Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2004
Международный фестиваль поэзии прошел в Москве в третий раз, но уже воспринимается как традиционное, необходимое событие. Он занял такое же значимое место в культурной жизни, как Московский международный кинофестиваль, Театральная олимпиада или “Золотая маска”. Столь масштабные акции проводятся еще в нескольких странах мира, и Москва, недавно принятая в ассоциацию городов, где существуют подобные форумы, благодаря фестивалю стала одной из поэтических столиц Европы.
Собрание поэтов из разных стран мира проводится в Москве раз в два года (поэтому и называется “биеннале”) под эгидой Фонда творческих проектов; бессменный куратор фестиваля — депутат Московской городской думы, поэт и президент Фонда Евгений Бунимович [1]. Девиз III фестиваля — “Смещение пространств”. На фестивале были представлены авторы, работающие “на пересечении” культур: англоязычные поэты российского происхождения, живущие в США, русскоязычные поэты Латвии, Узбекистана и Израиля, политический эмигрант из Китая Ян Лянь — авторы поэтической диаспоры, осваивающие мир, пересеченный более или менее проницаемыми границами.
К биеннале 2003 года было приурочено несколько публикаций: “Новое литературное обозрение” выпустило специальный 62-й номер, посвященный исследованиям актуальной поэзии, и три книги в серии “Поэзия русской диаспоры” — сборники Андрея Полякова, Шамшада Абдуллаева и Сергея Магида, журнал поэзии “Арион” — книги стихотворений Андрея Грицмана и Юлия Хоменко, издательство “АРГО-РИСК” — книгу стихов латышского поэта Карлиса Вердиньша “Титры”. В последний день работы фестиваля с большим успехом прошел “круглый стол”, посвященный обсуждению 62-го номера “НЛО”.
Мы предлагаем вниманию читателей два отзыва о фестивале, позволяющих ощутить и карнавально-праздничную насыщенность этих дней, и собственно литературную значимость происходящего.
1) См. его мысли о фестивале в статье: Бунимович Е. Смещение пространств, проявление вселенных и другие насущные задачи // НЛО. 2003. № 62. Подробная статья о литературных и других проектах Фонда будет опубликована в 1-м номере журнала “Неприкосновенный запас” за 2004 год.
У коллеги Фостера просрочен американский паспорт, а нового пока не дали. Он говорит, что это из-за того, что он не любит войны и часто бывает в мусульманских странах. Я склонен верить: российскому коллеге Уланову американские власти не давали визы около года. Заставляли сдавать отпечатки пальцев, чуть ли не оттиски ступней и образцы слез (Александр Уланов по работе часто бывает в коммунистическом Китае). Понемногу психую: нам вроде как надо представлять в Москве книжку Фостера “Кодекс Запада”. Там — эссеистика о битнической лирике и его стихи. С другой стороны, презентация через три дня, а книжка еще не вышла в свет. Я не видел даже контрольного экземпляра.
Фостер получает паспорт в день отлета. В этот же день по дороге в аэропорт JFK заскакивает в российское консульство в Нью-Йорке проштамповать визу. Книгу я получаю в день открытия фестиваля. Издатель В.И. Васильев как сказал, так и сделал, хотя впервые занимался редактированием книг по электронной почте. Эффектно, элегантно… а от нервотрепки нужно себя отучать.
Коллега Фостер едет в Москву через Питер, где подписывает какие-то контракты по обмену студентами. Мы с Ласточкой приезжаем на вокзал, находим нужный вагон и спрашиваем у проводницы, есть ли в вагоне иностранцы. Оказывается, они все еще спят, потому что не понимают по-русски слов “Москва” и “пора вставать”. Он вместе с Лизой Барбо, поэтом из Нью-Хэмпшира, нашей давней знакомой.
