Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2004
ПОЭТИКА чАСТНОГО ПРОСТРАНСТВА
МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ:
ПРОСТРАНСТВО НЕПОВСЕДНЕВНОСТИ*
У каждого свое повторяющееся событие в жизни. Это и есть “судьба”.
Марина Цветаева. “Сводные тетради”
В 2000 году появилась книга, в которой был провозглашен новый поворот в гуманитарных и социальных науках – биографический (“biographical turn”), вставший в ряд уже свершившихся лингвистического и когнитивного (“The Turn to Biographical Methods in Social Science” / Ed. P. Chamberlayne, J. Bornat and T. Wengraf. L.: Routledge, 2000). Сама по себе она не представляет особой ценности, ее функция — систематизация материала в учебных целях. Куда более важна ее роль в формировании академического рынка: она формулирует парадигматический слом, суммируя исследования в области (авто)биографии приблизительно за 30 лет [1].
Поле (авто)биографических исследований конструируется как принципиально мультидисциплинарное, объединяющее лингвистику, антропологию, историю, психологию, социологию и др. При этом в качестве материала чаще всего выступают реабилитированные cultural studies нарративы: женский, этнический, гомосексуальный. В работах на английском языке чемпион(к)ами оказываются женские викторианские (авто)биографии и тексты, написанные авторами со сложной этнической идентичностью.
Упомянутая работа о биографическом повороте относится к тем же создающим и заполняющим нишу на академическом рынке и запускающим “торговый знак” документам, что и номер журнала “Poetics Today”[2], посвященный когнитивной поэтике, и “Введение в когнитивную поэтику” Питера Стоквелла[3]. Их смысл в институционализации пестрых в дисциплинарном отношении областей и привлечении разнообразных ресурсов.
Одно из направлений в изучении биографии и автобиографии — это формы/регистры/модусы/фигуры (авто)биографического воображаемого, реализуемого в преимущественно перволичных текстах — мемуарах, письмах, дневниках, собственно автобиографиях, а также в других текстуальных формах — вербальных и визуальных. Под (авто)биографическим воображаемым понимаются формы переживания и понимания частного опыта, реконструируемые на основе его текстуального выражения. Эти формы могут быть как культурно обусловленными (жизнеописания святых), так и сугубо индивидуальными. Для дальнейших рассуждений важными окажутся два автора — Уильям Эпштейн (William H. Epstein) и Валерий Подорога.
Уильям Эпштейн одну из частей книги “Рас/познание биографии” [4] посвящает обсуждению тех фигур, которые Исаак Уолтон (Izaak Walton) создает в биографии Джона Донна (“Life of Donne”, 1640), и анализу тех биографических стратегий, которые будут приняты затем в английской жизнеописательной традиции. Прежде всего, создание биографии понимается как сакральный акт — биограф строит алтарь (altar) и отбирает подобающий материал, то есть деформирует его (alter): altarестроение предстает как alterирование [5], как выстраивание сюжета деформации (plot of alteration). При этом деформация понимается как обращение (conversion). Среди обращений Донна были действительное принятие сана к концу жизни и отказ от неподобающих священнику занятий лирикой. В свою очередь, окончательное обращение — монументализация [6] — Джона Донна обладает телесным выражением: он завещал похоронить его в особой позе, в которой затем его изобразил скульптор, а сама скульптура была помещена в соборе Св. Павла, вероятно, лицом к алтарю [7]. Таким образом, биографирование подчиняется (авто)биографическому воображаемому деформации-обращения-монументализации.
Валерий Подорога [8] занимается несколько иным персонажем — Сергеем Эйзенштейном — и несколько иначе ставит вопрос. Он вводит понятие “произведение Эйзенштейн”, условно приравниваемое к биографии, но понимаемое как динамический процесс, делание, основанное на самых разнообразных свидетельствах: собственно мемуарах, фотографиях, рисунках, материалах к фильмам, самих фильмах и их проектах. Его также интересует, в какие устойчивые текстуальные формы отливается частное переживание — то, что Подорога называет (авто)биографическим воображаемым: “…композиционно и пластически основной структурой эйзенштейновского опыта переживания является геометрия эшафота-распятия”[9]. Эта структура “подвешивания” вычитывается в передаче детского опыта, детских фотографиях, строении кинокадра и других элементах “произведения Эйзенштейн”.
В этой статье будут рассмотрены формы автобиографического воображаемого в текстах Марины Цветаевой, прежде всего касающиеся переживания частного пространства.
