(предварительные соображения об одной становящейся исследовательской индустрии)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2004
В кругу интересов “Нового литературного обозрения” интеллектуальная история практически с самого начала занимала первостепенное место. Специально посвященный ей блок материалов 31-го номера задавал весьма перспективное и многообещающее понимание интеллектуальной истории как истории интеллектуалов, их разнообразных объединений, институций, средств коммуникации и результатов деятельности [2]. Специфика настоящего блока задается постановкой методологических проблем и подчеркиванием комплексной природы интеллектуальной истории.
Действительно, самый общий обзор состояния “наук о духе” конца 1990-х годов и начала XXI века свидетельствует о новом методологическом, а главное — предметном соотношении истории и других гуманитарных дисциплин, и прежде всего филологии, по сравнению с временами господства структуралистского подхода. История понимается уже не только “в кантианском духе” — в качестве диахронического измерения семиотических систем [3], но и “по-гегелевски”: в ее собственной событийной динамике, задающей характер протекания тех или иных культурных изменений — только без телеологии или допущения квазиприродных закономерностей. Обычно разговор о взаимодействии истории и филологии в современной российской ситуации вращается вокруг двух главных тем: нового историзма и той версии лингвистического поворота, которую Хейден Уайт предложил для историографии еще в 1970-е годы [4]. Неудивительно, что для отечественного литературоведения именно термин “новый историзм” (впрочем, достаточно отличающийся от своего англосаксонского источника и весьма по-разному толкуемый) в конце 1990-х годов стал обозначением наиболее чувствительных трансформаций прежнего идеологического и концептуального багажа и, соответственно, предметом острых дискуссий и столкновений [5]. Одна из самых значительных работ последних лет — книга А.Л. Зорина “Кормя двуглавого орла” — оказалась востребованной далеко за пределами круга специалистов по русской словесности XVIII—XIX веков именно потому, что рассматривала литературу как своеобразную риторическую (идеологическую) модель политических представлений и действий монарха или его приближенных, а значит, и важнейших моментов российской истории в целом.
Параллельность идеологического оформления инновативных процессов в филологии и истории 1990-х годов [6] очевидна и далеко не случайна: как новый историзм воспринимался оппонентами в качестве радикального историко-социологического “распредмечивания” литературоведения, так и тропология подразумевала тотальную и “нигилистическую” рефлексивную литературизацию историописания (в обоих случаях наготове были обвинения в утрате предметной специфики и призрак возвращения к преодоленным наукой стадиям: в первом случае — к вульгарной социологии 1920-х годов, во втором — “отбрасывания” к “донаучной” историографии [7]). Из всего многообразия концептуально и новаторски мыслящих “западных” гуманитариев не Клиффорд Гирц, Мишель де Серто, Рейнхард Козеллек и даже не Мишель Фуко (а ряд можно продолжать!), но именно Хейден Уайт и Фрэнк Анкерсмит [8], кажется, стали ведущими фигурами для наиболее теоретически ориентированных современных российских историков (см. обзорные работы Л.П. Репиной и Г.И. Зверевой, исследования О. Гавришиной, А. Олейникова и др. [9]). И хотя возможности и итоги “постмодернистской” революции в гуманитарной теории оценивать еще безусловно рано, все же можно констатировать, что сами по себе принципы нового историзма, например, не переводятся автоматически в плоскость конкретной исследовательской методологии (изучения поэтики того или иного автора, параметров литературной эволюции или обстоятельств литературного быта) [10].
Как уже было сказано, одной из ведущих сфер взаимодействия истории и литературоведения — относительно автономной и в то же время общезначимой — является интеллектуальная история [11]. Являясь субдисциплиной истории, она охватывает область сразу нескольких дисциплин, от разнообразных комплексов повседневных и массовидных убеждений до наиболее рафинированных интеллектуальных систем прошлого (и отчасти настоящего) — включая и сами научные знания. Эта двойственность интеллектуальной истории и фиксируется в виде двух полюсов, детально представленных в статье Роже Шартье (р. 1945): истории ментальностей и истории идей. В этом разделении показательны не только дивергентные дисциплинарные тяготения (истории ментальностей — к социальной психологии, истории идей — к истории философии), для нас важно также и то, что в этой оппозиции воспроизводится двойственность структуралистского и герменевтического подходов в литературоведении. Благодаря усилиям А.Я. Гуревича идеи школы “Анналов” еще с начала 1970-х годов присутствуют в отечественном интеллектуальном багаже, и именно вслед за его работами о мировоззрении “безмолвствующего большинства” история ментальностей получила признание и распространение еще в пределах советской медиевистики, ее неофициальной и лучшей части [12] — поэтому далее сосредоточусь именно на историко-идейной проблематике. Впрочем, еще в середине 1980-х годов Л.М. Баткин указывал на два пути изучения истории культуры: его собственный, опирающийся на ранние сочинения Бахтина в плане ориентации на индивидуальное и уникальное, с одной стороны, и опыт реконструкции более или менее целостного мировоззрения и общих представлений людей далекой эпохи (прежде всего в работах А.Я. Гуревича) — с другой [13]. Эта картина вполне соответствует разбираемой здесь паре “история идей — история ментальностей”.
