(Рец. на кн.: Moeller-Sally S. Gogol’s Afterlife: the Evolution of a Classic in Imperial and Soviet Russia. Evanston, 2002)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2004
Moeller-Sally S. GOGOL’S AFTERLIFE: THE EVOLUTION OF A CLASSIC IN IMPERIAL AND SOVIET RUSSIA. — Evanston, Illinois: Northwestern University Press, 2002. — (Studies in Russian Literature and Theory). — 214 p.
Как стать классиком? Когда это происходит — при жизни или после смерти? И кто такой классик? Этим трем вопросам посвящена монография С. Моулера-Сэлли “Гоголь: жизнь после смерти”.
Найти ответ на последний вопрос проще всего: эту задачу автор решает уже во введении. Следуя М. Фуко и его работе “Что такое классик?”, Моулер-Сэлли выделяет такие составляющие проблемы, как статус автора в обществе, способы установления и поддержки “государственной ценности” автора и его статуса и проблема автора как культурного героя. При этом он подчеркивает, что в России статус знаменитого писателя впервые появляется в 1830 г. как следствие возникновения авторства, писательства в современном понимании. “До XIX века литература находилась под патронажем государственной власти, и авторитет печатного слова исходил не от автора, который мог быть и анонимным, но от церкви или короны, которые санкционировали и поддерживали его творческую деятельность. Когда центр литературной жизни переместился в салоны русского дворянства, писатели стали обращаться к социально равным им людям; эти дамы и господа формировали единое вкусовое поле. Только развитие писательства как профессии в 1820-х гг., установившее связь между писателем и анонимным, социально разнородным кругом читателей, позволило русскому писателю стать действительно публичной фигурой” (с. 6—7). В этой стройной и логичной схеме почти все вызывает возражения. Во-первых, в XVIII веке литература идеологически не зависит от церкви; во-вторых, к концу XVIII века она и от власти далеко не всегда зависит; в-третьих, процесс профессионализации писательского труда начинается задолго до 1820-х гг. (уже применительно к фигуре Державина можно говорить о проблеме профессионализации писательства).
Гоголь, как подчеркивает автор рецензируемой монографии, рассматривает литературу как забавное времяпрепровождение до тех пор, пока в середине 1830-х гг. не становится знаменитостью. “Получив благословение Пушкина — поэта, аристократа и бунтаря (как считает Моулер-Сэлли, это три возможные ипостаси русского писателя. — Е.С.), Гоголь продолжил свой труд скорее в гомеровской, чем в байроновской традиции. <…> При этом Гоголь в той же мере изобрел русский национальный характер, в какой его изобразил” (с. 7—8).
Становление Гоголя как писателя-классика рассматривается в монографии на фоне целого ряда проблем: возникновение и развитие национальной идеи и идеологии и распространение грамотности и проблема массового чтения и читателя.
Монография состоит из трех частей. Первая (“Путь к славе”) открывается главой “Предисловие к жизни после смерти”, в которой кратко очерчен творческий путь Гоголя. По мнению Моулера-Сэлли, на литературу конца 1820-х — начала 1830-х гг. оказывали влияние две силы: репрессии в отношении декабристов и развитие литературной коммерции и книготорговли; обе эти силы подрывали систему привычных связей и взаимоотношений. “Жесткая дифференциация ролей на литературном рынке, которая позволяла отделить автора от критика и читателя, привела к возникновению абсолютно нового социального статуса, т.к. писатель перерастает салонную культуру и становится публичной фигурой” (с. 16). Новая ситуация влечет за собой новые критерии оценки художественного текста: теперь, помимо требований вкуса, существует и коммерческий успех. Русская литература превращается в поле для импровизации. Моулер-Сэлли отмечает, что первая гоголевская импровизация, “Ганц Кюхельгартен”, оказалась неудачной в силу следующих причин: Гоголю не стоило писать стихи; юному таланту, без всяких связей, было трудно пробиться в мир литературы. И поэтому, заручившись поддержкой О. Сомова и Жуковского, Гоголь публикует повесть “Басаврюк”, затем — “Вечера” и, таким образом, совершает “правильный” литературный дебют.
