Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2003
Драматическая история личного общения и творческого сотрудничества М. Горького с писателем и искусствоведом П.П. Муратовым [1] до сих пор почти не попадала в поле зрения исследователей. Между тем реконструкция сложных отношений двух столь разных личностей и художников дополняет творческие портреты обоих писателей, высвечивает их фигуры в новых ракурсах. До наших дней не утратил актуальности тот напряженный спор, который вели эти крупные художники по вопросам будущих путей и судеб русского и европейского искусства, по проблемам различного понимания сущности мировой культуры и цивилизации.
Горький познакомился с П. Муратовым лично только в 1924 году в Сорренто. Однако его литературной и культурно-издательской деятельностью писатель начал интересоваться еще в пору своего первого пребывания в Италии в 1906—1913 годах. Хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, сотрудник художественных журналов “Старые годы”, “Золотое руно”, “Аполлон”, Муратов впервые оказался в Италии в 1908 году и прожил там около года. Итогом этой поездки стали серия статей об итальянской живописи и два тома очерков “Образы Италии” (М., 1911—1912; 2-е изд. — М., 1912—1913). Книга имела огромный успех. В представлении Горького имя Муратова всегда ассоциировалось прежде всего с этой книгой, хотя ему были известны и другие произведения и труды искусствоведа. В начале 1912 года Горький попросил сотрудника издательства “Знание” С.П. Боголюбова выслать ему 2-й том книги Муратова “Образы Италии” [2]. Оба тома этого первого издания с многочисленными горьковскими пометами хранятся в его личной библиотеке. 13 марта 1913 года он писал своей знакомой В.В. Шайкевич, отвечая на ее вопрос о подарке ко дню рождения: “Вот <…> книга, которую я хотел бы иметь Вашим мне подарком: Новеллы итальянского возрождения, в переводе Муратова, изд. Некрасова. Если Вас не затруднит это — отдайте книгу в переплет, простенький” [3]. Эта книга, выпущенная в 1912 году в московском книгоиздательстве К.Ф. Некрасова, также до сих пор хранится в личной библиотеке Горького. На ее страницах — пометы писателя, свидетельствующие о его особом интересе к изданию. Вскоре Шайкевич послала Горькому еще одну книгу Муратова — вероятно, это было 2-е издание “Образов Италии”. 22 июня 1913 года Горький писал своему другу А.Н. Тихонову: “Получил 2-й том Муратова. Адрес В.В. мне не известен, — поблагодарите ее Вы!” [4].
Для Горького, внимательно следившего за происходящим на родине, не могла остаться незамеченной ориентированная на Запад культурно-просветительская деятельность Муратова, в 1910-е годы во многом определявшего редакционную политику московского книгоиздательства К.Ф. Некрасова. В 1912—1913 годах здесь вышли осуществленный Б.К. Зайцевым перевод “Ватека” У. Бекфорда с предисловием Муратова, два тома “Новелл итальянского Возрождения”, собранных и переведенных Муратовым, под его же редакцией в переводе Е. Урениус (жены Муратова) книга почти не известного в России Ж. де Нерваля “Сильвия. Октавия. Изида. Аврелия” и “Избранные рассказы” П. Мериме, а также переведенная Муратовым книга У. Патера “Воображаемые портреты. Ребенок в доме”. Подобный выбор переводов, а также эссе и предисловия, которыми Муратов снабдил эти издания, свидетельствовали о его особом интересе к романтической европейской литературе, к необыкновенным судьбам творцов искусства, к странностям их биографий и “магическому ореолу” их жизней.
Верным западной ориентации Муратов остался и в своем увлечении древнерусским искусством. В 1914 году он начал издавать художественный журнал “София”, посвященный пропаганде древнерусской живописи, иконописи, и здесь русское искусство впервые рассматривалось в неразрывной связи с западноевропейской культурой.
Стремление Муратова познакомить российского читателя с западной литературой, включить русское искусство в общеевропейский процесс не могло не импонировать Горькому. Стоит только вспомнить его собственную работу в издательстве “Всемирная литература” или его журнал “Беседа”, ставивший целью ознакомление российского читателя с искусством и наукой Запада.
В начале Первой мировой войны Муратов был призван в действующую армию, служил артиллерийским офицером на Юго-Западном и Кавказском фронтах. Октябрьские события 1917 года писатель воспринял как “варварство”. “О России нынешней и газетах, — признавался он, — думаю холодно. Слава Богу, что хоть успела спастись Европа-то” [5]. Тем не менее сразу после Октябрьского переворота писатель активно включается в культурную жизнь Москвы: работает в Комитете по охране художественных и научных сокровищ России, организует вместе с Б. Зайцевым, М. Осоргиным и В. Ходасевичем Московскую книжную лавку писателей, основывает общество изучения итальянской культуры “Studio Italiano”, в котором читали лекции те же Б. Зайцев и М. Осоргин, а также А. Дживелегов, Б. Грифцов и др. В августе 1921 года Муратов вошел в состав Всероссийского комитета помощи голодающим (Помгол), после его разгона властями вместе с другими его членами был арестован и посажен в тюрьму на Лубянке, но через несколько дней выпущен.
В годы войны и революции Муратов начал работать над историческими этюдами и новеллами, которые вошли в сборники “Герои и героини” (М., 1918) и “Магические рассказы” (М., 1922). Тогда же написал авантюрный роман из жизни итальянской аристократии XVIII в. “Эгерия” (Берлин, 1922) и комедию “Кофейня” (М., 1922). Критики (М. Кузмин, А. Бахрах, В. Ходасевич) отмечали влияние западной традиции новеллистики (в частности, А. де Ренье) на прозу Муратова. В то же время М. Алданов, говоря об “Эгерии”, полагал, что в “сухости” изображения и пренебрежении психологизмом писатель подражал “Капитанской дочке” Пушкина. Своеобразной, стилизованной прозе Муратова были свойственны фабульность и динамизм, отсутствие психологизма, условность и фантастичность, ирония и особый, только ему присущий символизм. О своеобразии его творческой манеры лучше всех, пожалуй, сказала Н. Берберова: “Стилизация в литературе была его спасением, “декадентству” он открыл Италию. Он был по-своему символист, с его культом вечной женственности, и вместе с тем — ни на кого не похожий среди современников. Символизм свой он носил как атмосферу, как ауру, в которой легко дышалось и ему, и другим около него. Это был не туманный, но прозрачный символизм, не декадентский, а вечный” [6].
