Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2003
— Что это, Бэрримор?
— Новая текстологическая программа, сэр.
Из беседы современников
История текстологии знает времена затишья и периоды нешуточных “взрывов страстей”, каждый из которых обладает собственной спецификой и заслуживает специального изучения уже потому, что многие вопросы, как частные, так и общие (даже если мы рассматриваем текстологию предельно узко, как систему приемов издания текста), остались неразрешенными или были признаны не имеющими однозначного решения. Именно так обстоит дело с наиболее существенным из них, вопросом о допустимой степени редакторского вмешательства в текст. Все знают, что вмешательство это текст искажать не должно, но граница допустимого остается ныне предметом дискуссий, как это было и сто, и более лет назад. Это обстоятельство иногда приводит к появлению тех спасительных рецептов, которые должны выправить положение и отмечены если не прелестью новизны, то уж, во всяком случае, обаянием решимости разрешить все трудности и развеять недоразумения на вечные времена.
Недавно был опубликован доклад М.И. Шапира, прочитанный в ИМЛИ в марте 2000 г. (Шапир 2001); в данной публикации автор в наиболее развернутой по сравнению с его более ранними выступлениями на ту же тему форме высказал свое понимание задач современной текстологии, которые рассматриваются им преимущественно в связи с проблемой подготовки академических изданий русской классики.
Текст М.И. Шапира насыщен исключительно интересным материалом; едва ли не каждое положение, высказанное автором, сопровождается рассмотрением, как правило, весьма существенных текстологических казусов. Радость от знакомства с этой частью работы Шапира, однако, притупляется после того, как выясняется, что практически все эти казусы были известны и обсуждались (иногда весьма обстоятельно) задолго, чаще всего за много десятилетий, до того, как Шапир выступил в роли критика так называемого Большого академического издания и так называемой “советской текстологии”. Так, рифма героиной – Дельфиной (Шапир 2001, 56) впервые комментировалась, кажется, Кошутичем (Кошутич 1919, 369), который полагал эту рифму возможной; с ним не согласились С.Б. Бернштейн (Бернштейн 1923, 345 [примеч. 3]) и В.И. Чернышев (Чернышев 1941, 442), но энергично солидаризировался Г.О. Винокур, отметивший, что именно так рифмуются данные слова в автографе (Винокур 1941, 492). Но ни на Кошутича, ни на Бернштейна, ни на Чернышева с Винокуром в тексте Шапира ссылок нет (это тем более удивительно, что в другом месте своей статьи Шапир упоминает о полемике Винокура с Чернышевым [Шапир 2001, 55]): читателю предлагается самому догадываться о том, что у нашего современника были, оказывается, предшественники. “Опыт показывает…” – пишет М.И. Шапир в одном месте своей работы (Шапир 2001, 55); согласимся: опыт, конечно, показывает, но в данном случае показывает не опыт Шапира, а опыт совсем других людей. И, заметим, опыт показывает это и в ряде других случаев.
Так, Шапир напоминает замечание М.Л. Гаспарова в “Записях и выписках”:
“В юбилейном издании XIX строфа 1-й главы “Онегина” читается:
Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,
Сменив, не заменили вас?
Между тем в изданиях 1833 и 1837 гг. первое слово в третьей строке – не наречие, а местоимение, написанное через “ять”: всчю тю же ль вы? смысл другой, но передать его новая орфография не в состоянии: с помощью двух точек можно заставить читать “е” как “ё”, но нет такого знака, который запрещал бы читать как “ё” букву “е” без точек” (Шапир 2001, 52—53; курсив мой. – Д.И.). Этот пассаж производит впечатление энергически краткого, но весьма близкого к тексту-источнику пересказа Томашевского, который писал о том же еще в 1928 г.: “Спасением из положения вряд ли будет, если мы в “сомнительных” случаях будем писать “всё”. Этим способом мы можем заставить читателя прочесть “всё”, когда контекст подсказывает “все”; но никак не удастся заставить прочесть “все”, если по контексту вероятнее оказывается чтение “всё”” (цит. по: Томашевский 1959, 213; курсив мой. – Д.И.). Как видим, “можно заставить читателя прочесть” трансформировалось в “можно заставить читать” (Шапир здесь, признаем, улучшил источник, отказавшись от воспроизведения тавтологического сочетания читателя прочесть); при этом конструкция (можно – но, можем – но) осталась прежней. Пересказывая Томашевского, Шапир, однако, заявляет, что “новая орфография” оказывается “бессильна” разграничить е и ё, и ни словом не проговаривается о предложении Томашевского сохранять на всем протяжении текста за этими написаниями “дифференциальное значение” (Томашевский 1959, 213). Если данное предложение кажется Шапиру неисполнимым, то ему, видимо, следовало бы объяснить почему. Во всяком случае, делать вид, что данная проблема до последнего времени не обсуждалась, по-моему, по меньшей мере нелепо.