Разумеется, то, что именовалось в советское время изучением “истории общественной мысли”, особенно бдительно проверялось на соблюдение классового подхода, соответствие критериям прогрессивности/реакционности; идейные искания прошлого должны были так или иначе оцениваться по степени их приближения к заданному (“марксистскому”) идеалу. Сказанное вовсе не означает отсутствия реальных и вполне весомых по самому строгому научному счету достижений, но именно в специально выделенных областях: например, разработки истории “освободительного движения”, утопического сознания или культурологических сюжетов истории науки и философии [14]. Показательно, однако, что именно 1990-е годы — период полной идеологической открытости — не дали по сравнению с этим уже достигнутым уровнем сколь-либо заметного прироста в области изучения общественной мысли. Такая “пробуксовка” отечественной интеллектуальной истории в минувшее десятилетие прямо связана, на мой взгляд, с ощущением концептуального вакуума после мгновенного крушения прежней устойчивой идейно-методологической рамки.
Появление на русском языке работ таких классиков, как Карл Манхейм (“Идеология и утопия”, “Консерватизм”) или Артур Лавджой (“Великая цепь бытия”), наряду с новейшими публикациями постмодернистских авторов вроде Анкерсмита не ликвидировали очевидную нехватку переводов базисной исследовательской литературы 1960—1980-х годов. Одной из самых очевидных таких лакун нам представляется фактическое отсутствие в российском гуманитарном и политологическом дискурсе идей и подходов британского историка Квентина Скиннера (р. 1940). Изданная недавно Европейским университетом в Санкт-Петербурге книга “Понятие государства в четырех языках” включает единственный (насколько мне известно) перевод Скиннера на русский язык — его обширной статьи “Государство” (1989 года) [15].
Помимо самого Коллингвуда [16], о котором пишет в публикуемой ниже статье Скиннер, непосредственное влияние на него оказал Питер Ласлетт, подготовивший в 1960 году издание двух “Трактатов о правлении” Джона Локка и серьезно изменивший традицию восприятия взглядов этого мыслителя, важнейшего для англосаксонской либеральной мысли. Ласлетт доказал, что оба “Трактата” написаны не сразу после Славной революции 1688 года, а десятилетием раньше, и связаны были не с легитимацией ее итогов или полемикой с идеями главного предшественника-оппонента — Гоббса. Согласно Ласлетту, Локк в первую очередь здесь оспаривал взгляды тори и абсолютистские претензии последних Стюартов — и, соответственно, защиту их на основании трудов Роберта Филмера о патриархальной власти [17]. Именно эта контекстуализация, привязка идей того или иного “великого” сочинения к контексту его возникновения, к задачам, вызвавшим его появление на свет, и стала тем образцом и примером, по которому сам Скиннер и осуществлял в дальнейшем свою реконструкцию европейской истории политических и социальных идей раннего Нового времени. Главным героем собственных исследований Скиннера с середины 1960-х годов стал Томас Гоббс [18]. С самого начала своей ученой карьеры Скиннер особое внимание уделял методологической стороне работы, и в его сегодняшней библиографии труды по истории идей занимают примерно столько же места, сколько и публикации по аналитической философии и процедурам контекстуального прочтения текстов (в том числе на страницах “New Literary History”) [19]. Наиболее значимой работой по этой теме была его обширная статья “Значение и метод в истории идей” (1969). Суть этой полемической публикации хорошо передает название доклада, который стал для нее основой: “О маловажности великих текстов”. Главной мишенью для атак Скиннера стала наиболее популярная в 1950—1960-е годы методика истории идей — обращение к “главным” текстам европейской традиции как примерам разрешения вечных (равно — наших сегодняшних) проблем. Этот метод был связан с именем консервативного теоретика и основоположника американской политической философии Лео Штрауса (эмигрировавшего в США из Германии после 1933 года). Скиннер подробно останавливается на заложенных в этом подходе концептуальных ловушках: на том, что он называет “мифологией доктрины” (когда средневековым теоретикам, вроде Марсилия Падуанского, приписывают тезис о разделении властей, а Руссо с Платоном оказываются предтечами тоталитаризма) или “демонологической” процедурой вычитывания у того или иного классического мыслителя несвойственных ему идей, а также “мифологией когерентности” (когда исследователь берется разрешить за автора обнаруженные у него реальные или мнимые непоследовательности и противоречия). Неудовлетворительным, с точки зрения Скиннера, является и метод А.О. Лавджоя по рассмотрению определенного набора великих идей как сохраняемых через века внеконтекстуальных целостностей (вроде “великой цепи бытия”) [20]. Скиннер отнюдь не симпатизировал и набиравшему тогда популярность марксистскому (социологическому) подходу:
Контекст ошибочно трактуется как основание [determinant] того, о чем идет речь. Скорее он должен рассматриваться в качестве конечного горизонта [ultimate framework] с тем, чтобы помочь нам определить, какие конвенциональные значения, принятые в обществе данного типа, могут в принципе быть доступными тому, кто намеревается осуществлять в нем коммуникацию с остальными [21].
Что такое собственно контекст, который Скиннер намерен реконструировать на основании методологии Коллингвуда и аналитической философии Остина и позднего Витгенштейна? Для его определения нужно рассмотреть прагматику использования тех или иных понятий (и их упорядочения в той или иной идеологии), что также необходимо для прояснения смысла авторских интенций и концептуальных инноваций. И тут совершенно недостаточно сколь угодно пристального чтения отобранных “значимых” трудов “великих” авторов, а требуется радикальное расширение как набора изучаемых текстов, так и круга их создателей, включая сюда в особенности словари, толковники, пособия и прочую “подручную” литературу той или иной эпохи. Притом Скиннер хорошо осознает заложенную здесь опасность прямого перенесения наших сегодняшних представлений на взгляды деятелей и авторов прошлого (стандартный упрек, выдвигаемый обычно относительно подхода Коллингвуда [22]). В написанном в конце 1980-х годов обширном ответе критикам он подчеркивал, что соотнесение наших мыслительных горизонтов с мировоззрением ушедших эпох не релятивизирует современный подход как еще один, наряду с прочими (или исключает его из рассмотрения как привилегированный или само собой разумеющийся), но усиливает его рефлексивный, а значит, и рациональный характер. Контекстуальная история понятий, предлагаемая Скиннером и его единомышленниками, также не совпадает в силу своей подчеркнуто прагматической ориентации со сходными начинаниями Р. Козеллека и создателей “Geschichtlische Grundbegriffe” или идеей словаря ключевых социально-исторических терминов “Keywords” видного английского марксиста Раймонда Уильямса [23]. В cвоих текстах Скиннер не раз ссылался на известные слова Витгенштейна о том, что понятия являются инструментами:
Чтобы уяснить понятие, необходимо ухватить не просто значения терминов, используемых для его выражения, но также целый ряд вещей, которые могут быть с помощью него сделаны. Вот почему, вопреки долгим непрерывностям, которыми отмечены наши унаследованные мыслительные схемы [patterns of thought], я остаюсь нераскаянным в своем убеждении о невозможности историй понятий как таковых; а существовать может лишь история их использования в спорах [24].
Самым известным трудом ближайшего соратника Скиннера — Джона Гревилла Агарда Покока стала книга “Значение Макиавелли. Флорентийская политическая мысль и атлантическая республиканская традиция” (1975). В ней Пококу удалось на обширном материале показать разнородность и несовпадение двух концептуальных языков политической мысли раннего Нового времени: идей гражданской доблести (virtО) и республиканских добродетелей итальянской традиции гражданского гуманизма — и языка индивидуальных прав, свободного предпринимательства и гарантий собственности в англосаксонской традиции [25]. Во второй половине 1970-х годов Скиннер подготовил свой итоговый двухтомник “Основания современной политической мысли” (1978), который считается базовым (“стандартным”) исследованием по истории идей XV—XVIII веков (от традиций гражданских добродетелей и принципов Реформации к легитимации абсолютизма и понятиям “естественного права”) [26]. Вместе с трудами Джеймса Талли, Джона Данна (которые много писали о Локке) и Теренса Болла 1980—1990-х годов окончательно сложились принципы так называемой кембриджской школы истории идей, главными представителями которой считают именно Скиннера и Покока [27].