Проблему “”Вечера” в восприятии современников” Моулер-Сэлли рассматривает в контексте проблемы становления русского национального характера. В этой связи особое значение приобретают два аспекта, или две составляющие, “Вечеров”: Украина (“украинский язык и народная культура словно глубоко укорененное растение, к которому можно привить современный национальный характер”, с. 21) и история (“новое понимание авторства позволяло писателю, более того — подталкивало его к применению своей творческой энергии не только в области литературы, но и в области истории”, с. 21). При этом, становясь профессором истории, Гоголь одновременно идет и за Карамзиным, и своим собственным, неповторимым путем, избирая абсолютно новый способ коммуникации с аудиторией. “Обращаясь к своим слушателям, Гоголь воображал не родство, гармоничное единение равных людей, но союз умов и даже душ, сосредоточенный вокруг фигуры Учителя” (с. 22). Коротко останавливаясь на “Арабесках”, “Ревизоре” и “Мертвых душах”, исследователь замечает, что, пока Гоголь за границей упорно работал над вторым томом “Мертвых душ”, в России сформировалось поколение писателей, осознающих себя его последователями и с нетерпением ожидающих продолжения поэмы. Так ожидание продиктовано уже сложившимися стереотипами восприятия гоголевского творчества.
Вторая глава, “Посмертный опус”, посвящена интерпретации творчества Гоголя и, главным образом, “Выбранных мест” в, как выражается Моулер-Сэлли, позднеимперской России. Автор излагает точки зрения Л. Толстого, Достоевского, Розанова; позиция последнего представляет, по мнению исследователя, особый интерес, так как предвосхищает символистское восприятие Гоголя как “не-реалиста”. Взяв за основу розановский разбор “Портрета” (и местами сбиваясь на пересказ как разбора, так и гоголевской повести), Моулер-Сэлли выделяет наблюдение Розанова, что судьба религиозного живописца повторяет, если не моделирует судьбу самого Гоголя. Справедливо отмечая преувеличение и экстравагантность как неотъемлемые свойства розановских текстов, исследователь полагает, что “эссе Розанова были образцом свободы для нового поколения писателей, разделявших его антипатию к гражданственным позициям русской критики с ее верностью разуму, прогрессу и позитивизму. Среди союзников Розанова были, прежде всего, только, что появившиеся символисты; некоторые из них впоследствии разовьют его идеи” (с. 49). Наконец, автор останавливается на точке зрения Гершензона, считавшего, что “русская интеллигенция возродится из духа “Выбранных мест”” (с. 53). В сущности, главный вопрос, который занимает исследователя в этой главе, — смена отношения к “Выбранным местам”: как и почему это стало возможным. Эта книга “свидетельствовала о несвоевременности Гоголя, о его несовместимости с господствующей в политике ортодоксальностью и, поскольку этика интеллигенции следовала эстетике реализма, о наличии таких сторон и аспектов творчества Гоголя, которые не допускали интерпретации в реалистическом ключе. Если рассматривать творчество Гоголя сквозь призму “Выбранных мест”, то все оно представляется загадкой” (с. 54).