В 1922 году Муратов как работник отдела музеев и охраны памятников искусства и старины Наркомпроса вместе с семьей выехал в заграничную командировку. Решение навсегда остаться в Европе далось Муратову с трудом. Особенно сильное впечатление произвел на него отъезд в 1923 году в Россию А. Белого, и он даже хотел последовать его примеру. До осени 1923 года Муратов, как и большинство русских, жил в Берлине и активно участвовал в культурной жизни эмиграции: сотрудничал в Русском научном институте, был одним из основателей “Клуба писателей”, издал в Берлине свой роман “Эгерия”.
Как уже говорилось, личное знакомство Горького с Муратовым произошло позже. Но писатель наверняка много слышал об этом ярком человеке от его давнего друга В.Ф. Ходасевича и Н.Н. Берберовой, которые в 1922—1924 годах жили вместе с Горьким в Саарове под Берлином и в Мариенбаде в Чехословакии. Ходасевич с Берберовой приехали из России в Берлин 30 июня 1922 года, а в сентябре туда же прибыл Муратов. По дневниковым записям Ходасевича видно, что в это время они виделись почти ежедневно. По признанию Берберовой, Муратов был “одним из умнейших людей” [7], дружба с которым оказала на нее сильное влияние. Вспоминая о частых берлинских встречах, совместных прогулках и долгих разговорах с Муратовым, Берберова создала блестящий портрет этого оригинального писателя и незаурядной личности: “В противоположность Белому он был человеком тишины, понимавшим бури, и человеком внутреннего порядка, понимавшим внутренний беспорядок других <…> В своей тишине он всегда был влюблен, и это чувство тоже было слегка стилизовано — иногда страданием, иногда радостью <…> Он был цельный, законченный западник, еще перед Первой мировой войной открывший для себя Европу, и я в тот год через него узнавала ее. Впервые от него я услышала имена Жида, Валери, Пруста, Стрэчи, Вирджинии Вулф, Папини, Шпенглера, Манна и многих других, которые были для него своими, питавшими его мысль, всегда живую, не обремененную ни суевериями, ни предрассудками его поколения” [8].
Летом 1923 года Ходасевич с Берберовой отдыхали в курортном местечке Преров, где жили Зайцевы, Бердяевы и Муратов. Вспоминая об этом, Берберова писала: “Потом все вернулись в Берлин, и вдруг стремительно быстро оказалось, что все куда-то едут, разъезжаются в разные стороны, кто куда” [9]. Из-за трудного экономического положения и высокой инфляции в послевоенной Германии в 1923 году одно за другим закрываются русские издательства, журналы и альманахи, а вместе с этим кончается и “Русский Берлин”, большую часть населения которого составляла гуманитарная и научная интеллигенция: писатели, преподаватели, издатели, критики, философы и публицисты. Кто-то возвращался на родину, кто-то ехал дальше на Запад, в Париж, некоторые представители творческой интеллигенции, особенно те из них, кто еще до революции подолгу жил и работал в Италии, двинулись на юг. Вместе с Б.К. Зайцевым и другими русскими писателями в ноябре 1923 года Муратов был приглашен в Италию и остался там до 1927 года. Одновременно с Муратовым уехали из Берлина и Ходасевич с Берберовой — они отправились вместе с Горьким в Чехословакию. Однако расставание было недолгим. Весной 1924 года все трое вновь встретились и провели вместе целый месяц в Риме.
Быть в Риме. Иметь гидом Муратова. Сейчас, — писала Берберова, — это кажется чем-то фантастическим, словно сон, после которого три дня ходишь в дурмане. А это было действительностью, моей действительностью, моей самой обыкновенной судьбой в Риме. Я вижу себя подле Моисея Микеланджело и рядом с собой небольшого роста молчаливую фигуру, и опять с ним — в длинной прогулке по Трастевере, где мы заходим в старинные дворики, которые он все знает так, как будто здесь родился. Мы стоим около какого-то анонимного барельефа и разглядываем его с таким же вниманием, как фрески Рафаэля; мы бродим по Аппиевой дороге, среди могил, вечером сидим в кафе около пьяццы Навона и обедаем в ресторане около Трэви. Наконец — мы едем за город, в Тускулум. И все это в атмосфере интереса к Италии современной, не только музейной. Он любил новую Италию и меня научил ее любить. Впрочем, в то время он главным образом интересовался барокко. К барокко с тех пор я уже никогда не вернулась: через 36 лет, когда я опять была там, было так много раскопано древностей, что античный Рим заслонил для меня все остальное и было не до барокко. Я уже не пошла в Ватикан и не смотрела Моисея. Термы Веспасиана, вилла Адриана стали моими любимыми местами. Муратова уже не было, чтобы ходить туда со мной, рассматривать каждую колонну, каждый осколок колонны, но тень его и тогда была рядом [10].
