Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2003
Вот уже третий раз в этом году мы готовим Московский международный фестиваль поэзии, проходящий раз в два года. Поэзия — дело одинокое, да и чтение стихов — деятельность преимущественно интимная. Тогда к чему собирать поэтов, да к тому же из разных стран, читать стихи в больших и малых залах, да еще привлекать к этому общественное внимание? Тут ведь никакое состязание, никакой чемпионат мира по стихам не получится, поскольку каждый поэт — по определению — не просто чемпион, но и председатель земшара… Тем не менее я убежден, что поэтические фестивали сегодня необходимы и — главное — естественны, а московские биеннале поэтов — одна из существенных социальных институций современной российской поэзии.
Разумеется, изначальное одиночество поэтического слова и чтения противоречит коллективным поэтическим действам. Но противоречие это — продуктивное.
Непосредственное общение поэтов друг с другом чаще всего действительно затруднено. Это общение отдельных систем, разных вселенных. В хрестоматийных блоковских строках про то, как каждый поэт встречал другого надменной улыбкой, я по мере подготовки к очередному фестивалю все чаще отмечаю ключевое слово: каждый. Хорошо хоть в не менее хрестоматийном кедринском: “У поэтов есть такой обычай: / В круг садясь, оплевывать друг друга” — такого квантора не проставлено.
Правда, в своем литературном поколении мы до сих пор дарим друг другу наши новые книги, открываем их и, более того, даже прочитываем. Но это скорее исключение. На недавнем юбилее Андрея Вознесенского я был даже тронут тем, как некоторые его ровесники верны традиции не общаться друг с другом по двадцать, а то и больше лет. Но тем не менее они были вместе, рядом, в одном зале. Хотя, даже сидя рядом, они смотрели строго параллельно, чтобы ненароком не пересечься взглядами.
Идеология другого недавнего юбиляра “поэт в России больше, чем поэт” ушла — несмотря на то, что ее поддерживала не только советская идеологическая традиция, но, безусловно, и вся русская поэтическая традиция, начиная с державинско-пушкинских времен, когда нужно было непременно истину царям с улыбкой говорить. Сочинение и чтение стихов вроде бы превратились в то самое абсолютно интимное и личное дело, которое свойственно возникновению и восприятию поэтического слова во всем мире. И не случайно один из лучших поэтических альманахов 1990-х годов так и назывался: “Личное дело”. Но если это только личное дело, то сочинение стихов уже почти неотличимо от других невинных хобби: одни собирают марки, другие ловят рыбу, третьи пишут стихи. Если же мы полагаем все же различить в пространстве культуры стихосложение и, скажем, вполне респектабельную филателию, необходимо усилие, создание силового поля. Это небесспорно, и кто-то из моих друзей и коллег относится к этому скептически. Но даже и с пресловутой надменной улыбкой они регулярно участвуют и в наших биеннале, и в других литературных акциях, во время которых такое поле и возникает. А если и не участвуют, то обозначают это столь внятно, что это тоже становится формой участия.
Все, что связано со взаимоотношениями поэзии и поэта с внешним миром, происходит примерно так, как писал Тарковский о Мандельштаме: “В диком приступе жеманства / Принимал свой гонорар”. Все, что делают поэты, часто происходит в этом диком приступе жеманства: и участие в фестивале, и неучастие, и заявки на проекты внутри фестиваля.
Вот вчера пришедшее письмо одного из поэтов, приглашенных на биеннале-2003, в посольство его страны — мы рассчитываем на помощь существующих в этой стране фондов содействия культуре в оплате дороги. Письмо заканчивается дословно так: “Поскольку я уверен, что буду лучшим поэтом этого международного фестиваля, нашей стране будет не стыдно за мое участие. Поэтому наша страна должна это мое участие оплатить”. Такая стилистика совершенно естественна для поэта, хотя, наверное, непривычна для посольства. Без такой внутренней уверенности и одновременно — уязвимости поэтический текст не возникает. Кстати, посольство согласилось оплатить проезд. Что еще раз подтверждает материальную силу поэтического слова.
