(А. Сорочан, М. Строганов. Обзор журнала «Tolstoy Studies Journal»)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2003
TOLSTOY STUDIES JOURNAL. Vol. I—XIII. New-York; Toronto, 1988—2001. Editors: Kathleen ParthО (I—III), Amy Mandelker (IV—VI), Charles Isenberg (VII—VIII), Donna Tussing Orwin (IX—XIII).
Журнал издается Толстовским обществом, которое было создано в декабре 1987 г. Американской ассоциацией преподавателей славянских и восточноевропейских языков. Тогда президентом общества был Ричард Ф. Густафсон, вице-президентами — Гари Сол Морсон, Кетлин Ф. Парте и Френк Силбаджорис, все они были и членами редколлегии первых выпусков ежегодника, которая впоследствии значительно пополнилась. Первоначально это были не сброшюрованные полосы разномастной компьютерной распечатки, но начиная с IX выпуска журнал приобрел традиционный, стабильный и вполне респектабельный вид.
Эндрю Вэчтел рассказывает, как, будучи на Ахматовских чтениях в Смоленске, «произвел небольшой скандал среди ахматоведов», заявив: «Лучшее, что может произойти с ахматовскими исследованиями в России, — это уничтожение всего архива Ахматовой». Вэчтел считает, что «любовь русских к архивным материалам почти лишает их возможности читать художественные тексты, которыми они интересуются» (IX, 63). После этих слов можно подумать, что журнал является выражением традиционного американского толстоведения, которое занимают не архивные разыскания, а вчитывание в текст и различные интерпретационные методики, тогда как русское толстоведение озабочено прежде всего поиском источников, установлением окончательных редакций и подготовкой Полного собрания сочинений писателя.
Однако при участии американского Толстовского общества были организованы конференции в России и Соединенных Штатах, описаны англоязычные книги в библиотеке Толстого (XIII), шла работа над проектами «Толстой в американских архивах», «Переписка Толстого и американцев». На страницах журнала немалое место уделяется и архивным материалам, с которыми любят работать, оказывается, не только русские исследователи [1].
Структура издания традиционна: статьи и заметки, «круглые столы», посвященные обсуждению толстоведческих монографий, библиографический раздел, в котором первоначально печатались отзывы лишь на отдельные западные публикации, а позднее стали появляться и сообщения о российских (но только московских и яснополянских) изданиях. В своей «западной» части этот раздел является ценным пособием для российских публикаций. В последние годы в журнале появились разделы архивных исследований, изучения Толстого в России и других странах (здесь опубликована статья Л.Д. Опульской о подготовке Полного собрания Толстого: IX). Но основным остается раздел исследований, содержание которого станет основной темой нашего обзора.
В первом номере появилась теоретическая публикация, определившая всю политику издания, хотя оживленная полемика с ней возобновляется из года в год. Это статья Гари Сола Морсона «Прозаика в “Анне Карениной”». Понятие «prosaics» вводится Морсоном как антитеза всем системам, предлагающим «универсальные ключи» к истолкованию фактов культуры [2]. Для Морсона прозаика — это способ борьбы с тем, что в американском литературоведении принято называть семиотическим тоталитаризмом; она основана на тезисе: «…фундаментальное состояние мира — хаос, и <…> хотя порядок может существовать, но он не обязательно существует» (I, с. 1); это реакция на все концепции от марксизма до фрейдизма, предполагающие скрытые за каждым явлением закономерности. Морсон утверждает, что «наиболее важные события в истории, культуре и духовной жизни — самые обычные и прозаические, которых мы не замечаем именно по причине обыденности» (I, с. 2). Прозаика противопоставлена поэтике (poetics): «Согласно традиционной поэтике, проза есть поэзия, лишенная некоторых поэтических качеств и наделенная некоторыми непоэтическими; точно так же можно определить всех млекопитающих как рептилий, но теплокровных и не яйцекладущих» (I, с. 5)[3]. Теория Бахтина, центральным звеном которой является роман, становится первообразом прозаики, а «Война и мир» Толстого — архетипическим прозаическим (в новом смысле слова) текстом [4]. В рассматриваемой же программной статье система прозаики применяется к «Анне Карениной».
«Если героем книги можно считать тот персонаж, который в наибольшей мере выражает центральные для данного текста ценности, тогда героиня “Анны Карениной” — Долли» (I, с. 4). С ней ничего не происходит — это верно, но «там, где есть сюжет, подлинной жизни нет» (I, с. 5). Сам Толстой неоднократно говорил: «У счастливых людей нет истории». Поэтому фраза о «счастливых семействах» с точки зрения ценностей прозаики легко объяснима. Счастье не есть идиллия; идиллия, понимает в конце концов Левин, так же фальшива, как и драма; счастье же «прозаично и обыкновенно» (I, с. 5).
Антигероем (и если угодно, злодеем) с точки зрения прозаики является в романе Стива [5]: «Зло — это самая знакомая вещь в мире. Мы встречаем врага, и он — это мы». Первым, кто сходным образом оценил его, был Достоевский («Дневник писателя», февраль 1877). Но Толстой и Достоевский, по Морсону, по-разному понимали «обыкновенность» зла: «Для Достоевского зло обычно, ибо мы все подсознательно к нему стремимся; для Толстого зло ближе к преступному попустительству» (I, с. 6). Анна — сестра антигероя, она подобна ему во всем, кроме того, что способна чувствовать свою вину. Ее история — погружение в мир, где все имеет значение, «она становится идеальной сторонницей семиотического тоталитаризма» (I, с. 8). С точки зрения прозаики роман выстроен как осуждение главной героини, и ошибка большинства читателей состоит в том, что они «принимают за объективные описания» то, что на самом деле выражает «субъективные впечатления» Анны (I, с. 9). В англоязычной традиции роман Толстого в наибольшей степени соответствует «агрессивно прозаическим» книгам Э. Троллопа, на что указывает Морсон. Троллоп и Толстой дают нам «образование в области прозаической этики» (I, с. 11). Преобладание конкретных обстоятельств над философскими схемами демонстрируется в финале романа (диалог Кознышева с Левиным), и в этом Морсон видит основную этическую задачу «Анны Карениной».