С точки зрения литературы [10] проблематичным является разделение перволичных текстов на условно аутентичную автобиографию и фиктивную, игровую автобиографию, существенное при изучении литературных текстов, использующих форму автобиографического письма. Например, в случае Марины Цветаевой этот вопрос мог бы быть важен при рассмотрении “Флорентийских писем” и “Повести о Сонечке”. Однако сейчас его можно оставить в стороне, так как в центре нашего внимания будут формы частного пространства, которые конструируются в переписке, а также мемуарных произведениях Цветаевой: при этом не столь уж важно, были ли письма предназначены для печати, подразумевала ли Цветаева возможность их публичного бытования, тем более что для исследования форм (авто)биографического воображаемого все тексты равно фиктивны.
Речь здесь пойдет не столько о форме и границе частного пространства, каким бы оно ни было, и его отличии от публичного, сколько о том роде пространства, которое можно было бы назвать самым близким, ближе которого нет, но которое все же обладает пространственными характеристиками и определенными функциями. Как оно переживается и понимается?
Письмо Анатолию Штейгеру (29 июля 1936 г.):
И хотите Вы или нет, я Вас уже взяла туда внутрь, куда беру все любимое, не успев рассмотреть, видя уже внутри. Вы — мой захват и улов <…>.
Это мой захват — не иной. (В жизни, я может быть никогда не возьму Вашей руки, которая — вижу — будет от меня на пол-аршина расстояния, вполне достижима, так же достижима, как мундштук, который непрерывно беру в рот. Взять вещь — признать, что она вне тебя, и не “признать”, а тем самым жестом — изъять: переместить в разряд внешних вещей. С этой руки-то все расставания и начинаются. Но, зная, что, может быть все-таки возьму — потому, как же иначе дать? …хотя бы — почувствовать.[)]
<…> И наперед Вам говорю — каким бы Вы ни были, когда войдете в мою дверь, — я все равно Вас буду любить, потому что уже люблю, потому что — уже случилось такое чудо — и дело только в степени боли — и чем лучше Вы будете — тем хуже будет — мне.
<…> Вы своим письмом пробили мою ледяную коросту, под которой сразу оказалась моя родная живая бездна — куда сразу и с головой провалились — Вы (СС, 7, 566 [11]).
Попробуем прокомментировать это письмо.
(1) Отношения исключительной ценности в тексте тождественны обладанию (“я Вас уже взяла”).
(2) Они описываются как перемещение возлюбленного в пространство Я, у которого есть объем (“видя уже внутри”).
(3) Это перемещение противопоставлено касанию (“никогда не возьму Вашей руки”), а само касание понимается как создание границы, не соединяющей, но наоборот — разъединяющей (“взять вещь — признать, что она вне тебя”).
(4) Интериоризация мгновенна, болезненна и обладает статусом чуда (“уже случилось такое чудо”).
(5) Пространство интериоризации, или объем Я, неопределенно, а его форма неизвестна (“живая бездна”).
Сходная конструкция интериоризации без касания как формы переживания частного и — здесь уже уместно назвать определенно — эротического пространства повторяется как минимум в трех группах текстов — письмах к Абраму Вишняку (1922), Анатолию Штейгеру (1936) и “Повести о Сонечке” (1938). Как известно, письма к Вишняку были оформлены во “Флорентийские ночи” в 1933 году, поэтому можно сказать, что представленная в этих текстах конструкция эротического пространства была существенна для Цветаевой именно в 1930-е годы. Возможно, отдельные ее элементы появлялись и раньше, но законченность и, что важно, осознанный характер она приобрела именно в это время.
Назначение такого пространства — быть местом окончательного непрерывного слияния. В письмах к Вишняку если в нем, слиянии, и участвует тело (“Вы мой человеческий дом на земле, сделайте так чтобы Ваша грудная клетка (дорогая!) меня вынесла, — нет! — чтобы мне было просторно в ней, РАСШИРЬТЕ ее — не ради меня: случайности, а ради того, что через меня в вас рвется”, СТ, 101), то оно приобретает свойства меха. Нежесткость его формы ведет к дальнейшим трансформациям пространства, в которых это последнее становится неопределенным и безграничным: “…мне с Вами хорошо без света: в голосах (как в мехах!), я бы сказала: в голосовых настороженностях” — СТ, 92; “Мех: ночь — логово — звезды — вой — и опять просторы. // Логос и логово”, СТ, 92; “Все через душу, дружок, — и все обратно в душу. (Самопитающийся фонтан.) Только шкуры — нет, как и: только души. Вы это знаете, с Вашей звериной ощупью. — Мой сплошной мех! (не только зверь, — и хвоя)”, СТ, 93. Мех может заменяться морем: “Если бы можно было запустить руку в душу — как в море — Vous retireriez Votre main pleine de Vous”, CC, 7, 574.
