(ответы на вопросы редакции «НЛО»)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2004
1. Каким Вы видите нынешнее состояние проблем, описанных в Вашей статье? Чем являются на самом деле история ментальностей и история идей: отдельными областями (уровнями) интеллектуальной эволюции общества или скорее различными концептуальными способами исследования этого многомерного, но в принципе единого развития? Какими могут быть виды взаимодействий двух этих сфер (подходов): структурные связи, “слабая” корреляция или даже некий синтез?
Как мне кажется, две эти категории, история ментальностей и культурная история, сегодня имеют совершенно различный статус. Первая, история ментальностей, превратилась в чисто историографическое понятие и перестала быть формой практического исторического исследования. Та область, которую могла бы занимать история ментальностей, ныне вошла в концепт культурной истории, обозначающий историю в ее связи со всей совокупностью практик, объектов, репрезентаций и апроприаций. Второе понятие, “интеллектуальная история”, приобрело новые измерения благодаря сближению истории идей в трудах Лавджоя с историей возможных языков (примером могут служить работы Скиннера или Покока) или дискурсивными рядами в духе Фуко. Добавлю еще, что как только культурная история начинает обращаться к концептуальным категориям, а интеллектуальная история перестает отделять идеи от истории их бытования, циркуляции и рецепции, — тогда эти две истории в новом своем определении обретают общее пространство исследования.
2. Зависит ли выбор историка между двумя этими главными подходами от материала: “холодных”, серийных и коллективных показателей — или “горячих”, рефлексивных и индивидуальных свидетельств? Релевантно ли здесь хронологическое разделение труда (средневековая “ментальность” против современных “идей”), спор факультетов (социальная психология против истории философии) или скорее методологическое (структуральное мировоззрение против герменевтического сознания) различие?
Главное — не хронологические границы и соперничество между дисциплинами, а признание того, что их объекты пересекаются. С одной стороны, историки проявили интерес к народным формам концептуальных построений. Достаточно вспомнить работы Карло Гинзбурга или Арлетт Фарж [1], вдохновленной Фуко и его эссе о “бесславных людях”[2]. Народная культура, излюбленный объект изучения истории ментальностей, а позже и культурной истории, мыслится тем самым не как некое коллективное целое, но как ансамбль исторических агентов, способных вырабатывать и формулировать не менее сложные концептуальные высказывания, нежели те, что возникают в образованной и ученой среде. С другой стороны, отдавая приоритет изучению практик познания, а не только высказываниям, интеллектуальная история вынуждена обращаться к способам чтения, к материальным основаниям умственного труда, к разным модальностям циркуляции теорий и идей (рукописным или печатным, устным или письменным). Наглядной иллюстрацией этого второго сдвига служат исследования ученых практик гуманизма (например, в работах Энтони Графтона [3], Энн Блейр [4], Лайзы Джердайн [5], Уильяма Шермана [6], Франсуа Гойе [7]) либо практик, выработанных в истории науки Нового времени (в книгах Лорен Дастон [8], Марио Бьяджоли [9], Саймона Шеффера [10], Стивена Шейпина [11] и других). Новый способ построения исторических объектов сложился тем самым благодаря отходу от унаследованных традиций и освященных временем методологий. По-моему, именно им определяется все самое современное в мире нашей историографии.
3. Можно ли трактовать Ваш излюбленный исследовательский сюжет — историю коммуникативных сред, каналов и формирующихся вокруг них сообществ (в области книгопечатания, распространения изданий, зачатков медиасферы и т.д.) в качестве своего рода опосредующей, промежуточной и синтетической области между (тотально воспринимаемой) историей ментальностей и (индивидуально ориентированной) историей идей?
Охотно соглашусь с такой характеристикой моей работы. Для меня главное заключается в понимании двоякой историчности любого произведения (философского, литературного, научного и пр.): его исторической принадлежности к определенной категории из жанрового репертуара данной эпохи, а также историчности того материала, какой выступает его носителем: рукописи, печатного издания, рецитации, театрального представления и др. Таким образом, как предлагал Д.Ф. Маккензи в своей “Библиографии и социологии текстов” [12], мы должны уметь одновременно анализировать обстоятельства производства, циркуляции и рецепции любого текста, каков бы он ни был. Этот подход, сопрягающий анализ высказываний с ограничениями и возможностями, которыми определяются акт высказывания, коммуникация и культурные навыки, и является (или должен являться) общим фундаментом для культурной истории философии, искусства или наук. В моей собственной работе благодаря этой перспективе пересекаются ретроспективная социология культурных практик (например, истории чтения), описание объектов письменной культуры (в значении “библиографии”) и история форм и жанров.