Тезисы Морсона спровоцировали ряд дискуссий [6] и отразились во многих публикациях журнала. Содержательными, в частности, были «круглые столы» по книгам Р. Силбаджориса «Эстетика Толстого и его творчество» (IV) и К. Фойер «Генезис “Войны и мира”» (IX) [7]. Но большинство материалов посвящено нескольким магистральным темам, занимающим североамериканское толстоведение. Три специальных выпуска вполне адекватно отражают этот спектр, поэтому основные темы издания мы и рассмотрим в трех разделах.
Толстой и зарубежный мир
В специальном (пятом) томе журнала изучается воздействие Толстого на модернистов (Галя Димент. «Толстой и Блумсбери») и западных мыслителей (Роберт Эдвардс. «Толстой и Джон Дьюи: Прагматизм и прозаика» — Дьюи о Толстом-мыслителе). Филип Роджерс в работе «“Гамлет” Толстого» доказывает, что причиной негативных отзывов Толстого о пьесе Шекспира была не проблематика трагедии, но искусственность языка, чему посвящены заметки Толстого на полях пьесы (впервые — в переводе на английский язык — они публикуются в приложении: V, с. 61—64; оригинал в Ясной Поляне). Томас Барран в статье «Политические взгляды Руссо и трактат Толстого “Что такое искусство?”» обращается к трактату Руссо «Об общественном договоре», который соотносили ранее с трактатом «Так что же нам делать?». Его вывод: эстетические и политические воззрения позднего Толстого теснейшим образом связаны с идеей «невозможности человеческой коммуникации» (V, с. 12) [8]. За темным заглавием статьи Хью Маклин «Бог Руссо и Толстого» скрывается сравнение не столько их религиозных воззрений в целом, сколько взглядов Руссо и Толстого на молитву (IX). Наиболее руссоистские молитвы Маклин обнаруживает в дневниковых текстах Толстого 1850-х гг.; позднему Толстому были чужды «рационалистические» взгляды Руссо [9].
Мартин Бидни в статье «“Три смерти” и “Как умирают люди”: Интуиция и логика у Толстого и Золя» обнаруживает в их текстах много параллелей. Но французский натуралист изображает смерть «классово»; Золя занимается расслоением буржуазии; у Толстого «идеализация естественной смерти» (VII, с. 13) обусловлена не только социально, но и морально [10].
Обстоятельно и фактически документировано исследование Энн Храски «Призраки в саду: Анна Радклиф и “Детство”, “Отрочество”, “Юность” Толстого». Хотя имя Радклиф появляется только в черновой редакции «Детства», но «Удольфские тайны» и «Итальянец» присутствуют в сознании Толстого. Достоевский был напуган «Удольфскими тайнами», Толстой видел в них много забавного. Постоянно варьируемая Радклиф тема исчезнувшей матери имеет для повести Толстого особую актуальность: «запретное открытие» Николеньки действительно сходно с опытом Эмили. Ужасы Удольфо повторяются и в счастливом «Детстве», и в куда менее счастливом «Отрочестве». В «Юности» они уже не нужны: здесь Николенька Иртеньев и без того несчастлив. Место Радклиф в его чтении занимают Эжен Сю и Поль Феваль с другими: парижскими, лондонскими «тайнами». Чтение героя воздействует на нарративную стратегию трилогии, но Толстой «сосредоточивается на положительных эмоциях, сублимируя готический ужас на уровне сюжета» (IX, с. 8).
Приоритетным для американских исследователей остается восприятие Толстого авторами ХХ в. Даже анализ трансформаций, которые претерпевают исторические сюжеты Геродота в «Азбуке» Толстого, не любившего, как известно, явно выраженную мораль, обязательную у греческих историков, С.Дж.Г. Тернер начинает («Толстой и Геродот») с отсылки к роману Майкла Ондаатже «Английский пациент», по которому снят известный фильм (XI, с. 55). В этом «раскрученном» романе действительно много реминисценций из Геродота и поменьше — из Толстого, что и спровоцировало интерес исследователя к теме.
Статья Хью Маклина «Хемингуэй и Толстой: Боксерский поединок» в соответствии с известным высказыванием Хемингуэя построена как боксерский поединок в шести раундах, в котором победу по очкам одерживает Толстой: изменение отношения Хемингуэя к Толстому показывает степень востребованности русской классики писателями первой половины ХХ в.
В ежегоднике с течением времени все большее внимание уделяется фактическим свидетельствам общения Толстого с деятелями западной культуры: компаративистские штудии сменяются биографическими и историческими. Содержание статьи Роберта Эдвардса выражено в заглавии: «Толстой и Элис Б. Стокхэм: Влияние “Токологии” на “Крейцерову сонату”». Толстой, как известно, написал предисловие к книге Стокхэм «Токология, или Наука о рождении детей» (перевод его на английский язык дан в приложении: VI, с. 105–106) и неоднократно выражал интерес к этому учению. Со своей стороны, Стокхэм, посетившая Ясную Поляну в 1889 г., оставила мемуары «Толстой: человек мира» (Tolstoi: Man of Peace. Chicago, 1900), хотя фактическая точность их вызывает у Эдвардса сомнения: знакомство Стокхэм с Толстым было очень поверхностным. Стокхэм не проповедует полного воздержания в половой жизни и не считает брак формой проституции, что вызвало возражение Толстого. Но отдельные идеи, почерпнутые в «Токологии», отразились в «Крейцеровой сонате».