Впрочем, поэты бывают, как известно, разными. Когда Пастернак проехал по Германии и не навестил при этом своих родителей, Цветаева написала ему: “вы все такие”. Она имела в виду свойственный поэтам абсолютный, запредельный эгоцентризм. Однако сама Цветаева была такой — и не такой. Не такой была и Нина Искренко, которая создавала не только свой личный поэтический мир, но и мощное силовое поле внутри всего тогдашнего поэтического андеграунда. Традиционные, каждый раз завершающие биеннале поэтические чтения “нон-стоп” посвящены ее памяти. Не такими были и Генрих Сапгир, и Виктор Кривулин, кстати, выступавшие на московских биеннале. Им тоже было свойственно это ощущение единой поэтической вселенной, которая должна быть явлена.
* * *
Биеннале поэтов — одна из форм явления этой вселенной. Отстаивающий необходимость поэтического слова фестиваль мы полагаем необходимым обозначить социально, обратить на него внимание общества. Отсюда — символика и атрибутика, включая уже традиционную водку “Стихотворная”, отсюда — афиши, плакаты, буклеты, растяжки над московскими улицами, акция “Москва — город поэтов”, предваряющая биеннале. Все это нужно не для тех, кто придет слушать поэтов или купит затем альманах фестиваля: они-то получают информацию о поэтических чтениях не на улицах. Как это ни парадоксально, все это нужно делать для тех, кто не придет. И для них тоже по-своему важно знать, что в Москве проходит биеннале поэтов и это уже — традиция. При этом в период фестиваля вдвое, если не втрое, увеличивается количество людей на выступлениях в традиционных “литературных” точках, хотя эти выступления идут подряд день за днем, да еще несколько параллельных в один вечер.
Москва — одна из признанных поэтических столиц мира, вот тут как раз нет комплексов — являемся ли мы все еще сверхдержавой или уже нет. Когда мы впервые затеяли биеннале поэтов в Москве, оказалось: весь литературный мир уверен, что такой фестиваль был всегда. Та естественность, с которой он сразу занял свою нишу, — косвенное доказательство его необходимости и неизбежности.
Довольно часто мне приходится сталкиваться с представлениями о том, что поэзия в России уже никому не нужна, а на Западе и вовсе вырождается. Нет, конечно. Просто мы несвободны от советских, постсоветских и прочих отечественных стереотипов и банальностей — не только в политике и экономике, но и в литературном пространстве. Мы всё еще скорее “от тайги”, чем “до британских морей”. Отсюда и тривиальность реакции на “вырождающийся Запад”. Причем это все тот же мифический абстрактный Запад, который почему-то включает в себя вопреки всем географическим представлениям не только Японию, но даже и Южную Корею. А поэзия — она просто занимает то место, которое занимает. И это место в разных странах очень разное.
Поэт, как никто другой, связан с языковой культурой, с традицией страны. В той же, кстати, Южной Корее такая поэтическая традиция: там есть один-единственный главный национальный поэт. Ну, просто сталинская мечта: один фрукт — яблоко, один писатель — Горький, один режиссер — Станиславский. Этот главный национальный поэт в Южной Корее сам должен воспитать себе наследника. Поэтому в молодых поэтах ценится не то, насколько они отличаются от патриарха, а то, насколько точно они ему следуют, насколько соответствуют традиции. И из всех молодых поэтов выбирается тот, который своими текстами похож на патриарха больше всех, он-то и становится следующим национальным поэтом. Вот вам и Южная Корея, рыночная экономика. В поэзии — свои законы.