Они оставили свои чемоданы на полу своего двухместного купе, сверху положили шарфы и куртки, посыпали все это остатками от бутербродов и пустыми пластиковыми бутылками от “Спрайта”. Наверное, это должно походить на цыганскую кибитку, которую я никогда не видел живьем. В любом случае — смешно.
21 октября, среда. Вечером открытие фестиваля в Центре Мейерхольда. Я догадывался, что отстал от столичной жизни, сидя в своей “американской дыре”, как говорят Курицын, Богданов и Верников, но не настолько же…
Центр Мейерхольда оказывается шикарным новым зданием с многочисленными залами, а вовсе не студенческим театральным кафе, как это представлялось моему “демократическому” сознанию. Когда-то давно я читал интервью Жени Бунимовича то ли “Общей”, то ли “Новой” газете, где он рассказывал о проекте создания этого центра. “Нужно, чтобы люди четко формулировали свои цели, сделали обстоятельный и понятный proposal — и мы им поможем”. Абсолютно американский подход (что радует), за которым стоит “русский мир” (непознаваем).
Аншлаг, гардероб переполнен, повесьте пальто на рукав, вот вам — программа, вот — подарочное издание, вот — сумка, чтоб все это носить. Так и должно быть. Я бывал на множестве научных конференций. На литературных всегда было халявно и в конце концов тошно. Сегодня нравится. И драк, наверное, не будет. Не знаю: хорошо это или плохо.
Много знакомых лиц: российских, российско-американских. Садимся где-то на галерке. Листаю новоиспеченную книжку — разумеется, расстраиваюсь. А что ты еще хотел, если все сделано по переписке? Слава Богу, что успели. К тому же ничего современно-американского тут давно никто не издает.
Иностранцы читают свои стихи, переводчики вторят. Мы с Фостером не хуже прочих, но, вероятно, и не лучше. Мы лучше: у нас есть книга переводов, по которой мы и читаем. И погремушка, сделанная из сушеной тыквы с ручкой из оленьего рога, — я купил ее на индейском празднике в Ап-Стейте за неделю до отъезда. Вещь скорее декоративная. Поэтому песню, которую мне предложено спеть для “разнообразия”, пою почти без аккомпанемента. Есть новые песни, но они к этому празднику не подходят.
Представители “дальнего” зарубежья не похожи на русских, хотя чрезвычайно похожи друг на друга на первый взгляд. “One race — one face”. Китаец из Новой Зеландии с его гражданской лирикой запоминается больше прочих.
Лизу и Эда больше всего поразил председатель Мосгордумы Владимир Платонов, который пришел поздравить поэтов и прочел свои юношеские стихи. “У нас такого не может быть”. Я говорю, что Клинтон действительно хорошо играет на саксофоне. Нет, это другое, — настаивают “мои” американцы. И еще — много телевидения. Разумеется, центрального. Такого тоже не бывает. О размахе фестиваля говорит даже то, что тетушки моей жены, проживающие в печальной Белоруссии, абсолютно в курсе о его проведении и моем в нем участии. Канал “Культура” у них отменили, но информация о том, что “Москва — город поэтов”, не знает преград.
Потом все “гуляют по буфету”. Все — это пишущие по-английски и живущие в Штатах Юджин Осташевский, Матвей Янкелевич, Женя Туровская (или Туровски), не говоря уже о (пишущих по-русски) Владимире Друке и Андрее Грицмане, — поначалу не увязываются в местных ландшафтах — мы встречались пару недель назад в Хобокене. Ребятам наверняка труднее перестроиться.
