(Обзор книг о П.Б. Струве)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2004
Пайпс Р. СТРУВЕ: ЛЕВЫЙ ЛИБЕРАЛ. 1870—1905. Т. 1 / Пер. А. Цуканова. — М.: Московская школа политических исследований, 2001. — 552 с. — 3000 экз. — (Культура, политика, философия).
Пайпс Р. СТРУВЕ: ПРАВЫЙ ЛИБЕРАЛ. 1905 — 1944. Т. 2 / Пер. А. Захарова. — М.: Московская школа политических исследований, 2001. — 680 с. — 3000 экз. — (Культура, политика, философия).
Франк С.Н. ПРОЧИТАННОЕ…: Статьи, письма, воспоминания / Сост. и предисл. А.А. Гапоненкова и Ю.С. Сенокосова. — М.: Московская школа политических исследований, 2001. — 592 с. — 2000 экз.
Обращение к книгам, изданным уже не один и не два года назад, сколь бы они ни были сами по себе значительны, к тому же в рецензионном отделе, в очень редких случаях находит себе оправдание. Довольно долго не находил его и автор этих строк. Однако некоторое время назад обнаружилось, что проблемы, в круг которых подробнейшим образом вводит читателя ставшее уже едва ли не классическим двухтомное исследование биографии П.Б. Струве, принадлежащее перу виднейшего американского историка Ричарда Пайпса и законченное почти четверть века тому назад (первый том вышел в 1970 г., второй — в 1980 г.), буквально на глазах как будто оживают. И тут дело уже не ограничивается лишь элементарными аллюзиями или некоторой актуализацией тех или иных проблем или фигур прошлого, без которых не обходится, как правило, почти ни одна из работ по российской истории этой эпохи.
Речь, разумеется, идет о судьбе многострадального российского либерализма — проблеме, бесспорно оказавшейся ключевой для современной российской политической жизни и находящейся ныне в фокусе общественного внимания. Был ли этот либерализм, да сплыл — то ли исчез с политической арены (сам по себе или не без посторонней помощи — это вопрос спорный и активно обсуждаемый), то ли находится в кризисе, и что надлежит делать российским либералам, если они, конечно, еще существуют в бескрайних пределах отечества… Вот только некоторые темы дискуссии о кризисе российского либерализма, которую без преувеличения можно назвать главным событием общественной жизни страны весной 2004 г.
Так или иначе, но сейчас, похоже, самое подходящее время для внимательного и назидательного чтения и сочинений самого Струве, и его фундаментальной биографии, на создание которой у Пайпса ушло два десятилетия. В этой связи можно констатировать, что инициатива Московской школы политических исследований, впервые издавшей ее в русском переводе (а одновременно — и сборник статей, писем и воспоминаний С.Л. Франка, включающий и его уже хорошо известные “Воспоминания о П.Б. Струве”[1]), оказалась сегодня как нельзя более кстати.
Эпоху в истории России, серьезным исследованием которой, по существу, и является эта работа Пайпса, можно называть по-разному. В том числе и по именам ее крупнейших деятелей той поры. Это может быть, в прямой зависимости от политических взглядов авторов, и эпоха Ленина, и эпоха Николая II, и эпоха Столыпина.
Пайпс же близок к тому, чтобы назвать ее эпохой Струве. Подводя итоги своего исследования, он не жалеет превосходных степеней в отношении своего героя и даже полагает, что, “обозревая внушительный список достижений Струве как общественного деятеля, политического мыслителя и ученого, трудно не прийти к заключению, что это был самый мощный ум, рожденный Россией в ХХ веке” (т. 2, с. 560). С другой стороны, автор чрезвычайно высоко оценивает и нравственный пример поведения своего героя: Р. Пайпсу “всегда представлялось чудом, что человек, семьдесят пять лет жизни которого выпали на один из самых бурных периодов человеческой истории, ни разу не поддался соблазну самоотрицания ради обеспечения безопасности, комфорта и даже самой жизни и ни разу, насколько известно, не совершил ни одного подлого поступка” (т. 2, с. 10—11).
Что касается интеллектуальных и научных достижений Струве, то они бесспорны. О широчайшем круге его интересов можно судить хотя бы по публикуемой Пайпсом библиографии трудов Струве (т. 2, с. 581—668), объем которой вполне способен повергнуть в священный трепет любого современного российского гуманитария со всем его нынешним компьютерным снаряжением: один только перечень вышедших из-под пера Струве книг и журнальных статей содержит более 700 названий, а список его газетных статей занимает здесь более 30 страниц. Впрочем, при этой поразительной продуктивности Струве, как констатирует его биограф, все же “недоставало ряда качеств, присущих настоящему ученому, и прежде всего — интеллектуальной дисциплины. Он страдал врожденной неспособностью концентрироваться на одной и той же теме столь продолжительно, чтобы овладеть ею вполне. Как правило, он быстро вникал в суть вопроса, а затем, сделав несколько блестящих наблюдений, отвлекался на что-то иное, бросив исследование на полпути” (т. 2, с. 559).