4. Каково Ваше личное отношение к школе “Анналов” и ее современным представителям? Согласны ли Вы с обычной (также и в России) оценкой ее как центральной парадигмы для исторических исследований в XX столетии? Как Вы осознавали общие перемены в историческом мировоззрении во время Вашей собственной научной эволюции (например, сдвиг от социальной к культурной истории)?
Не думаю, что сейчас еще существует школа “Анналов”. А впрочем, была ли она вообще? Я даже не уверен, что мыслительные построения Блока и Февра, а позже институциональные конструкции Февра и Броделя дали импульс и позволили оформиться новым способам понимания исторических объектов, методологии и работы историков. В 1930-х, а затем 1950—1960-х годах эти постулаты (длительная временная протяженность, тотальная история, статистическое моделирование) тяготели над наиболее новаторскими исследованиями (только не надо смешивать их с той историей, какой занималось подавляющее большинство). В 1980—1990-х годах настало время вопросов и ревизии — время мое и еще некоторых французских историков. Критика открыла путь для новых способов осмысления социальных практик и культурных продуктов. В основе этой переоценки как вне, так и внутри традиции “Анналов” лежало некоторое количество общих требований: например, отдавать предпочтение не столько статистическим выкладкам, сколько индивидуальным привычкам; изучать, вопреки пресловутой эффективности культурных моделей и норм, специфические модальности их присвоения [appropriation]; учитывать репрезентации социального мира как основание тех различий и борьбы, какие характерны для всех типов общества. Как следствие, обрисовалась новая картография работы историков, где общность мысли основана уже не на принадлежности к некоей “школе”, но на пересечении различных дисциплинарных либо национальных традиций. И надо сказать, этот мир нравится мне больше предыдущего.
5. Какие тенденции в социальных и гуманитарных науках в последние десятилетия (в философии, социологии, антропологии) вы осознаете как наиболее влиятельные для исторических исследований? В этой связи — возможна и желательна ли концептуальная (и антипозитивистская в плане метода) независимость “снизу” исторического исследования?
В качестве ответа могу лишь обозначить свой круг чтения, свою “библиотеку” как преподавателя, историка и критика (я регулярно пишу рецензии в “Монд” и раз в месяц веду на радио “Франс-Кюльтюр” передачу о новых книгах по истории).
Библиотека эта включает классиков социологии (Вебера, Элиаса, Бурдьё), Фуко, новые виды исследований по истории науки и истории культуры (Светлана Альперс [13], Баксандайл [14], Томас Кроу [15]), литературоведение в том понимании, какое предложено New Historicism, и исследования материального характера текстов, а также наиболее новаторские работы, относящиеся к описательным и источниковедческим дисциплинам (Д.Ф. Маккензи в области “библиографии”, Армандо Петруччи в по истории различных типов письма [16]). Этот мой круг чтения отразился в книге, которую я опубликовал в издательстве Университета Бордо; я очень ее люблю, но ее никто не знает. Она называется “Игра Правил. Чтения” [17]. Она существует в испанском варианте, более полном и лучше выстроенном; он опубликован Фондом экономической культуры в Аргентине [18]. Общим для всех этих работ является определяемое ими единое пространство, а именно понимание произведений и культурных практик через соотношение их записи или “исполнения” [“performance”] с условиями (политическими, социальными, культурными и пр.) их возможного бытования и апроприации. Для меня это единственный способ понять подвижные, множественные значения этих текстов и практик.
6. Что Вы думаете о реальном итоге лингвистического и прагматического поворотов в области интеллектуальной истории (обращая особое внимание на работы Д. Лакапра и Х. Уайта)? Осознаете ли Вы какие-либо параллели или связи между Вашим историческим подходом и некоторыми литературоведческими школами (например, эстетикой восприятия Х.-Р. Яусса, “новым историзмом” Ст. Гринблата и т.д.)?
