Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2003
Отдавая себе отчет в несоразмерности названия и возможного объема журнальных заметок, предполагающих максимальную краткость, все же не отказываюсь от него. Хочу лишь заверить читателя, что жизненный путь Александра Александровича Лебедева достоин обстоятельного рассмотрения. Потому, в частности, что случайности в нем минимальны. А выбор, будь то статья или книга, делался неспешно, обдуманно. Да и житейские решения принимались не с кондачка. Это не гарантировало ни литературной удачи, ни житейской. Иной раз вызывало недоумение. Даже если какие-то причины всплывали на поверхность. Последние десять с лишком лет он не брал в руки перо. Лишь под нажимом ответил на вопросы анкеты, завершив свой лаконичный монолог словами: «Все эти мои вынужденно отрывочные и незавершенные суждения могут показаться кому-то ностальгической романтикой пессимиста…»
Даже будучи в курсе медицинских обстоятельств в доме Лебедева тех времен, я не склонен все сводить лишь к ним. Достаточно хорошо его знал: как-никак почти полувековая дружба. Но и она не всегда подсказывала ответы. Лебедев не относился к тем, у кого душа нараспашку, не спешил делиться «творческими» или еще какими-либо планами. Не скрытничал, но и далеко не всегда склонялся к исповеди. Не заведено было между нами знакомить друг друга с рукописями. Даже такой для него (да и не только для него) принципиальной, как «Чаадаев», принесшей ему славу, но не избавившей и от хулы…
В своих заметках я стараюсь придерживаться нехитрого принципа: пишу лишь о том, что видел и доподлинно знаю, избегая любых предположений, гипотез.
Познакомились мы в довольно зрелые годы, которые протекали по-разному, не суля грядущего сближения, формируя характеры, не отличающиеся легкостью. По крайней мере, у Лебедева.
Первое рукопожатие
Зимой 1955 года на лестничной площадке шестого этажа редакционного здания «Литгазеты» ко мне подошел невысокий человек в очках с толстыми стеклами, при туго повязанном галстуке и протянул руку:
— Лебедев.
Пожатие более крепкое, нежели можно было предположить. Забегая вперед, поясню, что эту крепость обеспечили молоток, лопата, клещи. Это станет мне известно позже. Как и работа его мальчишкой на заводе военных времен.
После двенадцати лет армейской службы (война, ранение, академия, дальние гарнизоны…) я года полтора назад вернулся в родную Москву, неожиданно для самого себя напечатал в «Новом мире» несколько рецензий, одну статью, получив за нее нагоняй от «Правды», и вряд ли уже самоопределился в гражданской жизни. А тут некто в очках и при галстуке с ничего не говорящей мне фамилией предлагает знакомство, а то и дружбу.
Элементарные сведения о Лебедеве, полученные в следующие дни, давали не слишком много. Кончил аспирантуру филологического факультета МГУ, защитил кандидатскую, пошел литсотрудником в «Литературку».
Мог, вероятно, выбрать нечто более заманчивое.
Учась в аспирантуре, носил френч, именуемый «сталинкой», произносил ортодоксально-погромные речи.
Мне об этом рассказали однокашники Лебедева. Среди них преобладали фронтовики, чьи резервы молодой воинственности забрала передовая. Бесконечные переходы, ночные марши, госпиталя, утраты и т.д. Да и увиденное за рубежом собственной страны побуждало более критично воспринимать свою «счастливую мирную жизнь». В средней полосе России (я это слышал от солдат, вернувшихся из отпуска) люди умирали с голода.
Лебедев, отличник в школе и в университете, привыкший шагать впереди, не видел для себя иной возможности самореализоваться, кроме как напористым ораторством, разоблачительными статейками в знаменитой «Комсомолии», унаследованной от уже ликвидированного Института истории, философии и литературы. Он испытывал «упоение в бою», не приближаясь к «темной бездне» и не сознавая, что подталкивает к ней других.
Подобная позиция, на мой взгляд, диктовалась скорее физиологией, нежели идеологией. А вот отказ от нее, этой позиции, предполагал размышления, внутреннюю борьбу, умение не только упиваться своей песней, но и «стать ей на горло». Песня-то была сродни той, что горланили гитлеровцы.
Минуют годы и, вспоминая повоенные времена, сопоставляя их со ставшими общим достоянием нравами торжествовавших гитлеровцев, мы заметим: подголосков этим головорезам исподволь готовили на наших глазах, из среды наших сверстников.
