Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2004
Проблема телесности, или материальности, языка не является новой. Писатели всегда знали о материальной составляющей своего труда, о крике и царапине, лежащих, соответственно, в основе речи и письма. В ХХ веке материальность языка стала центральной темой радикальной литературной практики (в литературе можно назвать, к примеру, сюрреалистов, Мандельштама, Целана, в театре — Арто, в живописи — Антаи — и многих, многих других) и теории, особенно в так называемой “постструктуралистской” философии последней трети ХХ века (Ж. Деррида, Ж. Делёз, М. Фуко). Работа с телом языка, на грани потери им значения, имела, во-первых, эпистемологические, во-вторых, политические основания. В теории познания реалистический и материалистический подход к языку был направлен на поиск простейшего и самодостоверного элемента опыта, момента встречи знака с собственным материальным “носителем”, взаимного перехода смысла и бессмыслицы. Этот подход противостоял усилившимся в тот же период идеалистическим теориям смысла (неокантианство, неопозитивизм, структурализм, узко понятая феноменология), которые считали возможным абстрагироваться от материальности знака и перейти к структурам “языка” и “смысла”.
Усилившийся антагонизм по этим эпистемологическим вопросам имел также важное политическое значение. Идеалистические теории смысла в ХХ веке так или иначе оказываются связанными с идеологией либерального государства, где любая политическая проблема переносится в план символических, юридических фикций и парламентских дискуссий. В то же время тенденция к материализации означающего, к буквализации метафор была во многом характерна для тоталитарных режимов. Там происходила, в некотором смысле, смерть языка, победа “мертвых слов” — так хорошо переданная, например, в творчестве А. Платонова.
Но где-то между этих двух катастрофических альтернатив происходит все-таки нечто важное. В переломные моменты истории, в частности в моменты революций, язык стоит на грани жизни и смерти, так что на кону истории стоит сама возможность говорения. Именно в подобные революционные моменты, моменты напряженного молчания и обнажения тела языка, становится возможной настоящая публичная сфера.
В постсоветской России интерес к материальности языка — например, соотношению смысла с просодией и письмом — вырос как естественное следствие революционных преобразований и как реакция на доминировавший в позднесоветской гуманитарной науке идеализм “семиотики” и “культурологии”. У нас опубликована большая часть постструктуралистского корпуса; наметился и переход к собственным исследованиям. Здесь нужно особенно упомянуть работы В. Подороги, который занимался проблематикой телесности еще до падения Советского Союза и который приобрел себе в 1990-е ряд последователей.
И все же сделано было слишком мало, так как культурная гегемония осталась за представителями идеалистических течений (структурализма, культурологии и т.д.). В искусстве наибольший резонанс получил концептуализм — в высшей степени семиотичная, символоцентричная и зависимая по отношению к советской идеологии эстетика. К концу 1990-х годов семиотики и культурологи “обнаружили”, что им вполне близка очередная волна идеализма на Западе — например, теории социального конструктивизма, мультикультурализма или анализа коммуникативного действия.
Недостаточно представленная в российской философии и литературоведении точка зрения телесности знака, однако, абсолютно необходима для адекватного самопонимания общества вообще и литературы в частности. В то же время эта точка зрения не монолитна. Можно упомянуть, во-первых, феноменологическое понятие телесности у Мерло-Понти, у которого телесность является смыслопорождающей, трансцендентальной формой мира; во-вторых, Делёза и Фуко, которые понимают тело реалистически, как натурфилософскую категорию; и в-третьих, Лакана и Деррида, которые критикуют феноменологию и структурализм, подчеркивая нечто, что сопротивляется означиванию, “страдает” от него. Материя, телесность выступают для критической мысли Лакана и Деррида не как натуральные факты, а как точки неассимилируемого избытка и остатка. Поэтому они обобщают материальные “голос” и “письмо” (соответственно) в универсально значимые философские понятия.
Благодаря работам В. Подороги в России более или менее известен подход, в котором литературная, текстуальная деятельность связывается с телесными практиками ее автора. Не меньшего внимания заслуживает, однако, и другая точка зрения, связанная, скорее, с сюрреализмом и деконструкцией, где телесность понимается в более широком смысле, в частности как телесность языка — как несемиотичная основа самого означающего, письма и голоса. Точки автореференции внутри самого литературного произведения фиксируют этот материальный план в безнадежных поисках полного самосоответствия. Здесь телесность является не внеположным тексту фактом, а возвышенным эффектом самого текста, который производит в субъекте “революцию”, выводя его за собственные пределы.
Таким образом, в рамках широкого поля современных исследовательских стратегий хотелось бы особенно отметить значимость именно тех, которые тематизируют взаимодействие текста со своей собственной материальностью, порождение материальности текстом и материализацию/дематериализацию текста как разыгрывающееся в нем событие. Если исходить из признания скрытой, но фундаментальной роли материальности языка для дальнейшего функционирования значения, тогда и язык не должен восприниматься как вещь, данная восприятию непосредственно: напротив, художественный или философский текст производит эффект материализации в точках разрыва или подвешивания его семантики.
Рассматривая и развивая подход Ханны Арендт, немецкий филолог Томас Шестаг (в тексте, опубликованном в 67-м номере “НЛО”) уже показал, как в перерывах, цезурах повествовательной речи, подвешивающих ее перформативность, ее наклонение (повествовательное или повелительное), прорывается язык как плоть, как неосмысляемый и незавершимый вид бытия. Но материальность языка можно рассматривать не только как исследовательскую программу или определенную философскую точку зрения, но и как эффект отчуждения, достигаемый различными средствами, как семантическими (бессмыслица, беспредикативность), так и формально- (материально-?) просодическими. Получаемая в результате телесность является одновременно возвышенной, в кантовском смысле. Тем самым речь идет не просто о материи, но в то же время и о чистой значимости, о невозможной возможности смысла.
Язык понимается, таким образом, как особый вид бытия, неотделимый от вопроса о сущности самой вещи. Фактически мы имеем дело с самостоятельным направлением в исследовании литературы — направлением, существующим давно, но в России мало развитым и мало известным. В рамках внимания “НЛО” к альтернативным, “другим” историям русской литературы этот, предельно трезвый взгляд на язык кажется нам в высшей степени перспективным.