Вообще, интерес к «Крейцеровой сонате» весьма показателен. До сих пор не учтены многие идеологические источники этого многослойного текста и многие отклики на него. Поэтому вне зависимости от фактической доказательности того или иного исследования само привлечение внимания к новым материалам оказывается очень важным [11]. Уильям Никелл в статье «Двое станут одним: Толстой в “компании” с Элизой Вернс и Генри Паркхерстом» подробнейшим образом (с публикацией ряда архивных материалов) рассматривает отношения Толстого и этих авторов книги «Диана». Дианизм — учение об упрощении всей частной жизни человека — стал своеобразным откликом на «Крейцерову сонату», подтверждающим мысль, что драму легко превратить в фарс. Используя новую орфографическую систему (по сути, аналог фонетического письма), дианисты претендовали на звание «реформаторов мира» и считали Толстого «коллегой» и «наставником» (VI, с. 128—130). На самом деле программа «сублимированной сексуальности» совершенно не соответствовала взглядам Толстого (VI, с. 123). Попытки автора «Крейцеровой сонаты» трансформировать дианизм в нечто более приемлемое нашли отражение в статье Толстого «Об отношениях между полами» (перевод на английский язык, сделанный Р. Эдвардсом, опубликован в приложении к статье). Вся история о «сексуальных батареях» Паркхерста и повести Толстого напоминает анекдот. Кажется, западные собеседники Толстого были или шарлатанами, или просто недалекими людьми.
Впрочем, в следующих номерах журнала появляются материалы о более респектабельных представителях западной интеллигенции, встречавшихся с русским писателем. Такова, в частности, статья «Рафаэль Левенфельд, первый биограф Толстого: Заметки, представленные в Ясной Поляне 30 сентября 1998». Текст написан правнуком Левенфельда Питером Г. Крэйном. Публикации не хватает академической основательности; но в ней содержится немало любопытных деталей и редкие фотографии. В частности, дается убедительное объяснение, почему Левенфельд не завершил второй том биографии Толстого. Второй визит в Ясную Поляну в 1898 г. оказался вынужденно кратким, биограф слишком во многом расходился с Толстым и слишком явственно выражал свое сочувствие Софье Андреевне, что превосходно документировано их неизвестной ранее перепиской. Бесспорно интересны и подробности жизни самого Левенфельда, лингвиста, создателя «народного театра» и защитника прав национальных меньшинств.
Столь же любопытной фигурой предстает и профессор политической экономии в Университете Торонто Джеймс Мейвор в работе Галины Алексеевой «Лев Толстой и Джеймс Мейвор» (X). В данном случае поводом к общению послужил внешне сравнительно частный вопрос об эмиграции духоборов в Канаду, но каждому, знакомому с биографией Толстого, известно, какое место этот вопрос занимал в его жизни в 1890-х гг. К опубликованным воспоминаниям Мэвора (My Windows on the Street of the World. L., Toronto, N.Y., 1923) в статье добавлены интересные материалы из фондов яснополянского музея. В статье «Толстой и дело Шкарвана» Питер Брок показывает, как следование толстовскому «движению из духовной тьмы к свету» (XIII, с. 5) приводит словацкого офицера Шкаврана к отказу от службы и громкому судебному делу. Типичность истории свидетельствует о распространении толстовских идей во всем мире.
Тема «Толстой и Восток» на страницах журнала представлена гораздо меньшим числом публикаций. В работе «Толстовское непротивление: Преимущество ничегонеделания» Майкл Деннер, разбирая соотношение идей даосизма, протестантизма и православия в философии Толстого, определяет «план уничтожения всех правительств неделанием» как «революцию Ивана-дурака» (XIII, с. 18). Такое мнение выглядит недостаточно аргументированным, а отношение Толстого к философии Лао-Цзы (да и к самой книге «Дао дэ цзин») куда сложнее предложенной исследователем схемы, сводящейся к нескольким номинативным категориям: целибат, анархия, эсхатология и проч.
В журнале также опубликованы две статьи Драгана Миливоевича о Толстом и буддизме [12]. В статье «Взгляды Толстого на буддизм» четыре толстовских критерия истинной религии (всеобщность, разумность, практичность и закон причин и следствий) соотносятся с буддийской доктриной. Рассматривая тексты Толстого от «Исповеди» до «Глаз Куналы», исследователь демонстрирует, как Толстой осваивал и приспосабливал учение буддизма. Особое внимание уделяется толстовскому сопоставлению буддизма и раннего христианства и воплощению концепции единства жизни и законов кармы в рассказе Толстого «Это ты». Миливоевич показывает, что положительное отношение Толстого к ценностям раннего буддизма сочеталось с критикой позднейших «извращений» религии; того же мнения придерживались и современники Толстого, специалисты по восточным религиям Макс Мюллер и Эмиль Бюрнуф. «Несогласие с нигилизмом и пессимизмом буддизма» у Толстого сочеталось с принятием концепции ненасилия и кармического закона (III, с. 74).
Этот справедливый вывод исследователя, впрочем, не отменяет ряда вопросов, которые были поставлены в журнале в рецензии Ричарда Ф. Густафсона на отдельное издание трудов Миливоевича и его единомышленников (Milivojevic Dragan. Leo Tolstoy and The Oriental Religious Heritage. Boulder, 1998; на самом деле книга является коллективной монографией, в создании которой Миливоевич принимал наиболее активное участие). Густафсон указывает, что самым уязвимым местом книги является вопрос об источниках, которыми мог пользоваться писатель, так как на территории России буряты и калмыки исповедовали буддизм иных школ (Махаяна, Ваджраяна), нежели те, которые были известны на Западе и терминологией которых обычно оперирует Миливоевич (XI, с. 123–124). Вопрос о знакомстве Толстого с источниками буддизма и с буддистами остается открытым, как и вопрос о понятийных категориях, которыми оперировал писатель. Пока не будет преодолен барьер между материалом и исследователем, серьезного решения вопроса об отношении Толстого к восточным религиозным философиям ждать не приходится.