Громадный конкретный материал, собранный Пайпсом, позволяет читателю до известной степени более беспристрастно, чем биограф, судить и о личности его героя [2].
Так, нельзя не заметить, что отношение Струве почти ко всем значительным персонам российского политического спектра было чрезвычайно эмоциональным и явно отмечено чертами резкости и бескомпромиссности. Оно, конечно, менялось по ходу стремительной политической эволюции самого Струве. Так, отмечает Пайпс, “либерал слева” Струве “особенно ненавидел” министра внутренних дел В.К. Плеве, по поводу убийства которого эсеровскими боевиками опубликовал в журнале “Освобождение” преисполненную чувствами ликования и торжества статью, заканчивавшуюся на высокой публицистической ноте, словами: “Какой он был жалкий безумец!” (т. 1, с. 498—500). А в первые месяцы премьерства П.А. Столыпина, впоследствии столь высоко им оцененного, Струве заявлял, что “столыпинский режим хуже, чем режим Плеве <…>” (т. 2, с. 80—81).
Что такая эмоциональность отношения к “государственным людям” императорской России была свойственна Струве-радикалу, дело понятное. Не менее понятна и причина резко негативного отношения Струве к В.И. Ленину, хорошо известного по его позднейшим эмигрантским воспоминаниям. Дело было не только в их глубочайших идейных разногласиях: как отмечает Пайпс, их разрыв в 1900 г. в немалой степени объяснялся тем, что “Струве больше не годился на роль”, которую отводил ему Ленин, — “второй скрипки в оркестре”, и теперь Струве “претендовал на роль дирижера в более престижном ансамбле — самостоятельной либеральной партии” (т. 1, с. 375). Кстати говоря, любителям альтернативных моделей отечественной истории, о коих нам уже не раз приходилось писать на страницах “НЛО” (см.: № 54, 66), уже привычно рассуждающим о том, что история России сложилась бы иначе, промахнись Д. Богров при покушении на Столыпина [3], кажется, еще ни разу не пришлось задуматься над тем, как переменился бы исторический путь России, возглавь тогда, в 1900 г., российскую социал-демократию не Ленин, а Струве, тем более что последний, как полагает Пайпс, “не обладал ни одним из тех качеств, которые необходимы политическому лидеру” (т. 1, с. 114)…
Но не лучше, чем в кругу социал-демократов, складывались затем отношения Струве и с признанными лидерами российской общественности. Вождя октябристов А.И. Гучкова, например, Струве “воспринимал <…> с нескрываемой злобой, называя его “Витте русского общества”, не принесшим России ничего, кроме горя, и едва не клеймя в качестве агента режима” (т. 2, с. 34). Весьма критически относился он и к бессменному руководителю кадетской партии П.Н. Милюкову, находя, в частности, что последнему, “чтобы сделаться настоящим политиком <…> недостает важнейшего качества — сочувствия живым людям” (т. 2, с. 411); у С. Франка можно найти и куда более убийственную характеристику, данную Струве Милюкову еще в 1906 г.: “Хищное властолюбие и политическая бездарность” (Франк, с. 435).
Как видим, взаимоотношения лидеров российского общества и в начале прошлого века вовсе не отличались терпимостью и склонностью к компромиссам: в немалой степени это объяснялось, видимо, тем, что почти все они, как и Струве, предпочитали добиваться в политике “роли дирижера”. Нельзя не констатировать, что и столетие спустя, при всем различии российского дореволюционного и постсоветского либерализмов, лидеры нашего либерального лагеря фактически воспроизводят эту модель поведения.
Это — лишь одно из чрезвычайно интересных наблюдений, которое позволяет сделать читателю пайпсовская биография Струве. Говоря же об общем впечатлении от нее, нельзя не отметить, что портрет Струве, вышедший из-под пера Пайпса, не только сам по себе чрезвычайно ярок, но и содержит массу разнообразных любопытнейших подробностей, деталей его политической, научной, общественной деятельности. Для читателей “Нового литературного обозрения” особый интерес представляет, разумеется, деятельность Струве как редактора-издателя “Русской мысли”. В этом качестве Струве был прямо причастен к истории русской литературы Серебряного века, так же как впоследствии и к истории литературы русской эмиграции. Впрочем, благодаря потоку исследований отечественных и зарубежных литературоведов, историков, историков философии последних десятилетий об этой ипостаси Струве ныне известно гораздо больше, чем можно почерпнуть из пайпсовской биографии, для которой это — лишь один из многих сюжетов. Любопытно, что Струве в эмиграции и сам отдал дань литературному творчеству: в 1926—1928 гг. в редактировавшихся им газетах “Возрождение” и “Россия” он, под псевдонимом Сергей Лунин, опубликовал отрывки из автобиографического романа “Времена”. В этом оставшемся незаконченным романе, как отмечает Пайпс, “Струве попытался соединить историческое повествование в духе Толстого с политической полемичностью в духе Достоевского” (т. 1, с. 19).