Сходным образом, рассуждая о так называемой “глазной рифме” в “Евгении Онегине” (Шапир 2001, 55—56), М.И. Шапир не считает нужным даже упомянуть о том, что этот вопрос привлек внимание специалистов еще в начале минувшего столетия и, конечно, обсуждался текстологами, готовившими Большое академическое издание (см., напр.: Пушкин 1935—1937, I, IX; ср.: Пушкин 1936—1938, I, 7—8). Показательно, что даже цитаты, которыми оперирует Шапир, уже фигурировали в текстах, создававшихся за много десятилетий до его рождения; собственно, четыре “глазные рифмы” из приводимых им пяти (Шапир 2001, 55—56) представлены у Чернышева (няни – в бани, слова – младова, столицы – лицы, в прежни леты – лорнеты [Чернышев 1941, 441—442]). Полемизируя с Винокуром, который полагал, что “стремление к глазной рифме” Пушкину “всегда было чуждо” (Винокур 1941, 478; Шапир 2001, 55), Шапир почему-то не замечает ни статьи Л.С. Сидякова, ни замечаний В.Э. Вацуро, отметившего, что “тенденция к сочетанию звуковой и графической рифмы в некоторых случаях” у Пушкина “прослеживается, что может быть подтверждено и рукописями, и сличением текста в поздних сборниках” (Вацуро 1999, 259—260; см. также: Сидяков 1997, 15—17; см. еще: Рак 1995, 317—318). Такая забывчивость производит тем более странное впечатление, что именно работы Вацуро – основной объект полемики, которую ведет Шапир.
Но забывчивость оказывается свойственной М.И. Шапиру и в тех случаях, когда он не просто излагает результаты чужого труда, а стремится их оспорить. Ср.: “В старом академическом собрании 6-я строка стихотворения “К живописцу” (1815) имела такой вид: Надежды робкия черты (т.е. “черты робкой надежды”). В новом собрании та же строка читается по-другому; Надежды робкие черты (т.е. “робкие черты надежды”). Орфография Пушкина допускает обе интерпретации, и ту, которой отдано предпочтение в издании под редакцией Вацуро, нельзя считать более вероятной <…>” и т.д. (Шапир 2001, 51). Итак, читатель получает очередное свидетельство губительной для пушкиноведения текстологической деятельности Вацуро; собственно, Шапир почти и не грешит против истины: он просто забывает упомянуть о том, что в томе лицейской лирики, подготовленном В.Э. Вацуро, представлены оба варианта прочтения данного фрагмента, один в основном тексте, другой в примечаниях (кстати сказать, Н.В. Перцов, на наблюдения которого в данном случае опирается Шапир, добросовестно на это обстоятельство указывает [Перцов 2001, 24]); и что именно Вацуро впервые указал на допустимость “обеих интерпретаций” указанного стиха (Пушкин 1994, 595; Пушкин 1999, 671).
“Текстологическая концепция” Шапира сводится к следующему: “Я являюсь сторонником – и слава Богу, не я один – очень простого принципа: “сохраняем все” (кроме одних прямых и явных ошибок). <…> Нарушения этого принципа неизбежно ведут к порче текста. Отстаиваемый принцип так прост, самоочевиден и столь надежно гарантирует от искажений, связанных со вмешательством в произведение, что, на мой взгляд, нет нужды в специальном его обосновании. Я провозглашаю всего-навсего “презумпцию невиновности” текста, и в оправдании нуждается не мое желание сохранить этот текст в неприкосновенности, а наоборот, стремление во что бы то ни стало внести в него изменения, хотя бы только орфографические и пунктуационные” (Шапир 2001, 47).
Эта “текстологическая программа” столь же оригинальна, как и те частные наблюдения М.И. Шапира, о которых речь шла выше. Не желая утомлять читателей обширными выписками, предоставим желающим самим сопоставить “концептуальную” часть текста Шапира хотя бы с заметками на ту же тему, принадлежащими таким “малоизвестным” авторам, каковы, например, Е.Ф. Будде или С.А. Венгеров (Будде 1904, III—XII; Венгеров 1907, VI—VII; ср.: Саитов 1906, III—IV; Модзалевский 1926, XLV). Отметим только, что даже отдельные формулировки, содержащиеся в некоторых из этих заметок, обнаруживают текстуальную близость к только что приведенным рассуждениям автора “новой” текстологической программы. Шапир: ““сохраняем все” (кроме одних прямых и явных ошибок)”; Модзалевский: “орфографию и пунктуацию Пушкина редактор старался сохранить в полной точности и в соответствии с рукописью; явные ошибки и описки <…> не сохранялись”. Итак, “новая” текстологическая программа была не только сформулирована столетие назад, но приблизительно тогда же были предприняты и первые (другой вопрос, насколько удачные) попытки ее реализации (ср. еще заметки <От Пушкинской комиссии Императорской Академии наук> // Пушкин 1905, XIV—XVI [Н.В. Измайлов считает автором этого текста В.Е. Якушкина, ср.: Измайлов 1966, 568]); разумеется, и позднее эта “программа” неоднократно обсуждалась (см., напр.: Гудзий, Жданов 1953; Лотман 1995), и даже предпринимались отдельные попытки ее реализации (Лотман, Успенский 1975, 255—280).
Но вернемся к “новой” текстологической концепции. Согласно ей, задача редактора академического издания заключается в том, чтобы точно воспроизвести текст источника, освободив его лишь от явных опечаток и ошибок [1]. При всей отмеченной Шапиром простоте подобного подхода его самоочевидность представляется преувеличенной.
Оставляя в стороне отдельные не вполне понятные детали текста Шапира (так, в приведенном выше фрагменте из его статьи понятия “произведение” и “текст” странным образом предстают как тождественные по смыслу [2]), заметим, что в его выступлении остались непроясненными по крайней мере следующие принципиальные вопросы: 1) Какие цели преследует академическое издание? 2) Кому оно адресовано? 3) Может ли академическое издание рассматриваться как источник текста и если да, то в каких случаях? 4) Какие именно требования должны к нему предъявляться?