По моим ощущениям, подкрепленным участием в разных поэтических акциях в разных странах, сейчас наиболее глубокое и серьезное отношение к поэзии, наиболее ощутимая сила поэтического слова и реакция на него проявляются в тех языковых пространствах, где есть культурная или иная угроза языку. Поэзия внешне, социально востребована, например, тогда, когда нация или языковая группа чувствует необходимость защиты и развития культурного и языкового своеобразия, и поэты здесь в некотором смысле — эшелонированная защита национальной самобытности, самая надежная гарантия развития языка и культуры. И даже далекие от поэзии люди ощущают, что эта защита надежней любых политических выступлений. Вот почему внешнее восприятие поэзии значимо и серьезно ощущается, например, в Каталонии, во Фландрии, в Квебеке и т.д. Сохранение языковой культуры, расширение возможностей живого языка непосредственно связаны там с поэзией. Это одна из точек роста, сегодняшнего развития поэзии — такой своего рода поэтический антиглобализм. Потому нынешний фестиваль с его девизом “Смещение пространства” пригласил именно каталонских, фламандских, квебекских и других поэтов, находящихся в подобной ситуации.
Чтобы почувствовать разницу, расскажу о двух вроде бы внешне схожих, поскольку оба проводятся в эпицентрах франкофонии, но по сути очень разных поэтических фестивалях, в которых участвовал. Один проходит в Париже, другой — в Канаде, в провинции Квебек.
Фестиваль в Париже — одна из многих культурных миссий, которые, по мнению французских властей и общественности, Париж должен выполнять как культурная столица мира. И парижский фестиваль вполне соответствует этому образу. Главная тема его, как и у всех респектабельных акций, имеет отношение не столько к литературе, сколько к политкорректности. Поощряются то пробуждающийся Восток, то Африка, то постсоветские шаги к демократии. У нас вроде бы тоже происходит нечто похожее. Так, в этом году (тема: “Смещение пространства”) мы приглашаем группу поэтов, которую называют “ферганской школой” [1], и еще одну, которую называют “ташкентской школой”. Но мы приглашаем их не за цветистые узбекские имена и не из имперской ностальгии, а потому, что они — несомненно, интересное, уникальное явление в современной русской поэзии.
В культуртрегерстве парижского фестиваля есть своя сила. Поэты встречаются с читателями не только в центральных залах, но прежде всего в разнообразных культурных центрах. Французское понятие espace culturelle (культурное пространство) гораздо шире, чем просто библиотека, являющаяся обычно ядром этого пространства. И очень важно, что поэт приезжает именно в это малое, периферийное, но все же культурное пространство, куда приходят люди не столь “центровые”, как, скажем, в Центр Помпиду, — но приходят…
* * *
В программе моих выступлений с самого начала озадачило одно: “Пенитенциарный центр (женское отделение)”. А выступление там оказалось самым ярким воспоминанием в череде парижских фестивальных вечеров…
— Во Франции выступления писателей в тюрьмах — достаточно привычное явление, — назидательно сообщил поэт Оливье Девер, который должен был выступать вместе со мной. — Читать можно то же, что и везде. Одеться надо скромно… — И глубокомысленно добавил: — Но чтоб все-таки было видно, что пришел мужчина, а не мешок с дерьмом…
Предтюремные пространства были стерильны и пустынны. Одинокий жандарм стоял перед воротами. Заключенный, похожий на Артемия Троицкого, с помощью аналога большого пылесоса сдувал с тротуаров последние осенние листья. Из чего мы поняли, что это мужское отделение.
Перед входом в женское отделение нас встретила милая жандарм женского рода.
Выступающих значилось трое. Помимо меня и Оливье, еще индийский поэт, фамилию которого я выговорить не мог и называл его просто, по имени — Сачиданандан. Наверное, мое ФИО представляло для него не меньшие муки.
При входе в тюрьму к нам присоединилась экзотического вида дама с ярко-красными волосами, в столь же кислотного цвета туфлях и манто. Не иначе как парижская авангардная поэтесса, подумал я. И ошибся. Дама оказалась официальным представителем городской администрации.
Пропускали нас долго и строго. Забрали паспорта, фото- и киноаппараты, а у красной дамы — и сотовый телефон. Тут-то и выяснилось, что Сачиданандан забыл паспорт. После долгих согласований и звонков все-таки пустили и рассеянного индийского поэта.
Чистенькое, аккуратно отреставрированное здание женской тюрьмы снаружи напоминало европейский отель среднего класса. Три звезды.