Сам Скиннер предпочитает говорить об авторских интенциях в контексте (понятийного) языка или “идеологии” определенной эпохи, в то время как Покок вслед за Фуко использует для совокупности изучаемых им идей понятие “дискурса” или “дискурсивной формации” [28]. В поисках оснований своего подхода Скиннер также обращался к работам Мишеля Фуко (которого внимательно читал уже в конце 1960-х годов), теории парадигм Томаса Куна и философскому антифундаментализму Ричарда Рорти [29]. Однако сосредоточиваясь на анализе отдельных текстов или даже идеологий и систем мысли, Скиннер практически полностью исключает из круга рассмотрения интеллектуальной истории ее институциональные характеристики. В его описаниях приключений политических идей раннего Нового времени принципиально отсутствуют коллективные движения или вопрос о социальном носителе идеологий [30]. И вот здесь важной и насущной становится совокупность проблем, очерченная Роже Шартье и тем кругом близких ему авторов, о которых он говорит в публикуемом ниже интервью. Ведь идеи, описываемые Скиннером или Пококом, существуют и трансформируются не только в полемических идеологических контекстах, но в социально “насыщенной” и разнородной среде, где они включаются в механизм культурных опосредований, перетолкований и определенной вульгаризации (в целях усвоения и использования). Кстати, сама схожая постановка вопроса об “исполнении” [performance] ключевых понятий политической мысли (Скиннер) или письменного текста (Шартье) очень важна и для французского и для британского историка, хотя, конечно, анализ прагматики идей в стиле Витгенштейна не тождественен изучению дифференцирующих механизмов культурных практик в духе Бурдьё. Едва ли можно утверждать, что подходы Шартье и Скиннера находятся в отношении комплементарности или нуждаются в синтетическом прочтении; однако между этими полюсами интеллектуальной истории действительно сосредоточены важнейшие проблемы ее дальнейшего существования как живой и развивающейся дисциплины [31]. Программа Шартье встраивается в конечном счете в проект новой культурной истории, инициированный сборником под редакцией Линн Хант (с особым подчеркиванием важности “теоретико-социологического” обоснования этого направления [32]).
Пока интеллектуальная история по-русски скорее является областью, формирующейся по преимуществу на материале традиционных исторических жанров и субдисциплин: историографии, идейного оформления политических столкновений, истории педагогики, религии и т.д. В 1990-е годы это поле оформляется организационно: создается Российское общество интеллектуальной истории, при котором с 1999 года выходит альманах “Диалог со временем” (под редакцией Л.П.Репиной); под эгидой Санкт-Петербургского центра истории идей выпускается альманах “Философский век” (под руководством М.И. Микешина и Т.В. Артемьевой); сюда примыкают и издаваемые М.А. Колеровым весьма содержательные ежегодники по истории русской мысли. Работа с конкретным материалом пока превалирует над попытками концептуального синтеза, где по необходимости преобладает заимствование и переработка “западной теории” — что стадиально во многом воспроизводит ситуацию передовой отечественной медиевистики 1970-х годов. Наряду с признанием немалых успехов российской “новой исторической науки” (более широкой, чем только извод школы “Анналов”) в плане интеллектуальной истории — особенно истории ментальностей, — все же приходится констатировать, что российская история идей (в том числе многообразных “-измов”, идеологий) пребывает все еще в зачаточном состоянии. И недавнее засилье догматического марксизма — безусловно главная, но все же не единственная причина тому, что лучшие (на мой взгляд) обобщающие и аналитические исследования славянофильства и западничества, народничества, либерализма или русского позитивизма, не говоря уже об истории самого марксизма, появились не на русском языке. Хотя внешний взгляд на историю идей в России, конечно, несвободен от “интернационального” соблазна редукции ее особенностей к неким базисным свойствам и фундаментальным традициям данной культурной целостности, как раз в духе весьма упрощенно истолкованной истории ментальности [33].