Разумеется, все эти вопросы тесно связаны между собой. Отдавая себе отчет в том, что обсуждение указанных проблем продолжается много десятилетий, ограничимся лишь несколькими замечаниями, не претендующими на оригинальность.
Традиционная (если угодно, “советская”) текстология исходила из того, что научное издание текста возможно лишь как результат его научного изучения, т.е. такого изучения, которое стремится к строгой доказательности всех эдиционных решений. Невозможность ограничиться простым воспроизведением источника и необходимость научной критики текста мотивировались при этом множественностью печатных и рукописных редакций и вариантов (некоторые из этих вариантов были результатом цензурного вмешательства, ошибок переписчика или наборщика и т.д.), а в ряде случаев – наличием лишь ряда списков разной полноты и достоверности. Издание, представляющее собой простое воспроизведение источника и не являющееся результатом критики текста, с этой точки зрения не может претендовать на статус научного: оно не является результатом исследования этого источника. Между тем именно такого рода издания М.И. Шапир называет “подлинно научными, филологически выверенными” (Шапир 2001, 47–48) [3]. Настойчиво и многократно высказанное Шапиром убеждение в том, что тексты, печатавшиеся по “старой орфографии”, должны в научных изданиях и воспроизводиться по “старой” же “орфографии”, для чего редактору необходимо по крайней мере знание старой азбуки, непосредственно с вопросом о необходимости критики текста не связано: критические издания по “старой орфографии”, разумеется, будут возможны и необходимы после того, как эта орфография будет изучена и описана с достаточной степенью полноты. Вы хотите печатать Пушкина по “старой орфографии” (и старой пунктуации?), которая понимается вами как специфическая система форм манифестации особенностей фонетики, лексики, грамматики (ср.: Шапир 2001, 50)? Очень хорошо. Но тогда дайте описание этой системы. Пока же М.И. Шапир не разъясняет даже значение словосочетания “старая орфография” (напомним, что для поколения Томашевского “старая орфография” – это орфография “гротовская”).
Томашевский, Цявловские, Бонди исходили из того, что вначале следует изучить текст, потом печатать. Шапир и его единомышленники настаивают на обратной последовательности: сначала напечатаем, потом изучим. Именно так: предлагается выпускать научные издания по орфографической системе, которая не имеет современного научного описания. Можно сколь угодно долго сетовать на это и впрямь весьма печальное обстоятельство, но, пока не описаны ни индивидуальные орфографические и пунктуационные системы (если они существовали, что, в принципе, вероятно, но до сих пор не доказано), ни (по крайней мере) “норма” в ее эволюции, подобного рода издания не могут претендовать на статус научных в точном смысле этого слова.
Более того, они почти бесполезны. Читатель издания, выполненного по современной орфографии, если он владеет ею хотя бы в пределах, очерченных справочниками Розенталя, без особого труда идентифицирует по крайней мере явные опечатки, избежать которых возможно лишь теоретически. Но даже квалифицированный читатель издания, выполненного по старой орфографии, этой возможности лишен: как правило, он может лишь гадать, является ли данное написание нормативным для данной эпохи, для данного круга литераторов, индивидуально-авторским или простой опечаткой либо неточным воспроизведением источника (допускаю, что существуют читатели / исследователи, способные справиться со всеми этими задачами, но, так или иначе, по каким-то причинам до сих пор они не сочли возможным явиться с результатами своих достижений в свет). Такой читатель получает текст без ключа. М.И. Шапир выступает здесь в роли архитектора, который призывает строить дом, в который невозможно войти: все двери наглухо замурованы, и сам архитектор не знает, где именно они должны были находиться. В этом не было бы большой беды, если б архитектор не заявлял, что хорошие дома должны строиться именно так. Полемизируя с В.Э. Вацуро, который утверждал, что изучение индивидуальной орфографии и пунктуации возможно только по рукописям, Шапир не без иронии замечает: “Предположим, <…> произошло чудо, и некий титан, затратив нечеловеческие усилия, уяснил в деталях специфику орфографии и пунктуации Пушкина, сумел выделить в них значимые компоненты, а также подыскал эквиваленты в арсенале современных графических средств. Кто может поручиться, что он нигде не ошибся? Ведь человеку свойственно ошибаться, даже если это гениальный лингвист и текстолог, способный досконально исследовать орфографию и пунктуацию 100% пушкинских рукописей. Как проверить правильность выводов? А никак, поскольку оригиналы по-прежнему недоступны” (Шапир 2001, 50). Позволительно спросить: а как проверить точность издания, редактор которого стремился к буквальному воспроизведению источника и при этом видел свою задачу в том, чтобы предоставить “необходимый материал” “для изучения” “авторского правописания” (Шапир 2001, 48) [4]? Ведь свойственно же человеку ошибаться? Неужто опять-таки “никак”? Поверить на слово? Дождаться рецензии? Но рецензент, если он захочет быть объективным, опять-таки должен будет обратиться к первоисточникам, печатным или рукописным, как, конечно, поступит и тот, кому угодно будет убедиться в добросовестности рецензента. Сетования на труднодоступность или даже “недоступность” этих источников [5] выглядят по меньшей мере странно: не уничтожил же их публикатор, их разыскавший и на них построивший свое издание (история знает подобные случаи, но общим правилом они, кажется, все же не стали)?
