(Стенограмма «круглого стола» в рамках XI Лотмановских чтений. Москва, РГГУ, 20 декабря 2003 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2004
“Круглый стол” под таким названием завершал XI Лотмановские чтения 20 декабря 2003 г. Готовя к публикации его стенограмму, редакция “Нового литературного обозрения”, к сожалению, получила авторизованные версии реплик не от всех участников разговора. Дабы сохранить целостность действия, мы сочли возможным дать некоторые фрагменты “круглого стола” в пересказе.
Открывая “круглый стол”, его сопредседатель Н. Охотин заметил, что современная ситуация, по его мнению, “заставляет акцентировать скорее вторую часть дихотомии <“блеск и нищета”>, а именно нищету”, так как при огромном количестве новых комментаторских проектов в новейшей русистике в этой области не произошло существенного обновления, нет “чаемых в советское время комментаторских прорывов, о которых “так долго говорили большевики””. Охотин напомнил высказанную Р.Г. Лейбовым мысль о том, что большинство выступающих на XI Лотмановских чтениях уклонялись от обсуждения “метапроблем” и обсуждали частные находки своей комментаторской практики — за исключением авторов “нескольких провокативных докладов”. Сопредседатель “круглого стола” А. Осповат попросил участников высказываться “о составе и границах самого понятия “комментарий””. Первым на этот вопрос попытался ответить С. Зенкин (расширенную версию выступления С.Н. Зенкина см. в его статье в настоящем номере “НЛО”). Далее слово было предоставлено А.Л. Зорину.
А. Зорин. Я буду реагировать не на только что прозвучавшее исключительно глубокое выступление Сергея Николаевича, а на то, что я пытался обдумать по поводу услышанного за эти 3 дня. Происходившее здесь напомнило мне жанр рыбацких или охотничьих рассказов — “как я поймал эту рыбу” или “как я застрелил зверя и в чьих угодьях” — или второй менее приятный жанр — это жанр учебно-методического семинара по обмену опытом. Передовики производства съезжаются и рассказывают, как и что они сделали. Здесь действительно сидели передовики производства, выдающиеся мастера, которые делились своим опытом. И, конечно, в этом отношении понятна довольно нервозная общая реакция на выступление Абрама Ильича <Рейтблата>, который попытался проблематизировать саму комментаторскую деятельность. Не рассказывать, как и что комментировать, а поставить вопрос: “Зачем комментировать?” По-моему, вопрос был поставлен неправильно. Способ проблематизации был выбран не лучший, и он сразу вызвал убедительные возражения. Одно выдвинул А.Л. Осповат, и Р.Г. Лейбов его развил высказыванием о том, что у комментария нет адресата. С точки зрения теории коммуникации это, конечно, странное утверждение, но как риторический жест: “отвали, делаю, что хочу”, оно достаточно убедительно и сильно. На это не возразишь. Еще более точное описание этого модуса дал сам Абрам Ильич. Когда В.А. Мильчина спросила его: “А зачем вы сами этим занимаетесь?”, он блестяще ответил: “Наркоман знает, что колоться вредно, но не может с собой ничего поделать”. Эта метафора вредной привычки очень точна. Поэтому, когда речь идет о вредной привычке, ставить вопрос “зачем?” бессмысленно. Важнее, на мой взгляд, проблематизируя комментарий как род деятельности, поставить вопрос “почему?”. Почему человек предается привычке, которую сам считает вредной? В выступлении Абрама Ильича был намечен один из способов подхода к этому вопросу, который не получил развития. Может быть, из-за вынужденной краткости доклада интерпретация сказанного получилась нечеткой, и в ней просто потерялись какие-то звенья. Был высказан тезис, что комментарий — это факт идеологической борьбы — борьбы за интерпретацию, наследие и т.д. Я думаю, это бесспорный тезис. Поэтому очень важно понимать, за что идет борьба, и борьба нешуточная. И сидящие в этом зале знают, что речь идет об очень серьезных, очень важных вещах.
Я сошлюсь еще раз на выступление А.Л. Осповата, который, с одной стороны, сказал, что комментарий не имеет адресата, а с другой — сослался на то, что действие “Капитанской дочки” разворачивается в годы русско-турецкой войны, и подчеркнул, что это релевантно для понимания текста. Сразу же возникает вопрос — релевантно для кого? Я верю исследовательской интуиции Александра Львовича. Может быть, это было релевантно для самого Пушкина, но это невозможно проверить. Ясно, что для огромного количества читателей, которые читали “Капитанскую дочку” прежде, это не было релевантно. Релевантным это оказалось для Александра Львовича. И после того, как я прочел его работу, для меня это тоже стало невероятно релевантным, потому что мы с ним отцы взрослых сыновей. Проблема “откоса от армии” — это самое болезненное и самое острое, что мы знаем. Я снова вернулся к “Капитанской дочке” и ее перечитал. Мне всегда казалось, что это довольно скучная вещь. Выяснилось, что это очень своевременное произведение и каждый родитель прочтет его с большой пользой для себя. Это, действительно, печальная история о том, как папа спрятал сына в безопасном месте, а в нашей стране никогда не знаешь, какое место безопасно. Поэтому это неправильный способ “откоса”: надо было сразу доставать медицинскую справку. И этот комментарий, несомненно, имеет адресата, по крайней мере в моем лице. Думаю, и не только в моем.
Абрам Ильич сказал, что комментирование было частью “советского проекта”: когда классиков заковывали в советские рамки, их полагалось комментировать, идеологически оформлять. Ясно, что не для одного поколения мастеров этот проект был, конечно, антисоветским, глубоко и принципиально антисоветским. В этом было два очень важных аспекта. Первый — это предъявление в подлинном виде убитой и уничтоженной культуры. Она ушла на дно. Мы ее достаем, сохраняем, показываем, какой она была. Центром этого проекта была, конечно, публикаторская деятельность, как в подцензурной печати, так и на Западе. Но, как все помнят, серьезная публикация обязательно должна была сопровождаться комментарием, часто превосходившим ее по значимости. Целый пласт искусственно похороненной культуры, который надо было возродить и сохранить, — это вещь очевидная и многократно обсужденная.
Есть и второй аспект — как мне кажется, менее очевидный, но необыкновенно принципиальный. Мы все знаем, что гамбургского счета не бывает. Каждый социум вырабатывает свою систему критериев оценки профессиональной деятельности его членов. Советская оценка профессиональной деятельности членов социума в наших профессиях была липовой и фальшивой — не скажу, что для всех, но для нас, так как большая часть из здесь присутствующих не хотела ее принимать. Нужны были принципиально другие формы — например, элитарного клуба — и создание системы четко формализованных, ясных правил, с помощью которых член клуба посвященных получал клубную одежду или клубный галстук, без которых его не пустили бы в стены заведения. Необыкновенно эффективно работал в качестве такого признака особый тип комментаторской эрудиции. Он отделял “чистых” от “нечистых”. Если ты не знаешь этого и того, тебя в этот клуб вообще не пустят. А на вершине этой иерархической пирамиды стоят люди, которые знают все, и их, соответственно, все знают. Таким образом, комментарий был способом борьбы за символический статус.