Александр Лебедев анкетно да и своим упорством вроде бы подходил для такой роли. Пока круто не изменил — не просто линию поведения, но и линию жизни.
Спустя десятилетия он напишет: «Если “проблема выбора” — одна из “вечных”, то сам по себе никакой выбор вечным быть не может. Выбор — процесс, процесс расширяющийся. Выбор основан на некоем богатстве возможностей». Слова эти заимствованы из его сборника «Выбор» 1980 года.
Исходный лебедевский выбор на рубеже 50-х годов не относится к подвигам Геракла. Но все же… Тем паче, что, помимо всего прочего, сам он не из аскетов, да и семья есть уже…
Умел ответить, за словом в карман не лез. Работая в редакции литературы издательства «Советская энциклопедия», чокаясь с сослуживцем, выслушивая его упреки («Вы, Саша, нехорошо тогда, в аспирантуре, себя вели»), не оставался в долгу («Я-то был хоть искренен, а вы, Абрам, каясь, лукавили»).
Поворот требовал хотя бы внутренне рассчитаться с самим собой, ждал самостоятельных, независимых решений, далеко не всегда гарантирующих житейское благополучие. А к нему Лебедев был достаточно чувствителен. В отличие от меня, скажем, он отвергал «вольные хлеба». Всякий раз шел в штат, гарантирующий зарплату. Когда пребывание вне штата затягивалось, выходил из себя. Один из наших общих друзей заметил: «Если Саша в ближайшие дни не устроится на работу, он нас схарчит…»
Сотворение иконописного лика не входит в мою задачу. Я рассказываю об одном из самых близких людей, сильной личности, не свободной от слабостей и «закидонов», не помешавших ей занять свое, абсолютно свое место в отечественном литературоведении и критике второй половины ХХ века.
Несмотря на различие биографий и натур, мои отношения с ним сразу же набрали такую естественность, что рукопожатие на лестничной площадке задним числом представлялось совершенно органичным, предопределенным. Как и компания, самопроизвольно сложившаяся в короткое время. То был, пользуясь терминологией Гракха Бабёфа, «заговор равных», не слишком далекий от того, что именовалось «кухонными посиделками». То есть литературные коллизии не всегда выходили на первое место. Высшая организационная форма — «мальчишник», начинавшийся совместным завтраком со скромным возлиянием в деревянной развалюхе Лебедева на 2-й Мещанской. И продолжался дотемна. В шатаниях с заходом в рестораны и забегаловки. Маршрут импровизировался на ходу. Иногда вдруг оказывались в Сокольниках, иногда — в Парке культуры и отдыха, иногда — на ВДНХ. Однажды завершили гуляние в ночном Покровском-Стрешневе.
Равенство равенством, но кто-то, как известно, всегда более равен, чем остальные. Симпатии тоже не стригутся под машинку. Меня радовало, что Саша разделял мои братские чувства к Исааку Крамову, чьи родители погибли в Бабьем Яре, молодая жена умерла от туберкулеза. Крамов, заразившийся от нее, выжил лишь после сложнейшей операции на легких. Он написал серию литературных портретов, выпустил три книги, работу над книгой об Андрее Платонове прервала смерть, случившаяся в день рождения.
Лебедев круто запил. Так он отзывался на беду.
Придя в себя, Лебедев отправился в издательство, где засылали в набор рукопись его сборника «Выбор», и на первой странице вывел: «Памяти И. Крамова»…
«Подвергай все сомнению»
Особенность этого сборника, сказано в аннотации, тема нравственного выбора, объединяющая разных писателей.
Назову тех, кто близок Лебедеву, да и мне, — Ион Друцэ, Евгений Шварц, Яан Кросс и, разумеется, Юрий Трифонов.
А. Лебедеву принадлежит примечательная статья об Андрее Желябове, герое романа Ю. Трифонова «Нетерпение». А. Лебедев ставит иной диагноз Желябову и его единомышленникам — «Нетерпимость», вынося это слово в название статьи, анализирующей психологические и духовные предпосылки «Народной воли». Да только ли ее?
Речь идет прежде всего об одном из «вечных» вопросов освободительного движения — о «мостах» между идеалом и действительностью. С болезненной остротой он воспринимался идеологами народничества и в конечном счете сводился к неразрешимой антиномии между должным и сущим, разумным и действительным.