Огромная заслуга “linguistic turn” перед историей в том, что историки поняли: выстраивая свое повествование о прошлом, они прибегают к риторическим фигурам и нарративным структурам, которые с тем же успехом используются и в литературных, вымышленных текстах. Справедливости ради надо сказать, что французская историческая мысль, предшествующая либо современная “Метаистории” Уайта, пришла к той же констатации. “Как пишут историю” Поля Вейна или “Письмо истории” Мишеля де Серто — книги, относящие историю к разряду повествований и анализирующие ее “фикциональное” измерение. Но, в отличие от Хейдена Уайта и Лакапра, мысль Мишеля де Серто захватывает и другое измерение истории — ее стремление к истине и способность к ней, понимаемую как совокупность технических приемов и модусов, удостоверяющих и оценивающих соотношение между дискурсом и объектом. Поэтому он придает значение технике доказательства, критериям оценки, способам познания, присущим “научным” (это слово употребляет сам Серто) высказываниям и построениям в истории. В этом смысле признание того, что история есть рассказ, не обязательно влечет за собой отказ от ее эпистемологического измерения. Отсюда и неприятие релятивистского скептицизма, дифференцирующего повествования об истории лишь по степени их повествовательного или исторического мастерства. Как показал Карло Гинзбург, риторика и доказательство не противоречат друг другу.
Что касается второй части вопроса, то нужно напомнить, что подходы, направленные против структуралистских либо семиотических способов чтения, для которых смысл произведений соотносится только с автоматическим, безличным функционированием языка, в свою очередь, стали мишенью для критиков, занимающихся культурной историей. Так обстоит дело с “RezeptionsКsthetik”, с “reader response theory” и даже с “новым историзмом”. С одной стороны, эти подходы, широко распространенные в 1960—1970-х годах и впоследствии получившие новую опору в деконструкции и лингвистическом повороте, рассматривают любые тексты так, словно те существуют сами по себе, вне передающих их объектов и голосов, тогда как культурная история произведений указывает, что формы, позволяющие их прочесть, услышать или увидеть, также причастны к построению их значения. Поэтому, как я сказал, вновь возросло значение дисциплин, связанных со строгим описанием письменных объектов — носителей текстов: палеографии, кодикологии, библиографии. Отсюда и внимание, уделяемое первичной историчности текстов — той, что они обретают на пересечении категорий распределения, обозначения и классификации дискурсов, присущих определенному времени и определенному месту, — и их материальности, понимаемой как способ их записи на странице либо их дистрибуции внутри письменного объекта. С другой стороны, критические подходы, рассматривавшие чтение как “рецепцию” или “ответ”, имплицитно придали процессу чтения универсальный характер, полагая его неизменным, тождественным во все времена актом, конкретные обстоятельства и модальности которого не имеют значения. В противовес этому отрицанию историчности читателя полезно напомнить, что чтение также имеет свою историю (и социологию) и что значение текстов зависит от возможностей, условностей и практик чтения, которые присущи сообществам, образующим — в синхронии или диахронии — различные типы их публики. Объектом “социологии текстов” в понимании, предложенном Маккензи, является, таким образом, изучение модальностей издания, распространения и присвоения текстов. Она полагает “мир текстов” как мир объектов и “перформансов”, а “мир читателя” — в качестве “интерпретативного сообщества” [19], к которому тот принадлежит и которое определяет общую для всех совокупность компетенций, норм и привычек.
На основании этого двоякого интереса сложились различные области исследования, характерные для культурологического подхода к произведениям (это не значит, что они специфичны для той или иной сложившейся дисциплины), — такие, как исторические вариации критериев, определяющих понятие “литературы”; как модальности и инструменты создания перечней канонических произведений; а также анализ воздействия ограничений, накладываемых меценатством, патронажем, академией или рынком на литературное творчество; и, наконец, сферы изучения различных агентов (переписчиков, издателей, печатников, корректоров и пр.) и операций, которые предполагает процесс донесения текстов до читателя.
Произведения создаются в пределах определенного порядка, но перерастают их: они существуют постольку, поскольку их наделяют значениями, иногда в пределах весьма длительной временной протяженности, различные типы публики. Следовательно, мы должны осознать парадоксальную связь — связь между различием, посредством которого во всех типах общества (хотя и в разных, изменчивых модальностях) выделялась особая область произведений, опытов и удовольствий, с одной стороны, — и теми многими зависимостями, что делают эстетический или интеллектуальный вымысел возможным и доступным для понимания, вписывая его в рамки социального мира и символической системы читателей или зрителей, с другой. Невероятное прежде сочетание подходов, долгое время чуждых друг другу (критики текста, истории книги, социологии культуры), которое я пытаюсь реализовать на практике, имеет тем самым одну главную цель: понять, каким образом частные и своеобычные формы присвоения [appropriation] у отдельных читателей (или зрителей) зависят одновременно и от смысловых эффектов, предусмотренных в самих произведениях, и от навыков и значений, обусловленных способами их публикации и циркуляции, и, наконец, от компетенций, категорий и репрезентаций, задающих те отношения, какие любое интерпретативное сообщество поддерживает с письменной культурой.