Для филологов и историков литературы контекстуальное рассмотрение политической мысли у Скиннера важно не только в плане уточнения деталей тех идеологических конструкций, которые определяют материал их собственной работы, но и в качестве методологической возможности. Требование изучать теоретико-политические высказывания в рамках представлений конкретной эпохи может показаться весьма напоминающим принципы формалистского видения истории литературы (без “генералов” и “рядовых”) первой половины 1920-х годов. Далее, отказ Скиннера от всеобъясняющей роли социального контекста и желание сосредоточиться на “языковых” и идеологических параметрах интеллектуальной жизни во многих отношениях воспроизводят знаменитое различение эстетической эволюции — которую и надо исследовать! — и социального генезиса литературных явлений у Тынянова. Между тем работы Шартье, включая и публикуемые в этом номере (идея двойной историзации, о которой он говорит в интервью), демонстрируют крайнюю проблематичность такой процедуры разграничения, ставят вопрос о категориальных параметрах, возможностях и основаниях отделения социального от эстетического, когда речь идет об истории культуры. “Изолирующее” рассмотрение литературной эволюции вне факторов социального генезиса — только особый (дисциплинарный) способ видения предмета или оно само отражает объективно существующую дифференциацию культурного развития? Вопрос об исторической определенности эстетических конвенций, поднятый еще в 1930-е годы Я. Мукаржовским, в отечественном структурализме 1970—1980-х годов ставился уже иначе, чем в формализме 1920-х годов. Рассматривая проблему взаимовлияния культур в ходе процессов ускоренного развития, Лотман писал:
Поступающие извне тексты можно сопоставить не с книгами, принесенными из магазина и поставленными на полку, а с топливом, брошенным в топку машины. Они запускают машину текстообразования (машину мысли), и чтобы выполнить эту роль, им следует сгореть — перестать быть собой, из законченной и застывшей структуры превратиться в источник энергии [34].
Если заменить слово “тексты” в этом отрывке на “идеи” (или “понятия”), мы получим картину эволюции политической мысли, чрезвычайно близкую именно представлениям “кембриджской школы”. Здесь индивидуальные авторские проекты не только привязываются к коллективным представлениям как к своей основе, но и непрямым образом оказываются причастны к формированию самих этих представлений.
Интеллектуальная история (в качестве жанра) не может навязать филологии свой способ обработки литературного материала, но незаменима в том, чтобы прояснять строение последнего. Более того, историк идей — одно из необходимых амплуа для историка литературы; и даже самые строгие и взыскательные из последних ориентируют филологический анализ в конечном счете на воссоздание мира чувствований и мыслей людей минувшего, обращаясь к тому, что именовалось некогда “духом эпохи” [35]. Разумеется, представленные в данном блоке полярные и взаимосвязанные подходы — история идей и история ментальностей — совершенно не исчерпывают всего разнообразия методологических вариантов и национальных школ интеллектуальной истории [36]. В ближайших планах “НЛО” — продолжить обсуждение этих (и ранее намеченных) проблем интеллектуальной истории в первую очередь в связи с опытом изучения истории понятий и, в частности, истолкованием ее у Райнхарда Козеллека и его немецких единомышленников.
Для переводов использованы следующие публикации:
1. Первая глава из книги Роже Шартье: Chartier Roger. Cultural History: Between Practices and Representation. Cambridge: Polity Press, 1988. Р. 19—53.
2. Статья Квентина Скиннера: Quentin Skinner. The rise of, challenge to and prospects for a Collingwoodian approach to the history of political thought // Ed. by Dario Castiglione and Iain Hampsher-Monk. The History of Political Thought in National Context. (Ideas in Context, number 61.) New York: Cambridge University Press, 2001. Р. 175—188.
1) Я выражаю признательность И.К. Стаф и О. Кирчик за необходимую помощь при подготовке к печати интервью Роже Шартье.
2) Так, марксистская версия интеллектуальной истории образца 1930-х годов была представлена на страницах “НЛО” в публикации текста А.Н. Шебунина (№ 54), ориентированная на Манхейма и в конечном счете на Бурдьё — у Ф. Рингера (№ 53), близкая к истории идей — в статье К. Гинзбурга о Дюмезиле (№ 31) или о Варбурге и Панофском — из сборника “Мифы — эмблемы — приметы”. См. также переводные книги из серии “Интеллектуальная история” издательства “НЛО” (Р. Жирар, Ф. Йейтс, С.М. Боура, Р. Дарнтон), работу А.Л. Зорина “Кормя двуглавого орла”, а также недавнее многоплановое и обширное исследование М.Б. Ямпольского “Возвращение Левиафана”, предмет которого можно приблизительно обозначить и как культурную историю политического.