Цейтнот побуждал отказаться от наведения «моста». Оставалось «перепрыгнуть» пропасть. «Безумством храбрых» надлежало восполнить дефицит мудрости. «Вперед, сломя голову, — это и было и героизмом и участью Желябова» [1].
А. Лебедев солидарен с Ю. Трифоновым: Желябов внутренне примирился с неизбежностью казни. «Суть в том, что иначе поступить невозможно». А это знаменовало отказ от выбора. То есть своего рода апологетику сущего. Не было и не могло быть иначе.
Критик бросает не совсем обычный упрек герою-революционеру. Тот отказался от завета древних — все подвергать сомнению.
Завершая свою «Нетерпимость», Лебедев дает три короткие фразы. Первая им закавычена. Абзац выглядит так:
«“Подвергай сомнению”. Этот завет древних был любимым девизом Маркса. Сомнение движет. Выбор есть».
Из сферы всеобщего сомнения Маркс вывел собственные открытия и откровения. Еще меньше сомневался в «единственно верном учении» Ленин. И если он в практической деятельности вынужденно иной раз отступал (скажем, отказ от продразверстки после Кронштадтского мятежа, утопленного в крови, и Тамбовского восстания, удушенного газами), то это почиталось высшей мудростью и еще одним подтверждением «единственно верного».
Беда не только в бесчисленных человеческих жертвах, принесенных на алтарь этого учения, беда еще и в том, что оно исключало альтернативы. Даже в теории, даже в литературной критике, даже для авторов, своим предназначением, характером деятельности, складом своего мышления призванных делать выбор.
Разумеется, степень зависимости (независимости) менялась. Но лишь до вполне определенного предела. И об этом печально вспоминаешь, читая финальную часть лебедевской «Нетерпимости». Призыв к выбору звучит декларативно и повисает в воздухе.
Не думаю, будто он сознавал неизбежную ограниченность собственного призыва. Но так или иначе, пройдя уже школу «Чаадаева», раз за разом возвращаясь к Чернышевскому, испытывал потребность в большей свободе.
Подобно каждому из нас, связанных дружбой и определенным единомыслием. Сознанием если и не робинзонады, то все же куда большей близости, нежели корпоративная. И это усиливало горечь от ухода Исаака Крамова.
Еще при жизни Крамова мы взяли за правило совместно проводить летние месяцы. Облюбовывая для этого наименее истоптанные подмосковные уголки. Иногда к нам примыкали Владимир Тендряков с женой.
Летом 1958 года поселились в деревне Веледниково, в стороне от Волоколамского шоссе и железнодорожной ветки.
Лебедев приезжал почти ежевечерне, с трудом вываливаясь из кабины какого-нибудь грузовика. Позади у него оставался день, проведенный в клинике Бурденко, где с опухолью мозга, чудовищно мучаясь, лежала боготворимая дочь Леля. Ей исполнилось семь лет.
Утром Лебедев на перекладных добирался до улицы Фадеева, до злосчастной клиники.
Осенним вечером, уже в Москве, Лебедев позвонил мне и попросил пойти с ним в Колобовский переулок, где жила его жена Лара и только что умерла Леля.
Пресловутый «квартирный вопрос» определял и характер семейной жизни. А питие далеко не всегда знаменовало «веселие Руси».
Чернышевский, «шестидесятничество» XIX века — одна из основных литературно-критических, литературно-философских проблем для А. Лебедева на его начальном пути. Это то, что по-своему готовило «шестидесятничество» ХХ века, исподволь формировало какие-то устои «Нового мира» после возвращения в редакторский кабинет А.Т. Твардовского. Пребывание в нем К.М. Симонова оказалось недолгим, и не из-за того, думается, что он «допустил ошибку», напечатав роман В. Дудинцева «Не хлебом единым». Он не сумел отстоять свою позицию под напором официоза. Предпочел традиционное покаяние.
Возможно, мое пояснение звучит спорно. Однако от него не отказываюсь. Шаткость, переменчивость хрущевской политики предполагала твердость, неуступчивость исходных принципов у тех, кто был с ней солидарен. Когда А. Твардовского в 1954 году за несколько «порочных» публикаций снимали с редакторского поста, он не собирался в Каноссу.
