Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2002
Насколько можно судить по англоязычным научным журналам последних лет, использование социологии в изучении литературы переживает не лучшие времена [1]. Традиционный оплот социологии литературы — культурология — в наше время предпочитает словесности другие виды искусства и средства коммуникации.
Если же говорить о собственно социологии, то еще в середине 1970-х гг. стало модно растворять социологию литературы в общей социологии культуры. И, возможно, наиболее заметной публикацией по этой проблематике стал тематический номер журнала “Poetics”, посвященный социологу Ричарду Питерсону (чья наиболее значительная работа, кстати, вышла двадцать с лишним лет тому назад).
Хотя раздел филологии “Социологические подходы к литературе” уже довольно давно институционализировался в качестве подразделения Modern Language Association, но в последнее время он превратился в прибежище откровенно политизированной критики неолиберальной и неомарксистской ориентации.
Сейчас публикаций данной тематики относительно немного (за 2001—2002 гг. — порядка 65 статей), и представляют собой они вульгарно-марксистские интерпретации художественных текстов, не входящих в литературный канон. Социологии, как, впрочем, и литературоведения, в них мало, зато политики предостаточно. В любом случае русский читатель вряд ли почерпнет из них что-то новое. Раздел “Литература и общество” тоже неуклонно утрачивает свою значимость, его постепенно поглощают такие дисциплины, как литература англоязычных стран и сравнительное литературоведение. В общем, изучение литературы как макросоциологического явления в последнее время осуществляется не очень активно. Зато “микросоциологические” подходы к литературе, опирающиеся на риторику и анализ дискурса, постепенно укрепляют свои позиции. Например, журнал “Poetics Today” публикует интересные статьи такого типа, одна из которых будет подробно рассмотрена далее. Их развитие является побочным следствием новейшей, очень модной тенденции в изучении литературы, так называемой “когнитивистской революции”, о которой также будет сказано ниже.
- Ностальгия по социологической культурологии:
- Кратко о революции этого года:
Ретроспективный анализ научного пути
Ричарда Питерсона в журнале “Poetics”
Американская “социология культуры”, в отличие от сильно идеологизированной Франкфуртской школы, начала набирать силу только в конце 1960-х гг., а расцвет ее пришелся на середину 1970-х гг. Первое поколение социологов культуры пришло в эту дисциплину из других сфер социологии (в основном из социологии организаций). Производство и потребление культуры эти ученые изучали, используя уже существующие, хорошо “обкатанные” эмпирические методы. Чтобы легионы нынешних исследователей, занятых культурологическими штудиями, не забывали эту традицию (которая еще за несколько лет до выхода “Социальных различий” (“Distinction”) Бурдье дала нам “Массовую культуру и высокую культуру” (“Popular Culture and High Culture”) Герберта Ганса), журнал “Poetics” (кстати, его полное название “Poetics: Journal of Empirical Research on Culture, the Media and the Arts” — “Поэтика: Журнал эмпирических исследований культуры, средств коммуникации и искусства”) посвятил специальный тематический номер Ричарду Э. Питерсону, пионеру социологии культуры [2].
Как в любом “юбилейном сборнике”, статьи номера иногда балансируют на грани славословия. И все же это не Festschrift, но подборка статей, рассматривающих вклад Питерсона в исследования культуры. И в этом качестве номер, безусловно, заслуживает внимания. Более того, просматривая в англоязычной периодике статьи последнего времени по культурологии и литературоведению, нельзя не пожалеть, что их авторы почти не читают “настоящих” социологов, ограничиваясь неглубокими теоретиками, последователями Маркса или Грамши [3]. По-видимому, об этом сожалеет и редакция “Poetics”. Джон Райан, редактор этого тематического номера, пишет: “Признаюсь, что работать над этим выпуском я взялся отчасти из-за того, что был вынужден со стесненным сердцем выслушать немалое количество докладов своих коллег, где аспекты производства культурных ценностей либо просто не рассматривались (все внимание уделялось смыслу), либо трактовались с таким первооткрывательским пылом, словно их еще никто никогда не изучал” [4]. По-видимому, с ним согласились бы все авторы номера: изучение культуры утратило первоначальный импульс и в результате продвигается вперед с немалыми трудностями и шатаниями.
Красной нитью через все статьи номера проходит тема главного вклада Питерсона в теорию культуры — сформулированного им определения культуры как системы “экспрессивных символов”, производимых на основе предугадывания образцов их потребления. Это ключевое рабочее определение превратило социологию культуры в эмпирическую науку, поскольку дало социологам возможность изучать “образцы выбора” на рынке культуры как выражение суждений вкуса.