Не обходит Пайпс стороной и личную жизнь своего героя. Здесь надо сказать, что Струве, в отличие от большинства исторических деятелей его времени, в этом смысле очень повезло с биографом. Последний хотя и приводит некоторые подробности интимной жизни Струве на основании “фрагмента”, изъятого когда-то Франком из своих мемуаров и оказавшегося в распоряжении биографа, о двух “страстных увлечениях” Струве “после женитьбы, в возрасте между 35 и 47 годами” (т. 2, с. 99), но, к счастью, не считает нужным ни вдаваться по этому поводу в какие-либо далеко идущие рассуждения, ни строить предположения о том, кто были эти вдохновительницы философии Струве его “веховских” лет.
Это и понятно: разумеется, для Пайпса главное в биографии Струве — исследование его сложнейшей и длительной политической эволюции, развития его философских воззрений.
Как полагает Пайпс, Струве всегда — “и как социал-демократ, и как кадет, и как монархист — отстаивал четыре идеала”, и “идеалы” эти — “либерализм”, “государственность”, “национализм” и “западничество” (т. 2, с. 551—553).
Посмотрим теперь, как эти выделенные Пайпсом идеалы соотносятся с конкретным материалом, в первую очередь материалом его книг о Струве.
Что не вызывает никаких сомнений и оговорок, так это западничество Струве. Струве был не просто западником; он, отмечает Пайпс, “преклонялся перед Западом”, иначе говоря, был прямым предшественником тех, кто в послевоенном сталинском СССР, по официальной терминологии, страдал “низкопоклонством перед Западом” и жестоко преследовался. Для Струве его западничество было прямым следствием чрезвычайно высокой оценки позитивных созидательных возможностей западного капитализма: “…ни один российский мыслитель, — констатирует Пайпс, — ни до, ни после Струве, не возлагал таких надежд на капиталистический способ производства, не смотрел на него как на лекарство от всех недугов страны”. И прежде всего капитализм, как надеялся Струве, призван был покончить с главным из них — “наследием “азиатчины”, которую, как и все западники, Струве считал проклятием страны” (т. 1, с. 99—100).
При такой высокой оценке капитализма было бы естественно, если бы молодой Струве посвятил свои исключительные знания и таланты специалиста-экономиста именно экономическому развитию России. И если этого не произошло, то прежде всего потому, что его как раз категорически не устраивали реалии государственности Российской империи конца ХIХ в.
Подчеркнем, что та “государственность”, о которой как об одном из постоянных идеалов Струве говорит Пайпс, была не более чем некоторой воистину “идеальной” моделью, на осуществление которой в России у Струве вряд ли когда-либо были серьезные основания надеяться.
Молодой Струве вообще относился к государству как опаснейшему потенциальному нарушителю неотъемлемых гражданских и политических прав его подданных, к тому же склонному действовать в узкоклановых интересах правящей верхушки. В 1901 г. он писал: “…когда мысленно создается фантастическое существо под именем государства, ему охотно приносятся в жертву реальные интересы (в самом широком смысле) объединенных в государственном общении людей. Но так как существо этого имени — фантастическое, в действительности не существующее, то на место его, конечно, становится более или менее обширная группа живых людей, для которых очень удобно давать своим, подчас низменным, интересам высокую государственную санкцию” (цит. по: т. 1, с. 424).
А его ненависть к уже ничуть не фантастической, а более чем реальной российской государственности — самодержавию — была беспредельна. Именно в нем Струве, в частности, видел первопричину чуть ли не всех пороков — действительных или мнимых, это вопрос другой — российской интеллигенции. По этому поводу он прямо предъявлял обвинение российской власти: “То самое чудовище самодержавия, которое держало народ в невежестве, нищете и угнетении, оно же держало и интеллигенцию в нездоровом искусственном отдалении и отчуждении от жизни” (цит. по: т. 2, с. 105). К тому же, как отмечает Пайпс, Струве не без оснований полагал, что “самодержавие “социофизически” опиралось на ту врожденную подозрительность, которую невежественный народ питал к “образованным”” (т. 2, с. 108).
В отличие от многих наших современников, Струве находил не так много оснований связывать перспективы успеха модернизации России с личностями императора и виднейших государственных деятелей предреволюционной России, хотя его отношение к ним с ходом времени и смягчалось.
Струве — “либерал слева” был одним из самых резких и безапелляционных их критиков, да и как “либерал справа” их не больно-то жаловал. Сегодня, бесконечно цитируя Струве-государственника, Струве “веховского”, его как критика имперской российской государственности предпочитают не вспоминать.
Так, на 9 января 1905 г. Струве откликнулся статьей в “Освобождении”, где император объявлялся “врагом и палачом народа” (цит. по: т. 1, с. 523). И хотя Струве высоко оценил Манифест 17 октября 1905 г. и Основные законы 1906 г., полагая, что их изданием пресечена традиция самодержавия (т. 2, с. 40), он и после 1917 г. считал Николая II ответственным за неудачу российского конституционного эксперимента (т. 2, с. 388).