Третья глава, “Открытие жизни Гоголя”, посвящена гоголевским биографиям и биографам — Кулишу, Шенроку, Баженову. Несомненный интерес вызывают зависимости между общественно-политической ситуацией в пред- и пореформенной России и развитием жанра биографии. “Развитие новой бюрократии и, в частности, самоуправляемых структур, известных под названием земства, привело к возникновению целой армии статистиков, собиравших разного рода информацию. <…> В то же время Реформа была таким историческим прорывом, который заострил интерес к национальной истории, идентичности и развитию” (с. 62). В пореформенной России задача “собирателя фактов” (“fact-collector”) приобретает особый престиж и значение; именно в этом контексте и пишутся гоголевские биографии. Именно в этом контексте такие достоинства книги Кулиша, как сбор и обобщение фактов, приобретают особый смысл. Правда, уже следующая биография Гоголя, написанная Шенроком, неизбежно провоцирует вопрос: каким должно быть соотношение факта и его критической интерпретации? Основным методологическим принципом Шенрока было беспрекословное следование факту; этим объясняется, к примеру, пренебрежение детством Гоголя в пользу нежинского периода его жизни, значительно более подробно документированного, отраженного как в разного рода официальных бумагах, так и в письмах и воспоминаниях современников. Однако читатель всегда ждет от биографа интерпретации фактов, а в “Материалах к биографии Гоголя” она отсутствовала. Следует согласиться с Моулером-Сэлли, когда он замечает, что особой проблемой для биографа был статус Гоголя как писателя-классика (правда, по мнению автора, о Гоголе как о классике становится возможным говорить, только начиная с его столетнего юбилея). “Когда дело касается классиков, требуется, чтобы изображение их нравственного облика соответствовало их величественному статусу культурных героев. Из этого следовало, что в личной переписке Гоголь должен был быть примером честности в той же степени, в какой он был образцом как художник” (с. 66). Столь же справедливо и замечание о том, что последнее десятилетие жизни Гоголя так и оставалось загадкой, так как не поддавалось анализу при помощи традиционного биографического инструментария. По мнению исследователя, основная проблема — не в недостатке или отсутствии материала; жизнь Гоголя ускользает от исследователей, как ускользнула от самого писателя. Но, с другой стороны, вся частная жизнь писателя становится приманкой для разного рода любопытствующих, пусть и с благородным намерением вернуть его к жизни.
Вторая часть монографии (“На пути к людям”) открывается главой “Распространяясь по миру”, которая посвящена Гоголю в печати — от популярных изданий до Тихонравова. Моулер-Сэлли отмечает, что до последней четверти XIX в. книжный рынок России был жестко разделен на изолированные сектора; “только при помощи земств начался диалог между образованным сообществом и народом” (с. 78). Не могу не заметить, что процитированный выше тезис постулирует вполне очевидный факт в истории русской культуры, нашедший яркое отражение и в художественной литературе. Однако далее, опираясь на вполне достоверные источники, исследователь делает значительно более важные и менее тривиальные заключения о том, что, “выступая в роли читателей в своем образованном кругу и принимая на себя роль издателей, печатников, грузоотправителей, книгопродавцев и даже чтецов, интеллигенция постепенно объединяла прежде не пересекавшиеся социальные сферы. Она породила символическую экономику, необходимую для осознания национальных особенностей, основанных не на политических или религиозных институтах, но на общем культурном наследии, оставленном классиками XIX столетия” (с. 84). Соперником приобретавшей популярность классической литературы был лубок; по справедливому замечанию Моулера-Сэлли, надежды интеллигенции на искоренение этого вида словесности не сбылись. Правда, росло количество читателей, и это в конечном счете обеспечило мирное сосуществование классики и лубка. Замечу, что при всем несходстве ситуации на книжном рынке тогда и теперь определенные параллели все же напрашиваются. Несмотря на то что сейчас количество грамотных людей во много раз больше, чем в конце XIX в., и что происходит не вытеснение массовой литературы классикой, а, как многие думают, наоборот, общая идея, занимающая критиков и филологов, остается прежней: способна ли высокая, или классическая, литература конкурировать с литературой массовой. На мой взгляд, современная литературная ситуация (как и ситуация более чем столетней давности) убедительно показывает, что классическая и массовая литературы рассчитаны на абсолютно разные целевые аудитории и, следовательно, не отбирают друг у друга читателей.
Однако перед популяризаторами творчества Гоголя возникала еще одна проблема — проблема качества изданий. Популярные издания классики зачастую грешили неточностями и упрощениями, так что, облегчая проникновение классики в массы, они в то же время подрывали основы целостности художественных текстов. Чтобы компенсировать подобного рода адаптации, возникала потребность в авторитетных изданиях классических текстов. В случае Гоголя эту потребность удовлетворяло издание Н.С. Тихонравова. Таким образом, Моулер-Сэлли выделяет следующие закономерности: с одной стороны, классические тексты становятся более доступными, с другой — более рафинированными. “Как ни стремилась интеллигенция поднять уровень национального самосознания путем ознакомления народа с классической литературой, она столь же мало стремилась к отказу от атрибутов своего социального и культурного статуса” (с. 103). Это вполне логичный и обоснованный парадокс, однако мне думается, что дело не только в амбивалентной позиции интеллигенции, но и в многогранности, многослойности самих гоголевских текстов, которые допускают самые разные уровни прочтения — от снятия первого, поверхностного слоя до глубокого и тщательного анализа.
