(предисловие составителя)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2004
Превращение Бродского в замкнутый и самодостаточный объект мысли – несомненно, наблюдаемое ныне, через восемь лет после смерти — можно было бы считать воплощением мечты этого поэта-метафизика. Путь Иосифа Бродского от “тунеядца” и эмигранта к объекту “бродсковедения” похож на метафизический прыжок от земных предметов к потусторонним реалиям, совершаемый в его ранних больших стихотворениях. Исчезновение спящего тела и восхождение к небесам души Джона Донна, рождение всемирного смысла кустарника в поэме “Холмы” — та же самая сублимация, что и растворение личности писателя в его поэтике, — а именно так изменилось восприятие Бродского после его смерти.
Для академических штудий поэт, ставший чистым объектом мысли, очень удобен. Исследования такого объекта легко превратить в интеллектуальную индустрию. Известно, что Бродский боялся и не хотел оказаться персонажем биографического письма; за этим стоит страх метафизика превратиться в вечное воспоминание, а тем самым — быть приговоренным к вечному напоминанию о контексте своей жизни, — то есть к вечному страданию. Объектом мысли Бродский, как кажется, хотел стать сам, ведь это значило растворить свою биографию в писательстве, а писательство — в тексте. Текст же, в отличие от страдающего человека со всеми его житейскими контекстами, возрождается как система, как функционирующая единица.
От всего человека нам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
К сожалению, “Фонд наследственного имущества Иосифа Бродского” (Нью-Йорк) крайне скупо публикует материалы — даже те, которые, безусловно, работали бы на приращение славы поэта. Собственно, первое представление таких материалов произошло лишь на выставке, организованной сначала в петербургском Музее Ахматовой, а затем в Нью-Йорке [1]. Здесь широкой публике была предъявлена лишь небольшая часть огромного собрания, хранящегося в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки в Санкт-Петербурге, а также в нью-йоркской части архива Бродского. Вопреки его собственному, неоднократно выраженному желанию — не ограничивать доступ исследователей к его рукописям, — “Фонд наследственного имущества…” систематически отказывает филологам в возможности работы с неопубликованными материалами. Объяснения даются весьма туманные [2].
Однако, на мой взгляд, опасения распорядителей архива напрасны. Как выше было сказано, Бродский уже давно воспринимается в науке, а во многом и в общественном сознании России и США даже не как “часть речи”, а как узнаваемая, систематически разработанная поэтика. Более того, Бродский для многих превратился в дисциплину, в набор предписаний, подобный грамматическим правилам. Поэтому борьба хранителей архива за “правильное” отношение к поэту оказывается войной с ветряными мельницами: Бродский как мифологизированный объект куда сильнее тех возможных выводов, которые могут быть сделаны на основе неопубликованных рукописей или даже переписки и личных записей. Подробно разработанная биография не может испортить репутацию “чистого” объекта. Наоборот, контекстуализация укрепляет позицию Бродского не только как петербургского genius loci, но и как genius temporis позднего социализма и эпохи “холодной войны” [3].
На последнем стоит остановиться. Среди многочисленных монографий, посвященных творчеству Бродского, особое место занимает исследование Дэвида Макфадьена “Joseph Brodsky and the Soviet Muse” (“Иосиф Бродский и советская муза”) [4]. Ее автор предлагает убедительную контекстуализацию раннего творчества Бродского, указывая на то, что формирование поэтики раннего Бродского основывалось на выстраивании отношений, с одной стороны, с русскими, в том числе современными ему советскими поэтами, а с другой стороны — с поэтами англоязычными и польскими. Насколько нам известно, это первая работа, в которой столь большое внимание уделено именно советскому контексту, на который (позитивно или негативно) ориентировался Бродский.
Макфадьен пытается разрешить три фундаментальные проблемы, стоящие перед исследователями Бродского: как оказалось возможным появление в экстремальных условиях “зрелого социализма” поэта, который а) находился в интенсивном диалоге с традицией английской метафизической поэзии XVII века, б) со временем все больше воспринимал себя как наследника четырех великих русских поэтов XX века — Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой и Пастернака и в) последовательно руководствовался в своем эмигрантском творчестве стратегией двуязычного автора, в равной мере принадлежащего русской и американской культурам. Все эти три вопроса, по сути, могут быть объединены в один: как Бродский определял свое место в контексте мировой культуры с учетом того разрыва традиции, который был порожден советской эпохой? Эта же проблема стояла и перед другими авторами русской неофициальной литературы, но для тех, кто принадлежал к тому же, что и Бродский, поколению (Лев Лосев или Михаил Еремин), она была особенно острой и экзистенциально значимой. Исследование этой проблемы дает возможность преодолеть дилемму, основанную на разрыве между “чистой” поэтикой и мифологизированной (или демифологизированной, сведенной к “неканоническим” подробностям) биографией, — и поэтому, как нам кажется, прояснение отношений Бродского с традициями разного уровня — от “высокой” литературы до американских академических привычек — особенно методологически актуально.
В новейших исследованиях творчества Бродского можно выделить два основных подхода (характерных, впрочем, и для литературоведения в целом): “непрерывный” (или “панорамный) и “дискретный”. “Непрерывный”, “сквозной” подход (который нас и интересует) — описание общих эстетических установок, фундаментальных свойств риторики и т.п. — требует привлечения различных, в том числе нелитературных, контекстов. “Дискретный” подход — изучение поэтики автора, выстраивающееся из совокупности анализов отдельных его текстов. Именно на этом втором подходе основаны два близких по составу сборника статей, вышедших в последние годы под редакцией Л.В. Лосева и В.П. Полухиной [5].