Метания, чаще всего под давлением аппарата, побуждали Н. Хрущева опираться на более стойких деятелей, пусть и не формирующих политическую линию, но влияющих на нее. А. Твардовский в этом смысле соответствовал времени куда в большей мере, нежели К. Симонов. Даже если до конца не отдавал себе в том отчет.
Опять-таки: не отрицаю спорности своей трактовки. Даже если сошлюсь на наши с Лебедевым разговоры тех лет.
Мы пытались уловить тенденции и перспективы «текущего момента», уже понимая, что в этой сфере далеко не все решается рациональными выкладками.
Однако устойчивый интерес Лебедева к Чернышевскому не только как участнику идейной борьбы, но и как к художнику, пребывающему в постоянной зависимости от идейно-политических обстоятельств, вряд ли допустимо списывать на случайность. Вообще он чутко воспринимал ход времени, но сохранял суверенность в оценке событий, фигур, перспектив.
В статье 1958 года «От Рахметова к Волгину» в первых же строках речь идет о настоятельных просьбах Чернышевского воспринимать роман как роман, о писательской иронии в адрес постоянно ищущих, «с кого рисовал автор вот это или вот это лицо? с себя? или со своей кузины? или с своего приятеля?..» [2].
Его возмущает такой «анализ», ибо учитывает все, за исключением главного — творческой фантазии автора, эстетической природы искусства.
Иными словами, Н. Чернышевский настаивал на доверии к художнику и его воображению. Его интеллекту.
Разумеется, лебедевская статья не сводится к этому тезису. Не сводится она и к сопоставлению нового героя (Волгина) и старого (Рахметова). Но сам новый герой знаменует собой «общий процесс демократизации всего русского освободительного движения на пути к подлинно народной революции…» [3].
Дата, проставленная автором, — 1958 — означает отнюдь не финальную привязку текста к вполне определенному историческому этапу, но его непосредственную к нему причастность.
Продолжая и развивая тему, спустя четыре года А. Лебедев напишет статью «Чернышевский или Антонович?». И в ней споры вокруг наследия Н. Чернышевского, как и споры между самими его героями, приведут автора к финальным выводам, тесно связанным с идейными исканиями начала 60-х ХХ века. К резкому осуждению догматизма, шаблонных решений, косности критической мысли. И вместе с тем — к осознанному отстаиванию традиций, «под которыми мы подписываемся» [4].
Определенная публицистичность иных отступлений и финала, вообще-то мало свойственная А. Лебедеву, здесь вполне оправданна. Складывается сознание «шестидесятников», упрочиваются позиции «Нового мира». Иными словами, идет процесс обновления, формирования нравственно-интеллектуальных принципов. Дружеских бесед и застолий во дни «мальчишников» недостаточно. Вклад каждого должен быть осязаем. Для трепа хватало иных тем. В чем я уже искренне признавался.
В отличие от меня, привыкшего к армейскому бездомью, Лебедев эту проблему воспринимал всерьез и, вырвавшись с помощью Союза писателей из развалюхи на 2-й Мещанской, получив, на мой взгляд, вполне сносные квадратные метры на Переяславке, не только не успокоился, но развил активность. С 50-х годов пять раз менял крышу над головой. Мотивы этой «охоты к перемене мест» оставались для меня недоступными, но я не видел причин в них вникать. А коль он всякий раз что-то выигрывал в районе, в площади, в комфортабельности, пускай себе. Он не значился среди баловней фортуны и, не всегда довольствуясь выпавшим жребием, без лишних разговоров старался подкорректировать его.
Непосредственная близость
При всем том никогда не забывал о друзьях и протянул мне руку, когда я вылеживал в Склифе свой инфаркт. Из его записки, переданной в палату, следовало, что он уже снял для меня дачу в Малаховке, в поселке Обрабпроса, поблизости от своего жилья.
Я уже бывал в этом небогатом кооперативном поселке у Лебедевых. Родители новой Сашиной жены Киры состояли в правлении и помогли его маме Ольге Николаевне, в прошлом преподавательнице, получить скромный домишко на привольном участке. Домишко расширили, соорудили вторую террасу. Саша непосредственно участвовал в этих работах, предполагавших умение и упорство. Я впервые наблюдал его в этом качестве. Мне тем более импонировала эта его роль, что для меня она оставалась недоступной. В области техники я был знаком лишь с различными видами стрелкового оружия и устройствами для взрывов. Так уж сложилось…
Мне Лебедев снял дом, вполне достаточный для размещения взвода, с давно заброшенным и потому особенно радующим глаз садом. Единственный минус жилья — дырявая крыша. В дождливые ночи я передвигал кровать из угла в угол, из комнаты в комнату.
