Рец. на кн. Коллекция. Петербургская проза
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2004
ПОД ЗНАКОМ СТЕРНА И ДРУГИХ
Коллекция. Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е. — СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2004. — 480 с.
В 2002—2003 гг. в Издательстве Ивана Лимбаха вышли два тома из серии “Коллекция. Петербургская проза (ленинградский период)”, представлявшие читателям эту самую петербургскую прозу 1960-х и 1970-х годов. В 2004 вышел том, посвященный произведениям 1980-х годов, и так как мне довелось писать о двух первых книгах [31], логично написать и о третьей. Для начала стоит повторить, что автор концепции издания — Борис Иванов и концепция эта сформулирована в статье “Литературные поколения в ленинградской неофициальной литературе: 1950—1980-е годы”, опубликованной в энциклопедии “Самиздат Ленинграда” [32]. Кроме того, Иванову принадлежит послесловие ко всей серии (и к третьему тому, в частности) “На закате империи”, в котором он вновь повторил ряд положений своей статьи. По Иванову, главная особенность 80-х годов — это окончательное формирование особой среды неофициальной культуры, объединявшей литераторов, художников, музыкантов, философов, кинематографистов-“параллельщиков”, — и явление городу Ленинграду постмодернизма.
С Борисом Ивановым нельзя не согласиться. Обособление “второй культуры” от советского социума (насколько такое обособление вообще было возможно) к началу 1980-х стало свершившимся фактом, и неофициальные литераторы активно осмысливали свое положение, свою “особость”. Было нечто невообразимое в существовании в СССР независимого искусства, регулярно выходящих машинописных журналов, учрежденной частными лицами литературной премии… Хотя и само советское общество, с современной точки зрения, отличалось весьма странными обычаями. Подозреваю, что сегодняшние молодые люди могут и не понять, что такое, например, “поездка в колхоз”, когда работников научного института или завода посылали на неделю-две в “подшефное хозяйство” убирать картошку и скирдовать сено, а сами невольные крестьяне воспринимали эту повинность как веселое приключение на свежем воздухе, с водочкой и девочками. Не странно ли? Возможно, странности жизни в определенный момент и привели к увеличению количества сочинений фантастических и фантасмагорических, принадлежащих, по определению Иванова, к “условному реализму”, — да и литературная мода сдвинулась в ту же сторону.
Яркий пример советской фантасмагории — помещенный в новой антологии рассказ (регулярно публикующегося и ныне) Сергея Носова “Архитектурные излишества”. Герой рассказа, Черенков — сотрудник института, занимающегося изучением научной организации труда, пишет бредовую статью под диким названием “Культура инструктирования” и однажды ночью случайно оказывается на кладбище гипсовых скульптур, среди облупившихся, покрытых паутиной трещин пионеров-горнистов, стрелков-пограничников, мощных девушек, сжимающих тяжелые весла. Гипсовые монстры столь же уродливы, как и псевдонаучная деятельность Черенкова, столь же страшны, как словечко “инструктабельность”, и так же символизируют мертвенную неподвижность, которую впоследствии обозвали “застоем”. Неожиданно появившийся “проверяющий”, он же — посланец судьбы, пытается пробудить Черенкова от душевной прострации, напомнить ему об иной жизни, о звездном небе над головой, но Черенков безнадежен. Окаменевший изнутри, он превращается в еще одного садово-паркового истукана.
Другой сюжетный ход использовал Игорь Адамацкий в повести “Сокращение”: маленький человек, Борис Тимофеевич, конструктор сливных бачков, безликий и незаметный, как конторский шкаф, одним весенним утром ни с того ни с сего просыпается другим человеком. Глаза его начинают светиться невероятным синим светом, он обретает независимость, чувство собственного достоинства и вдобавок — способность проходить сквозь стены и читать мысли. Рождение личности в конструкторе сливных бачков не осталось незамеченным: его увольняют с работы “в связи с сокращением”, а потом им начинают интересоваться таинственные силы (читай — КГБ).