В этой — прошу прощение за грубое слово — парадигме имеет смысл рассмотреть пресловутый вопрос об Интернете. Здесь говорили, что Интернет не отменяет деятельности комментатора, потому что комментатору еще и думать надо. Если ты умеешь думать, то Интернет тебе только в помощь. Если не умеешь, то никакой Интернет тебе не поможет. Это правильно. С другой стороны, Наталья Николаевна Мазур, которая продемонстрировала такой виртуозный пример рефлексивной работы с Интернетом, сказала, что книга Курциуса о топосах была написана без Интернета, но с Интернетом она, конечно, была бы написана не за двадцать пять, а за пять лет. Я осмелюсь вполне твердо высказать утверждение, что это была бы другая книга. Слова могли бы быть те же самые, но книга Курциуса, написанная за пять лет, была бы обычным интересным исследованием, но ни в коем случае не была бы выдающейся, эпохальной работой, которая перевернула всю мировую науку. Те 25 лет невероятного труда и феноменальной эрудиции, которую он в эту работу инвестировал, — это то, что делает эту книгу одним из этапов гуманитарной мысли XX века. Поэтому Интернет хотя и не отменяет комментаторской деятельности, но отменяет очевидный набор символических референций. Конечно, мы можем и без советской власти и с Интернетом отлично и даже лучше писать те же тексты. Это проще, удобнее и во всех смыслах слова более приятно. Но тексты эти не будут равны текстам, написанным в условиях советской власти и в отсутствие Интернета. При этом система общественного признания в нашей стране и, может быть, во всем мире не стала более приемлемой. Соответственно, возникает огромная необходимость в новых символических знаках отличия, в новых способах отделения круга посвященных от круга непосвященных. Комментарий, который мы знали на протяжении тридцати лет, и комментаторская деятельность больше в этом направлении не работают. И нам всем предстоит подумать над интересным новым проектом.
В. Живов. Я бы хотел сказать о границах комментария. Комментарий — это текст, который может быть приложен к другому тексту под одной с ним обложкой. Это формальное, но вполне практическое, прагматическое определение комментария. Конечно, под одну обложку с чем-нибудь другим можно поместить очень разные вещи. И тут открывается большой простор для различных произволов, амбиций и т.д., потому что в каком-то смысле, конечно, античная, позднеантичная, средневековая школа соединяли комментирование и “close reading”. То, как читался текст в античной школе, было одновременно комментированием текста с выявлением всех реалий, разбором его риторической структуры, выделением с помощью вполне формальных процедур его морального смысла. Какое-то время существовало единство комментария и “close reading”, из которого после этого появились расчленившиеся двойняшки. Что-то из этой практики позднеантичного и средневекового комментария оказывалось под одной обложкой с текстом. Какие-то элементы комментирования Августина стали включаться в одни кодексы с Августином. Сказать, что это комментарии в нашем сегодняшнем смысле слова, вероятно, нельзя. Это некоторый синтез глоссирования (то есть интерпретации и дополнений) и “close reading”. Но, как и выросший отсюда комментарий, это способ освоения и присвоения текста.
Конечно, комментарий — это всегда апроприация текста. Интенсивность этой апроприации иногда зависит от того, сколько этого комментария и насколько он интерпретационный. Чем более он интерпретационен, тем в большей мере он апроприирует текст. В этом смысле комментарий может выступать как пожирающий основной текст симулякр. С этой точки зрения он может быть трех видов. Комментарий может быть симулякром истории, приложенным к тексту, симулякром автора и симулякром самого текста. Образцы “сlose reading”, которые иногда прикладываются под одну обложку с текстом, — это, конечно, симулякр текста. Комментарии в советскую эпоху, о чем говорили и Абрам Ильич <Рейтблат>, и Андрей Леонидович <Зорин>, были соперничающими способами апроприации текста. Был советский комментарий классики, который вводил ее в канон советской жизни. И был субверсивный комментарий той же самой классики, который выводил эти тексты из советской жизни. Эта манипулятивная практика возникла рано. Если мы посмотрим на комментарии начала века, там совершается явная интеллигентская апроприация классики — достаточно взять брокгаузовского Пушкина. Можно привести в пример и поливановское издание Державина. Комментарий как форма апроприации текста никуда не исчезает, и в настоящее время появляется больше апроприирующих комментариев, чем раньше, но поле социального выбора для них, как мне тоже кажется, исчезло. Автор комментария апроприирует текст исключительно для себя самого. Он не совершает тем самым общественного действа, и это действительно ставит перед нами вопрос о том, что в нашей филологической деятельности (если что-то в ней вообще есть) остается или должно сделаться общественным действом. Это явно теперь не комментарий.
Комментируя это выступление, А. Осповат заявил, что “собрание передовиков перешло в стадию панихиды по любимому делу”, и призвал присутствующих “заступиться за умирающую натуру”.
Ю. Цивьян. Дам короткий и четкий ответ критикам моего несчастного доклада [1]. Разделю их на три участка спектра. “Левый уклон” — это мой друг Алик Жолковский, который пришел и сказал: “Я, как большинство из нас, тоже считаю, что никакой разницы между кинокомментарием и литературоведческим комментарием нет”. Но ведь если так рассуждать, то можно договориться до того, что нет никакой разницы между литературным текстом и фильмом. И на это я бы ответил в жанре научной истерики, сказав, что с такими людьми я вообще говорить не собираюсь. Второй участок спектра — “болото” — это эволюционисты, дарвинисты, это мой другой друг Борис Аронович Кац. Эволюционисты полагают, что кинокомментарий — это не совсем комментарий, что это комментарий рудиментарный, то, из чего может вырасти со временем комментарий. Борис Аронович сказал: “Как же это может быть комментарием, если мы берем один кусок текста, сопоставляем с другим. Кто же тогда кого поясняет? Кусок А или кусок Б, как вы считаете?” Я попался на эту удочку и ответил: “Видимо, взаимно поясняет”. Тогда он сказал: “Раз взаимно поясняет, значит, нет метаязыка, а комментатор — это носитель метаязыка”. Я отвечу по-другому: “Что вы делаете, когда вы делаете примечание к главе А “Евгения Онегина” и пишете — “сравни с╬”?” Далее вы указываете на главу Б “Евгения Онегина”, и больше ничего не происходит. У нас этого сравнения нет. У нас — асинтагматический вид искусства. Вместо этого “сравни” у нас есть возможность сопоставить. Таков мой ответ “болоту”. И наконец, третья точка зрения — со стороны “критики чистого разума”. Будущий мой друг Сергей Николаевич <Зенкин> сказал: “Нет. Это вообще не комментарий. Это пристальное чтение, но такое же, как у Озерова, когда он комментирует хоккейный матч”. Здесь я мысленно сделал замечание: “Но ведь его-то называют телекомментатором или спортивным комментатором. Во всяком случае, в платежной ведомости явно это слово стоит”. Я принимаю эту точку зрения и уважаю ее, как и предыдущие. Но это не пристальное чтение. Это вообще не чтение, потому что кинофильм — это не текст. Так что вместо того, чтобы защищаться, я подлил масла в огонь. Я говорю сейчас о том, что делается в киноведении. В киноведении не существует такой деятельности, как чтение кинофильма или его пристальное, покадровое чтение, потому что кинофильм — нечитаемая вещь, это объект, который не читается, потому что у него нет заведомо заданной семантики, как бы мы — логоцентристы — ни старались ему ее приписать. У нас нет понятия пристального, покадрового чтения, но есть понятие — покадровый анализ. Анализ — вещь не просто другая, а противоположная чтению.