Внутри все было до боли родным и знакомым, много раз виденным в бесчисленных западных полицейских лентах. Дежа вю в два этажа с камерами по периметру и сеткой над первым этажом. Таблички над дверьми при входе: “Дантист”, “Психолог”, “Зал ожидания”.
Нас привели в небольшую комнату. Кислотно-красная дама сообщила, что здесь заключенные женщины отдыхают, здесь бывают тематические встречи, занимается литературный кружок, кружок рисования. Представила заведующего, напоминавшего сельского кюре из классического французского романа — круглолицый, в очках, волосы горшком.
Я не мог не сказать официальной даме, что в России такие комнаты называются красными уголками. Круглолицый кюре захохотал.
По одной стали заходить женщины-заключенные. Блузоны, свитера, лосины, кроссовки. Своим абсолютно обыкновенным, пожалуй — излишне спортивным видом они напоминали тургруппу, из тех, что заполняют все кафе в центре Парижа.
Женщины очень внимательно слушали стихи как на хинди, так и на русском, а потом переводы, которые читал Девер. Видимо, здесь ценили любые формы человеческого общения. Слушательницы попросили круглолицего сделать всем ксерокопии переводов, подходили за автографами, задавали вопросы по тексту.
Вы никогда не пробовали объяснить во французской женской тюрьме стихотворную строку? Например, такую: “с комсомольской улыбкой Малюты…”
Пожалуй, единственная странность, особенность была в самой манере общения. Женщины были или чрезмерно общительны, или чрезмерно замкнуты.
Вопросы ставили в тупик. Например: “Вы предпочитаете есть в гостинице или в городе?” Что и как отвечать людям, обреченным на тюремную баланду, пусть даже и французскую?
Я сказал, что только завтракаю в гостинице, а потом стараюсь поесть где-то в городе. И тут они наперебой стали мне советовать, где в Париже стоит пообедать, где поужинать, что именно в каком кафе заказывать, сколько это будет стоить… Все это походило на театр абсурда, потому и было реальностью. Видимо, так они утверждали свою связь с внешним, закрытым для них миром.
Спросили, конечно, и про русские тюрьмы. Не люблю разговоров с иностранцами про наши ужасы, но тут — да простит меня отечество — не пожалел красок, чтобы описать нашенские тюрьмы. Пусть им легче будет хотя бы от того, что где-то еще хуже. Женщины жалостно ахали.
— Но суть-то везде одна: вы сейчас отсюда уйдете, а мы останемся, — неожиданно спокойно сказала одна из до того молчавших.
Тут круглолицый кстати вспомнил, что прошли все сроки и давно пора на обед.
— Здесь распорядок жесткий, — зачем-то извинился он перед нами. — Вы сами выход найдете? А то им без меня нельзя… — Мы закивали: ну конечно, конечно.
Вы когда-нибудь выходили самостоятельно из тюрьмы? Тем более — из иностранной?
Оказалось, двери во французских тюрьмах уже давно не грохают и не лязгают, как все в тех же боевиках. Бесшумная электроника, горят-мигают разноцветные лампочки. Но какая из них — выход, а какая — сирена общей тревоги? У кого и что спросить? Не подскажете, как выйти из тюрьмы?
Когда мы все-таки нашли выход и нам возвращали паспорта и фотоаппараты, выяснилось, что предыдущая вахта сменилась, а про рассеянного индийского поэта не предупредила.
— Хорошо, что мы в женском отделении, а у тебя такие пышные черные усы, — сказал я Сачиданандану. Охранник засмеялся. Индиец не улыбнулся.
Уже на улице, прощаясь, я все же спросил у красной дамы, сколько здесь сидят и за что.
— В среднем — лет по 10—15. В основном, за убийства — мужей, любовников, своих детей…
* * *
Совершенно другой фестиваль — в Канаде, в небольшом квебекском городке Труа-Ривьер, то бишь “Три реки”. Реки на самом деле две, а название дали по ошибке, не разобравшись, так что название можно перевести как какой-нибудь “Двуреченск”, а может, и “Двуреченское”.