3) См.: “Ведь даже если предполагать наличие каких-то объективных закономерностей, определяющих ход событий, наши действия обусловлены не ими, а нашими представлениями о событиях и их связи” (Успенский Б.А. Избранные труды. Т. 1. Семиотика истории. Семиотика культуры. М., 1996. С. 11). Ср.: “… Именно система представлений того социума, который выступает в качестве общественного адресата, определяет непосредственный механизм развертывания событий, то есть исторического процесса как такового” (Там же. С. 72).
4) Взаимоотношениям истории и литературы посвящен блок материалов альманаха “Одиссей”, содержащий полемику Г. Иггерса и Х. Уайта, а также статью Р. Шартье, представляющую именно взгляд историка письменной культуры: Одиссей. 2001. С. 140—175.
5) В качестве главных событий отметим полемику вокруг предложенной А.М. Эткиндом версии нового историзма в 47-м номере “НЛО”, статью С.Л. Козлова “Наши новые истористы” (НЛО. № 50) и дискуссионный форум журнала “Ab Imperio” по вышеупомянутой книге А.Л. Зорина (2002. № 1).
6) Наряду с выходящим с 1989 года альманахом “Одиссей” следует назвать также сформировавшуюся во второй половине 1990-х годов вокруг Ю.Л. Бессмертного группу историков, занятых частными и индивидуальными сторонами прошлого (их органом стал альманах “Казус”). См.: Копосов Н.Е. (при участии О.Ю. Бессмертной). Юрий Львович Бессмертный и “новая историческая наука” в России // Homo Historicus: К 80-летию со дня рождения Ю.Л. Бессмертного: В 2 кн. М.: Наука, 2003. Кн. 1. С. 122—160.
7) В качестве аналога спору по поводу “нового историзма” можно рассматривать довольно острую полемику вокруг нашумевшего манифеста М.А. Бойцова “Вперед, к Геродоту!” (Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. М.: Издательство РГГУ, 1999. С. 17—41). Материалы обсуждения см.: Там же. С. 42—75; Историк в поиске. Микро- и макроподходы к изучению прошлого. М.: ИВИ РАН, 1999. С. 231—289. См. также: Филюшкин А. Смертельные судороги или родовые муки? Споры о конце исторической науки в начале XXI века // Россия XXI. 2002. № 4. С. 64—99.
8) Анкерсмит Ф. Нарративная логика. Семантический анализ языка историков / Пер. с англ. М.: Идея-Пресс, 2003; Он же. История и тропология: взлет и падение метафоры / Пер. с англ. М.: Прогресс—Традиция, 2003. См. также соображения о близости тезисов Анкерсмита к методологии Р. Барта и об отсутствии темпорального измерения в этом анализе нарративной логики: Зенкин С.Н. Критика нарративного разума — 2 // НЛО. № 65. С. 371—373.
9) См.: Зверева Г.И. Реальность и исторический нарратив: проблемы саморефлексии новой интеллектуальной истории // Одиссей. 1996. М.: Coda, 1996. C. 11—24; Репина Л.П. Вызов постмодернизма и перспективы новой культурной и интеллектуальной истории // Там же. С. 25—39, и др. Исключением, вероятно, следует считать методологические работы Н.Е. Копосова, в первую очередь монографию “Как думают историки”.
10) Помимо материалов “круглого стола” “Новый гуманитарий в поисках идентичности” (НЛО. № 55) см.: Zammito J. Are We Being Theoretical Yet? The New Historicism, The New Philosophy of History, and “Practicing Historians” // Journal of Modern History. Vol. 65. 1993. P. 783—814.
11) Весьма существенно, что именно интеллектуальная история стала одним из главных “полигонов” в американских дебатах о лингвистическом повороте, “литературизации” исторического дискурса и т.д. конца 1980-х — начала 1990-х годов. Помимо указанной в публикуемой ниже работе Скиннера статьи Д. Харлана, следует упомянуть также: Towes J.E. Intellectual Theory after the Linguistic Turn: The Autonomy of Meaning and the Irreducibility of Experience // American Historical Review. 1987. Vol. 92. № 4. P. 879—907. Весьма критичной в отношении реальных изменений, привнесенных в практику исторической профессии Х. Уайтом и его последователями, была статья Рассела Якоби, вызвавшая ответные размышления Д. Лакапра: Jacoby R. New Intellectual History?// American Historical Review. 1992. Vol. 97. № 2. Р. 405—424. Стоит отметить, что Х. Уайт по своей исходной специализации 1960-х годов — историографии (как и другой сторонник нарратологических подходов — Л. Госсман) принадлежал именно к интеллектуальной истории и посвятил ряд работ ее методологическим сторонам: White H. The Context in the Text: Method and Ideology in Intellectual History// White H. The Content of Form. L.: Johns Hopkins University Press, 1987. P. 185—213.