Из всего этого следует, что академические издания, как бы и кем бы они ни готовились и издавались, вообще не могут претендовать на статус достоверного источника для научных разысканий в области текстологии и лингвистики (по крайней мере истории русского правописания): текстологи и лингвисты, если они серьезно относятся к своей работе, должны стремиться к тому, чтобы проверить собственные и обретенные до них результаты по первоисточникам; в противном случае научного значения их работа иметь не будет и неизбежно ограничится гипотетическими построениями.
Научное издание может выполнить две задачи, причем принципиально иные. Во-первых, такое издание является одной из форм (наряду с научными дискуссиями, докладами, монографиями и проч.) обобщения того уровня изучения данных текстов, который достижим в данное время и в данном кругу профессионалов и который неизбежно станет объектом дальнейшего изучения, обсуждения и коррекции [6]. При этом научное издание опирается на принцип самоограничения: как известно, для науки существуют лишь те особенности объекта изучения, которые могут быть описаны как система функций. Во-вторых, научное издание может служить источником для популярных, предназначенных для массового читателя. Необходимость таких изданий Шапир под сомнение, сколько можно судить, не ставит (ср. Шапир 2001, 47), но тем не менее считает нужным заявить: “Я никого не хочу обидеть, но академическая унификация литературных памятников – просто отрыжка советской казармы. Сталин требовал таких академических изданий, с которых можно тиражировать остальные. Ему был нужен не подлинный текст, а матрица, одна и та же на любой случай и на все времена” (Шапир 2001, 58). Этот пассаж как образец некорректной полемики почти уникален: стремление “приклеить” оппоненту нелепый, но эффектный политический ярлык (В.Э. Вацуро, единственный сторонник “академической унификации литературных памятников”, с которым полемизирует Шапир в основном тексте своей статьи, предстает исполнителем державной воли Сталина) сочетается с грубой фальсификацией: независимо от того, чего на самом деле желал Сталин (ср.: Одесский 1999, 360—361), текстологи сталинской эпохи, разумеется, никогда не стремились к созданию канонических “матриц” на все времена (см. об этом: Гришунин 1998, 29; ср. еще: “Академическое издание не стремится установить “канонический” (незыблемый на все времена) текст произведения, но в каждом сложном случае дает обоснование своего решения, которое можно детально проверить и в дальнейшем, с появлением новых данных, уточнить” [Пушкин 1999, 9]). Требование пушкинского “канона” наиболее энергично высказывалось именно убежденными приверженцами старой орфографии (Гофман 1922, 101). Но самое забавное во всем этом вот что: М.И. Шапир, видимо, просто не знает, что подавляющее большинство дореволюционных издателей Пушкина, видимо, предчувствуя грядущие указания Сталина, в той или иной степени унифицировали и модернизировали орфографию и пунктуацию, что, как правило (хотя и не всегда), отмечалось в комментариях; то же относится и к изданию, подготовленному М.Л. Гофманом по поручению парижского юбилейного комитета в 1937 г. (Кульман 1937, III).
Итак, тот тип издания, необходимость которого пытается обосновать Шапир, не имеет научного значения (по крайней мере, в том, что касается орфографии и пунктуации; распространяется ли принцип “сохраняем все” на другие сферы работы текстолога [описание вариантов и способы их подачи, транскрипции и границы их применения и т.д. и т.п.], пока не ясно) и — в качестве источника текста — не нужен специалистам, изучающим тексты, публикуемые по принципу “сохраняем все”, а вместе с тем не может служить и источником для изданий массовых. Вероятно, в какой-то мере М.И. Шапир осознает это или по крайней мере об этом догадывается; вот как, во всяком случае, он формулирует цель своих ученых занятий: “Давайте работать для вечности <!>, для культуры завтрашнего дня, может быть, послезавтрашнего! В конце концов, нам самим это нужно или не нужно? Если нужно, будем трудиться” (Шапир 2001, 58).
Вместе с тем совершенно очевидно, что издания, стремящиеся к буквальному воспроизведения источника / источников, и необходимы, и возможны; более того, принципы такого рода изданий давно вошли в научный обиход: это фототипические издания, сопровождающиеся научным описанием публикуемого источника, транскрипциями черновиков и комментарием, в котором и обсуждаются “явные” и не очень “явные” ошибки, характер авторской правки, возможные конъектуры и проч. Почти образцовым (во всяком случае, непревзойденным до сих пор в пушкинистике) изданием такого рода является публикация одной из рабочих тетрадей Пушкина в 1939 г. [7]; назовем также фототипическое издание пушкинского “Современника”, увидевшее свет относительно недавно. Только такого рода издания (конечно, каждое из них должно обсуждаться отдельно) могут именоваться документальными или источниковедческими в точном смысле этого слова [8], поскольку только они гарантируют точное воспроизведение источника.
* * *
Таковы, на мой взгляд, те общие принципы изданий классики, которые были выработаны русской текстологией ХХ в. (см. также: Томашевский 1959; Гришунин 1998). Для того чтобы их пересмотреть или скомпрометировать, готовности повторять общие места и пересказывать чужие работы недостаточно.
Тем интереснее присмотреться к только что выпущенному М.И. Шапиром и И.А. Пильщиковым изданию предположительно атрибутируемой Пушкину поэмы “Тень Баркова”: это издание, по словам редакторов, “задумано как первый опыт осуществления текстологической программы” (ТБ, 8), только что нами рассмотренной.