Меж тем фестиваль в Труа-Ривьер — один из самых крупных поэтических фестивалей мира, на который приезжает минимум 150 поэтов из разных стран. Увидев программу, я окрестил этот фестиваль поэтическим ГУЛАГом, потому что там нужно читать стихи почти две недели по 3—5 раз в день. И всегда есть слушатели, и немало. На фестиваль приезжают слушатели из Монреаля и Квебека — на машинах, на специальных экскурсионных автобусах, которые привозят людей послушать поэтов — в книжные магазины, рестораны, бары, кафе. Интересно, что воспитанная давней традицией поэтических фестивалей публика прекрасно знает, что она пришла прежде всего слушать поэтов, а не обедать или ужинать. Зал вовремя замолкает, синхронно кладет вилки и ножи, в паузах между выступлениями оживленно обсуждает, задает вопросы, покупает книги, берет автографы. Конечно, все это несколько странно для нас, а в одном ресторане я и сам стал блюдом: в честь моего выступления в меню было блюдо “Окунь Бунимович”. А после всех выступлений есть еще бар-клуб “Зеноб”, нечто наподобие нашего “ОГИ”, куда собирается уже более профессиональная тусовка, там поэты читают до утра.
Кстати, в Труа-Ривьер прошла еще и встреча руководителей всех поэтических фестивалей, где наш фестиваль “Биеннале поэтов в Москве” был принят в ассоциацию международных поэтических фестивалей. Статус, однако.
В разговоре с организаторами фестиваля я спросил, почему залы, книжные магазины, рестораны все время полны, всегда есть люди, пришедшие специально для того, чтобы услышать стихи. При том, что на Труа-Ривьерском, как и на любом международном, фестивале стихи читаются не только на своем языке, но и в переводе — что возводит в квадрат сложность восприятия. Мне ответили: “Это воспитание”. Город приучен и привычен к этому. Город, в гербе которого написано “Труа-Ривьер — столица поэзии”. Наверное, ребенок знает, что поэзия — особое дело для Труа-Ривьер. Причем не писание стихов, а их восприятие. На всех фасадах в центре города висят вполне долговечные металлические таблички — по 3, а то и по 5 на каждом домике — с цитатами из современных квебекских поэтов, в том числе и тех, кого я встретил на фестивале. Правда, некоторые из этих увековеченных в металле строк производят впечатление романтической графомании. А рядом — сильные, точные строки.
Здесь возникает важный вопрос — о размывании уровня, критериев. Когда во имя популяризации поэзии в жертву приносят качество, пользуясь шахматной терминологией. Но при этом в том же Труа-Ривьер есть очень профессиональное издательство, которое стоит у истоков этого фестиваля и которое, безусловно, таким способом привлекает внимание к своей продукции, выпускает до сорока серьезных поэтических книг в год, и они рентабельны! При том, что в Квебеке всего 7 миллионов франкоязычного населения. Рентабельности они достигают и с помощью этого фестиваля.
У поэта всегда есть естественное ощущение, что он находится в центре мира. Можно, разумеется, “жить в глухой провинции у моря”, но все равно — ты в центре мира. Точнее, центр мира — там, где ты. И центром поэтического мира становится Труа-Ривьер, циклопический фестиваль в заштатном заокеанском городке, где лучший отель целиком заполняется поэтами со всего света. Это, кстати, еще и свидетельство активной экспансии квебекской поэзии, о которой до того я знал крайне скудно.