Или взять, например, отношение Струве к отцу российской индустриализации рубежа ХIХ—ХХ столетий в качестве министра финансов, а затем и первого премьер-министра империи С.Ю. Витте. И у Витте, и у Струве, как оказывается, был один и тот же теоретический источник экономического вдохновения — книга выдающегося немецкого экономиста Ф. Листа “Национальная система политической экономии”. Струве чрезвычайно высоко оценивал этот труд как “победную песнь торжествующего товарного производства” (цит. по: т. 1, с. 158), а Витте издал в 1889 г. книгу “По поводу национализма: национальная экономия и Фридрих Лист”, усматривая в теории Листа наиболее подходящую для России основу для программы отстаивания ее национальных экономических интересов [4].
Молодому Струве даже довелось и прослужить некоторое время, в 1892—1894 гг., в виттевском министерстве — этом штабе российской индустриализации, и можно только гадать о том, как сложилась бы его судьба, если бы ему не пришлось оставить службу — причем отнюдь не по собственной воле, а по прямому распоряжению министра [5]. Однако следует отметить, что Струве и тогда, и впоследствии весьма критически относился к самой реализовывавшейся самодержавием на рубеже ХIХ—ХХ вв., в значительной степени усилиями Витте, модели ускоренного экономического развития в сочетании с отказом от каких бы то ни было политических реформ. А попытка Витте, предпринятая им в 1898 г. в официальной служебной записке, теоретически обосновать необходимость усилить притеснения земских учреждений как представляющих угрозу для самодержавия стала известна российской общественности именно благодаря Струве, опубликовавшему этот документ под названием “Самодержавие и земство” в 1901 г. в Штутгарте (т. 1, с. 389—392).
Подводя после кончины Витте в 1915 г. итоги его государственной деятельности, Струве, констатировав его “политическую гениальность”, тем не менее счел необходимым — далеко не во всем, на наш взгляд, справедливо — подчеркнуть, что покойный экс-премьер “был по своей натуре беспринципен и безыдеен”, “совершенно лишен всякого чувства права” и вообще был обречен оставаться “гениальным администратором-практиком старого абсолютного порядка” [6].
Хорошо известно, правда, что Струве высоко оценивал реформаторство Столыпина. Это и понятно: идеалом последнего, как полагал Струве в своей статье, опубликованной в 1926 г., была столь любезная сердцу ее автора “Великая Россия как правовое государство, с сильной властью, творчески-дерзающей и дерзновенно-творящей <…>”. Однако Столыпин, в отличие от Бисмарка, не имел необходимой поддержки со стороны императора и “не сумел — во имя монархии — “покорить” себе монарха <…>”, что, по-видимому, по мнению Струве, и стало для империи роковым [7]. Как в рамках существовавшей политической системы Столыпин — бывший к тому же, по определению самого Струве, “служилым человеком”, да еще и “инстинктивно преданным его императорскому величеству и столь же инстинктивно придерживавшимся сословных традиций” (цит. по: т. 2, с. 533—534), — мог бы это сделать и было ли это вообще возможно, Струве уточнять не стал — скорее всего, и у него на этот счет были серьезные сомнения.
Так что говорить о том, что Струве, по терминологии С. Франка, внес в “типическое миросозерцание” российской интеллигенции “государственное сознание” (Франк, с. 450), стоило бы с серьезными оговорками: Струве приложил к разрушению реальной государственности в ее российском имперском варианте ничуть не меньше усилий, чем к утверждению идеалов государственности в сознании российского общества. Достаточно вспомнить его позицию во время русско-японской войны, которую Пайпс весьма мягко определяет как “пораженчество” с “элементом двойственности” (т. 1, с. 480). Как тут не вспомнить известное свидетельство Франка о словах, сказанных ему Струве после Цусимы: “Я дрожал от радости: и именно в этом сознании чувствовал себя патриотом” (Франк, с. 417); показательно, что Пайпс предпочитает их не цитировать [8]. И, надо добавить, вообще отношение Струве к практической деятельности российской бюрократии — за очень немногими, правда, исключениями — оставалось резко критическим и в послевеховские времена.
Специфику еще одного идеала, которого всегда придерживался Струве, — его национализма — Пайпс усматривает в “органичном сочетании” последнего с западничеством, отрицании “особого пути” России (т. 1, с. 10). Струве нередко выступал с критикой национальной и вероисповедной политики власти, руководствовавшейся в значительной степени как раз идеологией российского “особого пути”. Но иногда либеральный национализм Струве оказывался столь близок к национализму казенному, что их становилось невозможно отличить. Так, Струве считал Российскую империю 1911 г. с ее 43% русского населения “национальным государством” (т. 2, с. 272). Ему к тому же была свойственна, как констатирует Пайпс, и “крайняя, бескомпромиссная и нарочито провокационная формулировка националистических идей” (т. 2, с. 119).