С приближением вечера отправлялся к Лебедевым, точнее — к Ольге Николаевне, принимавшей мои визиты как нечто входящее в распорядок ее дня. Молчаливая и сдержанная, наделенная отнюдь не женским умом и не отличавшаяся говорливостью, она встречала меня как члена семьи. Восторженно встречала меня и Эльта — любимая Сашина собака, верившая в искренность моего к ней расположения. Через некоторое время появлялся Саша с туго набитым портфелем. «Шурик», как его звала мама. То были для нее и для него главные минуты.
Сашины родители расстались еще до того, как я с ним познакомился. Об отце он никогда не упоминал. С матерью же его связывала не только взаимная любовь, но — да не прозвучит это странно — близкая дружба, доверительное взаимопонимание.
Позже приезжала Кира с сумками и, деловито минуя нас троих с нашими неиссякаемыми беседами, шла на кухню, начинала готовить ужин. Как готовят, вероятно, званый обед.
Четыре лета мы прожили так бок о бок, и ни разу между нами не пробежала черная кошка.
Иногда Саша исхитрялся оставаться в Малаховке и тогда с утра принимался за работу.
В эти годы им написано несколько полемических философских, а также блестящих литературно-критических статей. Позади оставался «Чаадаев» (о нем речь особо), впереди маячили — А.Н. Островский, Писарев, Грибоедов и «меланхолический» Якушкин с «цареубийственным кинжалом».
Напомню лебедевское признание: написав книгу о Чаадаеве, спустя полтора десятка лет — о Грибоедове, он остро испытал ощущение «недостающего звена». Оно-то и привело его к Ивану Дмитриевичу Якушкину. Фигура Якушкина могла быть «вычислена» почти с такими же предопределенностью и степенью вероятности, с какими иной раз вычислялись местоположения небесных тел, до поры до времени не попадавших в поле зрения наблюдателей. То есть рядом с таким художником, как Грибоедов, с таким философом, как Чаадаев, возникал политик особого склада, именно такой, как Якушкин.
Не отвергая в принципе подобного поиска и выбора героя, все же осмелюсь заметить, что этот принцип не лишен некоторой умозрительности. А она, как ведомо, не самое надежное подспорье в творчестве.
Перечитывая сейчас «Грибоедова», я обратил внимание на собственные карандашные пометки на полях. Многие из них выражали сомнение или несогласие с автором, ведущим свое повествование как обстоятельнейший разбор всевозможных мнений о герое, его миросозерцании, творчестве, поступках. Вопрос не в перегруженности цитатами — она предопределена методом написания книги, а в авторском комментарии, не всегда вызывавшем солидарность, согласие.
Наши отношения исключали позицию, именуемую «кукиш в кармане». Несомненно, разговор (или разговоры) состоялся. Но если я могу восстановить смысл тех или иных своих пометок, то Сашины возражения в памяти не удержались, — слаб человек. Таким образом, полемика исключается. Замечу лишь, что идея, венчающая эту далеко не ординарную книгу, мне и тогда и сейчас не представляется безусловной.
Речь идет о компромиссе. В политике, экономике, даже творчестве. Огульно отрицать его нельзя, но и бить ему поклоны вряд ли правомерно.
Если слово «Честь» — напомню — красуется на обложке книги об Иване Якушкине, одном из друзей, отчасти единомышленников Грибоедова, то это само по себе уже несколько подрывает надежду на универсально-спасительную роль компромисса.
Ныне мы на собственном опыте убедились: есть компромиссы и компромиссы, и многие безотрадные стороны нынешней повседневности вызваны именно двойственностью позиций, мнений. Наконец, компромиссностью. Но это уже — иная область.
Петр Яковлевич Чаадаев —
«декабрист без декабря»
Петр Яковлевич Чаадаев, которому Пушкин посвятил известное даже школьникам стихотворение «К Чаадаеву» и еще три поэтических послания, о творчестве и участи которого размышляли Белинский и Герцен, Чернышевский и Плеханов, сподобился в Большой советской энциклопедии заметки в полстраницы. Если вспомнить, с какой скрупулезностью отмеривалась площадь для каждого удостоившегося внимания БСЭ, какое значение придавалось размеру фотографии, то случайности здесь минимальны.