Пятая глава, “Параллельные жизни”, посвящена популярным биографиям Гоголя. Исходя из того, что “биография — жанр, наиболее подходящий для конструирования моделей гражданского поведения, предназначенных для начинающих читателей в позднеимперской России” (с. 104), исследователь приводит обзор биографий Гоголя, написанных А. Анненской и В. Авенариусом, и приходит к выводу о том, что, “наделяя жизнь Гоголя занимательностью, авторы в своих популярных изложениях расширяют границы гоголевского общественного и культурного авторитета” (с. 111). С именем Гоголя сопрягаются такие понятия, как “пророк”, “учитель”. “Его слово и образ словно давали одобрение там, где это было необходимо. Образцовый гражданин, учитель жизни, ямщик, правящий Русью-тройкой, Гоголь стал свободно применяемым, самоценным культурным символом, авторитетом, способным вмещать в себя полярные точки зрения” (с. 114).
Шестая глава, “Юбилей и общество”, посвящена не только столетию со дня рождения Гоголя, но и способам проявления и закрепления статуса писателя-классика (прежде всего, статуса общественного). На мой взгляд, это самая сильная глава, так как в ней четко систематизированы составляющие гоголевского праздника (открытие памятника писателю, выставки, театральные постановки, поэтические чтения, роль школы и читателей школьного возраста), а также описана реакция общества на юбилейные торжества. Обзор источников, связанных с вышеперечисленными сюжетами, сопровождается исключительно ценными наблюдениями и выводами. Отмечая неуспех памятника работы Андреева, С. Моулер-Сэлли говорит о том, что у скульптора получился Гоголь периода болезни и творческого заката. “Такая статуя не выполняла своего предназначения, поскольку не могла стать олицетворением национальной гордости” (с. 124). Описывая выставки, посвященные памяти Гоголя, автор приходит к выводу, что именно в это время происходит зарождение литературного музея как института; как следствие, посредническая функция выставок приобретает постоянство памятника, сохраняя при этом множественность форм организации визуального восприятия, которой памятник, безусловно, не обладает. Рассматривая театральные постановки, приуроченные к гоголевскому юбилею, и называя этот раздел “От спектакля к апофеозу” (слово “апофеоз” здесь употреблено в своем терминологическом значении), автор констатирует любопытную закономерность: “самое главное действо, апофеоз представления произошел, когда бюст писателя был увенчан лавровым венком. Этот акт символизировал связь современного драматического действа с его античными корнями. Такая связь имела весьма существенные последствия для дальнейшей репутации Гоголя. Во-первых, таким образом недвусмысленно подтверждался статус Гоголя как писателя-классика: такой символ, как лавровый венок, напоминал не только о поэтах Греции и Рима, но и о самом боге поэзии, Аполлоне. Во-вторых, произошло своеобразное возрождение апофеоза в его античной функции обожествления” (с. 128).
Еще один, чрезвычайно интересный аспект изучения гоголевского юбилея — исследование превращения юбилея в национальный праздник. Исключительно важную роль здесь играла школа. Анализируя праздничные мероприятия в различных городах (в Тифлисе, Вильнюсе, Каменец-Подольском), С. Моулер-Сэлли считает возможным выделить типологическую структуру праздника: учащиеся всех учебных заведений округа собирались в театре, где демонстрировались отрывки (1—2 акта) из гоголевских комедий, прежде всего из “Ревизора”, живые картины, представлявшие самых разных гоголевских героев, а также исполнялись кантаты и гимны, посвященные писателю. Представление завершалось возложением венков к памятнику или бюсту Гоголя, уже увенчанному лавровым венком. По мнению С. Моулера-Сэлли, именно в ходе школьных юбилейных торжеств не только окончательно утверждается статус Гоголя как писателя-классика, но и происходит увековечение традиции празднования. “Педагоги подчеркивали особое значение юбилея для школьников, которые только таким путем смогут узнать, как писатель приобретает статус классика и каково его место в структуре национального сознания. И, кроме того, только школьные праздники могут стать частью традиции и передаваться из поколения в поколение” (с. 135).