Толстой и сексуальность
Есть соблазн отнестись к этой теме снисходительно, увидеть в ней только запоздалые попытки фрейдизма осмыслить литературные тексты XIX в., поскольку ряд материалов журнала дает повод именно к такому отношению. В частности, Даниэль Ранкур-Лаферьер, автор книги «Толстой на кушетке» [13], свои психоаналитические штудии посвящает Пьеру Безухову. В статье «Элен как доэдипово самоотождествление» он отталкивается от эпизода на вечере у Шерер, когда Пьер был очарован бюстом Элен. «Инфантильный характер» Безухова создает неплохую основу для психоаналитических медитаций. Слова Толстого о том, что Пьер «невольно различал живую прелесть ее плеч и шеи <…> ему стоило немного нагнуться, чтобы прикоснуться до нее» (т. I, ч. 3, гл. I), подготавливают репрезентацию Элен как фигуры материнской. «Инфантилизм» героя очевиден исследователю, когда «Пьер испытывает трудности в дифференциации себя и Элен, объекта идеализации и растущего сексуального желания» (II, с. 45). Сходство двух героев (предшествующий сексуальный опыт, французские имена и проч.) оказывается основой для преэдипова отождествления. Мысль о сексе с Элен вызывает у Пьера чувство вины, мысль о разводе-разделении ведет к вспышке насилия — все это подтверждает фрейдистский взгляд на поведение героя, детерминируемое эдиповым комплексом. В конце концов там, где была раньше «хорошая грудь», идеализированная инфантильным Пьером, теперь оказывается «дурная грудь», и это «провоцирует акт агрессии» (II, с. 50; автор использует терминологию Мелани Клейн). С точки зрения чистого фрейдизма все это, может быть, и имеет некоторый смысл. Но сам Толстой всячески подчеркивает неспособность Элен быть матерью; да и женственность ее — это женственность «мраморной статуи». С однозначно выраженной авторской позицией спорить трудно, и рассуждения о бюсте Элен представляются несколько надуманными [14].
Однако редактор журнала недаром хотел назвать тематический выпуск «Толстой и сексуальности» (VI, с. i). Помимо канонического фрейдистского подхода в выпуске представлены иные, более современные. Позиция редакции, пожалуй, в наибольшей мере отражена в работе Рональда Леблана «Неприятные удовольствия: Толстой, еда и секс», где автор демонстрирует, что еда и связанные с ней метафоры играют в прозе Толстого не меньшую роль, чем у Гоголя: «Но там, где в мире Гоголя человек должен выбирать между едой и сексом, в мире Толстого он может наслаждаться тем и другим» (VI, с. 1). Еда, к примеру в «Анне Карениной», не отменяет сексуальных наслаждений, а дополняет их (подробный анализ сцены обеда Левина и Облонского подтверждает это).
Далее Леблан прослеживает путь Толстого от воспевания плоти к отрицанию плотских наслаждений: гастрономических и сексуальных. Уже в «Казаках» Толстой показывает светлые и темные стороны проявления сексуальной энергии. В «Войне и мире» «терапевтический взгляд Толстого на брак спасает героиню [Наташу Ростову] от чувственных излишеств, давая ей урок моральной и эмоциональной дисциплины» (VI, с. 9). Характеризуя толстовское восприятие «животного и чувственного» как «темного и злого», Леблан практически сходится с Морсоном: в случае Анны и Стивы «объекты гастрономического желания служат метафорами растущего сексуального аппетита» (VI, с. 15). Отсюда уже один шаг до утверждения сексуального («Крейцерова соната») и гастрономического («Первая ступень») аскетизма. Вегетарианству «аскетическому» сопутствует «эстетическое» вегетарианство: взгляды Толстого на еду и секс меняются параллельно со взглядами на искусство (VI, с. 21—24). Впрочем, в реальной жизни обуздание желаний оказалось почти невозможным. В последнем параграфе своей объемной работы Леблан обращается к свидетельствам о последних десятилетиях жизни Толстого, указывая на его «неспособность исключить плотские удовольствия, которые так влекли его» (VI, с. 29).
Статья Энтони Анемона «Гендер, жанр и имперский дискурс в “Казаках” Толстого» является одним из сравнительно редких обращений авторов журнала к раннему творчеству Толстого [15]. И — весьма отрадное, так как статья действительно позволяет по-новому взглянуть на давно знакомый текст. Взамен руссоистского противопоставления природы и культуры, «благородных дикарей» (казаков) и носителей «городского сознания» Анемон предлагает более сложную схему. Отвергая принципы «семиотического тоталитаризма», он обоснованно указывает: «…казаки являются благородными дикарями только в воображении Оленина» (VI, с. 48). Включение в эту систему чеченцев как особой группы разрушает напряженную бинарность, так как для казаков носители «городского сознания» — это пришельцы и едва ли не захватчики, а чеченцы — старинные соседи (хоть и иноверцы). Более спорно утверждение, что противопоставления сердца и разума, личности и общества и др. относятся только к Руссо, но никак не к Толстому, хотя и здесь есть продуктивные наблюдения. Анализируя мечты Оленина о Кавказе, Анемон раскрывает их литературный характер: идеалом для него является не природа, а культура, не реальный Кавказ, а романтический мир Марлинского и Пушкина. «Язык и логика не только раскрывают мифическую природу оленинского видения Кавказа, но и отрицают саму возможность дихотомии природа/культура» (VI, с. 61). Первая часть этого «иконоборческого» вывода выглядит убедительной; вторая — сомнительной.
Строя свою статью в виде иллюстрации тезиса «все гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд», Анемон раскрывает релятивистские основы характерологии «Казаков». Для Оленина Ерошка — воплощение основных качеств казачества, а для самих казаков — шут. Белецкий для Оленина — антигерой, воплощение «культуры», а для казаков он — свой. Сравнивая сексуальную мораль казаков и дворян, автор показывает, насколько спорно превосходство природы над культурой, которое все критики априорно считали центральной мыслью повести.
Лиза Кнапп в статье «Толстой о музыкальном мимесисе: Эстетика и эротика Платона в “Крейцеровой сонате”» анализирует связь повести Толстого с диалогом «Республика»: запреты на секс, искусство и проч. — и с самой формой позднего сократического диалога. Забавная деталь: герой рассуждает о запрете на все «стимуляторы», попивая чай в поезде, — приводит ее к мысли, что и «Позднышев и Толстой, несмотря на их слова, неспособны исключить эти элементы из своей реальности» (IV, с. 40).
