Заметки о домашнем коллоквиуме проф. И. Кляйна (Лейден, Голландия, 29 ноября—1 декабря 2002 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2003
И читать мне начал оду…
Я искусно ускользнул
От мучителя…
A.Ф. Воейков. Дом сумасшедших
Русская литература XVIII века относится, пожалуй, к наименее популярным исследовательским областям немецкой славистики, а ее история как предмет научных занятий принимает порой оттенок легкой экзотики, особенно на фоне той скромной роли, которую играет в немецкой филологии славистика по сравнению с германистикой и романистикой. Реакция немецкого слависта на ваше сообщение о том, что вы занимаетесь Майковым, Сумароковым или, к примеру, Державиным, по своей элокутивной силе может оказаться такой же, как на рассказ о том, что вы состоите, ну скажем, членом голландского кафельного клуба и все свои силы посвящаете поиску плиток определенного периода и жанрового оформления. В этой связи совершенно неудивителен и, быть может, даже символичен тот факт, что немецкий профессор Иоахим Кляйн занимается преподаванием и изучением истории русской литературы XVIII века в Голландии, в Лейденском университете.
Кроме своего беспримерного упорства в желании заниматься темами, которые часто приводят в ужас представителей кафедр русской литературы в немецких университетах, Кляйн замечателен еще и своим стремлением создать для этого периферийного в немецкой славистике направления полноценные формы научной жизни. С этой целью ученый регулярно превращает свой дом в дискуссионный форум по проблемам истории русской литературы и культуры XVIII века. Каждый год он проводит своеобразный домашний коллоквиум, на который приглашаются молодые немецкие специалисты по русской литературе и истории XVIII века, а также, конечно, их голландские коллеги. Коллоквиум состоит обычно из одного-двух заседаний (субботнего и иногда дополуденного воскресного): на них читаются доклады, на которые ввиду небольшого числа участников щедро отводится по 40—45 минут, затем следует дискуссия. С одной стороны, коллоквиум Кляйна воспроизводит в миниатюре традиционные формы научно-корпоративного общения: предоставляя молодым исследователям русской литературы и культуры XVIII века возможность выступить перед заинтересованной аудиторией, Кляйн создает своим гостям тот самый научный исследовательский контекст, которого они часто бывают лишены в Германии. В этом смысле симптоматичной кажется ситуация, возникшая во время съезда немецких славистов в Потсдаме на докладе Клауса Харера, когда докладчик, представив аудитории данные анализа архивных источников, существенно корректирующие наши представления о Якобе Штелине и его роли в полемике вокруг реформы русского стиха, после своего выступления не был удостоен ни одним вопросом — речь шла о материях, публике, очевидно, неведомых.
С другой стороны, находясь в Лейдене в кругу людей, приехавших из самых разных концов Германии и преодолевших иногда до тысячи километров, чтобы обсудить проблематику, локализованную в русском XVIII веке, нельзя отделаться от ощущения некой конспиративности всего происходящего. Революционные коннотации, разумеется, только усиливаются оттого, что немецкие участники коллоквиума в дискуссиях со своими голландскими коллегами часто предпочитают русский язык немецкому.
При этом Кляйну удается создать для своих гостей абсолютно неповторимую атмосферу, потому что профессор — не только соревнователь молодых специалистов, занимающихся русским XVIII веком, но еще и гостеприимный хозяин, и инициатор бурных дискуссий, часто продолжающихся за полночь. (С историко-культурной точки зрения любому русисту должна быть, разумеется, близка такая неотъемлемая часть голландской культуры, как селедка с луком, которой профессор потчует своих гостей.)