Во всех этих текстах реализуется представление об эротическом пространстве как наделенном объемом, но границ у этого пространства либо нет, либо они подвижны и изменчивы, а его структура аморфна, чаще всего оно пустое, полое: “В который раз? И разве я не знаю, что все кончается, и разве я верю, что (это во мне к Вам) когда-нибудь кончится, когда-нибудь меня отпустит, что я от Вас — опустею: стану опять пустым — и холодным — и свободным домом: domaine’ом?” (СС, 7, 574). Важно, что для пустого пространства вероятность принять форму дома тут же снимается созвучным французским словом, превращающим устойчивый дом в неопределенную сферу.
В другом месте “внутренний дом”, куда помещается возлюбленный, становится просторной утробой: “Я себя сейчас чувствую своим зЗмком, в котором Вы живете. Пустынно, огромно, сохранно и обнимающе Вас со всех сторон — но таким просторным объятием! — и сколько в нем места, и Вы всюду можете ходить, и нет запретной комнаты — а надо всем огромный пустынный гулкий чердак с готическим корабельным сводом — над которым — еще свод — а на самом верху — колокола. Которые никогда не звонят. И они бы сами зазвонили” (СС, 7, 577). В утробе возможно оказаться и вдвоем: “Но я бы хотела быть с Вами совсем без людей, совсем одна в огромной утробе — зАмка <…>” (СС, 7, 575). Во “Флорентийских ночах” двое становятся утробой для возлюбленного: “И уведите меня когда-нибудь вечером — на весь вечер. Чтобы, обретя Вас, я немного Вас забыла. Чтобы мы вдвоем несли Вас” (С, 2, 256).
В “Повести о Сонечке” пространство обладания создается во внешнем мире, но имеет все ту же стуктуру обволакивающего поглощения: “Сидели — так: слева Володя, справа я, посредине — Сонечка, мы оба — с Сонечкой посредине, мы взрослые — с ребенком посредине, мы, любящие — с любовью посредине. Обнявшись, конечно: мы — руки друг другу через плечи, она — в нас, в нашем далеком объятии, розня нас и сближая, дав каждому по одной руке и каждому по всей себе, всей любви. Своим маленьким телом уничтожая всю ту бывшую нашу с Володей разлучную вёрсту. // Сонечка в нас сидела, как в кресле — с живой спинкой, в плетеном кресле из наших сплетенных рук. Сонечка в нас лежала, как в колыбели, как Моисей в плетеной корзине на водах Нила” (С, 2, 210).
Интериоризация, переход извне вовнутрь, во многих текстах не сопровождается контактом или касанием. В “Повести о Сонечке” руки, как и в начальном письме к Штейгеру, — преграда и разъятие: “Не дарите любимым слишком прекрасного, потому что рука, подавшая, и рука, принявшая, неминуемо расстанутся, как уже расстались — в самом жесте и дара и принятия, жесте разъединяющем, а не сводящем: рук пустых — одних и полных других — рук. Неминуемо расстанутся, и в щель, образуемую самим жестом дара и взятия, взойдет все пространство. // Из рук в руку — разлуку передаете <…>” (С, 2, 213); “…дарить — хотя бы душу — отделять” (СТ, 131). Причем эта особенность — разлучность рук, опасность касания — не только вычитывается, но осознанна, отрефлексированна в самих текстах, вплоть до грамматической выраженности. Так, одно из писем Штейгеру заканчивается пассажем: “Кончаю, — потому что пора. Впрочем, успею еще разъяснить Вам свое: скучаю по Вас. Никогда — без Вас. Ибо — скучать по хлебу — только о нем и думать. Скучать без хлеба — именно им пустовать. Я в жизни не скучала — без человека. Одно — переполненность, другое — пустота. Я никогда не буду пустовать — Вами. — Надеюсь. (Мне кажется, я отродясь не пустовала ни секунды)” (СС, 7, 580). А несколькими днями раньше: “Сейчас я думаю о Вас: думаю — Вас”, — и дальше об отличиях во французском и немецком во фразе “она думает ребенка” (СС, 7, 576). Аналогично во “Флорентийских ночах”: “В Вашей жизни не будет стула, пустующего мною” (С, 2, 257). В этих примерах важны снятие дистанции в обладании, “переходность”, непосредственность обладания, а также осознанность этого качества, выраженная в многочисленных графических и грамматических акцентах. Многие страницы переписки Цветаевой со Штейгером посвящены “литературной учебе” — роли курсива, выделенных ударений, расположения текста на бумаге, и личные отношения подвержены такой же острой рефлексии.
Конструкция интериоризации без касания, описывающая строение и функционирование эротического пространства в (авто)биографических текстах Цветаевой, типологически является одной из разновидностей непорочного зачатия. Ее регулярно сопровождают традиционные метафоры лона — мех, влага, арка (“Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбами. Две глухие стены. <…> ТAк не проникнешь. Встреча должна быть аркой, еще лучше — радугой”, СТ, 148), ощущение чуда и чувство боли “всего тела вдоль”.