Ходасевич и Берберова в апреле 1924 года уехали из Рима в Париж, зато в это же время в Италию приехал Горький. После долгих скитаний по Европе писатель вместе с семейством прибыл на постоянное жительство в Сорренто, небольшой городок на юге Италии. По счастливому совпадению Муратов также проводил лето 1924 года в Сорренто. Здесь-то и состоялось их личное знакомство. Свои впечатления от этой встречи Муратов, видимо, сообщил Ходасевичу, а тот, в свою очередь, передал их в письме от 29 июня Горькому: “Сплетня: Вы очень нравитесь Муратову” [11]. Горький ответил Ходасевичу 13 июля: “Познакомился с Муратовым, — очень хороший человек!” [12]. Письма Горького этого времени пестрят упоминаниями имени нового знакомого. Видимо, тонкий знаток искусства и блестящий эрудит Муратов быстро сумел войти в круг культурных интересов и увлечений писателя. Из переписки Горького видно, что летом 1924 года они довольно часто встречались, вели беседы об искусстве и литературе. Узнав о намерении художницы В.М. Ходасевич (племянницы поэта) приехать в Сорренто, Горький писал ей 19 июля: “Милая Купчиха (шутливое прозвище художницы. — Н.П.) — я рад! Сегодня же привожу в движение П.П. Муратова и других визотворцев <…> Пойдем в музеи, и Муратов нам расскажет интереснейшие домыслы свои о барокко” [13]. Через несколько дней писатель в шуточном послании Ходасевичу вновь поминает Муратова, намекая на увлечение последнего Берберовой. Муратов посвятил юной поэтессе рассказ “Шехеразада” (Современные записки. 1924. № 20), а она, в свою очередь, напечатала в “Современных записках” стихотворение с посвящением “М.”. “А Берберова, — в шутку писал Горький Ходасевичу по этому поводу, — печатает стишки, посвященные неким Эм-ам? Она бы лучше писала какую-нибудь Шехеразаду. А этот ее Эм ночами “лазает” по чужим колоннам <…> Хорош? Она бы лучше мне стишки-то посвящала…” [14]. О встречах и беседах с Муратовым Горький сообщал Ходасевичу и в письме от 10 августа:
Бывает у меня П.П. Муратов, милый и весьма интересный человек. Сегодня мы с ним хорошо поговорили на тему об антиинтеллектуализме русской прозы и глубоком, оригинальном интеллектуализме поэзии. Добрым словом помянули Вас за стихи в последней книге “С<овременных> З<аписок>” [15].
Возможно, во время одной из подобных бесед с Муратовым возникла и была поддержана Горьким идея переиздания муратовских “Образов Италии”, которые вскоре вышли в очень близком Горькому издательстве З.И. Гржебина. Недаром Муратов сообщал Горькому осенью 1924 года о появлении книги, и не случайно именно Горькому Гржебин послал ее именной экземпляр. Книга со множеством горьковских помет сохранилась в его личной библиотеке.
Особенно близко в это лето Муратов сошелся с сыном Горького Максимом, обретя в нем верного спутника в путешествиях. В начале августа они вместе предприняли поездку по маленьким городкам близ Неаполя, а в начале сентября уехали на мотоцикле в более длительное двухнедельное путешествие по Апулии. Письма и открытки Максима из этой поездки достаточно ярко рисуют одержимого искусством Муратова. 6 сентября 1924 года М.А. Пешков сообщал отцу из Беневенто: “П.П. назначен коменд<антом>, комисс<аром> путешествия и чекой по борьбе с алкоголизмом. Едем оч<ень> хорошо” [16]. 9 сентября Максим писал жене Надежде Алексеевне из городка Трани на Адриатическом побережье:
Сегодня торжественный день; проехали половину дороги 450 в<ерст> <…> П.П. утром отдает приказы по экипажу (Барлетта, Бари, Салерно) нашего корабля, напр., — № 6: начиная от сего числа вверенной мне команде строго запрещается пить воду <…> Есть приказы еще. П.П. объявляет выговор самому себе. Он, как и раньше, найдя искомую картину, церковь или статую, посмотрит, сейчас же уйдет и записывает. Только 3 раза он был действительно поражен, да и я тоже. Это — Собор в Troia, Castello-del-Monte и огромный бронзовый рыцарь в Барлетте. Это действительно потрясающие штуки [17].
Впечатления от этого путешествия легли в основу большого очерка Муратова “Поездка в Апулию” (Современные записки. 1925. № 24).
В августе 1924 года вышла в свет 5-я книга горьковского журнала “Беседа”, и писатель начал готовить материалы для следующего номера и по искусствоведческим вопросам, которые должны были быть затронуты в этом номере, консультировался с Муратовым. В сентябре он писал в Берлин издателю “Беседы” С.Г. Каплуну по поводу статьи начинающего литератора В.С. Блоха: “Статья Блоха — не пойдет, я показал ее Муратову, и он не одобрил, указав, что Б. мог бы хорошо написать о живописи голландской” [18]. Вероятно, в это же время Горький привлек Муратова в журнал и в качестве автора. В сдвоенном 6/7-м номере “Беседы” был напечатан его фантастический рассказ “Посланник”. Герой рассказа князь Бельфегор послан из ада на землю для установления “контакта” с ее жителями. Хотя Бельфегор — князь тьмы, он изображен как вполне современный и очень деловой господин, поселившийся в Италии и быстро нашедший понимание у окружающих. Остановить Бельфегора, развившего бурную и опасную экономическую деятельность, смог только простой священник из бедного итальянского селения.
Думается, Горький совсем не случайно решил напечатать именно этот рассказ Муратова. Прежде всего его должна была привлечь тема произведения. В это время он и сам мечтал сочинить рассказ “о черте, который сломал себе ногу, — помните: “тут сам черт ногу сломит!”” [19]. 2 мая 1924 года Горький писал Ходасевичу: “…хочется написать кое-что о почтмейстере, который от скуки жизни выдумал черта, поместил его у себя в кабинете на книжном шкафу, полтора года пил с ним коньяк и философствовал — черт сбежал от него. Сбежишь, знаете!” [20]. Вероятно, как раз летом 1924 года Горький и попытался осуществить этот замысел, написав стилизованный иронический рассказ “Правдивое изложение случая с почтмейстером Павловым”. Однако Горький остался недоволен воплощением темы и положил новую рукопись “в стол”. Его реалистический метод сопротивлялся условности, связанной с появлением подобного персонажа. В эстетической системе Горького дьявольское, темное начало могло воплощаться либо в облике человека (например, столяра Каллистрата в рассказе “Голубая жизнь”), либо в фигуре двойника (в “Жизни Клима Самгина”) — в обоих случаях в виде галлюцинаций, вызванных расстроенным воображением героя. В фантастико-символическом, очень условном жанре, в котором работал Муратов, подобных трудностей не возникало. Появление черта в его произведении выглядело вполне “органично” и не нуждалось в психологических мотивировках.