Н. Брагинская. Каков комментарий — преимущественно фактологически-служебный или преимущественно апроприирующе-интерпретационный (а я утверждаю, что интерпретирующим является само наличие даже чисто справочного примечания), так вот, эта преимущественная направленность не всегда в руках автора. Случается, комментарий квалифицируют так или иначе и post factum. Например, комментарий Аксельрода к собранию сочинений Ленина “оказался” вредительским. Вредительскими, или антисоветскими, сделались сообщаемые им факты, хотя сам автор в 1920-е годы ни о каком “антисоветском проекте” комментирования, разумеется, не помышлял. И если есть сильная господствующая идеология, то и задача неидеологизирующего комментария — “чистого”, “объективного”, “академического” — все равно получает, как второй полюс магнита, идеологический заряд не-идеологичности.
Ситуация некоторой “размагниченности” постсоветской эпохи совпала с выходом на роли “старших” того поколения, которое при прежнем режиме занимало преимущественно маргинальное положение, а потому — независимо от возраста — социально “младших”. Ускоренно превратившись из “мальчиков” в авторитеты и потеряв противоположный полюс магнита, филологи дезориентированы. Это порождает известный парадокс нынешней дискуссии: с одной стороны, настойчиво говорится о том, что адресата у комментария нет. Адресат устраняется, и вводится автореференция. Несколько раз было сказано: “Мы пишем для себя”. Это чтобы из скромности не сказать: во славу науки! Но раньше-то “для себя” было “во славу науки”, потому что значило “против начальства”, “в пику официозу”, “вопреки идеологии”, а это адресат куда как заметный. Теперь же рядом звучат сожаления о падающем статусе комментатора. Интересно, где мы хотим этот статус повышать, если адресуем комментарий сами себе? Формулировка “для себя”, конечно, может быть понята в духе заповеди: “написать комментарий, как для самого себя”, если он научный, “как для собственных детей”, если он популярный и просветительский. Но мне все-таки слышались не столько призывы к работе “на совесть”, сколько претензии на кастальскую исключительность или высокомерную асоциальность. Брезгливость в адрес “толпы”. И на этом фоне жалобы на непризнание выглядят несколько странно.
Угроза репутации комментатора со стороны электронных средств поиска информации существует. А именно той репутации, которая строится на эрудиции, на больших мнемонических способностях, огромном многолетнем труде по накоплению знаний. Например, авторитетный филолог считает, что в таком-то тексте есть влияние аттицизма: дескать, вот это, и это, и это слово характерны для аттикизирующей стилизации. И приводит примеры. Ему верят как эксперту, на этом основании датируют памятник. Но по базе данных, где помещается практически вся греческая литература, выясняется, что названные им слова равномерно распределены по доаттикизирующему, аттикизирующему и уже не аттикизирующему периоду. Экспертные оценки часто терпят крах, мнемонический ресурс падает в цене. Однако наличие баз данных дает возможность ставить такие научные и комментаторские задачи, о которых до их появления нечего было и думать. Непосредственно базы данных, ресурсы Интернета дают доступ только к готовому знанию-справке и освобождают от рутины, а не от профессии.
Теперь о том, что есть комментарий, что не есть комментарий и чем для нас является кино: текстом или не текстом. В реплике Ю.Г. Цивьяна прозвучала мысль, что кино — не текст, потому что у текста есть заведомо заданная семантика. Во-первых, я не знаю ни одного текста с заведомо заданной семантикой. И юридические формулировки или формулировки теорем, стремящиеся к вящей однозначности, допускают трактовку. Не говоря уже о контексте, который меняет даже смысл вывески “Булочная”. Во-вторых, я даже как-то робею на Лотмановских чтениях напоминать, что семиотическое понятие текста не сводится к тексту словесному. В своем докладе я говорила специально о комментарии к несловесным текстам и описывала фигуру комментатора, широко представленную в древних и “экзотических” культурах. Он комментирует статическое или подвижное изображение, танец, пантомиму, разыгрывание сцен эпоса, кукольный спектакль, театральное представление. Я говорила, что прошлое такого комментатора — жрец, а его будущее — критик, если критик вдруг сделается участником спектакля. И будущее не заставило себя ждать: Ю.Г. Цивьян выступил таким комментатором, пусть не теневого театра или райка, но тоже изменяющегося во времени зрительного образа.
Однако, если в общую рамку комментария мы введем такие разные вещи, как библиографические сноски и связное повествование, покадровый анализ киноведа и раешник балаганного “деда”, то сразу захочется не только “расчленить” и установить виды комментария, но и выделить его жанры.
Я рассчитывала, что конференция, названная так, как наша, позволит коллегам получить видение проблемы, выходящее за пределы комментирования русской литературы. Тем более, что в круг Лотмана входили на правах, правда, не учеников, а коллег, медиевисты, индологи, фольклористы и др. Если бы речь действительно шла здесь о комментарии как историко-культурном явлении, то было бы естественно представить образы важнейших комментаторских традиций — индийской, схоластической, неоплатонической, китайской, арабской и т.д., чтобы хотя бы очертить границы проблемного поля. Ведь история комментария, сравнивающая культуры и эпохи, вычленяющая, скажем, комментаторские типы культур, в которых комментарии включают в себя все формы интеллектуальной деятельности — научной, юридической, философской, литературной и прочая, или периоды с господством, преобладанием комментария над другими формами творчества, — такая история еще не написана. И в теории, стоящей на грани лингвистики и истории культуры, сделано пока немного (назову Р.И. Розину и А.С. Орешкина). История, между тем, важна и для теории. Если бы постмодернисты разбирались в раввинистическом комментарии, они не носились бы с интертекстом как с новонайденной торбой. В докладе Анны Ильиничны <Шмаиной-Великановой> о раввинистическом комментарии было показано, кроме того, сколько разновидностей имеет эта традиция и сколько соответственно терминов для разных видов и жанров комментария. А европейская, у которой есть только “комментарий” и “экзегеза”, состоящие в невыясненных отношениях, рефлексией на этот счет небогата. Интересно, что в самые последние годы в Европе прошло несколько конференций, посвященных именно проблеме комментария. Но мы здесь их почему-то не поминали.
Я думаю, что общее, родовое содержание всех разновидностей комментария — это “гетероглоссия”. Комментатор говорит на языке некоей реальной или воображаемой аудитории. Даже если в вырожденном случае он обращается к самому себе, он сам есть аудитория. Комментируемый же текст чем-то от языка аудитории отличается: иноязычием в прямом смысле слова, древностью, “классичностью”, сложностью, художественностью, метром, несловесным характером знака. Мне кажется, что было бы полезно провести конференцию для обзора и сравнения существующих мировых комментаторских традиций. Может быть, это даст нам взгляд на себя со стороны.