Да и сам Лейден — необыкновенный город. Так, гуляя по нему, на стене одного из домов можно прочесть стихотворение Марины Цветаевой “Моим стихам, написанным так рано…” в русском оригинале, а на других — стихотворения из английской и китайской поэзии (стихи — часть проекта по украшению города)…
Коллоквиум нынешнего года состоял из шести докладов, при этом собственно “литературные” доклады оказались в меньшинстве, уступив первенство докладам с более широкой историко-культурной тематикой. Первое заседание открыл доклад Ингрид Ширле (Тюбинген) об истории понятия “отечество” в России в XVIII в. Рассматривая понятие, активно использовавшееся в правительственной риторике, на фоне политико-социальной лексики екатерининской эпохи, исследовательница проанализировала некоторые важные контексты его употребления. В качестве репрезентативных текстов докладчицей были выбраны манифесты и указы Екатерины II, переводные тексты, использовавшиеся Екатериной в ходе ее законодательной деятельности (прежде всего произведения Монтескьё и тексты из Энциклопедии), а также сочинения современных императрице авторов. И. Ширле показала, что наряду с употреблением понятия “отечество” в качестве географической и государственно-правовой номинации в России имелся целый ряд дополнительных контекстов, в которых “отечество” обозначало единую семью “российских детей” (подданных), а патриот (слово, возникшее в петровскую эпоху) становился “сыном отечества”. Характерно, что во время пугачевского восстания его предводитель в официальной риторике не только получил предикат “изверг”, но и был противопоставлен “истинным сынам отечества” как его “враг”. Кроме того, свержение Пугачева одновременно становилось “спасением отечества”. Помещая историю понятия “отечество” в европейский контекст, докладчица показала, что для Екатерины был, очевидно, неприемлем взгляд французских просветителей на “l’amour pour la patrie” как на черту, присущую лишь античной культуре, поэтому статья “patrie” Энциклопедии не была переведена на русский язык. С другой стороны, во французских текстах этого периода часто встречается выражение “l’amour pour la libertО”, которое в русских текстах заменялось на “любовь к отечеству”. В заключение И. Ширле указала на постепенное отделение понятия “отечества” от фигуры государя в связи с новым политическим наполнением этого термина в текстах Щербатова, Радищева и Фонвизина.
Доклад автора этих строк был посвящен проблемам немецкой рецепции Карамзина. Сопоставляя три немецких перевода “Бедной Лизы”, вышедших с 1796 по 1809 г., исследовательница остановилась на причинах, обусловивших, по ее мнению, холодное восприятие карамзинских повестей немецкой критикой. Так, например, в переводах Б. Бергманна и Т. Видебурга произвольно использованы такие важные для сентиментальной поэтики понятия, как “сердце” и “душа”, а Эраст из “друга” превращается во многих случаях в “возлюбленного”. Докладчица стремилась показать, как такие, на первый взгляд мелкие и незначительные нарушения структуры оригинала способствовали переписыванию повести Карамзина в тривиальном ключе и в конечном итоге сделали невозможным адекватное восприятие карамзинской прозы. Несмотря на то, что Карамзин долгое время имел в немецкой прессе репутацию образцового русского писателя, в его повестях немецкие критики обычно видели лишь юношеские опыты незрелого таланта. Во второй части доклада речь шла об одном литературном недоразумении, возникшем в связи с немецким переводом идиллии “Палемон и Дафнис”: идиллия, переложенная Карамзиным из Геснера и напечатанная в “Московском журнале”, несколько лет спустя оказалась переведенной “обратно” на немецкий язык. Сопоставляя текст идиллии Геснера, переложение Карамзина и перевод этого переложения назад на немецкий язык, автор доклада обратился к историко-литературному контексту рецепции подобного рода и к феномену двойной культурной идентификации в петербургской немецкой литературе (немецкие переводы Карамзина часто публиковались в изданиях, выходивших одновременно в Германии и в России).