Питерсон выдвинул и развил идею избирательной активности культурного потребления. В отличие от Адорно, утверждавшего, что в эстетическом плане массы являются нерассуждающими рабами коммерциализованной массовой культуры, Питерсон подчеркивал важность выбора в потреблении культуры. В нескольких исследованиях он детально проанализировал механизмы потребительского выбора на рынке культуры, заодно показав, что содержание и форма произведений массовой культуры (особенно поп-музыки) во многом определяются запросами весьма разборчивой публики.
Хотя культурная элита такую “разборчивость масс” вряд ли назовет утонченной, подобный выбор тем не менее создает устойчивые образцы потребления, основанные на четко выраженных принципах. Это открытие Питерсона было важно прежде всего тем, что сделало возможным исследование взаимосвязи между производством культуры и ее рецепцией — двух сфер, которые в изучении культуры разделены непреодолимой стеной.
Другие социологи этого направления, особенно Ганс, развили эти идеи в теорию “эстетической демократии”, которая исходит из положения, что именно потребители определяют, какой продукт появится на рынке культуры. Согласно этим исследователям, эстетический выбор производителей культурных ценностей мотивирован исключительно их представлениями о желаниях публики. По сути, потребители “голосуют” долларом за определенные эстетические характеристики продукта. Эта мысль, несомненно, актуальна для современной России: скандал по поводу Сорокина продемонстрировал, что так называемый авангард коммерциализирован не менее (если не более), чем “бульварная литература”.
Последним по времени вкладом Питерсона в развитие концепции избирательной активности потребителя является идея “самоконструирования” (“auto-production”). В нескольких статьях рассматриваемого нами номера “Poetics” самоконструирование характеризуется как активный отбор специфических эстетических характеристик, способствующий формированию социальной идентичности — более конкретный вариант идеи Бурдье о параллельном, взаимообусловленном формировании классового габитуса и вкуса. Сам Питерсон (в размышлениях о своем пути в науке, завершающих номер) пишет, что идея самоконструирования “привлекает внимание к тому факту, что массовое производство связано не с массовым потреблением, а с процессом рецепции, в ходе которого люди производят культуру сами для себя, активно отбирая и перетолковывая символы” [5].
На протяжении всего своего научного пути Питерсон призывал своих коллег, как он пишет, “заново исследовать устоявшиеся категории культуры, чтобы разобраться, откуда они взялись, и тем самым точнее определить их значение” [6]. Иными словами, он полагал, что социологи культуры должны не обличать рынок культуры на основе априорных допущений о его реальных механизмах, а обратить свое внимание на то, как формируются образцы производства и потребления культуры.
В двух статьях номера характеризуется вклад Питерсона в формирование социологической культурологии как научной дисциплины. Пол Хирш и Пер Фисс в статье “Заниматься социологией и культурой: поиски и достижения Ричарда Питерсона” утверждают, что идея “производства культуры” открыла социологам новую перспективу в изучении культуры, позволив отбросить необъективные и категоричные предпосылки — наследие теории культуры, развивавшейся в западноевропейских странах в 1960-е гг., и исследовать процесс производства культуры, не отвлекаясь на споры о ее эстетическом уровне. Вера Л. Зольберг в статье “Ричард Питерсон и социология искусства и литературы” описывает перипетии борьбы Питерсона за признание культуры достойным объектом социологических исследований. Во времена, когда американские социологи относились к искусству довольно пренебрежительно (что вообще характерно для США), Питерсон благословил новые направления исследований, и это “помогло добиться легитимного статуса (в качестве объекта научного исследования) для изобразительного искусства и коммерческого производства культуры, особенно музыки” [7].
Питерсон развенчивал мифы о культуре — именно в этом он видит свою заслугу перед социологией и наукой вообще. Кстати, он перечисляет, какие именно мифы — во многом благодаря социологическим исследованиям производства и потребления культуры — удалось развенчать с 1960-х гг.:
“— Любая социальная общность, будь то малая группа или все общество, исходит из одного, общего для всех набора ценностей.
— Культурные люди принимают лишь немногие разновидности искусства и культуры, действующие на человека облагораживающе, и отвергают все остальные как тупую и морально-разлагающую жвачку; массы, напротив, некритично принимают все, что легко достать и нетрудно понять.
— Социальные и культурные изменения являются постепенными и непрерывными, а не стремительными и дискретными.
— Изменения в социальных и культурных системах линейны и идут не по кругу, а от простого к сложному, от конкуренции к олигополии, от фольклорно-традиционного к массовому.
— Авторские произведения и/или массовая культура достоверно отражают общество, в котором создаются (и которое, соответственно, представляют).
— Джаз, как и классика, — это хорошая музыка, которую надлежит оценивать и интерпретировать на основе изучения ее традиций, а рок, напротив, навязывается средствами массовой коммуникации, где беспрерывно прокручиваются одни и те же шлягеры.