А. Жолковский. Реплика Нине Владимировне. Высокий статус вполне может совмещаться с ориентацией на самого себя. Поэзия достигает довольно престижного положения, когда поэт может позволить себе писать непонятно ни для кого, поскольку уже имеет право писать только для себя. То же самое и художник. Это одна из высших точек достижения статуса.
Н. Брагинская. “Ты царь: живи один” — это про поэта, пророка. В попытке же комментатора совмещать автореференцию с требованием статуса я усматриваю противоречие. Возможно, к этому ведет вышеупомянутая дезориентированность: комментатор так огорчен непризнанием, что начинает путать себя с Пушкиным. Напоминает историю про выжившего из ума старенького архимима, на чьи представления уже никто не хотел смотреть. Он ходил на Капитолий и там один играл под открытым небом: для Юпитера.
А. Жолковский. Нина, я привел пример поведения хотя и герметического, но в самом этом герметизме институционализованного, а ваш мим прыгал уже вне институтов…
Теперь по поводу выступления Цивьяна. Юрий Гаврилович не совсем точно меня процитировал. Я не говорил, что киноведческий и литературоведческий комментарий — это совершенно одно и то же. То же самое преступление, но совершенное с применением технических средств, рассматривается по другой статье уголовного кодекса. Но по сути, конечно, техника, механика и конструкция комментария, которые продемонстрировал Юра, — это что-то вроде того, что делают филологи, когда сополагают, сравнивают, соотносят тексты. Но, разумеется, из всех искусств комментирования для нас важнейшим является искусство комментирования кино.
Кстати, о несловесных текстах. Согласно классическому, часто цитируемому фрагменту из письма Льва Толстого Страхову, “Анна Каренина” как бы не есть словесный, состоящий из слов (и выражаемых ими понятий) текст. Художественный текст состоит из “сцеплений”, которые потом комментируются критиками словесным образом — с помощью метаязыка. В этом смысле все тексты являются иноязычными, несловесными с точки зрения словесного, логоцентрического текста комментария. Вот где причина сходств и различий в применении тех или иных — словесных или технических, но всегда неизбежно метаязыковых — средств.
Большое выступление Г. Левинтона началось с напоминания: речь о “метауровне”, о методологических проблемах на предшествующих Чтениях (вероятно, имелись в виду больше Тыняновские, чем Лотмановские) обычно заводил К. Рогов, который регулярно упрекал А. Осповата и самого Г. Левинтона в принципиальном игнорировании теоретических вопросов. Далее выступавший пояснил, что он и вправду сознательно уклоняется от постановки методологических проблем, “потому что теория давно перестала быть структуралистской, а постструктуралистская теория меня не интересует и заниматься ею я решительно не хочу”. По мнению Г. Левинтона, то, о чем говорил А.Л. Зорин, — возможно, и верно, “но я не хочу об этом думать вполне сознательно╬ иначе я рискую оказаться в положении сказочной сороконожки. Я не должен думать, сколько я получу за комментарий, — я заключил договор, и все. Сейчас я должен думать о том, как бы его сделать. Это мне кажется существенным: есть переходы на метауровень, которые существенно мешают логике самого исследования”.
Далее Г. Левинтон изложил свои взгляды на комментарий в эпоху Интернета. По его мнению, “степень тривиальности комментария определяется не характером ответов, а характером поставленных вопросов. Нам нужно определить, что именно в тексте комментировать. И опять я имею в виду не уровень комментария, а элементарную проблему, которая заключается в том, что читатель не знает, что здесь есть проблема”.
В. Живов. Одно замечание. Говорилось о том, что комментатор должен писать свой комментарий как вдохновенный поэт, не думая ни о чем. И все-таки комментарий не похож на поэму, и дело филолога не похоже на дело поэта. Филолог делает дело, очень связанное с потребностями, жизнью своего общества. Лучше помолчим о вдохновении. Лучше будем говорить о социальных категориях. О том, чего общество хочет от нас и чего мы хотим от общества. Думаю, что тот комментарий зрелой советской эпохи, о котором много здесь говорили, был предъявлением некоторых счетов обществу, чтобы общество потребляло тексты с данным приложением. Это было навязыванием обществу определенных функций. Мы, может быть, и сейчас можем что-нибудь такое сделать, но для этого нужно придумать, чего мы хотим, и это вполне описывается в рамках определенных социальных функций, а не божественного вдохновения.
А. Зорин. Я согласен. И, кроме того, страшно хочется навязать что-нибудь такое обществу. Есть такое жуткое желание. Но мне бы все-таки хотелось прокомментировать то, что сказал Виктор Маркович. Он отделил филолога или комментатора от поэта, но поэт, который пишет по божественному вдохновению, — это полная романтическая выдумка. Поэт тоже что-то навязывает обществу и выясняет с ним отношения. Так что никакой разницы здесь нет.
Г. Левинтон возразил В.М. Живову, что вовсе не предлагал писать комментарии, руководствуясь только интуицией, однако нельзя во время работы над комментарием “думать о том, сколько ты за него получишь”. По мнению Г. Левинтона, комментатором “скорее движет идея “ай да Пушкин, ай да сукин сын!””.
А. Рейтблат. Я не склонен переоценивать достоинства своего выступления. Там многое не было сказано в силу того, что готовился доклад на тему совершенно неразработанную, причем в течение краткого времени. И поскольку Сергей Николаевич Зенкин в своей реплике по поводу моего сообщения упоминал статью французского филолога Ф. Ренье, опубликованную в “Новом литературном обозрении” [2], хочу заметить, что я эту статью не дочитал за неинтересностью, а опирался в своих выкладках на теоретические разработки Сектора социологии Государственной библиотеки СССР имени Ленина конца 1970-х — начала 1990-х годов (работа коллективная, при моем весьма скромном участии, основной же вклад внесли Лев Гудков и Борис Дубин). Поэтому, если кому интересны теоретические рамки моих размышлений, их можно найти в книгах и статьях упомянутых исследователей. В моем же выступлении действительно, как справедливо заметил Андрей Леонидович <Зорин>, многое опущено или дано конспективно, и с рядом его замечаний я охотно соглашаюсь. Но есть важный момент, который хотел бы подчеркнуть. Когда я говорю об идеологии в комментарии, я имею в виду не столько политическую идеологию, сколько идеологию общекультурную и, в частности, литературную. В своей “литературной программе” все политические партии — и большевики, и меньшевики, и кадеты, и октябристы, и другие — разделяли общую патерналистскую норму, согласно которой интеллигенция имеет право и должна цивилизовывать русский народ. Могла происходить борьба различных комментаторских интерпретаций, но эта общая посылка не подвергалась сомнению. Тут говорилось о советских и антисоветских мотивах комментирования классики, но ни одной фамилии не было названо. Боюсь, что по персональному составу списки тех, кто навязывал советскую идеологию, и тех, кто выдвигал идеологию альтернативную, совпадут (за исключением позднего периода — с конца 1970-х годов). А если речь идет о пушкинистике, то это будут всегда примерно одни и те же люди. Не было таких пушкинистов, из которых одни давали бы советский комментарий, а другие антисоветский.