Александр Отто (Тюбинген) в своем докладе “Повседневность и церемониал при дворе Екатерины II” говорил о научном контексте своих штудий — о сформировавшемся в последние десятилетия в немецкой историографии направлении, исследующем социологию двора, и о методологическом инструментарии, которым располагают историки в этой области науки. А. Отто подчеркнул необходимость изучения социологии русского двора XVIII столетия, которая по разным причинам до сих пор не становилась предметом специального рассмотрения. Церемониал в этом контексте играет важную роль как средство репрезентации монарха и его двора, а также как индикатор меняющихся иерархий внутри придворного общества. Далее докладчик анализировал соотношение и функции церемониала и “приватной сферы” при дворе Екатерины II, указывая на то, что многие порядки, заведенные государыней (такие, как принятие секретарей императорского кабинета или обсуждение актуальных политических решений в утреннее время, когда императрица находилась еще в шлафроке), имели не репрезентативное, как, например, церемония одевания при дворе Людовика XIV, а практическое значение, поскольку не относились к официальной и в этом смысле статуированной церемониалом части дня. С этой точки зрения очень интересна процедура одевания, практиковавшаяся Платоном Зубовым: при его утреннем туалете присутствовал целый ряд персон, заслуживших расположение фаворита, и по количеству пудры, опавшей на того или иного присутствовавшего, можно было заключить, насколько близко он находился от самого фаворита — и в буквальном и в переносном смысле слова. Таким образом, фаворит, в отличие от императрицы, пользовался утренним туалетом как личной церемонией, чтобы наглядно продемонстрировать силу своей власти собственной “клиентуре”, а через нее и остальному придворному обществу. А. Отто также уделил внимание регламентации праздничных дней, документировавшихся камер-фурьерскими журналами, а также вопросу о том, каким образом церемониал отражал проблематику престолонаследия.
В докладе Беньямина Шенка (Берлин) речь шла о культе Александра Невского, рассмотренного на фоне имперской идеологии России в XVIII веке. В петербургском имперском дискурсе Александру Невскому как победителю шведов в 1240 г. и “историческому предку” Петра I была отведена одна из ведущих позиций: после Полтавской битвы Петр интронизировал Александра Невского в качестве небесного покровителя империи и новой столицы на Неве. В процессе “секуляризации” фигуры русского святого был создан целый комплекс новой идеологической символики. Александр Невский должен был олицетворять новую Россию — империю и ее императора, покорившего шведов и завершившего деяния новгородского князя, начатые в XIII веке, и не в последнюю очередь новую столицу — Петербург. Строительство монастыря, учреждение ордена Александра Невского, перенесение мощей из Владимира в Петербург, а также попытка перенесения дня святого и его смешение с годовщиной Полтавской битвы были частью официальной инсценировки культа. Значительную роль сыграл здесь и запрет Синода изображать Св. Александра Невского на иконах схимником Алексеем, в монашеской одежде, — так, как святой изображался со дня своей официальной канонизации в XVI веке. С 1724 г. иконописцы должны были изображать Александра Невского только в княжеской одежде. Используя разнообразный иллюстративный материал, докладчик показал, что после смерти Петра I образ императора и Александра Невского постепенно сливались. Так, в мозаике, выполненной Ломоносовым в 1757/58 г. и изображающей Александра Невского в императорской короне, святой своими чертами удивительно напоминает Петра I. Позднее, при Елизавете Петровне и Екатерине II, произошло окончательное закрепление фигуры Александра Невского в имперской идеологии, оформленное ежегодными праздничными процессиями от Казанского собора к монастырю Александра Невского, а также перенесением мощей святого в новый, Троицкий собор монастыря, ставшего уже при Павле лаврой.