Отдельный сюжет в главе о юбилее — восприятие его русской общественностью. Как считает автор рецензируемой монографии, “в юбилее, как в зеркале, отразился идеальный общественный порядок, основанный на единой национальной культуре” (с. 135). Реакция общественности на юбилейные торжества — это реакция на свой собственный образ. (Кстати, логичным доказательством этого тезиса С. Моулера-Сэлли выглядит эпиграф к “Ревизору”.) С другой стороны, отзывы и впечатления о гоголевских празднествах формировались в рамках двух основных направлений: как бы Гоголь воспринял современную Россию и как бы Гоголь описал современную Россию (“некоторые критики <…> демонстрировали актуальность гоголевского искусства, используя его острый язык для описания вопросов современной политики, культуры и общества”, с. 137). В такого рода откликах на юбилей оживали заново гоголевские персонажи, подчеркивался резкий контраст межу гоголевским временем и современностью. Это снова был Гоголь-сатирик, а не Гоголь — символ единой нации.
Гоголевский юбилей повлек за собой и отклики культурологического характера. В подобных текстах юбилей рассматривался именно как юбилей, как литературный праздник, и в этом качестве сравнивался с пушкинскими торжествами. Автор отмечает, что задолго до юбилея существовали опасения, что гоголевский праздник не достигнет высот пушкинского; послепраздничные статьи В. Розанова и Д. Философова только подтверждают эту точку зрения. Однако “разница в атмосфере на этих двух праздниках обусловлена еще и особой общественной ситуацией” (с. 139). Если пушкинский праздник проходил в атмосфере общественного подъема и потому стал своего рода вехой в определении и самоопределении разных слоев общества, а также узаконил все растущую роль интеллигенции, то теперь общественно-политическая ситуация была совершенно иная. Социальный аспект, по мнению С. Моулера-Сэлли, еще более важен, чем политический. Пушкинские торжества были организованы интеллигенцией и для интеллигенции. К началу следующего столетия ситуация меняется. Распространение грамотности и образования обеспечило русской литературе значительно более широкую аудиторию. Размер аудитории позволяет говорить о гоголевском юбилее как о национальном празднике; здесь у интеллигенции нет монополии. Кроме того, сценарий праздника был модифицирован и под влиянием правительства. Таким образом, гоголевский юбилей наметил два вектора развития: от хранителей литературных традиций и от гоголевского искусства как такового. “Жалобы литературных критиков на характер гоголевского юбилея не должны рассматриваться как провал. Скорее это траур русского элитарного образованного сообщества — траур по утрате контроля на литературой. “Классик как явление массовой культуры — последствие гоголевского юбилея”” (с. 140).
Третья часть (“Классик и государство”) состоит из одной главы — “Сумерки идолов”. Главный вопрос, который решается в этой главе, — как Пушкин и Гоголь пережили “террор” эпохи авангарда и превратились в инструмент государственного контроля за литературой? С. Моулер-Сэлли полагает, что советская власть не была заинтересована в создании независимой пролетарской культуры. “Используя авторитет “литературных генералов”, партия связывала руки не только Пролеткульту, но и остальным литературным группировкам” (с. 146). Возникает концепция “мастерства — ученичества”, в рамках которой классики выступают в роли мастеров, а пролетарские писатели — в роли учеников; в свете этой концепции автор рецензируемой монографии рассматривает, в частности, книгу В. Вересаева “Как работал Гоголь”. По мнению С. Моулера-Сэлли, Вересаев доказывает, что “классики не существа высшего порядка, не гении в строгом смысле слова. И классик, и обычный человек находятся в равной стартовой позиции. Книга “Как работал Гоголь” открывала путь к славе для всех желающих, способных проявить необходимое усердие” (с. 148). С окончательным и бесповоротным утверждением соцреализма был зафиксирован и статус писателей-классиков, которые оказались неотъемлемой частью современной литературы, своего рода тотемом для сталинского “большого стиля”. В литературе возникает культ героя, неразрывно связанный с утверждением и развитием главного культа — культа Сталина.