Теперь, поскольку, как полагает Пайпс, “либерализм Струве вышел из национализма и корни его остались там” (т. 1, с. 42) — здесь биограф имеет в виду, что его герой в ранней юности, до зимы 1885—1886 гг., исповедовал национализм аксаковского толка, “частично консервативный, частично либеральный” (т. 1, с. 37), — как раз и следует перейти к тому, какую роль играл в воззрениях Струве либерализм.
Именно либерализм, полагает его биограф, и был главным идеалом Струве. Здесь необходимо отметить, что Пайпс, пользуясь случаем, делится с читателем своим собственным видением истории и особенностей русского либерализма. Заметим, что взгляды Пайпса на эту проблему развиты в ряде его трудов, ныне легкодоступных отечественному читателю [9], и заслуживали бы специального рассмотрения, которое выходит за рамки нашей статьи. Отметим лишь, что, согласно Пайпсу, российская либеральная традиция оказывается “ничуть не менее древней, чем традиция самодержавия” (т. 1, с. 399), в то время как, скажем, автор известного труда по истории русского либерализма В.В. Леонтович ведет свой отсчет лишь со времен Екатерины II[10].
Дело тут в том, что российский либерализм очень часто идентифицируется прежде всего с либерализмом правительственным, тогда как, на наш взгляд, в истории России последний начиная с эпохи Александра I было бы точнее рассматривать, наряду с либерализмом общественным, как одну из двух ветвей либерального движения. Своеобразие российского либерализма как раз, как представляется, и заключалось в том, что две эти ветви в ХIХ — начале ХХ в. сосуществовали параллельно, но почти никогда — за исключением разве что первых лет великих реформ Александра II, да и тогда очень ненадолго — не сплетались воедино, почти точно так же, как это было впоследствии с либеральным крылом послесталинского руководства СССР, с одной стороны, и первыми ростками советского общественного либерализма, с другой: только в начале хрущевской “оттепели” на некоторое время наметилось нечто, указывающее на перспективу их возможного взаимодействия [11], так что появление во главе страны М.С. Горбачева со всеми его последствиями, которые нет необходимости лишний раз напоминать, иначе, как событием почти что невероятным, не назовешь…
К тому же дореволюционный российский общественный либерализм был вплоть до 1905 г. весьма слабым, временами загоняемым в подполье движением, зажатым в тиски между куда более мощными течениями сначала народнического, а затем социалистического характера, с одной стороны, и проправительственными консервативными силами, с другой. Заметим, что в новейшей отечественной литературе и публицистике очевидна тенденция — по всей вероятности, продиктованная сложившейся ныне политической конъюнктурой — преувеличивать его политическое значение, как и роль либерализма в истории России в целом. Тенденцию эту новой не назовешь — достаточно вспомнить “либеральную альтернативу” российской истории по А.Л. Янову (см. об этом, в частности, нашу статью в “НЛО” № 54).
С другой стороны, ныне зачастую умалчивают о присущей российскому дореволюционному либерализму, причем в весьма сильной степени, толерантности к левому радикализму, вплоть до того, что леволиберальное течение можно с полным основанием называть радикальным либерализмом.
Последнее, надо отдать ему должное, с полным основанием фактически и делает Пайпс. У него Струве, преодолевший юношеский национализм, проходит путь от социалиста (Пайпс полагает, что вплоть до 1907 г. Струве продолжал считать себя таковым — т. 2, с. 554) через либеральный радикализм к либеральному консерватизму. Если учесть, что в итоге своих исканий, “идейными полюсами” которых были, по Пайпсу, национализм и либерализм, Струве пришел к попытке объединить последние в “нечто цельное” (т. 1, с. 82—83), то получается, что они, эти искания, представляют собой своего рода движение по кругу, вобравшему в себя едва ли не все политические и философские веяния эпохи, за исключением самых крайних — анархизма и правого радикализма.
Струве вообще придавал либерализму самое широкое значение. Он, отмечает Пайпс, и в справедливости этого наблюдения нет оснований сомневаться, всегда исходил из того, что “целью человеческого существования является личная самореализация и что ради достижения этой цели человек должен пользоваться максимальной свободой” (т. 2, с. 551). Это, собственно, и была исходная точка идейных поисков Струве, центр его “круга жизни”. Именно в поисках возможностей практического осуществления этой цели в России и заключался смысл идейного движения Струве по этому кругу.
Поздний Струве среди принципов либерализма выдвигал на первый план экономическую свободу, основанную на священном праве частной собственности: “уважение или, напротив, неуважение института частной собственности”, пишет Пайпс, стало для Струве в последние годы жизни “единственным критерием, определявшим его отношение к тому или иному политическому направлению…”. Эти взгляды, добавим, Пайпс вполне разделяет и развивает их в одной из своих последних работ (хотя имя Струве в ней и не упоминается) [12]. Для подобного либерализма (точнее, “либерал-консерватизма”) тип государственной власти имеет второстепенное значение, поскольку “порой при консервативных монархиях либеральные ценности пользуются большим уважением, нежели при демократических республиках” (т. 2, с. 507—508).