Коллега Парщиков пишет: “Когда-то поэты “Language School” издали роскошную книгу “Leningrad” после посещения соответствующего города в 1990 году. У меня она есть, в ней — стихотворения четырех авторов: Майкла Дэвидсона, Лин Хеджинян, Рона Силлимана и Баррета Уэттена. Отличная работа. Я думал, у русско-американской группы (Осташевский, Туровски и другие. — В.М.) тоже будет определенный сценарий, ведь эту поездку можно было превратить в проект; это ведь был шанс, и на этой базе можно было поднимать вопрос о направлениях, стилях, истории, культуре”. Я с Лешей согласен, но догадываюсь, насколько разными были восприятия тех американцев и этих. Поэты “Language School” приезжали в Россию на романтической заре перестройки и чувствовали себя не только туристами, но и первооткрывателями. Дело даже не в том, что с тех пор энтузиазм обеих сторон почти сошел на нет, а в том, что русско-американские поэты так или иначе приезжают на свою родину (с малой родины на большую?) — можно только догадываться об их настороженности, тревоге или, наоборот, о чрезмерной радости возвращения. Они уже живут в двух культурах — зачем им какой-то сценарий? С другой стороны, попытка полностью натурализоваться (писать стихи на английском в контексте Манхэттена, например) приводит к отталкиванию от поэзии метрополии, которая может казаться и официозом, и консервативным старьем, или просто чем-то непонятным. А может быть, все проще: и тут, и там все устали от проектов. Мне, например, пока хватает наших совместных дел с Фостером — на большее сил нет. Знакомлюсь с Игорем Померанцевым, который приглашает меня записаться для “Свободы”. Приятно, конечно. Вообще многое кажется непонятным — вроде бы живу в деревне, изолированно, тем более в другой стране. Нигде особенно не мелькаю, а людям почему-то известен. Они подходят и говорят: а мы тебя знаем. Знакомлюсь со всеми по очереди, даже с дамой из Казахстана (на обложке ее книги она летит обнаженной по звездному небу). С Эдвардом Шендеровичем из Калифорнии меня пытались свести наши друзья около пяти лет — в результате встретились в Москве.
С 22 октября (среда) начинается серия нелепых поездок на такси. Почему-то каждый раз нам попадаются частники-дагестанцы, которые совсем не знают Москвы и останавливаются у каждого столба проверить карту местности. Литературный музей на Петровке, 28, мы находим: зал опять-таки полон, выступающие сменяют друг друга довольно разношерстным потоком. Вечер ведет невозмутимый Женя Бунимович, представляя публике поэтов: “каждой сестре — по серьге”. Жданов не появился, зато появился Володя Друк, который недавно проснулся и мечтает опохмелиться. Мы оба мечтаем об этом — поэтому читаем быстрее, чем надо, по сокращенной программе. Здесь тоже приготовлен фуршет, радующий глаз. Но и до фуршета нам успевают помочь дружественные “украинцы” (русские поэты Украины), одарив своими книжками и горилкой. Книга Александра Кабанова “Айловьюга” (СПб.: Амфора, 2003) вполне меня очаровывает: “Играла женщина в пивной / за полюбовную зарплату / и поцарапанной спиной / мне улыбалась виновато” (это про пианистку). Потом они убегают на самолет, вскоре мы знакомимся с другим представителем славянской республики. Дмитрий Строцев из Минска произносит слова своих стихов, иногда переходя на кратковременное, но возвышенное пение. “Я хочу быть хорошим / очень хорошим / лучше всех / но я в небо подброшен / кем-то подброшен / жопой вверх”. Говорим ему: “Ваш Гриша Марговский теперь у нас в Нью-Йорке живет, опять женился”. Строцев отвечает, что для Гриши это дело привычное. Ощущается теснота мира и душноватое дыхание глобализации. Товий (Толя) Хархур, знакомый мне лишь по электронной почте, является на этом вечере во плоти. По возвращении на “малую родину” собирается устроить вечер “звуковой поэзии” с участием того же Строцева. Все-таки шашни завязываются, куда им деться? Русско-американская молодая поэзия выступала в “ОГИ” параллельно с нами. Теперь народ подтягивается и оттуда. Мы уходим последними, потому что какой-то пожилой человек, похожий на почетного фрезеровщика, просит у меня листок с антиимперским стишком от лица древних галатов, а потом в течение часа гадает в вестибюле Ласточке по руке.