В начале 1920-х годов Горького весьма интересовала проблема фантастики в литературе. Он с большим вниманием относился к опытам создания фантастических произведений молодыми прозаиками — “серапионами”: Л. Лунцем, В. Кавериным и др. — и полагал, что сама неустоявшаяся жизнь, “разметенный в куски” (выражение Каверина [21]) современный быт, его сложность, текучесть требуют от художника обращения к иным формам повествования, в том числе и к фантастике. О необходимости преодоления бытописания и создания новых литературных форм Горький писал в январе 1923 года Вс. Иванову: “Да, Ваше отрицание быта и “психологии” вполне понятно, эти штучки надоели. Надобно перешагнуть через быт или — надо, опираясь на него, встать над ним” [22]. Стилизованная проза Муратова как раз являлась ярким примером создания новых форм, способных с помощью стилизации и фантастики преодолеть тяжесть и запутанность окружающей действительности.
Создавая творческий портрет Муратова, Глеб Струве не случайно, видимо, упомянул при этом горьковскую “Беседу” и одного из ее авторов — Льва Лунца, сторонника остросюжетной, авантюрной, условной прозы. Он как бы указывал тем самым на близость творческих устремлений Муратова к проводимой этим журналом литературной политике.
Муратов, — пишет Струве, — писатель культурный, изысканный, западноевропейского покроя. Его рассказы (многие из них на западноевропейские сюжеты, некоторые исторические, в других играет роль элемент “магический”) и его исторический роман “Эгерия” отмечены занимательной фабулой, быстро развертывающимся действием, нарочитым пренебрежением к психологизму. Не случайно, может быть, они написаны как раз в те годы, когда молодой советский писатель Лев Лунц в горьковской “Беседе” звал русскую литературу “На Запад!” [23].
“Муратовская” манера письма, хотя на каком-то этапе она импонировала Горькому, осталась все-таки в целом чуждой ему. Осторожно поэкспериментировав в “Заметках из дневника. Воспоминаниях” и “Рассказах 1922—1924 годов” с фантастикой, символическим подтекстом, иронической стилизацией и пародированием, он вновь (уже в 1925 году, в “Деле Артамоновых”) вернулся к прежней реалистической, утяжеленной психологизмом манере, к созданию широкого полотна социальной жизни. К этому времени Горький разочаровался во многих представителях “новой русской прозы”, начал критиковать прежде высоко им ценимых А. Белого, Е. Замятина, Б. Пильняка. Видимо, изменилось его отношение и к художественным опытам Муратова.
Горький был сторонником реалистической, психологической драмы с острыми социальными конфликтами. Условные, легкие, ироничные комедии Муратова, видимо, были не в его вкусе. В 1925 году, во время одного из приездов в Сорренто, Муратов привез свою новую пьесу “Дафнис и Хлоя” и прочитал ее в присутствии Горького и живших тогда вместе с ним Ходасевича и Берберовой. Вот как описывала позже Берберова это чтение:
Когда однажды П.П. Муратов читал в Сорренто свою пьесу “Дафнис и Хлоя”, он (Горький. — Н.П.) был так раздражен этой комедией, что весь покраснел и забарабанил пальцами по столу, книгам, коленям, молча отошел в угол и оттуда злобно смотрел на всех нас. А между тем в прелестной этой вещи (которая носит на себе сильную печать времени, то есть танцующей на вулкане послевоенной Европы, и которая насквозь символична) было столько юмора и полное отсутствие какой-либо дидактики, и чувствовалось, что автор ничего не принимает всерьез (пользуясь своим на то правом, ни себя, ни мира, ни автора “Матери”, ни всех нас, ни вот эту самую свою комедию, которую даже не собирается печатать и которую, может быть, писал шутя (а может быть, и нет) [24].
Вскоре рукопись этой пьесы Горький послал юной Нине Окс для последующей передачи американскому литературоведу А. Кауну. И хотя в сопроводительном письме он назвал комедию Муратова интересной, сквозь полушутливый тон можно было прочесть: главное, что не устраивало Горького, — не легкость (легкость он любил не только в жизни, как отмечала Берберова, но и в искусстве), но легковесность, уход от реальных проблем жизни в мир условности и фантазии. “Посылаю Вам, Дитя мое, — писал Горький, — пьесу Муратова. Хотя это пьеса весьма интересная, но — не надейтесь, что с Вами случится нечто подобное рассказанному в ней. Счастье, удача и вообще все прелести жизни достигаются лишь усердным трудом. И — уважением к старшим. Иероним Горький” [25].
Горький приветствовал не всякую фантастику. Он предостерегал писателей-“серапионов” от “взвешивания своей фантазии в воздухе”, советовал им перенести внимание “из области и стран неведомых в русский, современный, достаточно фантастический быт” [26]. Муратов же как раз и грешил, по мнению Горького, таким “взвешиванием своей фантазии в воздухе”, уходом от кошмаров и ужасов современной жизни в условное пространство и время. Судя по некоторым упоминаниям в письмах Муратова, Горький высказал ему свои претензии. Посвящая Горького в свои творческие планы, Муратов писал 13 января 1926 года: “Мне хочется закончить серию комедий — одну написать в таком роде еще, который Вам не нравится, а другую — прямо вроде Островского” [27].