Квебекская поэзия — удивительное скрещение двух тенденций. Первая — естественная ориентация на Европу вообще и прежде всего, конечно, на Францию. Франция сегодня — страна очень герметической интеллектуальной поэзии и глубокого филологического поиска внутри языка, внутри поэтической структуры. Вторая тенденция — архаика, поскольку Квебек во многом сохранил и продолжает хранить те архаичные черты французской культуры и языка, которых во Франции уже давно нет. Маленькие квебекские деревушки больше, чем французские, похожи на ту старую Францию, которую мы представляем себе по классической французской литературе. В Квебеке происходит очень интересное скрещение радикального авангарда с архаикой, в чем-то похожее на то, что происходило в русской литературе в 1920-е годы. Но вместе с этим эстетическим скрещением авангарда и архаики есть еще одна идея, та, которая гораздо больше цементирует Квебек, чем современную Францию при всех ее законах о защите языка, — это, уж извините, национальная идея.
Во время фестиваля студенты местного театрального института давали спектакль по французским стихам. Вот, кстати, то, что можно назвать распространением волн поэзии вокруг фестиваля: местный театральный институт делает спектакль не по Чехову или Беккету, как это принято, кажется, во всех театральных институтах мира, а по современной поэзии. Этот спектакль очень похож на поэтические спектакли, которые я видел в других странах, — смесь стильной отрешенности, эротики, мистики, авангарда и абсурдистских ходов. И все было бы как в той же Франции, если бы в конце этого герметично-эротичного действа не произошло следующее. Облаченные, разумеется, в черные трико босые тинейджеры стекались из разных мест сцены к центру, и вдруг началось чтение, точнее — пионерский монтаж моего детства. В читаемых по очереди пафосных четверостишиях звучали названия всех франкоязычных городов, и каждое из этих названий — Квебек, Монреаль, Труа-Ривьер — должно было восприниматься само по себе как поэзия. А потом они, встав плечом к плечу и раскачиваясь в такт, спели песню, слова которой не требуют нового перевода на русский: это была “Широка страна моя родная”, только в данном случае — страна Квебек.
Такое сочетание первой части спектакля с финальной ошарашивает, и к этому проще всего отнестись иронически. Если не понимать, что в этой второй части заключен пламенный мотор для развития первой.
Получается, что, с одной стороны, поэзия становится прибежищем местного патриотизма и своеобразного языкового антиглобализма, с другой стороны, все активней проводятся фестивали, которые собирают поэтов из разных стран. И ставят вопрос о том, может ли вообще общество считывать метафизические, а не только социально-патриотические смыслы, предлагаемые поэзией?
В центре Труа-Ривьер стоит памятник Неизвестному Поэту. Он состоит из каркасных кубов в сложном переплетении. В этом есть какое-то особое отношение к поэту. Памятник Поэту, не воплощенный в конкретном национальном символе — Гюго, Гёте, Пушкин или Шевченко, — выражает то отношение к поэзии со стороны общества, которое не хотелось бы утратить. Да, вроде как блаженные, да, пишут в столбик и почему-то считают, что это не просто так, домашнее рукоделие, а что-то еще. Но вот исчезнет это рукоделие — и много чего может исчезнуть, кануть в Лету.
* * *
США, самая практичная страна мира, долго, методично и по-своему логично выдавливала из школы математику. Дети не хотят ею заниматься. Трудно. Абстрактно. Да и практической пользы в ней не зришь. Как известно, КПД чистой математики меньше 7% — то есть меньше, чем у паровоза. Примерно как у поэзии. Абсолютное большинство вещей, придуманных математиками, не имело, не имеет и, скорее всего, не будет иметь применения — никакого, никогда, нигде.
Но потом американцы провели исследование корреляции между развитием страны и уровнем школьного математического образования. Оказалось, что последовательное выдавливание вроде бы ненужного и практически ни для чего не пригодного материала из культуры приводит к деградации страны, причем не только и не столько даже элиты, сколько рядовых работников. Теперь Конгресс США тратит огромные деньги на восстановление системного математического образования. Я думаю, если провести подобные исследования, связанные с поэтическим словом, нам станет немножко легче искать финансирование для проведения биеннале.
Биеннале поэтов — 2003 имеет девиз “Смещение пространства”. Не случайно мы пригласили на него, например, китайского поэта из Лондона, который является гражданином Новой Зеландии. Для нынешней ситуации в поэзии очень характерно то, что внешняя жизнь может происходить где угодно, учитывая Интернет, международные фестивали, университетские коллоквиумы и прочее. Конечно, мы пригласили русских поэтов из разных стран мира, ибо все они являются частью русской литературы. Собственно, места их проживания определяют границу влияния русского языка.