23 октября, четверг. Библиотека им. Чехова, салон “Классики XXI века”. Наша с Фостером презентация. Утром мы съездили в МГУ с идеями об обмене студентами, но там что-то сдвинулось с графиком встречи. В общем, мы опаздываем и невольно динамим Литературный институт и встречу с его студентами. Мне студенты были бы интересней, чем любые деканы. В свободное от всей этой суеты время мы с Ласточкой пытаемся перевести несколько стихотворений Лизы Барбо — все-таки она первый раз в России (да и стихи хорошие). Выглядит забавно: заскочили домой перекусить, по ходу дела перевели пару строф и т.п. Вообще, жена моя неожиданно становится образчиком писательской супруги. В Университете демонстрирует вполне профессиональные навыки синхронного перевода, при переводе стихов быстрее меня находит соответствующие русские выражения, во время знакомств и встреч тщательно записывает необходимые телефоны в свой органайзер, и вообще на завтра у нее намечен прием у нас дома, куда мы намерены пригласить всех, кого встретим на своем пути. Не исключаю, что она меня, как говорится, жалеет. У меня это уже третье социальное круговращение. Сначала неделя Хобокена, где я организовывал русско-американский семинар, затем десять дней Франкфурта в толчее его книжной ярмарки, затем — Москва. Постоянно перемещаться “с корабля на бал” я не умею. Многие чувствуют себя в людских количествах как рыба в воде, я же совсем отвык от коллективной жизни: не хватает светского лицемерия, вежливости… В общем, для меня с некоторых пор общение с чужими приятными людьми — серьезная работа, которую без полбанки не осилишь. Некий недоумок написал как-то, что я — человек тусовки… Знал бы он, с каким анахоретом имеет дело. Впрочем, за презентацию книги Фостера я не волнуюсь. Дело происходит в Чеховке, для меня месте родном, дружелюбном многие годы. Из Самары приехал Саша Уланов, много переводивший для “Кодекса Запада”, выступление Лизы мы подготовить успели, разложили в холле на столе четыре-пять пачек книг в виде подарка — расхватывают молниеносно. Наверное, знак добрый. Или они хватают любую халяву? В общем, все вполне презентабельно. Зал полный: публика в основном незнакомая, но и знакомых хватает. Переводы Лизы Барбо удостаиваются аплодисментов несколько раз — значит, мы с Ласточкой даже в спешке успели сделать нечто читабельное. Фостер читает долго. Мы с Улановым поочередно читаем свои переводы. Любопытно то, что они делались в течение десяти лет от случая к случаю, и сейчас я могу наблюдать, насколько за это время у меня менялось отношение к тексту: есть вещи совсем буквальные, почти подстрочники, но гораздо больше отсебятины, того, что американцы называют “кардинальным перводом”. К счастью, коллега Фостер такой подход только приветствует. “Фрезеровщик” сегодня тоже в зале — чем-то он вчера вдохновился. В какой-то момент он спрашивает, почему стихи нерифмованные; американцы так всегда пишут? Я отвечаю правду и только правду, и во время перекура он исчезает, разочарованный. Заканчивая вечер, Уланов читает что-то из американского Леонарда Шварца, я — из валлийского Дилана Томаса. Мне эти стихийные, густонаселенные и, конечно, безумноватые стихи — милее. В какой-то степени я обязан Томасу тем, что сбежал из Нью-Йорка в лес, к берегу океана, где прожил с Ласточкой уже почти пять лет. После вечера мы идем русско-американской компанией к Саше Давыдову, замечательному писателю, редактору журнала “Комментарии” на званый ужин. Эти неформальные мероприятия всегда важнее: мы решили делать совместный номер “Талисмана” (журнал Эда) и “Комментариев”. Пока что идея звучит реалистично. Посмотрим, что будет дальше. Американцы завтра утром улетают в Стамбул (надо спать), но Лизу на обратном пути из гостей все подмывает зайти в какой-нибудь бар. Мы так и не узнаем, победил ли ее Фостер здравым смыслом, но на самолет они не опоздали. Достоверно.