«Анна Каренина»
Основная часть статей журнала посвящена второму из великих романов Толстого. В ежегоднике опубликованы списки диссертаций по творчеству Толстого, защищенных в США и Канаде за 1913—1996 (IX) и в России за 1941—1997 гг. (X). Списки весьма подробные и исключительно полезные не только для толстоведов, но не о них сейчас речь. Как выясняется, компаративным штудиям посвящены 30 диссертаций американских толстоведов, «Войне и миру» — 4, «Анне Карениной» всего одна; в России соотнесение иное: соответственно 29, 28 и 12. Но пишут об «Анне Карениной» в Америке значительно больше.
Рейтинг диссертационных тем можно объяснить зависимостью от внешних причин, но было бы наивно объяснять рейтинг «Анны Карениной» в качестве лидирующей темы «Толстовского журнала» тем, что «мысль семейная» оказывается американским исследователям ближе «мысли народной», хотя это и легко вписывалось бы в наш американский миф. Другое, с ходу приходящее в голову объяснение этого явления: «Анна Каренина» как самый «достоевский» роман Толстого — тоже кажется недостаточным в силу своей тривиальности. Но наличие каких-то внутренних причин, несомненно, есть, и они, конечно, играют свою роль в научном освещении романа.
В работе «Феминистская критика и “Анна Каренина”» Эми Манделкер анализирует различные гендерные интерпретации толстовского романа, которые распадаются на две группы. Первая ориентирована на фрейдистскую модель; здесь в основу прочтения «Анны Карениной» положен тезис, что «каждый отец мечтает соблазнить собственную дочь <…> Бессознательная любовь Толстого к Анне придает ей силу и значение мифологической героини» (III, с. 84) [16]. Другая группа представителей феминистской критики отрицает героический статус Анны. Рассматривая разные интерпретации Анны: жертва общества, воплощение деструктивной силы сексуальной страсти, фантазия Вронского, — Мэри Эванс, например, указывает на моральную амбивалентность характера Анны и на саморазрушительные тенденции в ее характере [17]. Но представители обеих этих групп сходятся в одном: «Исторически падение Анны обобщено и упрощено маскулинным критическим прочтением» (III, с. 85). Указывается в работе и другая точка пересечения всех феминистских прочтений романа. Рассуждая о взглядах Толстого на женский вопрос, Эванс и Армстронг повторяют общие места критики 1870-х гг., «автоматически помещая Толстого в число ультраконсерваторов» (III, с. 87). Известная эпиграмма Некрасова «Толстой, ты доказал с уменьем и талантом…» удивительным образом корреспондирует с ультрасовременной феминистской критикой. Даже там, где текст романа дает возможность проблематизировать воззрения Толстого на семью и брак, увидеть их содержательность и глубину, исследователи предпочитают обходиться биографическими свидетельствами и публицистическими выступлениями, подтверждающими традиционную точку зрения. В результате этого все спорные вопросы от эпиграфа до финала романа феминистская критика решает до примитивного просто: «Левин делает правильный выбор и продолжает жить, Анна делает неправильный и умирает» (III, с. 90) [18]. Выводы же самой Манделкер еще раз свидетельствуют о неприятии семиотического тоталитаризма: «В рамках идеологической критики <…> необходимо принять Анну на ее условиях, в круг которых гендер входит как субстанциальный элемент, но элемент, который не должен “субстанциализировать” героиню» (III, 103). Но принятие половых ролей и стереотипов не решает задачи прочтения романа [19].
В статье Зинаиды Вагановой «Пушкин, Толстой и потлач: Экономия утрат в “Анне Карениной”» обращение к теории потлача [20] обновляет прочтение «Египетских ночей» Пушкина и романа Толстого. «Как солнце разрушает себя, давая нам необходимую энергию, — пишет Ваганова, — так женщина, наделенная природой избыточной энергией, отдает себя, подобно солнцу, постоянно и неизбежно» (VII, с. 19). Клеопатра «дарит себя», но условием получения этого дара становится большая плата — жизнь (та же тема варьируется в наброске «<Гости съезжались на дачу>»). У Толстого переработка этих тем еще более тесно связывает экономические и моральные установки. Избыток энергии признается ключом к характерам Анны и Клеопатры, однако социальная оценка этого качества вариативна. Мир Толстого более «коммерциализован», и в нем героям, чуждым производственных ценностей, не прощаются романтические эксцессы. Толстой «отвергает экономию утрат Анны, основанную на гордости, и принимает идею абсолютной и безусловной самоотдачи в ее моральной значимости» (VII, с. 28). На смену крайним формам потлача предлагается «Божественный путь», которым пытается идти Левин. Однако автор достаточно произвольно интерпретирует потлач как требование расплаты; гораздо корректнее говорить об ожидании ответного дара. Клеопатра же не «дарит» себя, но публично продает, в чем и состоит вызывающая дерзость ее поступка [21].
Статья Владимира Гольштейна носит весьма интригующее название — «Синдром Питера Пэна у Анны Карениной». Конечно, героя сказки Джеймса Барри и Анну Каренину исследователь не сопоставляет; зато соотносит Анну с Николенькой Иртеньевым и Вертером (X, с. 32—37). Гольштейн опровергает традиционное мнение, что Толстой изобразил детство как золотой век. «Детское» в Анне — отнюдь не синоним «хорошего». «Боязнь вырасти», от которой избавлена Наташа, ведет Анну к трагическому финалу. Здесь вроде бы все правильно, кроме одного: Толстой «Питера Пэна» (1904), кажется, не читал.