Повесть Адамацкого проникнута ощущением неблагополучия и ожиданием перемен. Каковы будут эти перемены — ответа нет; Борис Тимофеевич спасается от спецслужб, убежав в будущее. Можно предположить, что некоторые ленинградские неофициальные литераторы вполне могли чувствовать себя агентами будущего в идиотском и отсталом прошлом.
Столкновение человека с системой происходит и в повести Бориса Дышленко “Что говорит Профессор”. Рассказ ведется от лица персонажа, именующего себя экстрасенсом, шутником, бескорыстным исследователем, и скоро становится ясно, что рассказчик вкупе с другими “экстрасенсами” ведет наблюдение, слежку за Профессором — писателем и ученым. Косвенно, через впечатления неглупого “шутника” дан в повести портрет благородного, талантливого Профессора [33], внутренне свободного, живущего своей жизнью, не обращая внимания на соглядатаев. Постепенно филеры переходят от слежки к провокациям и запугиванию в надежде заставить Профессора замолчать, а заодно отгадать тайну: в чем источник силы Профессора? Тайна же — в том, что Профессор живет не только в квартире, городе, стране, но и в энергетическом поле культуры, а справиться с культурой никакие спецслужбы не могут.
Если использовать газетный лексикон тех лет, то сочинения Адамацкого и Дышленко относятся к сочинениям антисоветским — как и повесть Нины Катерли “Треугольник Барсукова”, серия жанровых картинок, бытовых сценок с участием жильцов одного дома. Картинки получились в духе передвижников: порой неприглядные, порой сентиментальные. В финале повести один из персонажей, ветеран войны Петр Васильевич, приглашенный на гостевую трибуну первомайской демонстрации, сойдя с трибуны, умирает от инфаркта на скамейке ближайшего скверика, и “скорая” не может к нему приехать вовремя, так как в день праздника улицы перегорожены грузовиками — свидетельство глубокой враждебности власти простому человеку и фальши официальной идеологии. На похоронах Петра Васильевича родные и гости поют неуместно весело, потому что покойный завещал петь солдатские песни, и они поют, испытывая единение с Петром Васильевичем и друг с другом — свидетельство проявления стихийного религиозного чувства, не убитого господствующим атеизмом.
Такой лобовой, прямолинейный пафос, как и жесткий реализм рассказов Сергея Федорова, пишущего о пьющих инвалидах, одиноких стариках и разрушенных, исковерканных судьбах, не свойственен большинству текстов, опубликованных в “Коллекции”. Гораздо более характерно игровое начало, взгляд сквозь разноцветные стеклышки. В такие картонные трубочки смотрят полусонные герои повести Евгения Звягина “Сентиментальное путешествие вдоль реки Мойки, или Напиться на халяву”. То ли хиппи, то ли панки, сменившие наркотики на кайф от созерцания, встречены андеграундным художником, в тяжком похмелье бродящим по набережным Ленинграда, и Евгений Звягин, следуя за ними, устраивает читателю настоящую экскурсию по подпольному миру родного города: самостийного философа сменяют изломанные геи, страждущие наркоманы, странные, мистические насельники старых, захламленных квартир и подвальные сатанисты с повадками мелких бесов. Впрочем, наиболее вероятно, что все эти персонажи суть порождение сознания героя, пребывающего в алкогольном бреду, или эманация Ленинграда-Петербурга, окутанного литературной аурой и гнилыми болотными испарениями. В конце концов художник попадает в сумасшедший дом, чтобы излечиться от белой горячки, но перед этим успевает исполнить несколько иронический гимн “популяции неприкаянных душ” — литераторам и художникам подполья:
“Страшные видом, сильны они духом и провидящим зрением! Пусть они кажутся вам в лучшем случае чудаками, в худшем — подозрительными отщепенцами. Это потому, что видят они вещи в их истинном свете, а не в искусственном и наведенном! Да, нелегко нам живется. Душе хочется распрямиться и возлететь, а ее загружают свинцовыми чурками разных запретов, угроз, обязательств! Сколько сил уходит на то, чтобы вытеснить из души этот сор и хоть ненадолго сосредоточиться! Как надрывается в этом ежеминутном борении весь душевный состав! Вот и бежишь в гастроном покупать какой-нибудь гнусный “розовый”, пьешь, чтобы забыться хоть на минуту!”[34] В подобной тональность полунасмешки-полулюбви о “неприкаянных душах” Звягин продолжает писать и теперь [35].