Постепенно между двумя писателями начали выявляться разноречия и разногласия не только художественного, но и идейного, мировоззренческого характера. Это видно по негативному отношению Горького к статьям Муратова “Анти-искусство” и “Искусство и народ”, напечатанным в 1924 году в журнале “Современные записки”. Главная тема этих эссе — кризис культуры в послевоенной Европе и возможности его преодоления. По мнению Муратова, в современной “пост-Европе” происходит постепенная замена подлинного искусства “анти-искусством”, или продуктами индустриальной цивилизации с ее пафосом механических сил и скоростей. Подлинное искусство базируется на гармоническом слиянии души человека с душой природы. В индустриальном обществе человек освободил скрытые силы природы, но они вырвались из-под его власти и превратили в раба. Муратов предостерегал современное общество от искусственного “форсирования сил природы, превращения естественной данности мира в механический абсурд” [28], от индустриализма нынешней цивилизации, подавляющей человека.
…И современный капитализм и современный социализм, — писал он в статье “Искусство и народ”, — одинаково индустриальны, и в этом отношении между ними нет особенной разницы. Индустриальный капитализм и индустриальный социализм в одинаковой степени форсируют силы природы. Основа всякого индустриализма — добывание энергий и скоростей, далеко превышающих энергии и скорости данного нам мира. Идея борьбы с природой дала в конце концов свои результаты. На наших глазах совершается вторжение механического внепейзажного мира в мир органический и пейзажный <…> В этом перестроенном мире нет места для искусства, есть только место для анти-искусства. В нем, разумеется, нет места и для пейзажного человека, народного человека [29].
В культурологической схеме Муратова точные науки, форсирующие силы природы, являются врагами искусства и “тиранами естества”, поэтому он выступал против “слишком безоговорочного, слишком догматичного верования в пользу наук” [30], свойственного современному человеку. Как показал дальнейший ход истории, многие из пророчеств и предостережений Муратова сбылись накануне или после Второй мировой войны. Надежду на преодоление кризиса современной культуры и искусства писатель возлагал на “народного человека”, современного “варвара” и “дикаря”, не испорченного еще плодами губительной цивилизации и экспериментальным элитарным “анти-искусством”. В приобщении “народного человека” к подлинному искусству он видел пути духовного оздоровления “пост-Европы”, изменение судеб самого искусства.
В основе культурологической концепции Муратова лежала довольно распространенная в послевоенной Европе и России идея противостояния культуры (творчества, искусства, духовности) и цивилизации (механической деятельности человека, индустриализма, современных политики и экономики, приводящих к революциям и войнам и т.п.), идея глубокого кризиса культуры и замены ее цивилизацией. С наибольшей силой выраженная в книге О. Шпенглера “Закат Европы” (1918), она была подхвачена и развита в трудах европейских и русских философов, в статьях и книгах А. Белого, Вяч. Иванова, А. Блока и др.
Горький познакомился с концепцией Шпенглера, вероятно, в начале 1920-х годов. Русский перевод “Заката Европы” (М.; Пг., 1923) с маргиналиями Горького хранится в его личной библиотеке. В одном из писем Р. Роллану от 18 сентября 1923 года Горький довольно точно указывал на русские и немецкие “корни” идей этого философа: “Шпенглер идет от Нитчше и очень много взял у Данилевского, из его книги “Европа и славянство” (имеется в виду труд Н.Я. Данилевского “Россия и Европа”. — Н.П.)” [31]. Как видим, идеи Шпенглера были Горькому хорошо известны, хотя не со всеми из них он мог согласиться. По-своему он воспринял и по-своему, хотя достаточно точно, сформулировал проблему противостояния в современном мире культуры и цивилизации. Например, 27 ноября 1924 года он писал в редакцию биографического словаря “Menschen und Menschenwerke”, указывая на обилие в словаре биографий политиков в явный ущерб биографиям деятелей искусства и науки:
“Любовь и голод правят миром”, — указал Шиллер два рычага, неустанно поднимающих нас на какую-то высоту. Но там, где правит голод, — экономия, политика и все то, угнетающее нас всех, что заключено в понятии “цивилизация”. Там же, где правит любовь, — возникает и развивается жизнь духа — “культура”. Этой оценкой и объясняется мое желание видеть в Вашей книге <…> больше биографий деятелей культуры [32].
Однако для Горького, пламенного поклонника образования и точного знания, было абсолютно неприемлемо отрицательное отношение Муратова к современной науке как “тирану естества” и поработителю сил природы. Одну из главных задач человечества он видел именно в преобразовании природы, в изменении окружающего человека пейзажа, в индустриализации и механизации труда. Так же чужды и даже враждебны ему были надежды Муратова на “природного”, “пейзажного” человека, на его “варварство” и “дикарство”. Скептическое отношение писателя к “косному” русскому крестьянству как темной и опасной стихийной силе, тормозящей прогресс, особенно ярко выраженное в цикле статей “Несвоевременные мысли” (1917—1918) и брошюре “О русском крестьянстве” (1922), его мечты “выварить мужика в фабричном котле” — все это плохо соотносилось с романтическими иллюзиями Муратова. Разумеется, не мог Горький согласиться и с его утверждением, что счастье России заключено в ее малой цивилизованности, отсутствии развитого индустриализма. Как известно, писателю было в очень большой степени свойственно то самое “слишком безоговорочное, слишком догматичное верование в пользу наук”, против которого предостерегал Муратов.
Прочитав статьи “Анти-искусство” и “Искусство и народ”, Горький писал 1 февраля 1925 года М.М. Пришвину: “А — многим и все более многим хочется жить попроще, некоторые даже до того доходят в этом желании, что — как, напр., Павел Муратов — кричат, ревут: “Долой науку, долой борьбу с природой!”” [33]. Из писем Муратова видно, что Горький прямо высказал ему свое несогласие с основными положениями его культурологических статей. 2 декабря 1925 года Муратов сообщал своему корреспонденту: “В “С<овременных> З<аписках>” будет напечатана моя статья о кинематографе, за которую, пожалуй, не станете меня бранить так, как за “Искусство и народ”” [34].
Почти восторженная поначалу оценка Горьким Муратова постепенно сменялась идейным противостоянием, чувствами несогласия и недоверия. Серьезную трещину в их творческие и личные отношения внесла история с изданием нового журнала “Русская культура”.