Пер. с фр. И.К. Стаф
1) Арлетт Фарж — французский историк, сотрудничала с Фуко в проектах по изданию документов из архивов Бастилии в середине 1970-х годов, касающихся убийцы Пьера Ривьера и других “бесславных людей”. Одна из создателей монументального труда “История женщин на Западе”. Из последних работ отметим: Farge Arlette. Dire et mal dire: l’opinion publique au XVIII siПcle. Paris, 1992; Eadem. Le bracelet de parchemin: l’Оcrit sur soi au XVIII siПcle. Paris, 2003. (Здесь и далее — примеч. ред.)
2) Foucault Michel. La vie des homes infames (1977) // Foucault Michel. Dits et Оcrits 1954—1988. 4 vols. Paris, 1994. Vol. 3. P. 237—253.
3) Энтони Графтон — профессор Принстонского университета, один из самых известных историков интеллектуальной жизни раннего Нового времени (его работы переводились на немецкий, французский, итальянский и др. языки). Начиная с работ о Скалигере и спорах о хронологии в период Ренессанса (Grafton Anthony. Joseph Scaliger: A Study in the History of Classical Scholarship. Vol. 1—2. Oxford, 1983, 1993), он занимается самыми разными проблемами письменной и книжной культуры XV—XVIII веков, от техники подделок и культуры цитирования (история сносок!) до астрологии и книготорговли. См., в частности: Grafton Anthony. Defenders of the text: the traditions of scholarship in an age of science, 1450—1800. Cambridge, 1991; Idem. Forgers and critics: creativity and duplicity in Western scholarship. Princeton, 1990; Idem. The Footnote: A curious history. Harvard, 1997; Idem. From humanism to the humanities: education and the liberal arts in 15th and 16th century Europe. London, 1986 (совместно с Л. Джердайн).
4) Энн Блейр — профессор Гарвардского университета. Blair Ann. The theater of nature: Jean Bodin and Renaissance science. Princeton, 1997; Eadem. The transmission of culture in early modern Europe. Philadelphia, 1990 (совместно с Э. Графтоном). См. также: Бобкова М.С. Приглашение в “Театр”: пьеса Энн Блейр // Диалог со временем. Альманах интеллектуальной истории. Вып. 7. С. 376—380.
5) Лайза Джердайн — профессор Лондонского университета. См. ее главные публикации: Jardine Lisa. Still harping on daughters: Women and drama in the age of Shakespeare. Brighton, 1983; Eadem. Erasmus, Man of Letters: The Construction of Charisma in Print. Princeton, 1993; Eadem. Reading Shakespeare historically. London; New York, 1996.
6) Уильям Шерман — американский историк, шекспировед. См. его монографию: Sherman William. John Dee: the politics of reading and writing in the English Renaissance. Amherst: University of Massachusetts Press, 1995.
7) Франсуа Гойе — профессор Университета Стендаля, Гренобль. Специалист по истории риторики, придворному литературному этикету Средневековья и Ренессанса. Автор книг: Goyet Francis. TraitОs de poОtique et de rhОtorique de la Renaissance. Paris, 1990; Idem. RhОtorique de la tribu, rhОtorique d’Etat. Paris, 1994; Idem. Le sublime du lieu commun: l’invention rhОtorique dans l’AntiquitО et И la Renaissance. Paris, 1996; редактор сборников: Devenir roi: essais sur la littОrature adressОe au prince. Grenoble, 2001; L’Оloge du prince: de l’AntiquitО au temps des LumiПres. Grenoble, 2003.
8) Лорен Дастон — директор Института истории науки Общества Макса Планка в Германии (Берлин). См. ее работы: Daston Lorraine. Wonders and the order of nature, 1150—1750. New York, 1998 (совместно с Катариной Парк); сборники под ее редакцией: The moral authority of nature in Enlightenment Europe. Berlin, 2003; Biographies of scientific objects. Chicago, 2000, и др.
9) Марио Бьяджоли — известный американский историк науки, профессор Гарвардского университета. Его работа “Галилей-придворный” (Biagioli Mario. Galileo, courtier: the practice of science in the culture of absolutism. Chicago; London, 1993) стала классическим трудом по исследованию социальной истории науки раннего Нового времени, ее ангажированности (и “обратного” эпистемологического использования политических и социальных механизмов продвижения) в пределах культуры ренессансного патронажа. См. также изданный под его редакцией сборник: Scientific Authorship: Credit and Intellectual Property in Science. New York, 2002 (coвместно с Петером Галисоном).