Последняя, однако, претерпела некоторые существенные изменения.
Во-первых, теперь авторы, видимо спохватившись, указывают, что требование точного воспроизведения орфографии и пунктуации высказывалось и до них (ТБ, 22—23; ни о заметках Будде, или Венгерова, или Саитова, или Модзалевского, ни о якушкинском опыте реализации этого требования здесь, впрочем, нет ни слова). При этом авторы, однако, продолжают считать свою текстологическую программу новой: в заметке “От составителей” подчеркивается, что “Тень Баркова” является “первым опытом осуществления текстологической программы, призванной обеспечить максимально возможную аутентичность <…>” и т.д. (ТБ, 8; курсив наш. — Д.И.).
Во-вторых, борьба с тяжелым наследием советской текстологии, которую ведет М.И. Шапир, в данном издании отступила на второй план; на первом же оказался труд Цявловского, посвященный “Тени Баркова” (ТБ, 164—299). Насколько я могу судить, зависимость редакторов от Цявловского почти абсолютна; во всяком случае, те дополнения, с которыми они выступили в примечаниях (ТБ, 299—336), не содержат ничего такого, что вынудило бы внести в концепцию покойного исследователя сколько-нибудь принципиальные коррективы.
В-третьих, требование “осмысленной верности” орфографии и пунктуации источника сменилось требованием реконструкции орфографии и пунктуации неразысканного автографа. Делается это так: подсчитывается, какое из варьирующихся написаний в дошедших до нас лицейских автографах встречается чаще. В тех случаях, когда материала, представленного в рукописях Пушкина времен обучения в Лицее, недостаточно, редакторы обращаются к позднейшим автографам, к печатным прижизненным изданиям, к нормативным грамматикам пушкинского и позднейшего времени (в том числе к Гроту), а время от времени и к сочинениям Баркова (точнее, к тем текстам, которые по традиции приписываются этому автору), Жуковского, сказкам, собранным Афанасьевым (см., напр.: ТБ, 45 [примеч. 11], 46 [примеч. 16], 46—47 [примеч. 23], 56 [примеч. 119], 57 [примеч. 130], 64 [примеч. 281] и др.). Подобная практика очевидным образом противоречит элементарным нормам научного исследования: частотная модель обладает некоторой степенью достоверности лишь при условии единства и однородности статистической базы; эта модель тем менее достоверна, чем уже статистическая база (кажется, общеизвестно, что создание внутренне однородной статистической базы возможно лишь при том условии, что мы способны отделить функционально значимое от незначимого, случайное от намеренного и т.д.).
Приходится констатировать, что перед нами вполне дилетантский опыт решения задачи, в которой слишком много неизвестных и которая решается за счет произвольной подстановки значений этих неизвестных. Даже там, где есть возможность дифференцировать материал, редакторы старательно от нее уклоняются [9], но при этом предпринимают попытку выявить особенности индивидуальной орфографической и пунктуационной системы Пушкина. Об орфографии читаем: “Но даже если пушкинское правописание в той или иной орфограмме колеблется, это не значит, что дублетные формы используются без разбору – однако закономерности, регулирующие их употребление, могут быть сложными и трудноуловимыми. Допустим, выбор одного из дублетных окончаний у адъективов муж. р. с безударной флексией в им. и вин. п. ед. ч. в лицейских рукописях зависит от многих факторов: от последнего согласного основы, от позиции в стихе (давление рифмы), от части речи, от длины слова, от грамматического контекста и т.д. Так, в причастиях на -н- вдвое чаще встречается окончание -ый, а в прилагательных на -н- вдвое чаще встречается окончание -ой; в адъективах с основой на -р- флексии -ой и -ый относятся как 1:2, а в адъективах с основой на -н- окончание -ый пишется в 4 раза реже, чем -ой, а в трехсложных частотность дублетных форм становится почти одинаковой (подробнее см. Примечания). Все это, понятно, нимало не доказывает орфографического безразличия Пушкина” (ТБ, 30). Орфографического безразличия, согласимся, все это не доказывает — но, во всяком случае, не доказывает и существования индивидуальной пушкинской орфографической системы. Вообще весь этот пассаж производит странное и даже гнетущее впечатление: неужели И.А. Пильщиков и М.И. Шапир действительно считают, что Пушкин — единственный русский поэт, графика которого испытала “давление” “глазной” рифмы? Что именно и только в пушкинских текстах орфография зависела “от части речи”? Что длина слова действительно обусловливает выбор “дублетных окончаний” (читая это, так и видишь грызущего перо поэта, рассчитывающего длину слов: в коротком напишем так, а в длинном — эдак)? Продолжим чтение: “…как и в случае с орфографией, нам удалось выявить некоторые черты пушкинской пунктуационной системы. В ней, в частности, резко различались по силе противопоставления членов синтаксической конструкции два противительных союза — а и но; в подавляющем большинстве случаев перед первым из них стоит запятая, перед вторым — точка с запятой или тире. Другая характерная примета этой системы — пунктуационные галлицизмы: оказалось, что Пушкин практически не обособлял придаточных предложений (подробнее см. Примечания)” (ТБ, 32). Действительно, по прочтении этого фрагмента возникает тот же вопрос, что “и в случае с орфографией”: Шапир и Пильщиков и в самом деле уверены, что Пушкин был единственным русским поэтом начала XIX в., который допускал пунктуационные галлицизмы? С а и но дело обстоит не менее забавно: ставя перед а запятую, а перед но чаще точку с запятой, Пушкин, конечно, следует норме и, уж во всяком случае, никак ей не противоречит. Греч, например, подчеркивает, что “А <…> означает разность между совокупляемыми им предложениями или частями оных, замену, исключение одного другим, но не именно противоположность”; в качестве “собственно противительного” союза Греч считает возможным называть именно и только но (Греч 1834, 559—560). При этом в отдельных случаях Греч предписывает ставить перед а именно запятую и налагает запрет на точку с запятой (Греч 1834, 519). Для полноты картины заметим еще, что в примечаниях, к которым Шапир отсылает читателей за более подробными разъяснениями, даются лаконичные ссылки на Греча, но о специфике именно пушкинского подхода к разграничению а и но не говорится ничего (ТБ, 92).