В начале 1925 года Муратов задумал выпускать журнал о русской культуре для иностранных читателей. Его замысел не мог не импонировать Горькому, ведь он был зеркальным отражением горьковской “Беседы”, знакомившей русского читателя с достижениями европейской и мировой науки и культуры. Лежащие в основе обоих журналов концепции отечественной и европейской культуры должны были преодолевать национальные и государственные границы, служить духовному сближению России и западного мира. Естественно поэтому, что Муратов в осуществлении своего замысла рассчитывал на действенную помощь Горького и даже хотел его видеть во главе нового издания.
23 февраля 1925 года М.А. Осоргин писал Горькому из Парижа: “Муратов носится с идеей журнала для иностранцев о русской культуре. Очень сочувствую… если есть для такого журнала средства. Писал, что едет к Вам поговорить. Очень интересуюсь результатами разговора” [35]. Действительно, в марте Муратов несколько раз приезжал в Сорренто для переговоров о журнале. В письме Горькому от 27 апреля он намечал план дальнейших действий по реализации своего проекта: “Дорогой Алексей Максимович, дело с журналом как будто хочет сдвинуться с мертвой точки. Молодой человек — Виталий Самсонович Блох — который надеется достать на издание некоторую сумму денег — собирается поехать в Сорренто, переговорить с Вами, а потом в Париж за деньгами и за Осоргиным” [36]. 30 апреля Горький сообщал редактору научного отдела “Беседы” Ф.А. Брауну: “П.П. Муратов затевает журнал “Русская культура” на трех языках: немецком, итальянском, французском. Журнал чисто информационный. Примете ли в нем участие Вы?” [37]. В этом вопросе читается его собственное размышление и сомнение: а будет ли он сам принимать участие — и какое именно — в новом проекте Муратова?
В Архиве А.М. Горького хранится письмо (машинопись без подписи и даты), которое проливает свет на эту издательскую затею Муратова. Вероятно, оно было составлено от имени Горького начинающим литератором и участником проекта В.С. Блохом. Горький как будущий редактор журнала должен был его подписать, чтобы Блох с этим письмом мог отправиться в Париж “выбивать” деньги на издание. Приводим текст этого любопытного документа:
М.А. Осоргину и В.С. Блоху
Многоуважаемые Михаил Андреевич и Виталий Самсонович.
Настоящим письмом я прошу Вас вести все необходимые переговоры, как денежного, так и литературного характера, связанные с изданием журнала, редактором которого я буду состоять.
Этот журнал будет издаваться на иностранных языках (в начале на двух — французском и английском, позднее на трех или четырех — итальянском и немецком) и будет посвящен русской культуре, искусству, литературе, науке, технике.
Цель и назначение журнала в объективной, вне какого бы то ни было направления, форме оповещать европейского читателя о культурной и научной жизни России, как до, так и послереволюционной.
Предполагаемое название журнала “La culture russe”. Он будет издаваться, по всей вероятности, в Риме, раз в месяц, форматом в 5—6 печатных листов на каждом языке [38].
Вероятно, Муратов имел устное предварительное согласие Горького возглавить новый журнал. Однако писатель отказался подписывать это письмо. О причинах своего решения он сообщал 29 мая 1925 года В.Ф. Ходасевичу:
Блох прислал мне проект письма, коим я должен разрешить ему и М.А. Осоргину “вести переговоры денежного и литературного характера, связанные с изданием журнала, редактором которого я буду состоять”.
Не могу подписать такое письмо, ибо не вижу себя редактором журнала, состав сотрудников которого мне не весь известен и “направление” коего совершенно не ясно [39].
Отказ Горького подписать письмо от имени главного редактора будущего журнала, видимо, неприятно поразил Муратова. Он понимал, что без участия Горького, авторитет которого был достаточно высок в “левых” эмигрантских кругах, шансов достать деньги на новое издание очень мало. Проницательный читатель в подтексте муратовского письма Горькому от 4 июня 1925 года, на первый взгляд отстраненного и равнодушно-спокойного, может почувствовать глубоко скрытую досаду.
Дорогой Алексей Максимович, — писал он, — хотел изложить Вам нечто о журнале. Сомневаюсь, признаться, чтобы Блох достал деньги (при всем желании). С письмом ли, без письма ли — безразлично. Вообще же при такой малой устойчивости (даже узко финансовой) вряд ли что получилось бы. Только неприятностей было бы хоть отбавляй. Конечно, идея хороша, и ради нее стоило бы терпеть даже бедствия. Но бедствия — одно, неприятности же — другое. Шума было бы много (и красного, и белого). А много ли было бы толку? Пожалуй, не пришло еще время для подобной затеи [40].
Кажется, адресат хочет убедить Горького, что ему безразлична идея издания журнала, что он понимает несвоевременность и неосуществимость своего замысла. Однако из всего предыдущего видно, что идея эта была Муратову очень дорога, но в данном случае обида и уязвленное самолюбие не позволили ему проявить свои подлинные чувства.
Переговоры об издании журнала после этого еще некоторое время продолжались. Посредник — молодой литератор В.С. Блох — в июле 1925 года собирался ехать в Париж для добывания денег и переговоров с М.А. Осоргиным. Сам Муратов приезжал в июле в Сорренто к Горькому. Однако постепенно все разговоры об издании журнала стихают и после лета 1925 года не возобновляются. Судя по всему, денег для нового предприятия достать так и не удалось, и замысел остался неосуществленным.
С начала 1926 года Муратов начал особенно активно сотрудничать в “левых” эмигрантских изданиях — парижском еженедельнике “Звено” и газете “Последние новости”, публикуя в них очерки и статьи о современных культуре и искусстве Италии. В письме Горькому от 13 января 1926 года Муратов объяснял причины столь активной журналистской деятельности “отчасти” жестоким безденежьем, “отчасти” желанием “говорить то, что ты думаешь”. Горький тут же откликнулся на просьбу о денежной помощи, именно с этим связано единственное сохранившееся из его писем Муратову, датированное 14 января 1926 года [41]. Вскоре адресату была послана тысяча лир. Однако выступления Муратова с циклами статей в “Звене” и с “Римскими письмами” в “Последних новостях” не вызвали у Горького сочувствия. В письме художнице В.М. Ходасевич от 28 ноября 1926 года он оценил их как “косноязычные изъяснения П.П. Муратова об искусстве, о литературе” [42].
