Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2004
АВАЛИАНИ — ВАЛ, ЛАВИНА И ЛАВА
История русской словесности делится на три периода: до Авалиани, при Авалиани и после Авалиани. Пожалуй, подобное можно сказать о любом крупном поэте. Но в случае Авалиани это как-то особенно очевидно.
Взять палиндромы. “Муза, ранясь шилом опыта, ты помолишься на разум”. “Ах, у печали мерило, но лире мила чепуха”. “Море могуче. В тон ему, шумен, отвечу Гомером: / море, веру буди — я иду буревером”. До Авалиани не было у нас таких палиндромов. Не было и быть не могло. До Авалиани. Выдающиеся стиховеды не раз показывали и подтверждали: ну не приспособлен русский язык к палиндромам. (Как выражается в подобных случаях Вс. Некрасов, “они пробовали, и у них не получилось”.) Не был приспособлен. Авалиани его приспособил. К палиндромам, анаграммам, равнобуквицам, метаграммам, листовертням, двоевзорам…
Впрочем, именно с палиндромами дело обстоит не так просто. До (и отчасти при) Авалиани на этой ниве основательно поработали Хромов, Ладыгин, Гершуни, Борис Гольдштейн, Либо (который Витольд), не говоря уже о первобытных опытах Хлебникова… Вспомним хотя бы гершуниевское: “Мы доломались. Сила молодым. / Они — вино, / мы — дым…”
И все-таки даже у перечисленных мастеров перевертня сочетание подобной языковой гибкости, сложности и в то же время внятности, а главное — безусловной поэтичности, — редкость, исключение. Авалиани же создал, что называется, корпус — сотни перлов такого класса и тысячи — сопоставимого. Такое количество при таком качестве — в качество (извините за тавтологию или, скорее, омонимию) действительно перешло. Некоторое число деревьев образовало лес, особый грандиозный полиорганизм.
Последнее соображение еще в гораздо большей степени относится к непалиндромической комбинаторной поэзии. Скажем, анаграмматическим (не в том расплывчатом смысле, в котором зачастую употребляют это понятие, то есть не просто аллитерационным, а собственно анаграмматическим, буквенно-перестановочным) стихом на русском языке до Авалиани всерьез вообще никто не занимался. А он, опять-таки, создал корпус, массив великолепных текстов.
Аз есмь строка. Живу я, мерой остр.
За семь морей ростка я вижу рост.
Я в мире сирота.
Я в Риме Ариост.
Ну, и так далее.
Он жил словом. Жил в слове. Многогранность дара, интонационная пластичность поэтического голоса Авалиани, равно как его трудолюбие и плодовитость, невероятны. Он в одиночку умудрился создать целую собственную литературу, подняв буквенно-словесную игру (фонетическую и визуальную) до уровня высокой поэзии.
В последнее десятилетие его, по счастью, печатали довольно охотно — в журналах и газетах, альманахах и антологиях. Вышло у него и несколько авторских сборников. И все же опубликованный Авалиани — капля в море Авалиани неопубликованного. Увы, ни одна из его выпущенных в свет книг, в силу их объема и особенностей составления, не являет сколь-нибудь адекватной панорамы авалианиевского поэтического мира. Воля ваша, неладно что-то в королевстве русского книгоиздательства.
Как ни странно, Авалиани недолюбливал свой палиндром “Дорого небо, да надобен огород”. Его раздражала популярность этого текста. Нельзя сказать, чтобы его вообще раздражала популярность, да и не был он ею особенно избалован. Но то обстоятельство, что из тысяч его палиндромов, вообще из неимоверного множества его разнообразных творений именно этот палиндром наиболее известен и всенародно любим, вызывало у него недоумение и даже протест. Не против простоты или краткости — автор бунтовал против смысла порожденной им самим фразы.
Поэтому его привела в восторг моя вариация: “Дорого небо! Да! Не надобен огород!”
В последнее время он бросил курить, объясняя это лаконичным: “Некогда”.
Я
Митек-сатир
отвопил, отчудя.
Сяду, что ли.
Повторит аскет
имя.