24 октября, пятница. Ласточка с матушкой отправляются на рынок за продуктами, я отсыпаюсь и потом полдня трезвоню по телефону. Вечером отправляюсь в “ПирОГИ” на Никольскую, но почему-то выхожу на “Чеховской”. Задумался, что ли? Или наоборот? В любом случае в метро возвращаться не хочется, и поэтому я решаю идти пешком. В момент принятия решения я поскальзываюсь на гололедице и наотмашь падаю на спину, звонко стукаясь головой. Почему-то не больно. Голова — у меня не самое больное место. Я лежу на тротуаре, улыбаясь огонькам кинотетра “Россия”, разглядываю обувь прохожих дам. Мода на длинноносые сапоги здесь уже прошла, в Нью-Йорке еще не началась. Неужели мода действительно приходит из Европы? Ведомый главной загадкой искусства, я поднимаюсь и иду во мрак — как предполагается, в сторону Красной площади. В Европе я недавно был, и она вновь показалась мне лишенной размаха и фантазии. Наверное, я был не в той Европе и вообще не чужд имперского сознания. Энергия сибирских первопроходцев и американских пионеров не так легко выветривается. На этой самодовольной мысли я брякаюсь на лед опять, вновь стукаюсь головой — погодные условия велят мне переменить тему размышлений. Хотя мне не больно, больше биться головой об асфальт не хочется. Я ловлю частника, но тот, проехав двести метров, печально сообщает, что ему, скорее всего, улицы Никольской не найти. Он тоже из Дагестана. Я выражаю ему соболезнования по этому и по всем остальным поводам. Следущий извозчик, хотя он тоже из Дагестана, оказывается предприимчивей и храбрее. Он едет наугад с уверенностью, которая меня восхищает. Я думаю, что в Москве появилась мода на дагестанских таксистов (так же как в Нью-Йорке на сикхов), они должны скоро пообвыкнуться и изучить город. Мой очередной настолько уверен в своей артистичности, что ни в какую не желает спросить направления у прохожих. Нет, и все тут. По ощущению, мы сейчас именно на Никольской, это подтверждают две барышни: причем одна из них в остроносых сапогах. Непостоянство моды разоблачено, хотя в Москве она всегда была чрезмерно настойчива: все носят такое, такое и такое. И ни малейших отступлений. Нью-Йорк в этом смысле свободный город: полное смешение стилей. О, сколько девушек мы потеряли в эмиграции только из-за того, что они не хотели носить длинноносые сапоги и брюки электрических раскрасок!
Вход в “ПирОГИ” спрятан за строительными лесами и тенями мужчин, разговаривающих по мобильным телефонам. Я прихожу как раз в тот момент, когда Андрей Грицман и Юлий Хоменко читать закончили, а Дмитрий Бобышев еще не начал. Таксисты, гололед и станция метро “Чеховская” привели меня в этот подвал именно в момент перекура. Такова судьба. Я здороваюсь со всеми, кого смог узнать, в том числе с коллегой М., который предлагает пройти в бар и выпить пива-водки. Я спрашиваю его, зачем он обматерил мои стихи, когда я просто послал ему в подарок первое попавшееся под руку. “Дареному коню…”, как говорится. Он соглашается с постановкой вопроса, пожимает плечами. Черт, говорит, попутал. Врет, думаю я, — он в них нашел русофобию и богохульство… Но он идет еще дальше, вопрошая: “Зачем вообще нужно писать, когда и так написано столько, что вот-вот польется через край; зачем загромождать информационное поле?” Наверное, он решил, что я его сильно загромождаю. Как иначе, если обращается именно ко мне? Я отвечаю, что, наоборот, никакого загромождения не вижу, что, по-моему, все чисто и голо, лишь ветер гуляет по обломкам, что все это вопрос настроения. Вот у меня сегодня хорошее настроение даже потому, что я сегодня два раза с размаху стукнулся головой, а мне хоть бы что. А ты головой не стукался, поэтому и несешь на себе тяжесть культуры. Вспомни ее свежесть, настаиваю я. Он не отвечает, улыбается и явно о чем-то переживает. Наконец я вспоминаю недавно придуманное объяснение. Знаешь, говорю, я пишу именно потому, что мне в этом информационном поле, очевидно, чего-то не хватает. Мне необходимо заполнить эту лакуну, брешь, хотя бы для того, чтобы чувствовать себя комфортнее. — Вы, американцы, слишком любите комфорт. — Да, я не люблю преодолевать трудности, когда их нет.