Несмотря на все более усиливающиеся эстетические, идейные и политические разногласия с Муратовым, Горький продолжал высоко ценить его страстную приверженность к культурным ценностям прошлого, глубокое знание искусства и любовь к современной Италии. Об этом можно косвенно судить по одному малоизвестному эпизоду из жизни Горького, на который лишь совсем недавно обратила внимание И.А. Ревякина [43]. Речь идет о почти забытой горьковедами статье писателя “О двух книгах” (1928), в которой он выступил с резкой критикой книги Н. Асеева “Разгримированная красавица” (М., 1928). В этой книге, написанной по впечатлениям от поездки по городам Европы, и в том числе по Италии, отразилось свойственное “лефовцам” нигилистическое отношение к культурным ценностям и “общепризнанной красоте”. Она была полна высокомерных суждений о “буржуазном” быте, религиозных и культурных обычаях итальянцев, грешила массой фактических неточностей и отличалась конъюнктурной, поверхностной критикой фашизма. Горький назвал очерки Асеева “постыдно малограмотной книгой”, написанной невеждой, умеющим приспособляться к требованиям момента: “Асеев дал итальянцам <…> богатый материал для издевательства над ним, русским литератором. И если наименование “дикаря” будет дано итальянской прессой ему, — он это вполне заслужил” [44].
В своих писаниях об Италии Асеев, конечно, не мог не опираться на самую известную в России книгу на эту тему — “Образы Италии” Муратова. Однако упоминать имя этого эмигранта в каком-либо положительном контексте было в те годы уже невозможно, если бы даже Асеев этого захотел. Но он поступил иначе. Используя текст книги своего “классового врага”, поэт вступил с ним в полемику по вопросам искусства и культуры, “разоблачал” его “буржуазные” представления, его “пафос всяческих обломков” [45]. Одна из глав “Разгримированной красавицы” так и называлась — “Спор с Муратовым”. Асеев заявлял в ней, что находится с автором “Образов Италии” “в непримиримой позиции заклятых спорщиков”, а в его “чувстве античного” и любви к “руинам и сломанным портикам” видит лишь “выхолощенную приверженность к прошлому, из своей ненависти и обидной неумелости разобраться в живом, во всем, что еще не покрыто мохом и плесенью столетий” [46].
Прочитав горьковский нелестный отзыв о себе в “Известиях”, Асеев счел нужным ответить писателю открытым письмом в той же газете, причем отнюдь не оправдывался и не каялся, а продолжал отстаивать свою правоту с позиций “носителя новой культуры”. Это письмо вместе с ответом на него Горького появилось в “Известиях” 18 сентября 1928 года. В тот же день сын Горького Максим писал из Москвы жене в Сорренто:
Между прочим, следишь ли ты по газетам о скандале с Асеевым? Дука (домашнее прозвище Горького. — Н.П.) написал о его книге статью, называя книгу сплошным враньем и приводя ряд примеров (“Изв.”, № от 12 сент.). Асеев возразил в очень гнусной форме, а Дука ответил ему опять. Эти 2 письма напечатаны сегодня в “Известиях” 18 сент. <…>
Между прочим, у Асеева есть целые страницы, списанные целиком у Муратова и в… Бедекере. Это каждый может проверить. Вообще человек попал в большой скандал [47].
Это письмо М.А. Пешкова живо передает накал страстей и глубокую взволнованность Горького историей с Асеевым и газетной полемикой.
Хотя в статье “О двух книгах” Горький прямо не называл Муратова и не защищал его от нападок Асеева, позиция писателя в данном случае представляется недвусмысленной: он выступал против нигилистических “бойких” наскоков Асеева на “общепризнанную красоту”, преданным поклонником которой являлся Муратов.
Между тем жизнь все дальше разводила Горького и Муратова. Постепенно утверждаясь в мысли о бесплодности русской эмиграции, Горький стал думать о возвращении на родину. Муратов в идейном и политическом отношении все более “правел”, переходя от сотрудничества в “Последних новостях” к участию в газете “Возрождение”. В 1927 году он переехал в Париж и с головой окунулся в эмигрантскую жизнь. Возможно, поначалу его приход в “правое” “Возрождение” был продиктован не идейными соображениями, а лишь практическими: в “Возрождении” в это время постоянно сотрудничал его друг Ходасевич. Однако выступления Муратова по вопросам современной жизни и политики в этой газете (он вел в ней рубрику “Каждый день”) были столь яростно антисоветскими и антибольшевистскими, что его осудили даже бывшие единомышленники и друзья. В книге “Курсив мой” Берберова пишет, что в 1931 году произошел распад прежде “тесной, дружеской” писательской группы, в состав которой входили Б. Зайцев, П. Муратов, В. Ходасевич, М. Осоргин, М. Алданов и М. Цетлин:
…между Ходасевичем и Осоргиным произошло что-то вроде разрыва на почве отношения к событиям в России <…> С другой стороны, Алданов и Цетлин считали, что Муратов стал реакционером, перешел в антидемократический лагерь, особенно после его статьи “Бабушки и дедушки русской революции”, где он объявил хищными зверями “лучших людей” русского радикализма, как, например, Ек. Брешко-Брешковскую [48].
Не случайно Муратова как публициста поддерживали лишь такие “непримиримые” эмигранты, как И. Бунин и Б. Зайцев. Что же говорить о Горьком, в конце 1920-х — начале 1930-х годов окончательно принявшем идеологию большевизма? Публицистическая деятельность этого писателя вызывала у него теперь только презрение и негодование. 3 августа 1930 года Горький послал своему секретарю П.П. Крючкову вырезки из газеты “Возрождение” за 29 и 30 июля со статьей Муратова “Форд — пособник большевиков” и двумя его заметками из цикла “Каждый день”, обличающими теорию Маркса и политику советских властей. “Посылаю Вам “для смеха”, — писал он Крючкову, — вырезки со статьями Павла Муратова, — каков идиот?” [49].