— Эволюция музыкального стиля “кантри” однозначна — это переход от фольклорной чистоты к попсовой пошлости, а потому современную музыку “кантри” нельзя считать ни “кантри” [т. е. “сельской”, “народной”], ни вообще музыкой.
— Аутентичность, подлинность — неотъемлемое, внутреннее свойство исследуемых объекта или практики” и т.д. [8]
В общем, очень рекомендую ученым, занимающимся культурологией, заглянуть в этот тематический номер “Poetics”.
В настоящее время исследователи, продолжающие традицию Питерсона (лучшие — П. Димаджио, Н. Ананд, К. Ван Эйк, М. Хьюз — и являются авторами данного номера), предлагают самый перспективный путь к сближению тех сфер, на которых в последние годы концентрировалась культурология: а) социологического эмпиризма и теоретической интерпретации культуры; б) исследований производства культуры и исследований ее рецепции и потребления.
2. Примиряя социологию и прагматику:
этос Амосси
Прагматика как область человеческого знания дала начало целому ряду новых частных дисциплин. Предмет их тесно граничит со сферой интересов микросоциологии (изучающей, как известно, социальное взаимодействие между отдельными членами общества). Самой влиятельной из этих дисциплин является “этикетоведение”, изучающее с позиций прагматики способы ритуализации взаимодействий, призванные укреплять системы социальной стратификации. Оно институционализировалось в качестве самостоятельной дисциплины под эгидой лингвистической антропологии [9]. Прагматика дала также жизнь теории речевого акта (распространенной преимущественно в Великобритании), оказавшей сильное влияние на современное литературоведение.
Несомненно, прагматика является весьма многообещающим посредником между наукой об обществе и наукой об литературе. Взаимовлияние общественных наук, социологии, анализа дискурса, прагматики и теории искусства создает возможности для разработки новых социологических подходов к литературе, призванных выявить социальный смысл формальных аспектов литературного текста. Конечно, сама по себе эта задача не нова — даже русские формалисты, не говоря уже о Тартуской школе семиотики, не были ее первооткрывателями. Однако прогресс теоретической социологии и положение дел в социологии искусства требуют, чтобы эти новые подходы были вначале выверены на концептуально-понятийном уровне. Как это происходит, рассмотрим на примере недавней статьи Рут Амосси (профессора французской литературы и теории литературы Тель-Авивского университета) “Этос на междисциплинарном перепутье: риторика, прагматика и социология” [10].
Речь идет о нестыковке понятий, из-за которой мы не можем выработать нужные методы и разобраться, каким образом литературные тексты “делают из слов вещи” [11] (то есть, как они функционируют в качестве артефактов социального поведения). Эта нестыковка связана с принципиально разными взглядами прагматики и социологии на философию языка — прежде всего с их диаметрально противоположным отношением к этосу. Этос — понятие аристотелевой риторики, “образ самого себя, конструируемый оратором в процессе речи с целью оказать желаемое воздействие на слушателей” [12]. Ему-то и посвящена статья Амосси.
Многие из новейших социологических (и литературоведческих) теорий исходят из утверждения П. Бурдье, что форма высказывания ни в малейшей мере не может влиять на поведение его адресата [13]. Способность любого говорящего или пишущего влиять на поведение адресата обусловлена, по мнению Бурдье, исключительно социальными факторами, которые являются внешними по отношению к высказыванию как таковому. Говорящий в состоянии “воздействовать на других <…> в силу того, что его речь концентрирует в себе накопленный символический капитал группы, чьим полномочным представителем он является” [14]. “Язык в лучшем случае выражает этот авторитет: проявляет, символизирует” [15]. Это справедливо, полагает Бурдье, для всех форм дискурса, будь то проповедь, пресс-конференция или стихотворение. По Бурдье, конструирование этоса не имеет ничего общего с формой дискурса; более того, Бурдье отрицает существование этоса как самостоятельного явления. “Заметьте, что применительно к философии языка Бурдье осуществляет ряд важных изменений. С его точки зрения говорение может быть действием только в рамках логики социального взаимодействия, то есть на место речевых актов он ставит операции символического обмена между участниками-социальными агентами. Таким образом, говорение рассматривается как некое взаимодействие, а также как явление институционального порядка: обмен словами нельзя абстрагировать от положения участников в социальном поле (будь то поле религии, политики, интеллектуальной или литературной жизни), на котором они действуют” [16], — пишет Р. Амосси.
Осмелюсь от себя добавить, что позиция Бурдье до такой степени противоречит эстетике, что исследование языка поэзии на основе его концепции совершенно невозможно.
