с темой “Как надо жить…”. О второй части (“…как надо умирать”) пока еще писать рано — слишком больно. Но не писать тоже нельзя. В будущем.
1 Орлова Е.И. “…плюс филфак” // Вестник Московского университета. Сер. 10. Журналистика. 2002. № 2. С. 29—30.