Вскоре Горький вновь посылает вырезки со статьями Муратова, но уже не “для смеха”, а для публичного разоблачения их “лжи и клеветы” в журнале “За рубежом”. 25 октября он писал заведующему редакцией этого журнала А.С. Гуровичу:
Посылаю вырезки. Среди них несколько идиотических фельетонов Павла Муратова, автора отличных “Очерков Италии”. Италию он знает действительно хорошо, что не мешает ему быть совершенным ослом и невеждой во всех иных областях. Теперь, когда он влез в газету Гукасова, он стал еще глупее того, каков был. Хорошо бы высмеять его политическое рукоблудие и блудословие. Не сделает ли это М.Е. Кольцов? [50]
Примерно в это же время Горький написал заметку “для себя”, которую затем мог использовать в одной из своих статей:
Среди зарубежных кустарей, которые фабрикуют всяческую ложь и клевету на “свой народ”, Павлы Милюковы, Муратовы и прочие Павлы, послушные Валаамовой ослице христолюбивой буржуазии, так же дряхлы и ничтожны, как и вся масса этих кустарей. Обращать на нее внимание можно только тогда, когда есть охота посмеяться. Глупость этих людей — надоела и уже не удивляет никого, кроме той молодежи, которая увезена была за рубеж в возрасте 10—15 лет. Не удивляют Павлы и тех офицеров, которые работ<али> на ф<абриках> Ситроена и Рено лет по пяти, по семи и поняли, что такое рабочий человек и каково животное хозяин [51].
После 1930 года мы не находим у Горького каких-либо упоминаний или отзывов о Муратове. Впрочем, довольно скоро, к середине 1930-х годов, этот писатель отошел от журналистской деятельности и резко изменил свой образ жизни: уехал в путешествие по Японии и США и начал работать над историей Первой мировой войны.
В конце 1930-х годов он переехал в Англию, в годы Второй мировой войны обосновался в Ирландии и там, в имении своих друзей, написал по-английски совместно с журналистом У. Алленом две книги: стратегический анализ советско-германской военной кампании 1944—1945 годов и труд по истории войн на Кавказе в XIX веке. С бывшими друзьями из эмигрантской среды не общался и почти не переписывался. Умер Муратов в Ирландии в 1950 году.
* Переработанная глава из книги: Горький и писатели русского зарубежья (в печати)
1) Наиболее точные и подробные сведения о жизни, творчестве и многообразной культурной деятельности П.П. Муратова см. в статье Л.М. Щемелевой “Муратов” (Русские писатели: 1800—1917. Биографический словарь. Т. 4. М., 1999. С. 171—175).
2) Архив А.М. Горького ИМЛИ РАН (далее — АГ). ПГ-рл 5-194.
3) АГ. ПГ-рл 53-1-3.
4) Горьковские чтения. 1953—1957. М., 1959. С. 46.
5) Цит. по: Русское зарубежье. Золотая книга эмиграции. Первая треть ХХ века. Энциклопедический биографический словарь. М., 1997. С. 434.
6) Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. М., 1996. С. 202.
7) Там же. С. 180.
8) Там же. С. 202.
9) Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. М., 1996. С. 197.
10) Там же. С. 251.
11) АГ. КГ-п 83-8-32.
12) Новый журнал. 1952. Кн. 31. С. 195.
13) Ходасевич В. Таким я знала Горького // Новый мир. 1968. № 3. С. 32.
14) Новый журнал. 1952. Кн. 31. С. 196.
15) Там же. С. 197.
16) АГ. КГ-рзн 7а-1-73.
17) АГ. ФМП 4-17-31.
18) АГ. ПГ-рл 18-15-2.
19) Литературное наследство. Т. 70. М., 1963. С. 178.
20) Новый журнал. 1952. Кн. 30. С. 201—202.
21) Литературное наследство. Т. 70. С. 180.
22) АГ. ПГ-рл 17-3-7.
23) Струве Г. Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Париж; М., 1996. С. 90.
24) Берберова Н. Курсив мой. С. 231.
25) АГ. ПГ-рл 29-26-3.
26) Литературное наследство. Т. 70. С. 178.
27) АГ. КГ-ди 6-47-7.
28) Современные записки. 1924. № 22. С. 190.
29) Современные записки. 1924. № 22. С. 192.
30) Там же. С. 208.
31) Архив А.М. Горького. Т. 15. М., 1995. С. 67.
32) АГ. ПГ-рл 16-39-1.
33) Горький М. Собр. соч.: В 30 т. Т. 29. М., 1955. С. 427.
34) АГ. КГ-ди 6-47-8.
35) АГ. КГ-п 55-12-10.
36) АГ. КГ-ди 6-47-4.
37) АГ. ПГ-рл 6-35-28.
38) АГ. КГ-п 55-12-25.
39) Новый журнал. 1952. Кн. 31. С. 202.
40) АГ. КГ-ди 6-47-5.
41) АГ. ПГ-рл 26-19-1.
42) Новый мир. 1968. № 3. С. 44.
43) См.: Ревякина И.А. М. Горький “и другие”: литературные диалоги в Сорренто // Русская словесность. 1997. № 5. С. 40—41.
44) Известия. 1928. 11 сентября.
45) Асеев Н. Разгримированная красавица. Путевые записки. М., 1928. С. 187.
46) Там же. С. 191, 193.
47) АГ. ФМП 4-17-126.
48) Берберова Н. Курсив мой. С. 460—461.
49) АГ. ПГ-рл 21а-1-311.
50) Архив А.М. Горького. Т. 10. Кн. 2. М., 1965. С. 222.
51) Архив А.М. Горького. Т. 12. М., 1969. С. 274.