12) Главной работой в этом смысле остается: Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры. М., 1972. См. переводы “Боев за историю” Февра и “Средневекового мира воображаемого” Ле Гоффа, итоговую книгу Гуревича “Исторический синтез и Школа “Анналов”” (М., 1993) и изданную под его редакцией антологию: “Анналы” на рубеже веков. М., 2002. См. также: История ментальностей, историческая антропология. Зарубежные исследования в обзорах и рефератах. М.: РГГУ, 1996.
13) Баткин Л.М. Два способа изучать историю культуры // Вопросы философии. 1986. № 12. С. 101—115. Работы Баткина 1970—1980-х годов могут рассматриваться в качестве образцовых в жанре интеллектуальной истории; при этом его интересовали не столько сами идеи, сколько их культурная укорененность и “исполнение”.
14) Высшей точкой еще в середине 1980-х годов стали обобщающие труды: Пантин И.К., Плимак Е.Г., Хорос В.Г. Революционная традиция в России. 1783—1883. М.: Мысль, 1986; Философия эпохи ранних буржуазных революций. М.: Наука, 1983.
15) Понятие государства в четырех языках / Под ред. О. Хархордина. М.; СПб.: ЕУ СПб.; Летний сад, 2002. См. в этой связи статью О. Хархордина (Там же. С. 152—217) и опыт недавнего отечественного исследования: Ильин М.В. Слова и смыслы. Опыт описания ключевых политических понятий. М., 1997.
16) Bates D. Rediscovering Collingwood’s Spiritual History (In and Out of Context) // History and Theory. Vol. 35. 1996. № 1. P. 29—55. О более конвенциональной интерпретации Коллингвуда, чем у Скиннера, см.: Шамшурин В.И. История идей и историческое сознание: Р. Дж. Коллингвуд и его последователи // Вопросы философии. 1986. № 5. С. 127—136; Bevir M. The Logic of the History of Ideas. Cambridge, 1999.
17) Laslett P. Introduction // Locke J. Two Treatises of Government. Cambridge, 1988 (1 ed. — 1960). P. 3—122. См. особенно р. 45—79, 87—92.
18) Своеобразным итогом творчества Скиннера стал трехтомник: Skinner Q. Visions of Politics. Vol. 1—3. Cambridge: Cambridge University Press, 2002. Vol. 1: Regarding Method, vol. 2: Renaissance Virtues, vol. 3: Hobbes and Civil Science.
19) Skinner Q. Motives, Intentions and the Interpretation of Texts // New Literary History. 1972. Vol. 3. P. 393—408; Idem. Hermeneutics and the Role of History // New Literary History. 1975. Vol. 7. P. 209—232, и др.
20) Этот подход стал главным для англо-американской школы истории идей, в том числе в основанном Скиннером и существующем до сих пор авторитетном журнале “Journal of History of Ideas”; см. вышедший в начале 1970-х “Словарь по истории идей” (The Dictionary of the History of Ideas: Studies of Selected Pivotal Ideas / Еd. by Philip P. Wiener. Vol. 1—5. New York, 1973—1974) и своего рода хрестоматию текстов данной школы: The History of Ideas: Canon and Variations / Ed. by Donald R. Kelley. Rochester: University of Rochester Press, 1990.
21) Skinner Q. Meaning and Understanding in the history of ideas // History and Theory. Vol. 8 (1969). № 1. P. 49.
22) См., например: Лотман Ю.М. Внутри мыслящих миров // Лотман Ю.М. Семиосфера. СПб.: Искусство — СПб, 2000. С. 387—388.
23) Williams R. Keywords. A Vocubulary of Culture and Society. London, 1976. См. отклик Скиннера: Skinner Q. The Idea of a Cultural Lexicon // Essays in Criticism. Vol. 29. 1980. P. 205—224.
24) Context and Meaning. Quentin Skinner and his critics. Oxford, 1988. P. 283; Витгенштейн Л. Философские исследования // Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. М.: Гнозис, 1994. С. 84—85, 90 (╖ 11, 23).