Моя достаточно скромная попытка порефлектировать над задачами и характером комментария вызвала у аудитории большие напряжения. Какое же напряжение должен испытывать я, когда слышу, что лучшие филологи готовы себя сравнивать с сороконожкой? Сороконожка, конечно, не вошь, но я подозреваю, что интеллект филолога все-таки выше. И, в отличие от сороконожки, путающейся в своих ногах, филолог, как и любой другой исследователь, если он хочет считать себя исследователем, не просто может, но и должен рефлектировать над тем, что он делает. Никакая наука невозможна без такой рефлексии. Какое напряжение я должен испытывать, если человек говорит, что остается в рамках структуралистской теории и постструктуралистская ему неинтересна? Но ведь постструктуралистские теории проблематизировали многие слабые места, многие бездоказательно принятые в рамках структурализма положения. Можно, наверное, оставаться в рамках структурализма, но нельзя не обращать внимания на другие подходы, не искать ответа на провокативные вопросы со стороны постструктуралистских теоретических концепций, демонстрирующие слабости и внутренние противоречия структурализма. Это позиция черепахи (чем она лучше сороконожки?), втягивающей голову под панцирь. Нормальная научная позиция предполагает диалог. Иначе получается, что ключевые понятия остаются без анализа. Даже понятие “текст” используется в нашей дискуссии как некоторая самопонятная вещь. Но ведь в отличие от, скажем, понятного и очевидного, как лежащее на этом столе печенье, текст представляет собой некоторые пятнышки на бумаге. Текстом как осмысленной вещью, о которой можно говорить, он становится только в сознании. Поскольку меняются поколения и люди, воспринимающие эти пятнышки на бумаге, то и тексты мы получаем разные. Одни и те же страницы книги, которые комментировались вчера и будут комментироваться завтра, — это разные тексты. А подобная вариативность текста как объекта комментирования на “круглом столе”, посвященном комментарию, почему-то не обсуждается.
Кроме того, вариативность существует не только в сознании. Если вы возьмете произведения Пушкина, которые читали его современники, и сравните их с вариантами, представленными в академическом собрании его сочинений, то убедитесь, что у значительной части произведений не будет дословного совпадения. А прижизненные публикации даже не будут приведены в приложении, потому что они, дескать, были фальсифицированы издателями, например Жуковским. Проблема таких “других” текстов даже не обсуждается. Редко какой комментатор напишет: а вообще-то современники читали этот текст не в такой форме, а вот в такой. Даже в филологическом сообществе нет единства. В собрании сочинений, например подготовленном ИМЛИ, может быть приведен один вариант текста Пушкина, а в подготовленном ИРЛИ собрании — другой.
Есть и другие вопросы. Я бы с удовольствием принял участие в методическом семинаре о том, как комментировать. У каждого комментатора есть масса собственных наработок, и есть масса вещей, которых он не знает, но знают другие, — методических приемов комментирования, способов поиска информации и т.д. Но если уж конференция названа “Комментарий как историко-культурная проблема”, не “Историко-культурная проблема как объект комментария”, то, конечно, логичнее было бы услышать рассуждения на заявленную тему, а не просто описание своих, зачастую чрезвычайно интересных разысканий и находок.
Н. Охотин счел, что выступлениям А.И. Рейтблата присущ “высокий провокативный пафос”, и предоставил слово “мужественному комментатору, который будет говорить о совершенно других вещах”, — А. Парнису.
А. Парнис обратил внимание на то, что никто из выступавших “не говорил о проблеме соотношения комментария и автокомментария”, и обсудил эту проблему на материале своих комментариев к стихотворениям В. Хлебникова.
В. Мильчина. Вернусь к баталиям. Обращаюсь к Андрею Леонидовичу. Мы тут имели, как это сказано у Булгакова, “типичный случай массового гипноза”. Мы слышали блестящее выступление, но, на мой взгляд, от первого до последнего слова совершенно неверное. Здесь сидит аудитория, состоящая не из студентов, а в общем из людей определенного возраста, которые еще помнят советские времена. И вот мы слушаем про комментарии в советскую эпоху, которые имели какой-то статус, и все такое прочее. Может, я что-то неправильно помню, но была практика предварения издания классического текста вступительной статьей, которую заказывали человеку с соответствующей (в глазах издательства “Правда”) репутацией, и ему платили определенную сумму. А на комментарии звали человека, который такой репутации не имел, и платили ему за гораздо больший объем работы сумму, во много раз меньшую. Дальше в этой сфере, кто умел делать свое дело хорошо, тот делал хорошо, и тогда его уважали. А многие, кстати, делали плохо — не все ведь комментарии советского времени так уж хороши. Но того, кто делал хорошо, уважали не специально за то, что он делал хороший комментарий, а не хорошую статью. За статью — если ему таковую позволяли напечатать, — уважали тоже. Не было, так сказать, онтологической разницы между хорошей статьей и хорошим комментарием. Уважали и за то, и за другое, а не за какую-то особую комментаторскую специфику. То есть речь идет не столько о статусе собственно комментирования, сколько о статусе историко-литературной деятельности в целом.
Теперь о рефлексиях по поводу того, для кого мы комментируем и зачем мы комментируем. Мне кажется, что, опять-таки, все это относится не только к комментарию, а, вообще говоря, к любой гуманитарной деятельности. Я не вижу принципиальной разницы между монографией и комментарием. Если стать на точку зрения постороннего, “гурона”, и взглянуть на наше сегодняшнее собрание или на любой архив, библиотеку, получится: сидят люди в душном помещении, что-то строчат. Зачем строчат — непонятно. Причем комментарии они строчат, статьи или монографии — с философской точки зрения непринципиально. А вопрос, зачем они строчат и для кого они это делают, — это ведь вопрос философский. Можно искать на него ответ, но он, как мне кажется, непосредственно к специфике комментирования отношения не имеет.
Я принадлежу к людям, которые очень любят эту сферу деятельности. Мне кажется, что в форме комментария можно сделать все. Мне очень понравилась идея В.М. Живова насчет “под одной обложкой”. Может быть, это самоуничижение паче гордости, но я предлагаю такое вполне формальное разграничение: “некомментатор” свои соображения, интерпретации, толкования и всяческие мысли высказывает в статье, монографии, и вверху там написано, к примеру, “Зорин” или “Охотин”, это их авторский текст. А комментатор свои мысли, замечания и находки публикует под обложкой, на которой стоит: “Пушкин” или, например, “Шатобриан”. Комментатор — это тот, кто в книге другого автора (Гёте, Байрона, Пушкина и далее по списку) — если позволят, то под строкой, если не позволят технические условия, а также объем этого комментария, то сзади, за текстом, — высказывает, на мой взгляд, все, что ему хочется. Если он не умеет по-другому, то он пишет, что тот-то и тот-то родился в таком-то году, и повторяет справки из энциклопедии, и этим его комментарий исчерпывается. А если он хочет и может по-другому, он может напихать туда гораздо более интересные вещи — любые. Нет такой вещи, которая бы не могла найти себе места в комментарии. Вот Александр Константинович <Жолковский> рассказал нам сначала в докладе про инфинитивы вообще, а потом в быстром темпе прочел нам то же самое, сжатое до размера примечания. Так вот, я не вижу принципиальной разницы между двумя частями его выступления. Та часть, которая про инфинитивы вообще, если она будет напечатана под одной обложкой с текстами инфинитивной поэзии, — это все равно комментарий. Я готова согласиться, что критерий “под одной обложкой или нет” — не абсолютный, но он хотя бы работает. Мое убеждение (не думаю, что меня от этого кто-то сможет отучить), что в комментарии можно сделать все, что угодно, можно поместить туда все самое полезное и интересное, и весь вопрос в том, хотим ли мы и можем ли мы это сделать.