Как хорошо известно, культуре ХХ века свойственна сознательность, проговариваемость в высшей степени интимного опыта с одновременным приданием ему сакрального статуса. В случае Цветаевой обладание возлюбленным как поглощение напрямую, слияние без телесного контакта и чрезвычайная интенсивность и значимость этого переживания приобретают значение своеобразной формы мистического обладания: “Я знаю только одну счастливую любовь: Беттины к Гете. Большой Терезы — к Богу. Безответную. Безнадежную. Без помехи приемлющей руки. Как в прорву” (СТ, 525).
Сочетание свойств мистического обладания и напряженной серьезности, сознательности в фигурации интимного опыта требует дополнительных объяснений. Современник Цветаевой Макс Вебер в 1915 году написал работу “Теория ступеней и направлений религиозного неприятия мира” [12]. В ней он, помимо прочего, обсуждает альтернативы религий спасения — формы спасения в миру, реализуемые через сознательно создаваемые сферы неповседневности — эстетику, эротику и познавательное мышление.
Говоря о внебрачной эротике, которой в принципе свойственны отмеченные выше черты эротического пространства текстов Цветаевой, Вебер утверждает, что “безграничность в готовности отдаться служит здесь особому смыслу, который одно единичное существо связывает в своей иррациональности с этим, и только с этим, единичным существом. Рассмотренный в аспекте эротики указанный особый смысл, и тем самым ценностное содержание такого отношения, заключается в возможности общности, которая ощущается как полное единение, как исчезновение “ты” и настолько овладевает человеком, что ее “символически” называют таинством. Именно в этом: в бездонной глубине и неисчерпаемости своего переживания, которое не может быть сообщено никакими средствами и близко этим мистическому “обладанию”, причем не только по интенсивности переживания, но и по непосредственно ощущаемой реальности, любящий знает, что проник в недоступное никаким рациональным усилиям ядро истинно живого и ускользнул как от холодной мертвечины рациональных установлений, так и от тупой повседневности”[13].
Подводя итоги, сделаем еще одно пояснение. Эротический опыт, о котором шла речь, не просто текстуально выражен — это его естественная и подчас единственная среда: многие романы Цветаевой были исключительно или преимущественно эпистолярными, то есть текстуальными. Можно сказать, что в (авто)биографических текстах Цветаевой реализуется мирской проект спасения через создание текстуальных пространств эротической неповседневности, конструкция которых — интериоризация без касания — идентична непорочному зачатию, чем объясняется и конечность обладания.
* Эта статья написана на основе доклада, прочитанного на конференции “Эмигрантский период жизни и творчества Марины Цветаевой”, проходившей в Доме-музее Марины Цветаевой 9—11 октября 2003 года. В ней использованы материалы, собранные в марте—апреле 2002 года при поддержке Oxford Colleges Hospitality Scheme.
1) С середины 1970-х годов появляются специальные выпуски журналов “Modern Language Notes”, “Yale Review”, “Georgia Review”, “Prose Studies”, возникают специализированные издания, например “Biography, a/b” [(Auto)Biography Studies]. В университетах вводятся отдельные курсы, в некоторых появляются кафедры (авто)биографии, создаются web-базы данных, издаются энциклопедии, проводятся конференции.
2) Poetics Today. (Literature and Cognitive Revolution). Vol. 23. № 1. Spring 2002.
3) Stockwell Peter. Cognitive Poetics: An Introduction. L.; N.Y.: Routledge, 2002.
4) Epstein William H. Recognizing Biography. Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 1987.
5) Ibid. P. 13—15.
6) Ibid. P. 27.
7) Ibid. P. 28.
8) Подорога В.А. Материалы к психобиографии С.М. Эйзенштейна // Авто-био-графия. К вопросу о методе. Тетради по аналитической антропологии. № 1 / Под ред. В.А. Подороги. М., 2001. С. 11—140.
9) Там же. С. 76.
10) Заслуга проблематизации (авто)биографических жанров и их трансформации в литературной традиции принадлежит Филиппу Лежену (Philippe Lejeune (1974), “Le pacte autobiographique”) и его последователям, актуализировавшим дискуссии о “грандах” автобиографии Св. Августине и Жан-Жаке Руссо.
11) Здесь и далее ссылки на изд.: Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. Т. 7. Письма. М.: Эллис Лак, 1995, — приводятся с сокращением (СС, 7) и указанием страницы через запятую; на изд.: Цветаева М. Неизданное. Сводные тетради. М.: Эллис Лак, 1997, — (СТ) и указанием страницы через запятую; на изд.: Цветаева М. Соч. Т. 2. Проза. Письма. М.: Художественная литература, 1988, — (С, 2) и указанием страницы через запятую.
12) Вебер М. Теория ступеней и направлений религиозного неприятия мира // Вебер М. Избранные произведения. М.: Прогресс, 1990. С. 307—344.
13) Там же. С. 332.