25) Pocock J.G.A. The Machiavellian Moment: Florentine Political Thought and the Atlantic Republican Tradition. Princeton: Princeton University Press, 1975; см. также: Pocock J.G.A. Politics, Language and Time. Cambridge: Cambridge University Press, 1982. В 2000—2003 годах вышло три тома нового исследования Покока “Варварство и религия”, посвященного социальной и политической теории Просвещения (в том числе взглядам Э. Гиббона).
26) Skinner Q. The Foundations of Modern Political Thought. Vol. 1—2. Cambridge: Cambridge University Press, 1978.
27) Conceptual Change and Constitution / Ed. by T. Ball, J.G.A. Pockok. Lawrence, 1988; Political Innovation and Conceptual Change / Ed. by T. Ball. Cambridge, 1989; Ball T. Transforming Political Discourse: Political Theory and Critical Conceptual History. Oxford, 1988.
28) В качестве размышлений о методе самого Покока см.: Pocock J.G.A. Virtue, Commerce, and History: Essays on Political Thought and History, Chiefly in the Eighteenth Century. New York, 1985. P. 1—34 (Введение); Idem. Texts as Events: Reflections on the History of Political Thought // Politics of Discours: the Literature and History of Seventeenth-Century England /Ed. by Sharp K., Zwicker S.N. Berkeley, 1987; Idem. Concepts and Discourses: A Difference in Culture? // The Meaning of Historical Terms and Concepts. New Studies on Begriffsgeschichte / Ed. by Hartmut Lehmann and Melvin Richter. Washington: German Historical Institute, 1996. P. 47—58.
29) С двумя последними он поддерживал тесные дружеские отношения еще со времен пребывания в Принстоне во второй половине 1970-х гг. См. обширное интервью Скиннера финским исследователям истории понятий: Skinner Q. On Encoutering the Past // Finnish Yearbook on Political Thought. Vol. 6. 2002. P. 34—63 (особенно p. 44, 52).
30) См.: Richter M. The History of Social and Political Concepts: a Critical Introduction. Oxford, 1995. Р. 135, 137.
31) Своего рода синтезом рассматриваемых нами подходов можно считать книгу Роберта Дарнтона “Великое кошачье побоище”. Эти сюжеты стали предметом интересной полемики Дарнтона, Шартье и Д. Лакапра на страницах “The Journal of Modern History” в середине 1980-х годов.
32) См.: New Cultural History / Ed. by Lynn Hunt. London; Berkeley: California University Press, 1989. Предварительные итоги “культурного” поворота уже стали предметом рассмотрения; см.: Beyond Cultural Turn. New Direction in the Study of Society and Culture / Ed. by Lynn Hunt, Victoria Bonnel. London; Berkeley: California University Press, 1999; Шартье Р. Новая культурная история // Homo Historicus. Кн. 1. С. 271—284 (о расхождении с историей ментальностей см. особенно с. 272—275).
33) См. о новейших польских работах по русской интеллектуальной истории, включая словарные исследования: Щукин В.Г. Константин Леонтьев, Аполлон Григорьев и русская ментальность (О серии “Идеи в России”) // НЛО. 1996. № 21. С. 377—380; Геллер Л. Старая болезнь культуры: русофилия (Заметки по поводу словаря русского менталитета). Там же. С. 380—390.
34) Лотман Ю.М. [Триединая модель культуры] (1982) // Лотман Ю.М. История и типология русской культуры. СПб.: Искусство — СПб, 2002. С. 205.
35) См.: Майофис М. Открытая филология В. Вацуро // НЛО. 2003. № 59. С. 292.
36) В частности, за пределами настоящих заметок остались важные соображения Доминика Лакапра (профессора истории Корнеллского университета), наиболее близкого по взглядам к Х. Уайту и школе деконструкции. В связи с интеллектуальной историей см. его работу: LaCapra D. Rethinking Intellectual History: Texts, Contexts, Language. Ithaca: Cornell University Press, 1983. Проблема практик, текстуальности и репрезентации обсуждалась в материалах дискуссии, (включавшей прямую полемику между Шартье и Уайтом), которая была посвящена двадцатилетию появления “Метаистории” и ее интернациональному воздействию. См.: Storia della Storiografia. Vol. 24 (1993); Vol. 25 (1994) и Vol. 27 (1995).