С. Зенкин. А Лотман — комментатор “Евгения Онегина”? По определению Живова—Мильчиной получается, что нет. Потому что под разными обложками.
В. Мильчина. Я думаю, что он бы не отказался напечатать текст Пушкина и свой комментарий под одной обложкой.
В. Живов. Про разницу между комментарием и статьей. Когда я покупаю сборник статей NN, я покупаю этого NN. Когда я иду в магазин и вижу книжку Винокура, я покупаю ее, и оказывается, что там на девяносто процентов не Винокур, а Шапир. Я бы и Шапира тоже купил и с пользой для себя прочел, но здесь все-таки меня надули. Это происходит, когда издают Пушкина, а вместо Пушкина там кто-то совсем другой стоит.
К. Боленко. Мне хотелось бы сказать, что, я надеюсь, подобного рода “круглые столы” и конференции еще будут когда-нибудь происходить и срок, отделяющий одну от другой, не будет слишком длинным. Я предложил бы отделить выступления, касающиеся процесса комментирования, от выступлений, касающихся жанра комментария. Мне кажется, что неразличение процесса и жанра не просто несколько мешало понимать некоторых выступающих, но и стало источником скорбно-лукавой интонации, которая нашла свое яркое выражение в выступлении глубоко уважаемого мною Абрама Ильича. И здесь я уже хотел бы перейти к вопросу о смерти комментария — эта тема витала в залах, в которых мы сидели, — а также к вопросу об адресате и аудитории. Мне кажется, одно то, что комментарии пишутся в конвенциональных формах, во-первых, и распространяются, во-вторых, уже само по себе может избавить нас от рассуждений о том, востребованы эти тексты или нет. Востребованы. Особенно если они распространяются в печатной форме. Потому что всегда есть редактор (в том числе Абрам Ильич), и если ему принесут не тот комментарий, то он просто не выйдет из печати. Редактор и издатель, посмотревший на комментарий, а иногда и заказавший его (что немаловажно), будет думать, каким тиражом его издавать, снимая, таким образом, с нас и необходимость размышлять об аудитории. В связи с аудиторией давайте не будем забывать о том, что мы делимся на тех, кто читает комментарии, и тех, кто их производит. Есть масса людей, которые никогда не будут производить никаких комментариев, но являются их благодарными потребителями. Абрам Ильич, каким тиражом были изданы “Записки” Свешникова? Наверное, не меньше 2000 экземпляров. Так вот минимум 1500 из них попали в руки людей, которые никаких комментариев никогда не произведут. Здесь мне хотелось высказать мысль хотя и банальную, но в каком-то смысле провокативную, противоречащую элитарно-клубному пафосу: большая часть здесь сидящих — именно потребители, а не производители комментариев. Количество потребленных нами комментариев на количество произведенных соотносится в лучшем случае как один к десяти, а может быть, даже один к ста, и ничего зазорного в этом нет. Большинство из тех, кто читает комментарии и благодарен их составителям, почти никогда не полезут в Интернет просто потому, что это требует больше времени, и потому, что мыслительная энергия должна быть направлена на другое. Хочется прочитать комментарий профессиональный, а не слепленный самим собой. Потому что ты знаешь, что ты профессионал в другой области. И последнее замечание, несколько выпадающее из всего того, что я сказал. Мне кажется, что было бы очень неплохо отказаться от слов о разнице языков комментатора и комментируемого и, может быть, использовать несколько иной термин, говорить о разнице информационных полей. Потому что, когда мы говорим о разнице языков, мы должны оговорить, что мы имеем в виду под тем, что такое язык. В конце концов, даже если у пишущего и читателя на 99% совпадают языки, то объем комментария и благодарность читающего определяются не этим одним процентом, а тем, что они по-разному информированы в различных вопросах.
Е. Михайлик. Вам не кажется, что разграничение жанра и процесса в данном случае опять-таки несколько искусственное? Потому что определение жанра влияет на процесс и определяет его в значительной мере.
К. Боленко. Нет, не кажется. Потому что и монографию, и статью можно тоже рассматривать как процесс комментирования, но жанр комментария — нечто иное. И я очень благодарен С.Н. Зенкину, который нам об этом и напомнил. Мне очень жаль, что никто из выступавших не вернулся к этому разделению.
Н. Мазур. Я хотела бы рассказать историю, которую, как говорят, очень любил рассказывать Ю.М. Лотман. Это история о Беде Достопочтенном. Юный поводырь, воспользовавшись слепотой великого проповедника, однажды вместо площади привел его на берег моря. Желая поскорее оставить свои обязанности и заняться чем-то более интересным, поводырь сказал Беде, что шум морской является на самом деле шумом народа, который собрался его послушать, и ушел. Беда весь день проповедовал на пустынном морском берегу. Когда поводырь вернулся вечером, чтобы увести Беду, камни, прощаясь со слепцом, дружно грянули: “Аминь!” Я не слышала этой истории от Ю.М. Лотмана. Я знаю ее в пересказе одного из его учеников (заметим, педагога), который сопровождал этот пересказ грустным вопросом: “А стал бы Беда проповедовать, если бы знал, что перед ним камни?” Этот вопрос довольно долго мучил меня, и я была очень рада, когда наконец нашла на него ответ: да, стал бы. По двум причинам. Во-первых, я думаю, что он захотел бы проверить свой профессиональный уровень. И в этом смысле комментарий является одновременно и великолепной профессиональной школой, и способом проверки профессионального уровня. Во-вторых, я думаю, что перед Бедой встала бы и более грандиозная задача. Он захотел бы проверить истинность собственной веры. Вводя этот термин, “истинность веры”, я хотела бы заметить, что критики комментария сегодня предъявляли ему претензии не внутреннего, а внешнего, социального характера. Говорилось о том, что комментарий непопулярен, что в настоящий момент он является социально не очень успешным проектом, и, наконец, было сказано, что комментарий — это не тот жанр, который позволяет “пасти народы”. На мой взгляд, задача “пасения народов” вообще не является научной, хотя бы потому, что значительно более успешно она может быть решена в других областях. Задачей комментатора точно так же, как и задачей любого ученого, является все-таки расширение пределов познанного, познаваемого и — не побоюсь этого слова даже в постмодернистскую эпоху — установление истины, так как всякая субъективная истина субъективна постольку, поскольку всякая истина субъективна. А если посмотреть на то, чем мы занимаемся, с точки зрения этих двух задач, я, честно говоря, не вижу разницы между комментарием и монографией, поскольку тот и другой жанр служат расширению пределов познанного и установлению истины. Но я очень хорошо вижу разницу между наукой и не наукой и в пределах комментария, и в пределах монографии.