Что же касается парламентской демократии, то, как отмечает Пайпс, в середине 1920-х гг. Струве вообще пришел к убеждению, что она может устойчиво существовать лишь в странах с прочными традициями политической свободы и конституционализма, подкрепляемыми “врожденным консерватизмом, присущим как элите, так и народным массам”, а для остальных более целесообразным и жизнеспособным будет режим сильной власти, обеспечивающий основные права граждан и прежде всего защиту института частной собственности, вроде режима Ю. Пилсудского в Польше (т. 2, с. 510). В защите этого своего убеждения Струве заходил достаточно далеко, вплоть до того, что пришел в восторг от речи Гитлера, потребовавшего в рейхстаге в марте 1933 г. диктаторских полномочий: Струве обнаружил в этом выступлении новоявленного фюрера “признак силы и яркое доказательство личной значительности Гитлера как государственного человека” (цит. по: т. 2, с. 515—516), хотя, надо добавить справедливости ради, дальнейшие действия “государственного человека” быстро отрезвили Струве, относившегося затем к нацизму с таким крайним презрением, которого тот только и заслуживал…
Очевидно, что в сегодняшней России во всем обширном идейном наследии Струве как теоретика отечественного либерализма наиболее актуальной является проблема объединения либерализма с национализмом, в попытке решить которую Пайпс склонен видеть одну из основных заслуг своего героя.
Призыв к такому объединению можно усмотреть и в положившей начало дискуссии о судьбах российского либерализма статье М. Ходорковского, а точнее — в содержащемся в этой статье призыве “оставить в прошлом космополитическое восприятие мира”, “признать, что либеральный проект может состояться только в контексте национальных интересов” [13]. Если вспомнить историю этого вопроса, то еще столетие назад кадеты не принимали утверждения Струве, сформулированного им, как это было ему всегда свойственно, в наиболее острой и вызывающей форме, что “русский либерализм будет всегда осужден на слабость до тех пор, пока он не осознает себя именно русским и национальным” (цит. по: т. 2. с. 277). Само по себе провозглашение подобного лозунга в многонациональной стране носило тогда оттенок провокации — это и подмечает Пайпс. Теперь, когда, как с гордостью постоянно повторяют многочисленные политобозреватели и депутаты, “титульная нация” насчитывает более 80% населения страны, действительно многим политикам, в том числе далеко не самого экстремистского толка, может показаться соблазнительным и уже достаточно безопасным делом возвратиться к этой идее в ее первозданной чистоте, отождествив при этом либерализм с национализмом, а заодно и с набирающим силу постсоветским российским государством. Но мир-то за столетие, прошедшее со времен появления этого тезиса Струве, изменился самым кардинальным образом. Еще в конце 1970-х гг. Исайя Берлин констатировал, что “сегодня ни одно политическое движение, по крайней мере — за пределами западного мира, не может рассчитывать на успех, если не взывает к национальным чувствам” [14]. В том-то и дело, что “за пределами западного мира”! На фоне нынешней шаг за шагом расширяющейся единой Европы, в которую ныне вступают и такие страны с тяжким грузом многовековых националистических традиций, как, например, Польша (стоит ли напоминать о преодолении в свое время подобных, ничуть не менее сильных, традиций стоявшими у колыбели европейского единства Германией и Францией?), Европы, наглядно демонстрирующей все преимущества воплощения в жизнь того самого “космополитического восприятия мира”, эти слова звучат прямым предостережением. Стоит ли толкать Россию в сторону от Запада, туда, где и без того уже выясняют отношения — в том числе иногда и с помощью самого современного оружия, да и террора тоже — самые разнообразные и непримиримые “национализмы”? Для российских же либералов такая ставка на национализм неизбежно окажется попросту фатальной: поле государственного патриотизма для них неизбежно окажется чужим и будет немедленно захвачено куда более подготовленными к тому силами — от думских фракций “Родина” и ЛДПР до друзей и поклонников газеты “Завтра”… Не говоря о том, что уже само возвращение в наш политический лексикон термина “космополитизм” автоматически заставляет вспомнить недоброй памяти времена борьбы с таковым, тогда как образ вдохновителя и организатора этой самой борьбы и так в начале нового столетия уже заполонил наши телеэкраны — так же, как это было в годы перестройки, но теперь главным образом в совершенно ином, позитивном контексте…
А в наследии Струве, как и российского либерализма вообще, можно и без этого найти много полезного и даже поучительного, достаточно прочитать с этой целью книгу Пайпса. Начиная с того, что неплохо было бы вспомнить мысль И.С. Аксакова о том, что современный ему русский народ 1880-х гг. являлся нацией лишь потенциально и что для того, чтобы стать нацией, ему следует подняться на уровень более высокий — уровень общества (т. 1, с. 35). Стоит поразмышлять над тем, далеко ли ушла от этого состояния не только Россия “эпохи Струве”, но и век спустя Россия современная, в которой общества как такового по-прежнему не существует.