При всей важности изучения знаков препинания перед а, но и во всех прочих позициях, позволю себе сказать несколько слов о другой проблеме, которая, на мой взгляд, нашла совершенно недостаточное отражение на страницах “Тени Баркова”, — о проблеме атрибуции. Составители убеждены в том, что “Тень Баркова” написана Пушкиным, но вся их аргументация сводится, во-первых, к ироническим замечаниям в адрес скептиков, которые “обычно не утруждают себя обстоятельным разбором всех имеющихся доказательств авторства Пушкина” (ТБ, 14), а во-вторых — к дополнениям к изготовленному еще Цявловским перечню “лексических и фразеологических совпадений и сходств стихов баллады с раннелицейскими стихотворениями Пушкина” (ТБ, 241—251). Эти “совпадения и сходства” могут, на мой взгляд, ввести в заблуждение лишь тех читателей, которые не только никогда не слышали о цитатном характере поэзии XIX в., но и, судя по всему, полагают, что если в различных текстах встречаются одни и те же слова и словосочетания, то эти тексты принадлежат одному автору. Так, например, Цявловский указывает, что слово тень, представленное в “Тени Баркова”, встречается также в стихотворениях Пушкина “Тень Фонвизина”, “Бова”, “Городок” и “Осгар” (ТБ, 241); М.И. Шапир и И.А. Пильщиков дополняют этот список указаниями на “Монаха”, “Блаженство”, “Воспоминания в Царском Селе” и проч. (ТБ, 317 [примеч. 209]). Цявловский отмечает, что слово вотще встречается, помимо “Тени Баркова”, еще в “Воспоминаниях в Царском Селе” и “Городке” (ТБ, 243); М.И. Шапир и И.А. Пильщиков дополняют Цявловского, отмечая, что вотще фигурирует также в послании “К Жуковскому” и в стихах “На возвращение Государя Императора <…>” (ТБ, 317 [примеч. 217]). Цявловский пишет о том, что слово длань представлено и в “Тени Баркова”, и в стихотворениях Пушкина “Гараль и Гальвина” и “Воспоминания в Царском Селе” (ТБ, 243); М.И. Шапир и И.А. Пильщиков вновь пополняют список “сходств”, включая в него “Боже! царя храни!”, “К Лицинию”, “Гроб Анакреона”, “К Наталье”, “Красавице, которая нюхала табак” и проч. И так далее, и тому подобное, и на многих страницах; выписывать далее “имеющиеся доказательства” не смею.
Подведем некоторые итоги. Рассмотренный выше текст М.И. Шапира и подготовленное им совместно с И.А. Пильщиковым издание “Тени Баркова” производят впечатление постмодернистской мистификации: центонный характер “новой” текстологической концепции очевиден; к тому же, заметим в скобках, свою реконструкцию “Тени Баркова” авторы демонстративно позиционируют за пределами науки (“такого текста “Тени Баркова”, который мог бы претендовать на статус высшей филологической реальности, <…> наша наука дать не в состоянии” [ТБ, 32]); анализ принципиально важной проблемы атрибуции “Тени Баркова” подменяется комическим списком “сходств” — и риторикой (“если сердце не хочет верить, разум бессилен его заставить” [ТБ, 14]). Не менее показательно и само решение издавать непристойный текст в стилистике академического монументализма, с многочисленными “экскурсами”, преамбулами, обширными (видимо, потребовавшими от редакторов немало труда и времени) примечаниями. Этот удивительный труд издан под грифом Отделения литературы и языка Российской академии наук. Последней, по-моему, остается только одно — в качестве ответного постмодернистского жеста избрать соредакторов в свои действительные члены.
ЛИТЕРАТУРА
Бернштейн 1923 — Бернштейн С. О методологическом значении фонетического изучения рифм (К вопросу о пушкинской орфоэпии) // Пушкинский сборник: Памяти Семена Афанасьевича Венгерова: Пушкинист. [Вып.] IV. М.; Пг., 1923. С. 329—354.
Будде 1904 — Будде Е.Ф. Опыт грамматики языка А.С. Пушкина. Вып. I—III. СПб., 1904.
Вацуро 1999 — Вацуро В.Э. Еще раз об академическом издании Пушкина (Разбор критических замечаний проф. Вернера Лефельдта) // НЛО. 1999. № 37. С. 253—266.
Венгеров 1907 — Венгеров С.А. От редакции // Пушкин <А.С.> <Сочинения> / Ред. С.А. Венгеров. Т. I. СПб., 1907 (Библиотека великих писателей). С. III—VII.