Нередко в журнале анализ даже незначительных на первый взгляд подробностей ведет к обширным выводам. Так, Курт Уиткомб в статье «Сопротивление естественному в “Анне Карениной”» начинает с анализа употребления в романе глагольных форм «образуется», «определится», «устроится» и т.д. Все они, по мнению исследователя, негативно маркированы и выражают ту пассивность, что связана с апатией и эгоизмом. Толстой вкладывает эти слова в уста «ложных пророков» (VII, с. 32). Впрочем, крестьянская поговорка «что Бог даст» маркирована у Толстого иначе, и граница между фатализмом и «этическими ценностями» романиста становится тем более спорной, чем заманчивее обобщения автора.
Изучение «Анны Карениной» не сводится только к построению «глобальных» концепций прочтения романа. Статья Дэвида Слоана «Наследие Пушкина в “Анне Карениной”» посвящена связям романа с началом незавершенного произведения Пушкина «<Гости съезжались на дачу>», но не только и не столько сюжетным параллелям (этому уделялось внимание и раньше), сколько специфике изображения микрокосма у Пушкина и Толстого: «”Анна Каренина” — это роман о распаде общества на изолированные группы, утратившие общие ценности» (IV, с. 9). Ту же самую нестабильность сходными средствами изображает и Пушкин. При этом сама Анна напоминает и Вольскую, и Татьяну Ларину: «Как и Татьяна, Анна входит в вычитанный мир и проецирует этот мир на реальность вокруг себя <…> Модель Татьяны — сентиментальный роман, модель Анны — трагедия» (IV, с. 13—14; впрочем, Анна читает в основном романы викторианской эпохи). Апелляции обеих героинь к судьбе служат подтверждением данного тезиса: «Страсть Анны к эстетизации жизни является анахронизмом, уводящим в пушкинскую эпоху, когда <…> поэтическое вдохновение торжествовало над прагматическим знанием жизни» (IV, с. 19). «Рыцарь» Вронский — воплощение анахронизма, знак ушедшей эпохи. Визит к Михайлову кажется Слоану катализатором «пушкинского подтекста»: художник способен «поддерживать баланс случайного и намеренного. Ошибка Анны в нарушении этого баланса, во введении жизни в русло предопределения» (IV, с. 19). Пушкинские наброски и роман «Евгений Онегин» кажутся Слоану несомненным прообразом этой толстовской идеи.
Вообще сцена в мастерской художника — едва ли не самая востребованная в самом востребованном романе. Светлана Евдокимова в статье «Рисунок и грязное пятно: Творчество и интерпретация в “Анне Карениной”», рассматривая воплощение толстовской теории искусства в образе Михайлова, избегает анализа реальных прообразов. Имя Н.Н. Ге не упоминается, хотя именно в переписке с ним, в обсуждении его картин выкристаллизовалась теория Толстого. «Пока Михайлов работает над картиной, он продолжает интерпретировать ее» (VII, с. 37); свои интерпретации дают и посетители мастерской. Автор статьи подчиняется воздействию текста и превращает анализ в бесконечную интерпретацию замкнутого на себя фрагмента — весьма интересную, но не более. Тривиальное сопоставление Толстого и Ге кажется более оправданным, чем совершенно неожиданное сравнение писем Толстого и текста «Анны Карениной» с трактатами Леонардо да Винчи (VII, с. 39—40). В этой ситуации единственным «хорошим читателем» предсказуемо оказывается Левин, «способный присоединиться к творческому процессу, инициированному художником» (VII, с. 42).
Сходную операцию проделывает и Эми Манделкер в статье «Показать как пример и осудить: феноменология зрения в “Анне Карениной”». То, как видят Анну другие персонажи, соотносится с тем, как видят они картину Михайлова на сюжет из Евангелия от Иоанна. Общение художника и читателей/зрителей справедливо уподобляется «универсальному единению человечества в христианской любви» (VIII, с. 57).
Джина Коварски в работе «Мимезис и моральное образование в “Анне Карениной”» рассматривает «этическое измерение эстетического опыта» (VIII, с. 61) в двух сценах: эпизод в мастерской и встреча Левина с Анной. Акцент в статье постепенно переносится с воспитания читателя (формирование мнения о Стиве и Анне) на воспитание героя. Картина Михайлова является нравственно-эстетическим компасом для всего романа, определяя близость героя к одному из полюсов: либо уклонение от ответственности, либо принятие ответственности на себя. Так создается очередная модель в стилистике «семиотического тоталитаризма» — на сей раз на основе прочтения отдельных эпизодов.
Анализу прозаики посвящена работа Лизы Кнапп «Имения Покровское и Воздвиженское: “Лабиринт сцеплений” в “Анне Карениной” Толстого». Бесконечность этих сцеплений в прозе Толстого действительно очевидна. Может быть, оценка героев, обитателей этих имений, как «узников в лабиринте» кому-то покажется постмодернистской игрой, но в целом обилие параллелей, обнаруженных автором статьи, поражает. «Ад» Воздвиженского Анны и Вронского и «рай» Покровского Китти и Левина тесно связаны — и сходствами, и различиями: Покров Пресвятой Богородицы символизирует защиту героев, а Воздвиженье Креста Господня — казнь и наказание. Прочтение детали «красный мешочек Анны» как символа казни создано в оппозиции психосексуальному ее истолкованию как «хранилища желаний» [22]. В результате сопоставления романа с поэзией Тютчева и Фета (что уже неоднократно делалось, впрочем) Кнапп приходит к выводу, что «прозаические романы Толстого могут читаться как поэзия» (VIII, с. 95), но трактует она «Анну Каренину» с помощью категорий прозаики [23].
Немалое внимание исследователей привлекает и сон Облонского. Йен Сэйлор в статье «”Анна Каренина” и “Дон Жуан”: Мотив мести в сне Облонского» (VIII) раскрывает «моцартовский», «дон-жуановский» подтекст в этом видении. Джеймс Райс в статье «Некоторые наблюдения над сном Стивы» дает его фрейдистский анализ, сопоставляя многочисленные варианты эпизода, он раскрывает движение авторской мысли: от гедонистического сна Алябина до «тревожного» (слово Толстого) сна Облонского (VIII, с. 117—125).