А. Рейтблат. К вопросу о разнице между комментарием и монографией. Монография выдвигает новые идеи. А назовите комментарий, в котором были выдвинуты новые идеи?
Л. Киселева. А что такое новые идеи?
Д. Зубарев проанализировал историю комментирования фразы из англоязычного романа В.В. Набокова “Pale Fire” (1962), опубликованного в русском переводе С.Б. Ильина в 1998 году: лицо одного из персонажей повествователь у Набокова сравнил с лицом Г.М. Маленкова. В книге это было прокомментировано: “Маленков Геогргий Максимилианович (1902—1988) — председатель Совета министров СССР с 1953 по 1955 гг.” 3. По словам Д.И. Зубарева, подобные комментарии неинформативны, так как не раскрывают смысла соответствующего тропа: роман Набокова был рассчитан на читателя, видевшего американские массовые журналы 1950-х годов, где фотографии Маленкова — “маленького жирного человека с бабьей физиономией” — публиковались очень часто. Простая энциклопедическая справка не помогает понять того, что фраза Набокова должна была спровоцировать комический эффект. Лучше было бы дать в комментариях словесный портрет Маленкова и, например, добавить, что, по воспоминаниям С. Аллилуевой, у Маленкова в узких партийных кругах была кличка Маланья. Д.И. Зубарев призвал комментаторов по возможности давать визуальные пояснения к публикуемым текстам: “Почему все комментарии к словесным текстам должны быть буквенными? Почему там не может быть карт, чертежей, фотографий?”
А. Немзер. Я хочу обратить внимание на один чрезвычайно значимый сюжет, начатый Абрамом Ильичом <Рейтблатом> и поддержанный Андреем Леонидовичем <Зориным>. Абрам Ильич заметил, что наркоман может знать, что ширяться вредно, но продолжает это делать. Безусловно, ширяться вредно, пить вредно, курить вредно. Все это знают и это делают. А бывают ли вообще, Андрей, не вредные привычки? Некоторые любят пить минеральную воду, получают от этого огромное наслаждение: должны ли мы рассматривать эту привычку как вредную? Видимо, дело не в привычке, а в том, что мы заранее полагаем эту привычку — комментирование — вредной. То есть идеологический момент привносится с самого начала. Как мне кажется, несмотря на героические усилия разграничить комментарий и не комментарий, слово “комментарий” использовалось здесь по большей части в метонимическом значении не только литературоведения, не только гуманитарного знания, но и вообще всякой творческой деятельности. Если мы ставим вопрос: “Зачем комментировать?”, то тогда столь же неизбежен вопрос: “Зачем писать стихи?” Мы должны говорить прямо, что мы проводим конференцию по изничтожению вредной привычки к творческой деятельности, а некоторые заскорузлые долдоны вроде меня должны говорить: “Нет, мы должны отстаивать право на это”. А комментарий совершенно ни при чем. В этом отношении разницы между поэтом и комментатором нет и быть не может. Соответственно, блестящие и справедливые соображения Андрея Леонидовича к области вопроса о критике комментария как такового отношения не имеют. Если мы внимательно рассмотрим комплекс текстов Андрея Леонидовича, то увидим, что так оно и есть. Вопрос же о том, кончилась ли возможность творчества, критического высказывания, о том, что я как представитель смежной профессии постоянно слышу, — о том, что “критика померла”, а с другой стороны — “литературу погубила”, и вопрос о филологической деятельности, и комментировании в частности, — это вопрос веры. Кто-то верит так, кто-то иначе. Почему кто-то предлагает свою веру как более рациональную? Делать это — значит навязываться. Может быть, критика и комментирование и умерли, и не будет больше ни критики, ни литературы, ни комментария. Но я всегда придерживаюсь одной простой мысли — не торопи любовь, еще наплачешься.
М. Майофис. Мне хотелось бы попробовать примирить позиции, которые были здесь выдвинуты как совершенно непримиримые. По-моему, вопросы о том, зачем нужен комментарий и почему мы комментируем, и призывы к коллегам поразмышлять об этом вовсе не являются похоронным маршем (или плачем) по комментарию и тем паче не подразумевают, что комментарий больше не нужен. Именно эти вопросы нужны, на мой взгляд, для того, чтобы комментарий как жанр и как процесс стал в современных социокультурных условиях более осмысленным. Отказаться отвечать на вопросы о смысле и назначении комментаторской деятельности, об адресате комментария — значит, несомненно, отгородиться от “дня сегодняшнего” и избрать эскапистскую научную и — шире — интеллектуальную позицию. Думаю, ученые, выбравшие такого рода жест, прекрасно осознают его семантику. Если А.Л. Осповат отказался отвечать на вопрос об адресате своего комментария как на вопрос нерелевантный, то Константин Боленко сложил с себя как с комментатора ответственность за размышления об адресате, говоря о том, что об этом знают редакторы и издатели, которые эти комментарии заказывают. Но все-таки и в советское время, и сейчас комментарии заказываются и создаются, чтобы быть изданными согласно некой конъюнктуре. В советское время речь шла о конъюнктуре идеологической, сейчас в большей степени о конъюнктуре рыночной. И задумываться о том, почему нам заказывают определенного рода комментарий и почему конъюнктура меняется, тоже, мне кажется, не вредно. Можно с этой конъюнктурой не соглашаться, можно составлять комментарий вопреки ей, сражаться с редакторами и издателями за то, чтобы “протащить” в свой текст что-то, на их взгляд, неуместное, а на наш — полезное, нужное или актуальное, но прежде нужно понимать природу и механизмы этой конъюнктуры, то, с чем нам предстоит сражаться и какие препоны обходить.
К. Боленко. Когда мне заказывают комментарий, я понимаю, какой комментарий мне заказывают. Я просто избавляю себя от необходимости размышлять об аудитории. Когда мне заказывают, я понимаю, в какие рамки я поставлен.
М. Майофис. Когда вам заказывают один, второй, третий комментарий определенного типа и формата или на определенного рода тексты и вы знаете от своих коллег, что им тоже заказывают какие-то комментарии, вы можете составить некоторый портрет аудитории, для которой предназначаются эти комментарии, — тут даже строгие социологические исследования не нужны.
И. Кукулин. Как и предыдущему оратору, мне заявленные позиции совершенно не кажутся взаимоисключающими. Я позволю себе обратить внимание на две интересные подробности прозвучавшей дискуссии. Первая: диапазон метафор, описывающих комментаторскую деятельность, располагается между религиозной проповедью и наркоманией. Вторая: когда Г.А. Левинтон вступил в полемику с А.Л. Зориным, произошла характерная подмена: Андрей Леонидович говорил про социальную адресацию комментария, а Георгий Ахиллович отвечал про деньги.