Винокур 1941 — Винокур Г. Орфография и язык Пушкина в академическом издании его сочинений (Ответ В.И. Чернышеву) // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. [Вып.] 6. М.; Л., 1941. С. 462—494.
Гофман 1922 — Гофман М.Л. Пушкин: Первая глава науки о Пушкине. Пб., 1922.
Гришунин 1998 — Гришунин А.Л. Исследовательские аспекты текстологии. М., 1998.
Гудзий, Жданов 1953 — Гудзий Н.К., Жданов В.А. Вопросы текстологии // Новый мир. 1953. № 3. С. 232—242.
Измайлов 1966 — Измайлов Н.В. Текстология // Пушкин: Итоги и проблемы изучения: Коллективная монография. Л., 1966. С. 557—610.
Кошутич 1919 — Кошутию Р. Граматика русского jезика. I. Гласови. Друго изд. Пг., 1919.
Кульман 1937 — Кульман Н. <Предисловие> // Сочинения Александра Пушкина: Юбилейное издание Пушкинского комитета / Ред. М.Л. Гофман. [Париж], 1937. С. I—III.
Лотман 1995 — Лотман Ю.М. К проблеме нового академического издания Пушкина // Лотман Ю.М. Пушкин: Биография писателя. Статьи и заметки: 1960—1990. “Евгений Онегин”: Комментарий. СПб., 1995. С. 369—373.
Лотман, Успенский 1975 — Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Споры о языке в начале XIX в. как факт русской культуры (“Происшествие в царстве теней, или Судьбина российского языка” — неизвестное сочинение Семена Боброва) // Труды по русской и славянской филологии. [Вып.] XXIV: Литературоведение. Тарту, 1975 (Ученые записки Тартуского государственного университета. Выпуск 358). С. 168—322.
Модзалевский 1926 — Модзалевский Б.Л. Предисловие // Пушкин: Письма. Т. I. 1815—1825 / Ред. и примеч. Б.Л. Модзалевский. М.; Л., 1926. С. III—XLVIII.
Одесский 1999 — Одесский М.П. Признания посвященного: [Рец. на кн.: Гришунин А.Л. Исследовательские аспекты текстологии] // НЛО. 1999. № 36. С. 356—361.
Перцов 2001 — Перцов Н.В. Пушкин в современной журналистике и филологии // Московский пушкинист: Ежегодный сборник. [Вып.] IX. М., 2001. С. 19—31.
Пушкин 1905 — Сочинения Пушкина: Издание Императорской Академии наук: Том 2: Лирические стихотворения (1818—1820). “Руслан и Людмила” (1817—1820). “Кавказский пленник” (1820—1821) / Ред. В.Е. Якушкин. СПб., 1905
Пушкин 1935—1937 — Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 9 т. / Общ. ред. Ю.Г. Оксмана и М.А. Цявловского. [М.; Л. ]: Academia, 1935—1937.
Пушкин 1936—1938 — Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 6 т. / Ред. М.А. Цявловский. М.; Л.: Academia, 1936—1938.
Пушкин 1994 — Пушкин А.С. Стихотворения лицейских лет: 1813—1817 / Ред. В.Э. Вацуро. СПб., 1994.
Пушкин 1999 — Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 20 т. Том первый: Лицейские стихотворения: 1813—1817 / Ред. В.Э. Вацуро. СПб., 1999.
Рак 1995 — Рак В.Д. Наблюдения над употреблением в текстах Пушкина окончаний “и” и “h” // Новые безделки: Сборник статей к 60-летию В.Э. Вацуро. М., 1995. С. 316—326.
Саитов 1906 — Саитов В.И. <От редактора> // Сочинения Пушкина: Издание Императорской Академии наук: Переписка / Ред. и примеч. В.И. Саитова. Том 1 (1815—1826). СПб., 1906. С. III—IV.
Сидяков 1997 — Сидяков Л.С. К проблемам пушкинской текстологии. Из наблюдений над стихотворениями Пушкина 1830—1836 годов // Пушкин и другие: Сборник статей к 60-летию профессора Сергея Александровича Фомичева. Новгород, 1997. С. 11—20.
ТБ — Тень Баркова: Тексты. Комментарии. Экскурсы / Изд. подгот. И.А. Пильщиков и М.А. Шапир. М., 2002.
Томашевский 1959 — Томашевский Б.В. Писатель и книга: Очерк текстологии. 2-е изд. М., 1959.
Чернышев 1941 — Чернышев В.И. Замечания о языке и правописании А.С. Пушкина (По поводу академического издания) // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. [Вып.] 6. М.; Л., 1941. С. 433—461.
Шапир 2001 — Об орфографическом режиме в академических изданиях Пушкина // Московский пушкинист: Ежегодный сборник. [Вып.] IX. М., 2001. С. 45—58.