В журнале впервые публикуются (в переводе Уильяма М. Тодда III на английский язык) фрагменты из дневников князя Владимира Михайловича Голицына (1847—1931; русский оригинал — РГБ), отразившие изменение отношения к «Анне Карениной» по мере публикации романа в «Русском вестнике» (VIII). Не обойдена вниманием и вечная проблема «Левин или Лёвин?»: Алексис Климов приводит слова Александры Львовны Толстой: «У нас дома все говорили Левин» (XI, с. 110), — и это кажется ему вполне достаточным для однозначного решения.
Вот, в коротких словах, основная проблематика журнала. Нет, это еще не все: в журнале представлены статьи, поднимающие и лингвистические проблемы — правда, достаточно редко. Хью Маклин («Какая “Анна” по-английски?») сопоставляет английские переводы «Анны Карениной» и подвергает сомнению аутентичность наиболее авторитетного перевода Луизы и Элмера Мод, иллюстрируя свои сомнения сравнением с пятью другими вариантами (XIII). Гарри Йен в статье «О стиле народных рассказов» анализирует стилистически маркированную инверсию — «mutatis mutandis» в рассказе «Где любовь, там и Бог» (Х, с. 46—48). Лиза Кнапп — «Язык и смерть в “Детстве” и “Отрочестве” Толстого: Руссо и юродивый» (X) — устанавливает связь лингвистической проблематики с «лабиринтом сцеплений». Речь юродивого Гриши, противопоставленная «нормальному» языку, представляет в повести Толстого своеобразную реализацию приема остранения. Взаимоотношения мысли и языка, которые Толстой осмыслял первоначально в руссоистском контексте, привели его впоследствии к постановке этих вопросов в контексте современных ему философских знаний. Перед лицом смерти язык, как говорится, «немеет». Речь юродивого, лишенная четкости и связности, вскрывает тот лабиринт, что не фиксируется «правильным» языком в обычных обстоятельствах.
Но и это не все, потому что главное заключается в том, что создан и издается узкопрофессиональный журнал, который обеспечивает нормальное функционирование целой отрасли американской русистики. В те годы, когда в нашем отечестве толстоведение стало сходить практически на нет, американские коллеги двигали его вперед с невероятной активностью.
Статья Ирины Паперно «”Кто, что я?”: Толстой в его дневниках» посвящена «нарративной утопии Толстого — воплотить себя в книгу» (XI, с. 49). Утопии хороши тем, что дают масштаб для измерения неутопичных проектов. Это — намек на общую оценку «Толстовского журнала».
Проекты Толстовского общества реализуются и в электронной форме. На сайте Университета Торонто существует объемная страница общества (www.utoronto.ca/tolstoy), где помещены указатель статей по всем томам журнала и информация о новых толстоведческих проектах. Также здесь имеется галерея изображений Толстого и раздел «Толстой в кино» со статьей и подробной фильмографией. На сайте размещена информация о только что вышедшем четырнадцатом номере журнала, свидетельствующая, что североамериканское толстоведение живет и процветает.
А. Сорочан, М. Строганов
1) Ряд архивных публикаций изначально был адресован российскому читателю. «Письма Н.Н. Страхова к Толстому (1894—1896)» (XI) подготовлены Эндрю Донсковым для «Литературного наследства»; работа В. Щербакова «Неизвестный источник “Войны и мира”» (IX) появилась первоначально в «НЛО» (1996. № 21).
2) Опрозаикесм. также: Morson Gary Saul, Emerson Caryl. Mikhail Bakhtin: Creation of a Prosaiks. Stanford, 1990. Вся эта теория является модификацией бахтинской концепции полифонизма как отсутствия идеологического центра, который позволял бы концептуально объяснять факты культуры.
В этой связи американским толстоведам пришлось провести довольно сложную процедуру «реабилитации» Толстого; см. статью Дэвида Слоана «Защита Толстого от Бахтина: Издательская политика» (XIII). В этом же плане следует рассматривать и более раннюю публикацию Гали Димент, одного из активнейших борцов с семантическим тоталитаризмом. Димент вступает в полемику со сторонниками дихотомии Толстой или Достоевский. «Бродский обвинял Толстого в создании социалистического реализма, Набоков, напротив, считал автора “Смерти Ивана Ильича” “предтечей русского модернизма”», но истина — где-то посредине (III, с. 80). Отзывы модернистов (Джойса, В. Вулф, Кафки и др.), приводимые в статье, свидетельствуют о бесперспективности жестких противопоставлений, а эта полемическая заметка может рассматриваться как утверждение «прозаических» ценностей и борьба против бинарных оппозиций в описании фактов культуры.
3) Напомним, однако, что существуют и иные, более тонкие концепции прозы: от раннего В.Б. Шкловского до Ю.М. Лотмана, хотя оба они могут быть обвинены в семантическом тоталитаризме.
4) Morson Gary Saul. Hidden in Plain View: Narrative and Creative Potentials in «War and Peace». Stanford, 1987. «Круглый стол», посвященный обсуждению этой книги, см.: II.
5) К этой оценке Стивы журнал возвращается особенно часто: Леблан Р. (VI); Райс Дж. (VIII); Морсон Г.С. Работа и частная жизнь у Толстого (IX).
6) См., например, дискуссию об «Анне Карениной» между Морсоном и К. Эмерсон (VIII), в которой развиваются те же самые идеи. Морсон уделяет особое внимание способности Анны «манипулировать» не только Левиным, но и читателем, провоцируя самые разные заблуждения.
7) Silbajoris Rimvydas. Tolstoy’s Aesthetics and his Art. Columbus (Ohio), 1990; Feuer Kathryn B. Tolstoy and the Genesis of War and Peace. Itaca; London, 1996; ср. русский перевод: Фойер Кэтрин Б. Генезис «Войны и мира». СПб., 2002. Нашу рецензию на это издание см.: НЛО. 2002. № 58.