Название повести Евгения Звягина напрямую отсылает к роману Лоренса Стерна “Сентиментальное путешествие по Франции и Италии”, и в самом тексте есть к нему отсылки, и композиция соотносится с композицией английского романа: отсутствие жесткой фабулы, включение вставных новелл, частые отступления. Имя Стерна упоминается и в романе Виктора Кривулина “Шмон”, о котором речь пойдет ниже, и, кроме того, в 80-х о Стерне как об актуальном авторе много писал известный ленинградский прозаик Александр Житинский [36].
В чем же причина симпатии ленинградских писателей, и печатавшихся официально, и самиздатских, к английскому романисту XVIII в.? Можно предположить, что их привлекали всегдашнее стремление Стерна к эксперименту, присущая ему ирония и отсутствие догматизма, интерес к частному (“маленькому”) человеку с его частными интересами, отдельными чувствами и отдельным существованием. А сообщество деятелей “второй культуры” было сообществом именно отдельных, частных людей. Его легко было воспринять как сообщество маргиналов, обитающих на обочине социальной жизни. Сообщество людей, которые легко и с удовольствием соглашаются считать себя маргиналами, стало объектом изучения и описания художника Владимира Шинкарева, автора знаменитой книги “Митьки”; в “Коллекции” опубликованы первые пять частей писавшегося около десяти лет текста. “Митьки” — веселые мифологизированные истории о реальных людях. Сегодня, кажется, ни эта, ставшая уже классической книга, ни ее герои не нуждаются в представлении. Но стоит еще раз напомнить, что эпос предшествовал тому сообществу, для которого он создавался: утрированные черты поведения отдельных людей под пером Шинкарева превратились в новую субкультуру — и уже потом эта субкультура была “исполнена”, воплотилась в жизнь. Придуманное Шинкаревым молодежное движение включилось в перестроечный карнавал конца 80-х. Художественная группа “Митьки” преобразовалась из дружеской компании художников — любителей дешевых крепких напитков — в масштабную культурную институцию, почти корпорацию, выпускающую книги, компакт-диски и видеофильмы, — и, естественно, покинула нестройные ряды “профессиональных маргиналов”.
Карнавально-игровая атмосфера присуща и повести Николая Исаева с вычурным и заковыристым названием “Почетная Шуба, или Сон в летнюю ночь на Гоголевском бульваре, с тем, чтобы он совершенно находился между Фонтанкою и Мойкой”. Исаев весело и упоенно играет с русской литературой, русской историей, с русским языком, смешивая реалии начала XIX в. с цитатами из повестей Гоголя, буйные фантазии с фольклорными мотивами… В результате получился смешной, увлекательный текст, своеобразное отражение постмодернистского сознания.
В послесловии Борис Иванов пишет о том значении, какое имела деятельность переводчиков, входивших в отдельную секцию “Клуба-81” и выпускавших самиздатский журнал “Предлог”, где среди прочих появлялись работы теоретиков и практиков западного постмодернизма, прилежно осваивавшиеся молодыми авторами. Однако русский постмодернизм с самого начала вызывал неоднозначную реакцию даже в андеграундном сообществе [37]. В третьем томе “Коллекции” за постмодернизм отвечает в первую очередь Аркадий Бартов, один из немногих ленинградско-петербургских концептуалистов. Миниатюры Бартова из цикла “Кое-что о Мухине” написаны нарочито бедным языком — и столь же бедно их содержание: Мухин встал, Мухин пошел, Мухин увидел. Каждая миниатюра — набор простейших, взаимозаменяемых составляющих: вместо Мухина может действовать его сосед Коромыслов или друг Воробьев, вместо утверждения может появиться отрицание, ничего от этого не меняется. Бартов оперирует грамматическими и смысловыми единицами, как строительными кирпичиками, неотличимыми друг от друга. В результате любое повествование отрицает само себя, а любое высказывание обессмысливается.