Вероятно, “дискретный” подход ближе тем исследователям, кто знал Бродского лично или относил себя к той же, что и он, “системе координат”: социальные контексты и социальные импликации творчества поэта кажутся им интуитивно понятными и потому не требующими реконструкции. Исследователи младшего поколения, не имевшие возможности общаться с Бродским и не заставшие его эпохи, воспринимают поэта уже как явление истории литературы. Поэтому они чаще отказываются от “закрытых” прочтений структуралистского толка и стремятся рассматривать произведения Бродского как принципиально “открытые” — в рамках тех культурных систем координат, которые не были напрямую заданы в его творчестве и поэтике. Несогласие Бродского с контекстуализирующими прочтениями заслуживает уважения, но исследователь, помня об этом, тем не менее вправе использовать возможности, которые предоставляют ему различные гуманитарные дисциплины и методологии. Стоит ли говорить, что все статьи, составившие “бродсковедческий” раздел настоящего номера “НЛО”, основаны именно на этом, “панорамном” подходе.
Одна из систем координат, внеположных поэтике и идеологии Бродского, — постколониальный подход, в том числе концепция ориентализма как в классической версии Э. Саида, так и в более поздних изводах. Автор первой из публикуемых в этом разделе статей, Санна Турома, связывает творчество Бродского со сложной историей европейского травелога, и, в частности, с традицией травелогов о Венеции — английских, русских и иных. Одна из важнейших проблем, рассмотренных в статье Туромы, — амбивалентность понятия “туризм” для многих западных интеллектуалов вообще и для Бродского в частности. Осознание “себя как туриста” в травелогах Бродского есть форма критики постмодернистского субъекта — в том числе и своего собственного “я” [6].
Джонатан Б. Платт в своем анализе пародического пласта “Двадцати сонетов к Марии Стюарт” Бродского исследует традицию, порожденную в русской поэзии стихотворением А.С. Пушкина “Я вас любил…”, переосмысление этой традиции в творчестве Бродского, Виктора Сосноры и Д.А. Пригова, а также историю интерпретации “Двадцати сонетов…” в работах А.К. Жолковского; по мнению Платта, изучение “перечтений” пушкинского текста позволяет увидеть “слепые пятна” методологии Жолковского [7].
Шамиль Хайров, во многом опираясь на работы Дениса Ахапкина, рисует портрет “авторской лингвистики” Бродского. Хайров анализирует лингвистические взгляды Бродского как целостную поэтическую мифологию языка (хотя сама мысль о существовании такой мифологии высказывалась многократно, ее реконструкция предпринята в данном исследовании, насколько нам известно, впервые).
Автор этих строк — в рамках того же “панорамного” подхода — предлагает рассмотреть один из частных риторических приемов Бродского (name-dropping) как выражение глубинных свойств его поэтики и средство социальной самопрезентации.
И, наконец, Олег Лекманов, анализируя некрологи Бродскому в московских газетах конца января — начала февраля 1996 года, выявляет особенности восприятия фигуры Бродского и представлений о “великом поэте” в общественном сознании современной России. Некролог всегда является стихийной контекстуализацией, и потому небольшую заметку Лекманова можно — с некоторой долей иронии — определить как выражение метапозиции по отношению к “непрерывному”, или “панорамному”, подходу.
Йон Кюст
1) См. каталог: Бродский Иосиф. Урания. Ленинград — Венеция — Нью-Йорк. Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме. СПб.: Звезда, 2003.
2) См. интервью Виктора Куллэ с М. Бродской и А. Шеллберг: “Мы очень благодарны друзьям Иосифа в России…” // Старое литературное обозрение. 2001. № 2. С. 35—39.
3) О Бродском как о явлении ленинградской неофициальной культуры позднего социализма см.: Савицкий Ст. Андеграунд. История и мифы ленинградской неофициальной литературы. М.: НЛО, 2002. С. 17—39.
4) Macfadyen David. Joseph Brodsky and the Soviet Muse. Montreal: MacGill-Queen’s University Press, 2000.
5) Joseph Brodsky. The Art of a Poem / Ed. by Lev Loseff & Valentina Polukhina. Basingstoke: Macmillian, 1999. Большинство статей этого издания в русском переводе републикованы в книге: Как работает стихотворение Бродского. Из исследований славистов на Западе / Сост. и ред. Л.В. Лосев и В.П. Полухина. М.: НЛО, 2002.
6) Замечу, что три участника предлагаемого читателю раздела — Санна Турома, Джонатан Брукс Платт и автор этих строк — являются членами редколлегии нью-йоркского журнала “Ulbandus Review”, недавно возрожденного в рамках кафедры славистики Колумбийского университета: Ulbandus Review. The Slavic Review of Columbia University. См. также сайт журнала www.columbia. edu/cu/slavic/ulbandus/. В 2003 году вышел специальный номер журнала “Ulbandus Review”, посвященный возможности применения постколониальных подходов к изучению славянских литератур. Статья Санны Туромы тесно связана с этим проектом. См.: Turoma S. Joseph Brodsky and Orientalism. A Russian Moor in Venice?; Platt J.B. Editor’s Introduction; и Kyst J. Russia and the Problem of Internal Colonization // Ulbandus Review. 2003. №. 7. P. 143—154, 2—4 и 26—31 соответственно.
7) Платт использует в своем анализе антропологическую теорию жанра элегии американского литературоведа Питера Сакса (Sacks P.M. The English Elegy: Studies in the Genre from Spenser to Yeats. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1985). Та же теория послужила основой для интерпретации своеобразного билингвизма Бродского в моей диссертации о Бродском: Kyst J. Brodsky’s Bilingualism: Practice and Prehistory. Ph.D.-dissertation. University of Copenhagen, Department of English, 2004.