1) В другом месте своей статьи Шапир отступает от энергично заявленного им принципа “сохраняем все”. “Но чтобы вы не видели во мне слепого фанатика, – говорит он, – должен предупредить, что не только допускаю конъектуры – я считаю их просто необходимыми, однако лишь тогда, когда мы имеем дело с явной или весьма вероятной <!> порчей авторского текста” (Шапир 2001, 56). Итак, критика текста все же допускается, пусть и в ограниченных пределах? Значит, весь смысл выступления Шапира сводится к призыву к сугубой осторожности при использовании конъектур (“Однако везде, где нет уверенности в том, что перед нами – ошибка, предпочтительнее следовать орфографии и пунктуации источника” [Шапир 2001, 56])? Но разве не о том же писал В.Э. Вацуро, с которым Шапир неустанно полемизирует на протяжении большей части своей статьи? Напомним: “…в спорных случаях оставляется пушкинская орфография” (Пушкин, 1, 567; это место цитирует и сам Шапир: Шапир 2001, 46). Пафосное повторение сказанного предшественниками непостижимым образом оказывается направлено против них. Это еще можно было бы как-то понять, если б Шапир разъяснил, какой же именно – с его точки зрения – должна быть степень уверенности редактора в “порче авторского текста”, чтобы можно было воспользоваться конъектурами. Вероятно, это будет сделано впоследствии.
2) Любопытно, что, отвечая на вопросы своих слушателей, Шапир не без пафоса заявляет: “Странно, что филолог филологам вынужден доказывать, что текст не равен произведению <…>” (Шапир 2001, 58). Странно.
3) К сожалению, не вполне внятно определены Шапиром и цели, которые преследует издание, построенное по принципу “сохраняем все”. Исследователь энергично заявляет о принципиальном неприятии контаминации: “Вместо непоследовательного приближения к орфографии и пунктуации автора нужна осмысленная верность орфографии и пунктуации источника – того самого, из которого мы черпаем сведения обо всех остальных уровнях публикуемого текста. Я противник контаминации: негоже губы Никанора Ивановича приставлять к носу Ивана Кузьмича” (Шапир 2001, 48). С этим можно было бы только согласиться, если бы не то очевидное обстоятельство, что практически во всех случаях, когда автор решается прибегнуть к помощи редактора / издателя, опубликованный текст в той или иной мере уже представляет собой контаминацию, во всяком случае в отношении именно орфографии и пунктуации, которые М.И. Шапир стремится во что бы то ни стало сохранить в неприкосновенности. Текст создается автором. Книга выходит в свет как результат труда нескольких людей. Автор смиряется с результатами их деятельности? Может быть. Но с чем именно он смиряется? Для ответа на этот вопрос нужно установить (когда это возможно), каков был вклад в издание каждого из тех, кто это издание готовил.
4) Пожалуй, это одна из самых ярких деталей работы М.И. Шапира: на той же странице, где размещена эта фраза, говорится: “<…> речь не идет о сохранении и тем более о реконструкции авторской орфографии и пунктуации” (Шапир, 48). Итак, авторские орфография и пунктуация не сохраняются и не реконструируются, но при этом издание “дает материал” для их “изучения”. Каким же это образом, позволительно спросить?
5) Кстати сказать, специалистам хорошо известно, что целый ряд печатных изданий того же А.С. Пушкина, обладающих статусом первоисточника, разыскать не менее трудно, чем заглянуть в его рукописи. Последняя же задача существенно упростилась: как хорошо известно Шапиру, недавно вышло в свет полное фотографическое воспроизведение всех рабочих тетрадей нашего первого поэта. Впрочем, как следует из “Археографической справки”, приложенной к подготовленному М.И. Шапиром совместно с И.А. Пильщиковым изданию “Тени Баркова” (о нем речь впереди), соредакторы, не удовлетворившись фотокопиями (практически полное собрание фотокопий пушкинских рукописей находится в Государственном музее Пушкина [Москва]), немало времени провели в отделе рукописей ИРЛИ, где работали именно с многочисленными “недоступными” автографами Пушкина (ТБ, 152—154).
6) Впрочем, издание Пушкина в семнадцати томах, подготовленное лучшими советскими текстологами, все еще ожидает объективных и заинтересованных исследователей: до сих пор накапливаются лишь более или менее случайные наблюдения над некоторыми погрешностями этого издания.
7) Само собой разумеется, что фототипические издания, лишенные такого рода комментария, не имеют научного значения, хотя, конечно, могут (в большинстве случаев) рассматриваться как источник текста.
8) На мой взгляд, параллельно с изданием нового критического собрания сочинений Пушкина, над которым сейчас работает Пушкинский дом, целесообразно подготовить фототипическое переиздание всех прижизненных публикаций нашего поэта в трех частях или “сериях” (сборники <1>, отдельные издания <2>, журнальные, газетные и альманашные <3>). Это издание было бы целесообразно сопроводить комментариями, в которых, во-первых, оговаривались бы опечатки; во-вторых, анализировались бы все варианты печатных изданий; в-третьих, исчерпывающим образом описывалась бы история подготовки данного издания (в том числе характер работы издателей, вмешательство цензуры и т.д.); в-четвертых, история его распространения (в том числе коммерческий успех); наконец, в-пятых, отзывы автора и современников об издании. Кажется, в предъюбилейные годы возможность такого издания обсуждалась, но дело так и не сдвинулось с места.
9) Ограничусь одним примером. В обширных примечаниях, посвященных пунктуации “Тени Баркова” (ТБ, 91—108), пропуски запятых (весьма частые в автографах Пушкина, особенно черновых) подсчитываются независимо от позиции, которую они занимают в стихе: внутристиховые пропуски расцениваются как тождественные пропускам в конце стиха. Между тем совершенно очевидно, что межстиховые паузы (наряду с отдельными внутристиховыми [цезура]) “компенсируют” отсутствие знаков препинания.