Очередной юбилей — столетие со дня смерти Гоголя — Моулер-Сэлли предлагает рассматривать в контексте советского культа классиков и отношения к ним. Советской власти, поставившей своей целью узурпировать авторитет классиков, ничего не оставалось, как воскресить традицию дореволюционного литературного юбилея. (Здесь, правда, есть еще один параллельный сюжет, который, на мой взгляд, напрашивается, — столетие со дня смерти Пушкина. Было бы интересно проследить, по какому сценарию проходили пушкинские празднества в 1937 г., тем более что эта аналогия, проведенная автором в предыдущей главе, вполне уместна.) Однако главная юбилейная акция не имела ничего общего со сложившейся юбилейной традицией. Гоголю воздвигли новый памятник — взамен старого, менее жизнеутверждающего. Новый памятник останавливает процесс эволюции классика в Советской России. Эволюция завершена.
Выводы, к которым приходит С. Моулер-Сэлли, сводятся к следующему. “Классик” — это особый социокультурный статус. Авторитет классика формируется в границах литературного поля, но в итоге распространяется на все сферы общественной жизни. У этого расширения есть как количественная, так и качественная сторона. Во-первых, после смерти Гоголя во много раз выросла читательская аудитория; во-вторых, сам писатель начинает восприниматься не только как писатель, но и как образец общественного поведения, как пример для подражания. Подобное развитие “жизни после смерти” становится возможным только при помощи других видов искусства — музыки, живописи и, главное, скульптуры. Советский памятник Гоголю сконцентрировал в себе все превращения писательской судьбы.
Рост социокультурного авторитета Гоголя неизбежно превращал писателя в объект идеологической полемики (Белинского, К. Аксакова и др.). Попытки присвоить Гоголя продолжаются и после смерти писателя; здесь особенно сложным, двойственным выглядит положение интеллигенции, которая сперва всячески способствовала популяризации наследия классиков, а затем обнаружила, что монополия на них уплывает из рук. Впрочем, как считает С. Моулер-Сэлли (и с ним нельзя не согласиться), наиболее серьезную опасность представляла монополизация всех культурных институтов советской властью. Надпись на пьедестале памятника Гоголю (“Великому русскому художнику слова Николаю Васильевичу Гоголю от Правительства Советского Союза”) и визуальное сходство писателя с вождем — самое наглядное тому подтверждение. Вместе с тем, исследователь отмечает, что было и противодействие системе, а именно попытка прочесть классические тексты в рамках другой, диссидентской идеологии. Перестройка и исчезновение идеологического противостояния ликвидировали саму проблему: общество больше не нуждается в классике как общественном и культурном авторитете. С другой стороны, по мнению Моулера-Сэлли, падение интереса к классикам может оказаться скорее плодотворным, чем пагубным. Освободившись от гнета гражданственности и патриотического долга, классики наконец вновь обретают противоречивость и сложность. Потому что история посмертной репутации классика — это не только ее внешняя, ритуальная составляющая, но и слухи и анекдоты, читательские и писательские ожидания, точки зрения биографов, ученых, критиков, школьных учителей.
Монография С. Моулера-Сэлли производит очень хорошее впечатление. Это аргументированное и взвешенное исследование, посвященное сравнительно малоизученной теме, в котором стройная авторская концепция опирается на достоверные факты, никогда прежде не анализировавшиеся под данным углом зрения. Так, довольно очевидно, какого рода недостатки свойственны первым биографиям Гоголя (составленным Кулишом и Шенроком), однако впервые эти биографии рассматриваются как этапы эволюции посмертного образа Гоголя, причем рассматриваются в контексте эпохи, с ее позитивистским интересом к факту. Другой пример: интерпретация одного из самых известных сюжетов писательской биографии Гоголя — провала “Ганца Кюхельгартена” и успеха “Вечеров”, в результате которой автор рецензируемой монографии приходит к выводу, что главная составляющая успеха — поддержка в литературных кругах (в данном случае — Жуковского и Сомова).
Основная ценность рецензируемой монографии, на мой взгляд, заключается, во-первых, в новаторской постановке проблемы, во-вторых, в очень подробном, скрупулезном анализе становления именно посмертной литературной репутации и механизмов превращения великого писателя в бронзового классика.