Мы слушаем Бобышева минут пятнадцать, до тех пор, пока не звонит Ласточка, сообщающая, что гости уже вполне собираются, а “Германа” все нет. Я шепчу Грицману, чтоб притаскивал к нам всех, кого увидит; впервые за все время в России ловлю таксиста-москвича и через пятнадцать минут прибываю на место. Грицман отлично справляется со своей задачей. У нас получается вполне светский раут — пусть я и выбиваюсь из него своим громким несуразным пением. Ласточка думает сделать из нашей квартиры подобие литературного салона. “Дареному коню…” Начало хорошее: приходят Бунимовичи, Алехин, Кенжеев, Друк, Лена Пахомова с мужем Яковом, Глеб Шульпяков, Юля Немировская (из Америки), Маша Максимова, мои друзья, а также неизвестные персоны. Жена с удовольствием считает гостей после вечеринки, преувеличивая их число. У нее особенная гордость: в Нью-Йорке они с подругой делали gatherings человек на триста. Заканчивается все часов в шесть утра шампанским с цыганским пением. Пошлость — тоже ведущая сила искусства. Она отличается постоянством в отличие от моды. Цыгане крайне консервативны.
25 октября, суббота. В клубе “На Брестской” толчея, в которой дефилирующие поэты говорят друг другу слова прощания и прощения. Я читаю несколько старых стихотворений, потому что помню их наизусть. Пою длинную песню “Полыхнет окно прежней болью…” для Жени Туровской — меня неожиданно растащило на нежность. Помощница Бунимовича Надежда Вишнякова выдает мне подарочный экземпляр водки “Стихотворная”, мы еще немного прощаемся-вращаемся и, наконец, удираем до дома.
Вспоминаю таинственную и нерукотворную ритмику Хельги Ольшванг; подкупающие своей чистотой и отсылающие к моему собственному литературному детству стихи Юли Немировской; дионисийские пляски в произведениях Андрея Таврова, включающие в себя единорогов на русском снегу, музыку Василиска в окружении бабочек и женщин в платьях прозрачных, как вспыхнувший спирт; пронзительное простодушие Игоря Жукова из Иваново и удивительную пластичность образов Екатерины Васильевой (оттуда же)… Вы знаете, и так далее… Я понимаю, что я еще способен принимать и слушать — замечательный итог фестиваля и фестивалей.
Через две недели встречаем в Нью-Йорке жену Андрея Грицмана Лизу, она говорит: “Мой только сейчас от Москвы отошел”. Володя Друк сообщает, что он еще не отошел. Засыпая, я вижу мелькающие лица перед глазами: их имен я не помню, но если начну описывать — Ласточка назовет. От чего мы отходим, черт подери? Ну, не от пьянства же. Не только от пьянства. Просто все мы были исполнены высокой страстью. А быть исполненным высокой страстью слишком долго нельзя. Вот и возвращаемся на землю в порядке кем-то установленной очереди… Сдавая стеклотару…
Ноябрь 2003, Лонг-Айленд