Другой вариант постмодернистской прозы представлен в уже упоминавшемся романе Виктора Кривулина “Шмон” [38]. Экспозиция такова: в коридоре коммунальной квартиры сидят несколько человек, курят и разговаривают, а в это время сотрудники компетентных органов проводят обыск, то бишь шмон. Роман — одно предложение, растянувшееся на несколько десятков страниц, предложение, в котором сплелись голоса беседующих, образовав, по определению Бориса Иванова, “поток коллективного сознания”. Источник такого письма назван в самом тексте — французский новый роман, произведения Натали Саррот и Алена Роб-Грийе. Этот разветвленный поток в романе Кривулина содержит и вставные новеллы с рассуждениями об искусстве, и сюжеты ненаписанных книг с обсуждением проблем современной прозы; в “Шмоне” соединены политика с литературоведением, а быт — с метафизикой. Текст оглядывается сам на себя, сам себя объясняет: “бесконечно тянется вяловатый разговор, истины, которые открываются через него, не будут уже оплачены жизнью и благополучием — так мизерны и робки эти истины”; “чувство стиля и строгость вкуса — ахиллесова пята наша, мы-то населяем конец, а не начало века, а что ждать от конца, кроме эклектического нервного смешения имен и времен”. “Шмон” — роман о невозможности написать роман. Виктор Кривулин поставил диагноз современной прозе, то есть и своему сочинению тоже: “обескровленная средняя идейно-культурная литература без грубой и свободной игры”.
Осталось поговорить еще о трех авторах. У Сергея Коровина в сборник вошла повесть “Приближаясь и становясь всё меньше и меньше”, в основании которой — столкновение человека и природы, культуры и природы в самом человеке. Один из центральных персонажей, Метла, отвергает фальшивый мир, в том числе мир культуры, мир книг и музеев, статуй и картин, которые нельзя потрогать руками. Настоящее, “стоящее” для него — это природное, животное начало, делающее его прекрасным футболистом, суперлюбовником и прирожденным воином: служа в армии, он совершает убийство, причем совершает так, что обвинить его невозможно. Наверное, прав Борис Иванов, трактуя повесть Коровина как повесть об инициации, о становлении мужчины; но все же конфликт между природой и культурой в ней также прочитывается ясно.
В рассказе Василия Ивановича Аксенова [39] “Ну надоела” действие, как и во многих других его сочинениях, происходит в сибирском селе Ялань. Разворачивается почти идиллический эпизод: два немолодых мужика, русский и немец, Егор и Иван Карлович, пьют медовуху, рассказывая по очереди байки-небывальщины, где сплелись память о прошлом, какие-то телевизионные картинки, слышанные в детстве сказки. Сценка идиллическая “почти”, потому что прошлое было страшным (война, депортация), потому что параллельно застольному трепу слышен внутренний голос русского мужика, костерящего немца. Все заканчивается пьяной ссорой, а потом Егор поджигает свой дом, как будто совершает жертвоприношение неведомому богу или подводит черту под жизнью: сыновья погибли на фронте, жена умерла, самое близкое существо — собака, так гори оно все огнем! И есть в рассказе одна странность: в хмельной беседе двух сибиряков вдруг звучит имя Борхеса (“Борхеса ты читал?”) [40]. Так возникает дополнительная линия абсурда, но, возможно, Аксенов сознательно противопоставляет свои рассказы слишком интеллектуальным, по его мнению, рассказам аргентинского библиотекаря, или же, напротив, так прорывается подсознание лишь по видимости непритязательной бытовой прозы, внутренне сложной и неодномерной. И точно так же описываемая жизнь лишь тонкой пленкой скрывает психологические и исторические провалы.