Доклад Риккардо Николози (Констанц) также был связан с Петербургом: на сей раз речь шла о петровском проекте кунсткамеры. Сопоставляя разнообразные европейские кунсткамеры (в другом варианте — вундеркамеры), в которых значительное место отводилось не только экзотическим экспонатам, но и произведениям искусства, Р. Николози говорил о текучести границ подобных собраний и о желании их устроителей представить множеством разнообразных экспонатов многообразие мира. Рассматривая модель петровской кунсткамеры, бывшей результатом культурного трансфера и выполнявшей, помимо репрезентативной, функцию “театра мира” или “творческого синтеза мира”, докладчик указывал на важное значение этого собрания, которое Петр I должен был иметь в виду, помещая здание в центре Петербурга, на Васильевском острове. По мысли докладчика, петровская кунсткамера тесно связана с культурной семантикой Петербурга и может быть рассмотрена как своего рода квинтэссенция его символики. Подобно тому, как в кунсткамере постоянно нарушаются границы видов и родов для достижения (первоначального) единства, в Петербурге исчезают традиционные различия между своим и чужим, между русским и нерусским. Как известно, важнейшим экспонатом для Петра был готторфский глобус, который должен был помещаться в центре здания кунсткамеры, спроектированного Маттарнови: таким образом глобус становился “microcosmos in microcosmo” — микрокосмической моделью внутри микрокосмоса кунсткамеры, символизировавшей, в свою очередь, Петербург.
На втором заседании коллоквиума, состоявшемся 1 декабря, Манфред Шруба (Бохум) прочел доклад ““Девичья игрушка” и французские сборники фривольной поэзии XVIII века”. Поиск источников обсценно-эротических стихотворений, входивших в русские рукописные собрания, распространенные в 1950-е гг. XVIII века, привел докладчика в том числе и в парижскую BibliothПque Nationale, где им был просмотрен ряд изданий французского сборника эротической поэзии “Joujou des demoiselles”. Проведенная исследователем трудоемкая и скрупулезная библиографическая работа была направлена на то, чтобы продемонстрировать устойчивость словосочетания “joujou des demoiselles” во французской литературе в 1750-е гг. и его связь с эротическим образом фривольной книги: в этом качестве “девичья игрушка” бытовала в западноевропейской культуре, прежде чем перекочевать в Россию. М. Шруба показал, что влияние французской антологии на “Девичью игрушку” не ограничивается одним лишь переводом заглавия. В докладе были приведены многочисленные параллели, а также прямые заимствования в “Девичьей игрушке” из французских сборников разных лет. Говоря о том, что композиционные принципы сборника “Девичья игрушка” (жанровое деление и иерархия жанров) не находят соответствий во французских коллективных либертинских сборниках середины ХVIII века, докладчик отметил, что эти черты формально сближают барковианский сборник с индивидуальными (авторскими) собраниями сочинений эпохи классицизма. Таким образом, составители “Девичьей игрушки” пытались вписать созданную по французским образцам русскую обсценную поэзию в контекст классицизма, достаточно чуждый французской традиции либертинской литературы.
После обсуждения доклада М. Шрубы коллоквиум был закрыт. В течение всех трех дней коллоквиума велись многочисленные дискуссии, в которых активное участие принимали не только сами докладчики, но и слушатели конференции — Маартен Фраанье, Отто Буле, Сандер Броуэр. Помимо регламентированных “официальными” заседаниями обсуждений, прошел и целый ряд не менее важных вечерних: на них филологи спорили с историками о границах и предметах своих дисциплин и об их будущем в немецкой науке. По глубокому убеждению автора этих строк, впервые приглашенной в Лейден, коллоквиум стал для его участников интересной и насыщенной самыми плодотворными импульсами встречей.
Конечно, сложно сказать, какое будущее ожидает историческое направление немецкой славистики, тем более — историю русского XVIII века. Может быть, мы еще станем свидетелями окончательной депрофессионализации историков русской литературы (по крайней мере в Германии), когда уже будет не просто неприличным просить гонорары за свои труды, но и по доброй восемнадцативековой традиции авторы сами будут платить за печатание сочинений, написанных “от должностей в часы свободны”. Можно ли думать, что единственной формой существования такой науки станет салон или фэн-клуб? В таком случае лейденский коллоквиум профессора Кляйна по праву можно будет считать прообразом позднего историко-филологического салона alias кафельного клуба. Нам же еще предстоит оправдать почетное звание его членов.
Алла Койтен
(Бремен)