Но по предложению Алексея Парщикова мы пригласили и других авторов. Это молодые американские поэты с русскими корнями, которые пишут по-английски и, в общем, до некоторой степени являются сегодня уже частью американской поэзии и развиваются в ней. Но их не только языковые, но и литературные корни: их попытки перевода обэриутов, например, да и других русских поэтов не случайны — они находятся на скрещении двух поэзий.
Вообще, вопрос о международном фестивале поэтов очевидно и прямо связан с вопросом перевода поэзии. С одной стороны, поэзия абсолютно непереводима. Это общеизвестно. С другой стороны, на фестивале что-то происходит, словно бы проходит искра — так же, как и в изданиях иностранных поэтов. Кроме того, сейчас, как мне кажется, проявился совершенно новый феномен, который заключается в том, что издаются и востребованы именно билингвиальные книги. Людей, читающих минимум на двух языках, становится — по крайней мере в литературе — достаточно много. И происходит диалог языков, образуется область межъязыкового поэтического напряжения.
Раньше говорили: когда Пастернак переводит Шекспира, это соревнование. Но это было соревнованием, в котором читатель мог оценить результат только одного из участников. А если он мог читать непосредственно Шекспира, то не нуждался в услугах переводчика.
Сейчас ситуация иная: Интернет очень способствует параллельности текстов и лобачевскому скрещению параллельных текстов на параллельных языках. Это особенно важно в поэзии, где важна относительная компактность, обозримость текстов. Потому международные фестивали подспудно способствуют глубинной тенденции: люди очень напряженно ищут в поэзии поэзию, а не просто особенности национального языка. Этот поиск интернационален по сути, ключевой вопрос — место и смысл поэтического слова.
Появляется и странноватая для меня поэзия, которая, наоборот, заранее переводима. Текст может быть написан по-русски, по-польски или по-монгольски, но он уже сразу написан так, что абсолютно переводим на английский, французский, испанский — любой, это некое стихотворное межъязыковое эсперанто. Это пугает меня, привыкшего обнаруживать изгибы и извивы именно в своем, русском языке, но это, несомненно, интересно, такая поэзия ищет какие-то базовые, корневые, самые главные слова. С другой стороны, в таком международном верлибре заранее, по определению, отсутствует не только своеобразие своего языка, но и своеобразие самого поэта. Получается аналог описанного выше южнокорейского феномена, но во всемирном масштабе.
На встрече в Нью-Йорке русских и американских поэтов с характерной для Америки последней прямотой и простотой был поставлен вопрос для дискуссии: “Чему русская поэзия может научить американскую поэзию?” Трудно отвечать всерьез на такой ребром поставленный вопрос. Я и отшутился: “Русская поэзия всем своим развитием заявляет о том, что лучше пить, чем ширяться”. Можно, конечно, отшучиваться и дальше, можно заявлять брутальные вещи. На самом деле вопрос не в том, чему одна поэзия может научить другую, а что может дать их равноправное общение. На прошлом фестивале у нас была программа “русский/французский: диалог языков — диалог поэтов”. Мы не случайно начали этот слоган с диалога языков. Потому что диалог языков происходит именно через поэзию. Международные поэтические фестивали, встречи не только этому способствуют, они просто рождены внутренним ощущением необходимости межъязыкового взаимопонимания. До и после будет главное: текст, в том числе явленный и в альманахах, подобных тому, что выпущен по итогам прошлого биеннале [2]. Но именно на фестивалях поэтов происходит рождение взаимного интереса к текстам на разным языках и объединенное в диалоге проникновение в них.
1) См., например, стихи и эссе Шамшада Абдуллаева и статьи Андрея Аствацатурова и Игоря Вишневецкого в этом номере “НЛО”.
2) Черным по белому. М.: ОГИ, 2001.