Впрочем, и вовсе минимальна, по крайней мере на первый взгляд, случайность выбора, предпринятого А. Лебедевым неожиданно — особенно в первую минуту — для его товарищей и единомышленников.
Подспудная закономерность такого решения выявлялась постепенно. Пока не дошла до стадии «иначе и быть не могло», и неотвратимость выбора стала восприниматься как нечто предопределенное: на роду написано.
Относительно «на роду» у меня лично уверенности нет. Но есть уверенность в том, что, останься он на позициях, защищаемых в полувоенной форме («сталинке»), разоблачительными статейками в лихой комсомольской стенгазете, Чаадаев был бы ему, как говорится, седьмой водой на киселе.
Разумеется, и о «седьмой воде» тоже приходилось писать по тем или иным причинам. Чаще всего через силу. Будто отбывая повинность.
Не свобода выбора, а какое-то принуждение. Истолковать это трудно, вспоминать — тошно. Однако что было, то было. И ничто не минует бесследно…
Сама свобода выбора предполагает определенную степень зрелости — человеческой и профессиональной. Атмосферу, исключающую если и не «сталинку», то хотя бы выход ее из моды. Но и это еще не гарантия успеха, финального вздоха удовлетворения.
Для А. Лебедева, однажды круто сменившего вехи (смысл вех и значение их смены сейчас в расчет не идут), личность сочинителя «Философических писем» обладала особой притягательностью. Даже если он, не лишенный способности к самоанализу, не отдавал себе в этом случае отчета.
Лебедев обратился к донельзя противоречивой фигуре, погрузился в ее искания, исключавшие однозначные оценки, упрощенный анализ, пьянящую уверенность: тема подвергнута решительно новому, оригинальному осмыслению.
А. Лебедев пытается — и небезуспешно — понять Чаадаева. А это возможно, лишь поняв его идеи, разобравшись в клубке мыслей. Чем с поразительной настойчивостью, целеустремленностью и занимается Лебедев с первых строк своей книги до заключительных, не обходя волчьих ям, ловушек, наконец, органических противоречий, могущих отпугнуть даже добросовестного исследователя. И если это ему удается, то не в последнюю очередь благодаря интеллектуальной отваге и литературному дару.
По законам популярной советской историографии противоречивый, сложный характер надлежало упрощать, странности в действиях схематизировать, сперва нагнетать тайны, а потом разгадывать их с ловкостью фокусника, вдруг достающего изо рта змею. Но железобетонная стойкость, самовлюбленная уверенность в своей («нашей») извечно-универсальной правоте в те годы понемногу уже выходили из употребления. Хотя дистанция и перспективы ухода еще никто не мог себе представить…
А. Лебедева в его книге особенно занимают не лишенные зачастую противоречий мысли Чаадаева, скрываемые едва ли не ото всех, однако иной раз неожиданно прорывающиеся наружу. Для того чтобы уступить место другим, более для него новым и приманчивым. Дающим пищу для споров, иной раз тянущихся поныне.
Лебедев с самого начала, не суля легкого сюжета, погружает читателя в проблемы, противоречия мучительного выбора, сводит с незаурядным человеком, менее всего склонным делиться своими мыслями или упрощать их. Но и он, автор книги о Чаадаеве, воспроизводя ход мыслей героя, не дает поблажки читателю. Не схематизирует, как было заведено, процесс осмысления, не превращает Чаадаева в приятного во всех отношениях собеседника. Напротив, Чаадаев порой вызывает если и не неприязнь, то настороженность. Какие-то его поступки, разговоры, встречи рождают недоумение, далеко не всегда переходящее в отрадную ясность. Герцен — высший, пожалуй, для критичного Лебедева авторитет — размышляет о «печальной и самобытной фигуре Чаадаева», столь чужеродной в светской толпе, среди мишурной знати Москвы — города, воспринимаемого им как некрополис.
Литературоведение, критика крайне редко создают человеческий образ, противоречивый характер с парадоксальными подчас проявлениями. В лебедевском «Чаадаеве» он создан. Причиной тому (одной из причин) некая, относительная разумеется, внутренняя близость автора и героя.