10) Саймон Шеффер — философ и историк науки, лектор Кембриджского университета. См. также его недавнюю работу: Schaffer Simon. From physics to anthropology and back again. Cambridge, 1994. Наиболее широко известна его совместная работа со Стивеном Шейпином о Бойле и Гоббсе, где политические воззрения автора “Левиафана” получили новаторскую интерпретацию в связи с его эпистемологическими и научными притязаниями: Schaffer Simon and Shapin Steve. Leviathan and the air-pump: Hobbes, Boyle, and the experimental life. Princeton, 1985.
11) Стивен Шейпин — профессор Гарвардского университета. Один из основоположников социологического поворота в историографии науки с начала 1980-х годов. Из недавних публикаций Шейпина отметим: Shapin Steven. A Social history of truth. Civility and Science in Seventeenth-Century England. Chicago, 1994; Idem. The scientific revolution. Chicago, 1996.
12) Дональд Ф. Маккензи (1931—1999) — по словам Р. Дарнтона, “величайший библиограф нашего времени”, профессор библиографии и критики текста в Оксфорде. В указанной работе — McKenzie D.F. Bibliography and the sociology of texts. The Panizzi Lectures 1985. London, 1986 (см. также посмертный сборник его статей “Making Meanings: “Printers of Mind” and other essays”. Amherst, 2002) — Маккензи рассматривает социальные параметры текстуальных значений, самих представлений о книге, а также каналы коммуникации и пути исторического взаимодействия устной и письменной культур (в частности, на примере Новой Зеландии XIX века). Шартье не только постоянно ссылается на книгу Маккензи в своих работах, но также написал предисловие к ее французскому изданию (1991).
13) Светлана Альперс — профессор истории искусств в Калифорнийском университете (Беркли), дочь экономиста Василия Леонтьева. Автор монографических исследований о выдающихся художниках Ренессанса и раннего Нового времени, о прижизненных и посмертных стратегиях их признания и (само)описания: Alpers Svetlana. Rembrant’s enterprise: the studio and the market. Chicago, 1988; Eadem. Tiepolo and the pictoral intelligence. New Haven and London, 1994 (совместно с М. Бэксенделлом); Eadem. The making of Rubens. New Haven and London, 1995.
14) М. Баксандайл — почетный профессор Калифорнийского университета, один из основоположников современной истории искусства; см. его самые известные работы: Baxandall Michael. Painting and experience in fifteenth century Italy. Oxford, 1972; Idem. Patterns of intention: on the historical explanation of pictures. New Haven, 1986. См. также: About Michael Baxandall / Ed. By Andreas Rifkin. [London]: Blackwell, 1999.
15) Томас Кроу — директор Исследовательского института Гетти, Лос-Анджелес. Специалист по истории искусства революционной Франции и современным культурным практикам актуальной живописи: Crow Thomas. Painters and Public Life in Eighteen-Century Paris. New Haven; London, 1985; Idem. Emulation: Making Artists for Revolutionary France. New Haven; London, 1995; Idem. Modern Art in the Common Culture. New Haven; London, 1996, и др.
16) Армандо Петруччи — профессор латинской палеографии Высшей нормальной школы, Пиза. Очевидно, Шартье имеет в виду первые два (из переведенных в Америке и Франции) исследования Петруччи: Petrucci Armando. Public Lettering. Script, Power and Culture. Chicago, 1993; Idem. Jeux de lettres. Formes et usages de l’inscription en Italie. 11e — 20e siПcles. Paris, 1993; Idem. Writers and Readers in medieval Italy. Studies in the History of Written Culture. New Haven; London, 1995; Idem. Writing the Dead. Death and Writing Strategies in the Western Tradition. Stanford, 1998.
17) См.: Chartier Roger. Le Jeu de la RПgles. Lectures. Bordeaux: Presses Universitaires de Bordeaux, 2000.
18) Chartier Roger. El juego de las reglas: lecturas. Buenos Aires: Fondo de Cultura EconЧmica, 2000.
19) Шартье, очевидно, отсылает здесь к известной идее Стенли Фиша (Fish Stanley. Is There a Text in This Class? Interpretive Communities and the Sources of Authority. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1980).