Повесть Валерия Холоденко “Мост” заметно выделяется среди других текстов. Во-первых, это проза вызывающе эстетская и стильная, щеголяющая фразами: “а друзья появляются для мимолетного — “Здравствуй” и затем исчезают, как симпатические чернила с симпатично-белого листа бумаги…”, а во-вторых, это проза эротическая, то есть посвященная исключительно любви, эросу, физическому влечению, телу. Эрос Холоденко принципиально бисексуален. Более того, герой повести, попавший в психиатрическую лечебницу, воспринимает себя то мужчиной, то женщиной, остро переживая собственную андрогинность. К сожалению, тексты Валерия Холоденко практически не опубликованы: кроме этой повести (по объему — скорее, рассказа) у него еще в 1970-х вышел рассказ в альманахе “Молодой Ленинград” и еще одна маленькая повесть в 1993 году [41], в год смерти писателя.
Подводя воображаемую черту под уже двумя рецензиями и вспоминая о впечатлении от прочтения уже трех книг, можно, конечно, ударить себя в грудь и возопить: а где Виктор Голявкин и Леон Богданов? Где Вадим Шефнер и Владимир Марамзин?! Но вряд ли стоит это делать. Как заметил Генрих Сапгир после выхода поэтической антологии “Самиздат века” — объективность надо искать в юриспруденции. Признаем за составителями “Коллекции” право на собственный выбор, тем более что в целом он неплох.
31) Урицкий А. Эстетика не сдается // НЛО. 2003. № 65.
32) Самиздат Ленинграда. 1950—1980-е. Литературная энциклопедия / Под общей редакцией Д. Северюхина. Авторы-составители: В. Долинин, Б. Иванов, Б. Останин, Д. Северюхин. М.: НЛО, 2003.
33) Утверждается (в том числе и Борисом Ивановым), что прототип Профессора — академик Сахаров, но вообще-то перед читателем предстает обобщенная, символическая фигура диссидента.
34) Следует хотя бы в сноске отметить очевидные переклички этого текста с поэмой Венедикта Ерофеева “Москва — Петушки”.
35) См., например: Звягин Е. Кладоискатель. Повести и рассказы. Л.: Объединение “Всесоюзный молодежный книжный центр”, филиал “Васильевский остров”, 1991; Он же. Всемирная паутина. Три рассказа // Звезда. 2002. № 5.
36) В 1990-е годы Житинский, один из первых энтузиастов русского литературного Интернета, создал литературный сайт (в настоящее время уже не существующий) “ЛИТО имени Стерна”.
37) Так, редакция журнала “Часы” “по религиозно-нравственным мотивам” отказалась публиковать роман Михаила Берга “Вечный жид”. См. об этом: Самиздат Ленинграда. С. 532.
38) В рассматриваемую книгу включен отрывок из романа. Целиком “Шмон” был опубликован в журнале “Вестник новой литературы” (1990. № 2. С. 5—65).
39) Большая, конечно, дерзость: писателю с таким именем и такой фамилией не взять псевдонима! Но, действительно, с Василием Павловичем Аксеновым — прочитав — его уже не спутаешь. Впрочем, книга повестей Василия Ивановича Аксенова “Солноворот” (СПб.: Амфора, 2003) продается в книжных магазинах Москвы среди книг Василия Павловича.
40) Поневоле вспоминается песня Бориса Гребенщикова про двух трактористов, один из которых “Жан-Поль Сартра имеет в кармане / И этим сознанием горд”.
41) Холоденко В. Книга моих преступлений // Вестник новой литературы. 1993. № 5. С. 87—105.