8) Тема «Толстой и Руссо» продолжает оставаться крайне актуальной для толстоведения, так как до сих пор не существует даже исчерпывающего описания всех материалов, относящихся к ней. Среди исследователей советского времени далее всех продвинулся по пути, интересующему Баррана, Г.Н. Ищук (Ж.Ж. Руссо и Л.Н. Толстой об искусстве // Лица филологов: Из истории кафедры литературы Тверского государственного университета. 1919—1986. 2-е изд. Тверь, 2002; там же — библиография работ Г.Н. Ищука, относящихся к этой проблеме).
9) Молитва как форма приближения к Божественному опыту была предметом обсуждения Толстого и М.В. Ладыженского (см.: Ладыженский М.В. Как умирали святые и как умер Толстой // Ладыженский М.В. Сверхсознание и пути его достижения. М., 2002. С. 519—526).
10) Сравнению Толстого с другим современником — Теодором Фонтане посвящена статья Сьюзен Осборн «Когда дом не дом: Чужое обиталище “Эффи Брист” и “Анны Карениной”» (V).
11) Другим популярным в журнале произведением позднего Толстого является «Смерть Ивана Ильича», но в анализе повести на первый план выходит не культурология, а поэтика: «Текст и подтекст в открытых и закрытых линиях “Смерти Ивана Ильича”, или Звуковая оркестровка семантического развития рассказа» Роберта Льюиса Джексона (IX), «”Смерть Ивана Ильича” Толстого: Первая и последняя главы» Ричарда Соколоски (IX); «Функция страдания в “Смерти Ивана Ильича” Толстого» Дэвида Данахера (X).
12) Статья Mиливоевича «Некоторые сходства и различия между толстовской концепцией идентичности и призвания и ее параллелями в индуизме» (IV) имеет слишком специфический характер, и потому мы не рассматриваем ее.
13) «Круглый стол», посвященный этой книге (Rancour-Laferriere Daniel.Tolstoy on the Couch: Misogyny, Masohism and the Absent Mother. N.Y., 1998), см.: VII.
14) На тех же принципах основана статья Ранкура-Лаферьера «Измена Анны: Периферийная социобиология vs. непосредственный психоанализ» — о «моральном мазохизме» Анны (VI, с. 33—46), дающая более адекватное прочтение отдельных эпизодов романа.
15) Среди других следует упомянуть статью Даффилда Уайта «Эволюционное изучение первого <!> рассказа Толстого “Набег”» (IV).
16) При этом дана ссылка («Толстой любит в Анне свою собственную сексуальность») на кн.: Armstrong Judith. Unsaid Anna Karenina. N.Y., 1988. P. 94.
17) При этом дана ссылка на кн.: Evans Mary.Reflecting on Anna Karenina. London, 1989.
18) Отношениям Левина и Анны посвящена статья Р. Леблана «Визит Левина к Анне: Изображение разврата» (III).
19) За пределами нашего обзора остаются работы, в той или иной степени поднимающие феминистские или гендерные проблемы: «Мужское и женское самоощущение в трилогии Толстого и “Воспоминаниях” Анастасии Цветаевой» Памелы Честер (II); «Спорт/литература и критика Толстым мужского авторитета в “Анне Карениной”» Треси Керролл (III); «Прощение женщины в “Анне Карениной”» Драгана Куюнджича (VI). См. также «круглыйстол» поповодукниги: Mandelker Amy. Framing “Anna Karenina”: Tolstoy, the Woman Question, and the Victorian Novel. Illinois, 1993 (VIII).
20) Потлач — введенный в социальную антропологию Марселем Моссом в «Очерке о даре» (1923) термин, название обряда североамериканских индейцев, заключающегося в ответе на подарок даром еще большей ценности. См.: Дрисколл Джеймс. Человек без интереса: (Экономика дарения в романе Ф.М. Достоевского «Идиот») // НЛО. 2002. № 58. Перенесение психологии потлача на культурные ситуации Нового времени, невзирая на наличие в нашем сознании древних архетипических структур, нарушает историческую перспективу. Гораздо продуктивнее выявление взаимодействия в социальной психологии человека Нового времени этой древней формы обмена с новейшей.
21) Сходной проблеме посвящена статья Дэвида Германа «Допустимые страсти в “Анне Карениной”» (VIII).
22) См. об этом: Густафсон Ричард Ф. Обитатель и Чужак: Теология и художественное творчество Льва Толстого. СПб., 2003. С. 310. КнигаГустафсона (Gustafson Richard F.Leo Tolstoy, Resident and Strangaer: A Study in Fiction and Theology. Princeton, 1986) стала предметом «круглого стола»: I.
23) Сходным образом строится анализ в статье Кнапп «”Tue-la! Tue-le!”: Предсмертные сентенции, слова и внутренние монологи в “Анне Карениной” и “Божеском и человеческом” Толстого» (XI). Об этом последнем произведении Толстого см. также статью Элизабет Трахан «”Божеское и человеческое”: Последняя часть в диалоге Толстого со Смертью» (III).
«Лабиринт сцеплений» привлекает внимание и в «Войне и мире». Рут Уорнер, анализируя в статье «Волшебное будущее: Прославление святок в “Войне и мире”» связи святочного эпизода в романе с последующими судьбами героев, выстраивает многоуровневую картину. Литературный и фольклорный подтекст эпизода в работе корреспондирует со сложной нарративной стратегией Толстого: «Внешние знаки ведут читателя к пониманию невозможности будущих свадеб Сони и Николая и Наташи и князя Андрея» (XI, с. 69). Эпизод, находящийся в центре книги, не называется априорно ключевым, но нити, связующие его с предшествующим и последующим повествованием, исключительно прочны. «Прозаические» ценности в эпизоде Святок становятся «эстетическими», и этот процесс Уорнер подробно раскрывает. В этой связи напомним, что святочный эпизод следует в романе за сценой охоты, которая, как в свое время показал С.Г. Бочаров (Роман Л. Толстого «Война и мир». М., 1971), является моделью и предвестием эпизодов Отечественной войны. Таким образом, можно вести речь о том, что вся вообще середина романа имеет святочный гадательно-предсказательный характер.