Вряд ли сегодня, когда сфера управления страной вновь, как и во времена самодержавия (а затем и в советские времена), превратилась в практически безраздельную монополию бюрократии, остается менее актуальным вывод Струве о том, что, отказывая “интеллигенции во властном участии в деле устроения и управления государством <…>”, власть порождает “психологию и традиции государственного отщепенства” (цит. по: т. 2, с. 384), говоря современным языком — психологию отчуждения интеллигенции от власти.
Вновь оживают и более конкретные проблемы, стоявшие еще перед либералами начала прошлого века. И тогда, например, поднимался вопрос об объединении оппозиционных сил: любопытно, что Милюков добивался тогда создания либеральной партии, а Струве выдвигал идею объединения всех без исключения оппозиционных сил в широкий фронт — и либералов, и социал-демократов, и эсеров (т. 1, с. 445—446): как тут не вспомнить, что вариант подобного альянса предлагал, помнится, перед декабрьскими выборами 2003 г. Б.А. Березовский. Или проблема политической поддержки российским бизнесом интеллигенции — первый, как полагает Пайпс, прецедент такого рода имел место в 1911 г., когда группа предпринимателей подписала петицию протеста против репрессий Министерства просвещения в отношении преподавателей Московского университета (т. 2, с. 238). С того времени минул целый век, а российская власть не находит ничего более полезного для дела образования, чем выкуривать злокозненный бизнес из РГГУ, вместе с миллионами, сему университету предназначавшимися… Поистине, биография Струве весьма назидательное чтение!
Но приходится с сожалением констатировать при этом, что труд Пайпса издан ныне в России без какого-либо учета множества исследований и публикаций по истории российского либерализма, опубликованных в 1980—1990-е гг., в то время как даже самая краткая библиография этих изданий, в особенности посвященных ее герою персонально, была бы крайне полезна для читателя биографии Струве. Кроме того, в своей книге Пайпс несколько раз упоминает о материалах Струве или связанных с ним документах, которые ему не удалось отыскать или просто получить в советских архивах. Подлинную драму исследователя, знающего о существовании интересующих его архивных фондов или документов, но по политическим причинам не получившего доступа к ним, могут по достоинству оценить разве что его коллеги, особенно те из них, которые имели подобный печальный опыт в советские времена. Современному же читателю очень пригодились бы прежде всего пусть даже очень скупые примечания, уточняющие их нынешнюю судьбу, равно как и судьбу личного архива Струве [15].
1) Впервые опубликованы в Нью-Йорке Издательством имени Чехова в 1956 г. под названием “Биография П.Б. Струве”; в настоящем издании по просьбе дочери автора было восстановлено первоначальное название этой книги.
2) Стоит заметить, однако, что при огромном объеме пайпсовского жизнеописания в нем не нашлось места некоторым хорошо известным свидетельствам современников; возможно, потому, что они не вполне соответствуют авторскому представлению о своем герое или способны несколько принизить в глазах читателя его образ. Так, не упоминает Пайпс о яркой сцене, произошедшей, согласно В.В. Шульгину, при открытии II Думы. По рассказу мемуариста, когда правые, умеренные националисты и октябристы поднялись вслед за провозгласившим здравицу “государю императору” П.Н. Крупенским и поддержали его громкими криками “ура”, в то время как остальные четыреста депутатов оставались сидеть, демонстрируя тем самым “неуважение к короне”, “из этих четырехсот вскочил один. Он был высокий, рыжий, еще не старый, но согбенный, с большой бородой. Он встал, но на него зашикали соседи: “Садитесь, садитесь!” Рыжий человек сел, но вскочил опять, очевидно, возмутившись. И опять сел, и опять встал. Как потом оказалось, это был <…> Петр Бернгардович Струве” (Шульгин В.В. Годы // Шульгин В.В. Годы. Дни. 1920 год. М., 1990. С. 50). Если биограф не доверяет мемуаристу, он должен был бы об этом упомянуть, но просто игнорировать этот рассказ не стоило бы. И уж совсем непонятно, почему, повествуя об отношении Струве к Февральской революции, Пайпс утверждает, что “Струве встретил Февральскую революцию без малейшего восторга” (т. 2, с. 296), вступая в явное противоречие с известным свидетельством по этому поводу ближайшего друга Струве С.Л. Франка, приводящего в своих мемуарах “первые слова”, сказанные ему Струве, когда победа Февраля стала фактом: “Теперь Россия пойдет вперед семимильными шагами”. И лишь затем — впрочем, достаточно быстро — надежда Струве на позитивное развитие событий уступила место разочарованию: когда в эмиграции Франк напомнил Струве эти слова, тот ответил ему “лаконической репликой: “Дурак был”” (Франк С. С. 481). Эту “лаконическую реплику”, почерпнутую из запрятанной в спецхраны книги Франка, разумеется, не преминули в свое время воспроизвести советские историки — см., например: Иоффе Г.З. Крах российской монархической контрреволюции. М., 1977. С. 72.