Думается мне, формулу «декабристы без декабря» допустимо распространить и на «шестидесятников» ХХ столетия. Пусть и сознавая ее относительность. Этих новых «декабристов без декабря» с прежними незримо связывала оппозиционность строю и его идеологии. Оппозиционность различалась градусом, степенью накала, чаще всего отсутствием организации, Сенатской площади. И все же…
Однажды Александр Трифонович Твардовский остановил нас с Сашей в редакционном коридоре «Нового мира» на первом этаже. Разумеется, я не пытаюсь дословно повторить его довольно короткий монолог. Но смысл помню.
А. Твардовский утверждал, что не желает, не смеет посягать на нашу совесть и менее всего пытается диктовать поступки. Но просил подумать над сказанным.
Вот-вот начнется сбор подписей под письмом (то ли в чью-то защиту, то ли против чего-то; содержание письма не запомнилось). Он вынужден предупредить, что наши подписи усугубят и без того достаточно сложное положение журнала…
Извинился. Попрощался и пошел на второй этаж, в свой кабинет.
Перед нами (мы об этом тогда говорили с Сашей), помимо задачи напечататься в «Новом мире», вставала и задача не навредить журналу, не осложнить дополнительно и без того шаткое положение редактора, редакции.
Таким образом, свобода выбора ограничивалась не только цензурой, которая могла что-то проморгать, но и авторской оглядчивостью, продиктованной — сейчас это звучит странно — беспокойством за журнал, его редактора. О подобных странностях сегодняшние критики не догадываются. А если бы и догадывались, беспечно отмахнулись. Как и от многого оставшегося позади.
Журнал же, в свою очередь, при первой возможности вступался за своих авторов. Когда поднялась волна против «Чаадаева», увенчавшаяся статьей в официозном «Коммунисте», «Новый мир» поддержал книгу Лебедева.
Саша как-то заметил: за последнее десятилетие в «Коммунисте» напечатали две персональные разгромные статьи — против тебя и против меня…
Попытка «Нового мира» дать вполне корректную редакционную статью в мою защиту разбилась о неприступные бастионы цензуры…
Но это уже иной сюжет.
Прежде чем поставить точку
Весной 1992 года Лебедев презентовал нам с женой свой новый сборник статей. В дарственной надписи сборник определялся как «последняя, кажется, моя книжка».
Человек рассудочный (но не равнодушный), он не бросал слов на ветер.
Он держал меня в курсе своих медицинских проблем и не скрывал намерения оставить Институт международного рабочего движения, менявший свое название и профиль. Рабочее движение вряд ли когда-либо в нем нуждалось. Но сотрудники нуждались в зарплате и не собирались расставаться с одной из синекур. Кандидат филологии А. Лебедев, казалось бы, и раньше не шибко-то был нужен. Ну, а теперь…
Однако дело обстояло иначе. Им дорожили и прежде, хотя он не надрывался, при случае не отказывался околачивать груши и в разговорах с начальством не лез за словом в карман. Он был из тех, кто частенько не ко двору.
Но делегация сотрудниц прибыла к нему домой в тщетной надежде уговорить. Мои попытки аналогичного свойства тоже успеха не имели. Да я и не надеялся, зная его натуру. И состояние здоровья. Понимая домашнюю ситуацию.
Ольги Николаевны уже не было. Неизлечимо заболела Кира. У Саши плохо обстояло дело с легкими и сердцем. Жизненные силы покидали его.
Отличный врач, наш общий друг, оптимистическими прогнозами не баловал. Излечения не сулил.
Меж тем болезнь Киры прогрессировала, зловеще отзываясь на Саше.
Положение его настолько ухудшилось, что иной раз он не брал телефонную трубку.
Надежды на приобретенный за бешеные деньги американский аппарат, увеличивающий долю кислорода в комнатном воздухе, себя не оправдали…
Иные метафоры обладают потайным до поры до времени потенциалом и материализуются, теряя свою эффектность, обретая беспощадную жизненную определенность. Обычные среди нас жалобы на нехватку кислорода, затруднявшую свободу выбора и застольную работу, утратили затасканность, едва дошло до кислорода в прямом смысле…
Врач сам вызвал «скорую» и в разговоре со мной был уклончиво откровенен.
Днем 10 ноября 2002 года Александра Лебедева не стало.
1) Лебедев А. Выбор. М., 1980. С. 242.
2) Лебедев А. Вчерашние уроки на завтра. М., 1991. С. 42.
3) Там же. С. 74.
4) Там же. С. 103.