Г. Левинтон пояснил, что “переводил таким образом понятие социального статуса”.
И. Кукулин. Теперь — основная часть моего короткого выступления. Когда мы что-то называем литературной деятельностью и литературным произведением, мы совершаем операцию приписывания ценности, и по сути своей эта операция имеет не только эстетический и гносеологический, но и социальный смысл. Филологического исследования, комментирования достоин тот текст, которому приписана некоторая ценность. Это общеизвестно. Менее очевидно то, что приписывание ценности может происходить совершенно по-разному. Обозначу здесь три возможности. Первая — приписывание ценности, происходящее за рамками собственно науки, — например, текст, обладающий ценностью внутри определенной субкультуры. Скажем, поклонники фэнтези — в частности, произведений Толкиена — приписывают сакральную ценность определенному роману и начинают его со своей точки зрения комментировать. Теперь я попробую сопоставить два собственно научных подхода к комментированию, основанных на разных типах приписывания ценности.
В советскую эпоху комментарий — не всегда, но значимо часто — исходил из неявной оценки тогдашнего советского бытия как неподлинного, а дореволюционного опыта как подлинного (здесь я перефразирую замечание Е. Барабанова, высказанное в начале 1990-х по другому, но сходному поводу); действия комментатора становились, таким образом, способом установления контакта с подлинным бытием, которое заключено в комментируемом тексте. Но возможно — и в ту, и тем более в нынешнюю эпоху — и такое комментирование текста, при котором мы полагаем свое бытие не менее подлинным, чем то, которое содержится в тексте. И тогда мы должны рефлектировать, где мы находимся, в каких социально-культурных условиях мы действуем, и ориентироваться не только на заказ, что необходимо, но и на результаты нашей собственной рефлексии. Из этой точки, на мой взгляд, и может начаться переосмысление комментария как процесса и жанра и размышление о его новых возможностях в нашу эпоху.
А. Зорин. Мой текст, как любой другой, может быть откомментирован и интерпретирован любым образом, и каждый из его интерпретаторов будет прав. Но поскольку я жив, я могу добавить к этому свой автокомментарий. Первое: я все-таки категорически бы отверг идею о том, что я являюсь принципиальным противником творческой деятельности. Я не знаю, каковы мои возможности в этой области, но я таковой собираюсь заниматься всю оставшуюся жизнь. Отказаться от нее я не могу и никому другому запрещать не планировал. Второе: я все-таки со всей подобающей решимостью должен отказаться от чести быть основателем новой религии. Я не вижу в том, что я говорил, решительно ничего религиозного. Если кому-то нравится описывать свою позицию в терминах “верую, ибо абсурдно”, то это его личное дело. Это достойная позиция. Она мне нравится. Это красивый жест, но я не готов его подхватывать. Я все-таки совершенно в другом, прошу прощения за грубое слово, дискурсе разговариваю. Мне кажется, что до религиозных метафор дело дошло не случайно. Если участник спора апеллирует к “говорящим камням”, значит, дело безнадежно плохо.
И точно так же, как я не занимался религиозным миссионерством, я не пытался никого “массово гипнотизировать”. Мне неясно, чем историческая справка, которую дала Вера Аркадьевна, противоречит моим утверждениям. Именно так. В советские годы право на интерпретацию — то есть на то, чтобы печатать монографии, статьи в авторитетных журналах, предисловия, — в основном принадлежало определенному типу филологов. Исключения, конечно, бывали, но институционально дело обстояло именно так. На долю альтернативной филологии оставался комментарий, и ее символическая задача состояла в том, чтобы насытить его всем — превратить в главный научный жанр и венец творения.
Теперь о моей положительной программе. Я не против комментария. То, что я сейчас пишу, есть комментарий, хотя он внешне будет иметь другую форму и не будет издан под одной обложкой с текстом, а мог бы и быть издан, но у меня просто времени не хватит подготовить и текст тоже. Я за комментарий. Для меня проблема состоит именно в том, каким его сделать и какими символическими знаками его насытить, чтобы это было живо и адекватно тому времени, в котором мы собираемся жить. Я могу промахнуться, роковым образом “не попасть” и сделать что-то ужасное, безвкусное, и это нормально. Но пытаться “что-то придумать”, а не настаивать на формах и жанрах 1970-х годов, по-моему, стоит.
И дело здесь не в деньгах. Когда я говорил о советской эпохе, я говорил о том, что нас категорически не устраивала та иерархия и та дистрибуция ценностей, которая была принята, и мы придумали свою, которая опиралась в основном на символические знаки, и иной, не истеблишментарный, статус. Система, основанная на деньгах и на мысли, что прав тот, кто больше получает, меня лично не устраивает почти в той же степени, как и советская. Вопрос — что мы придумаем в качестве альтернативы этой системе, как когда-то в качестве альтернативы советской.
Н. Мазур. Если позволите, я процитирую присутствующего здесь Михаила Леоновича. В “Записях и выписках” он упоминает замечательный принцип спора, принятый в древнеиндийской философской школе. Перед началом полемики каждый из участвующих должен был пересказать точку зрения противника, и противник должен был сказать: “Да. Ты правильно меня пересказал”. Вот этого мы сегодня не достигли. Но может быть, поэтому и было так интересно.
Завершая “круглый стол”, А. Осповат констатировал, что в процессе обсуждения выделились две противостоящие партии — “заскорузлые долдоны”, к которым он причислил и самого себя, и “совершенно не “заскорузлые” и не “долдоны””. По словам А.Л. Осповата, ему “очень понравилось то, с чем он не согласен”, то есть выступления его оппонентов, и гораздо меньше — “то, с чем он согласен”. Он признал, что “из занятия предельно социально защищенного (в определенном кругу), каким был комментарий в советское время”, когда комментарий попадает в поле, открытое рефлексиям любого рода, он начинает “скукоживаться, терять свои атрибуты, ему очень неуютно, неприятно”, и “многие из тех, кто это выслушивает или говорит, так или иначе примеривает этот пафос к собственному опыту”. Поэтому, по мнению А.Л. Осповата, “пафос этой конференции — внутренний или побочный — заключался в развенчании некоторого занятия, которым присутствующие с большим или меньшим увлечением занимались”. Однако такое саморазоблачение вредно и бессмысленно, потому что, “как и большинство занятий, которыми мы занимаемся, комментарий — это все-таки инстинктивное дело” и религиозные метафоры, использованные Н.Н. Мазур и оспоренные А.Л. Зориным, применительно к комментированию вполне правомочны. Итоги “круглого стола” Осповат интерпретировал следующим образом: “Поскольку ваша взяла, а наша снова не взяла, я думаю, можно на этом и закончить”.
1) Краткий пересказ положений доклада Ю.Н. Цивьяна и развернувшейся по нему дискуссии см. в отчете В.А. Мильчиной в настоящем номере “НЛО”.
2) См.: Ренье Ф. Тезисы к дисциплине, именуемой “литература” // НЛО. 2003. № 59. С. 148—157. — Примеч. ред.