3) Весьма любопытно, что одним из первых эту альтернативную версию русской истории выдвинул не кто иной, как сам Струве, в эмиграции высказывавший предположение, что, “если бы Столыпин дожил до мировой войны”, он “даже, может быть <…> предупредил бы войну, как он это сделал раньше, во время боснийского конфликта. Кто знает? (Струве П.Б. П.А. Столыпин // Струве П.Б. Patriotica: Россия. Родина. Чужбина / Сост. и статья А.В. Храшковского. СПб., 2000. С. 189. К сожалению, в цитируемом сборнике отсутствуют не только какие-либо комментарии к включенным в него статьям, но даже указания на предыдущие издания работ Струве, по которым осуществлена эта их публикация. Более того, включенная в сборник статья Струве “Человек-легенда, или Легенда о Ленине” (с. 190—192) вообще не указана в его оглавлении, так что читатель может обнаружить ее лишь случайно, в качестве некоего совершенно неожиданного “бонуса”).
4) См.: Корелин А.П., Степанов С.А. С.Ю. Витте — финансист, политик, дипломат. М., 1998. С. 13—16; Ананьич Б.В., Ганелин Р.Ш. Сергей Юльевич Витте и его время. СПб., 1999. С. 67, 395—396; Из архива С.Ю. Витте. Воспоминания. Рассказы в стенографической записи. Рукописные заметки. СПб., 2003. Т. 1. Кн. 2. С. 1000.
5) После освобождения Струве из-под краткосрочного ареста в мае 1894 г. Витте наложил на рапорт об этом событии собственноручную резолюцию: “Было бы желательно освободить его (Струве. — Б.В.) от занятий в М[инистерст]ве ф[инансо]в”. В результате Струве был уволен, несмотря на то что по его просьбе Департамент полиции успел сообщить министерству, что к продолжению службы там “препятствий <…> со стороны Департамента не встречается” (РГИА. Ф. 560. Оп. 16. Д. 795. Л. 8—9).
6) Струве П.Б. Граф С.Ю. Витте. Опыт характеристики // Струве П.Б. Patriotica. С. 183—185.
7) Струве П.Б. П.А. Столыпин. С. 187—189.
8) Заметим, что эту, весьма пикантную для привычного ныне монументального образа Струве — государственника и патриота, подробность его политической биографии еще со времен введения в СССР рубежа 1980—1990-х гг. в массовый интеллектуальный оборот “Вех” и “Из глубины” авторы посвященных ему биографических очерков и справок предпочитают вообще не упоминать; см., например: Колеров М., Плотников Н. “Иоанн Креститель всех наших возрождений”: Судьба П.Б. Струве // Знание—сила. 1991. № 12. С. 76—81; Казакова Н., Колеров М., Нарский И. П.Б. Струве // Политические партии России: конец ХIХ — первая треть ХХ века. Энциклопедия. М., 1996. С. 596—597; Колеров М. Струве П.Б. // Русское зарубежье: Золотая книга эмиграции. Первая треть ХХ века. Энц. биогр. словарь. М., 1997. С. 609—612.
9) См.: Пайпс Р. Россия при старом режиме. М., 1993; Пайпс Р. Русская революция: В 2 ч. М., 1994. Если не ошибаемся, первой и единственной публикацией Р. Пайпса в СССР было издание его доклада, подготовленного к ХIII Международному конгрессу историков в Москве: см.: Pipes R. Russian Conservatism in the second half of the Nineteenth Century. Moscow, 1970.
10) См.: Леонтович В.В. История либерализма в России. 1762—1914. М., 1995.
11) Такой вывод, в частности, позволяет сделать новейшее новаторское исследование Н. Митрохина (см.: Митрохин Н. Русская партия: Движение русских националистов в СССР. 1953—1985 гг. М., 2003).
12) См.: Pipes R. Property and Freedom. New York, 1999; рус. перевод: Пайпс Р. Собственность и свобода. М., 2000.
13) Ходорковский М. Кризис либерализма в Росcии // Ведомости. 2004. 29 марта.
14) Берлин И. Национализм: Вчерашнее упущение и сегодняшняя сила // Берлин И. Философия свободы. Европа. М., 2001. С. 365.
15) Это относится, в частности, и к материалам, связанным с такой, до недавних пор почти неизвестной страницей биографии Струве, как его деятельность на посту председателя межведомственного Комитета по ограничению снабжения и торговли неприятеля (КОСа) в 1915—1917 гг., когда волею судеб автор “Открытого письма Николаю II” очень ненадолго оказался “либералом в коридорах власти”. Эти материалы, разумеется, представляли для биографа Струве особый интерес, но Пайпсу не удалось получить их, когда он готовил свою вторую книгу о Струве, в советских архивах: тогда они были засекречены, и он был вынужден ограничиться изложением сведений о работе комитета, почерпнутых из уже опубликованных источников. А документы КОСа, составляющие ф. 30 в РГИА в С.-Петербурге, были открыты для исследователей лишь через десять лет после выхода в свет этой книги Пайпса — в 1990 г. (подробнее см.: Витенберг Б.М. П.Б. Струве и Комитет по ограничению снабжения и торговли неприятеля (1915—1917 гг.) // Английская набережная, 4: Ежегодник. СПб., 1997. С. 217—228).