Прагматика (как и близкие к ней типы анализа дискурса) смотрит на этос, разумеется, совсем по-другому. Она определяет этос как чисто дискурсивное явление, которое не следует смешивать с социальным статусом говорящего [17]. Мейнгено разработал систему “структур дискурса”, где конструирование этоса понимается как манипуляция правилами и ограничениями словесных взаимодействий, утвержденными различными институциями дискурса. Например, “типовая сцена” (“generic scene”, термин Мейнгено) проповеди пробуждает в сознании участников определенные дискурсивные ожидания, и говорящий может сконструировать желаемый этос, разыгрывая один из нескольких уже существующих сценариев поведения в контексте данного института дискурса (выбрать “сценографию”, которая в случае проповеди может быть назидательной, пророческой и т.п.).
Тут, казалось бы, имеет место неразрешимый конфликт: социология выносит этос за пределы дискурса, а прагматика непременно причисляет его к составляющим дискурса. Однако компромисс между этими двуми позициями жизненно необходим: ведь социология литературы призвана изучать не что иное, как взаимодействие между внутри- и внетекстуальными факторами.
Чтобы навести мосты между дискурсом и обществом, Амосси использует два понятия, одно из которых взято из арсенала социологии и семиотики, а другое — из риторики. С понятиями стереотипа и дискурсивного конструирования аудитории связаны, соответственно, два основных направления научной деятельности Амосси с 1980-х гг. Стереотипам и клише посвящены две ее книги — “Les idОes reНues. SОmiologie du stОrОotype” (Paris, 1991) и написанная в соавторстве с Анной Хершберг Пьерро “StОrОotypes et clichОs. Langue, discours, sociПte” (Paris, 1997), а также ряд статей, первая из которых была опубликована еще в 1983 г. Идеи “Новой риторики” Хаима Перельмана — где, кстати, и обосновывалось понятие “конструирование аудитории” — Амосси пропагандировала в ряде статей, а также в книге “L’argumentation dans le discours: discours politique, littОrature d’idОes, fiction” (Paris, 2000).
Согласно “Новой риторике”, главная задача оратора — добиться, чтобы аудитория одобрила основные положения его речи. Для этого ему следует выдвигать и аргументировать только те положения, которые являются приемлемыми для аудитории. В свою очередь, “поскольку роль аудитории очень важна, то, разумеется, следует особо акцентировать те нормы и ценности, без которых диалог просто невозможен. Именно путем апелляции к общим (для людей, участвующих во взаимодействии. — Д.П.) знаниям и убеждениям оратор пытается сделать слушателя своим единомышленником/единомышленницей” [18]. Ориентируясь на стереотипы, оратор конструирует в своем дискурсе образ аудитории. “Говорящие не могут создать в своем сознании мысленный образ собеседников, пока не отнесут их к некоей категории — социальной, этнической, политической и т.п.” [19]. Стереотип, используемый для конструирования аудитории, должен, разумеется, соответствовать “действительности”: “…дискурс будет неэффективен, если оратор ошибся и сконструированная аудитория не имеет ни малейшего сходства с эмпирическими адресатами” [20]. Конструируя в дискурсе свой этос, ораторы точно так же зависят от стереотипов. Итак, “дискурсивное конструирование этоса можно сравнить с несколькими зеркалами, отражающими одно другое. Оратор конструирует свой образ как производный от сложившегося у него образа аудитории, то есть от своих представлений о том, как должен держаться дельный и внушающий доверие оратор по мнению той публики, какой ее воображает себе оратор. Оратор должен угадать, как именно аудитория представляет себе заслуживающего доверия политика, надежного администратора, настоящего художника или интеллектуала” [21]. Вот ключевой момент, раскрывающий, каким образом этос конструируется из социальных образов на уровне произнесения, то есть в форме дискурса: говорящий, действуя в соответствии со своим восприятием аудитории, будет применять те или иные конкретные вербальные стратегии для конструирования этоса, который соответствует обстановке и совпадает с надлежащим стереотипом. Например, “речь, изобилующая восклицаниями, наводит на предположения о восторженном или эмоциональном характере говорящего, меж тем как прямодушная лаконичность, не скованная условностями хорошего тона, может служить приметой того, что перед нами человек принципиальный, ни словом не грешащий против истины” [22].
Этот метод, объединяющий в себе риторику, социологию и анализ дискурса, Амосси демонстрирует на примере анализа двух текстов — антивоенной речи французского политика-националиста Жана-Мари Ле Пэна и главы из военного романа Анри Барбюса “Огонь”. В обоих случаях обнаруживается, что социологическая модель этоса хоть и нужна, но сама по себе недостаточна. И Ле Пэн, и Барбюс не могут полагаться на этос, которым уже обладают в силу своего положения в социальных институтах. Дискурсивные структуры, в которых они действуют, вынуждают политика и писателя конструировать новые этосы, значительно расходящиеся с их прежним публичным имиджем. Свой новый этос они конструируют прежде всего посредством вербальных стратегий как на лексически-синтаксическом, так и на интонационном уровне. Это, однако, не значит, что их экстратекстуальное, социальное положение не играет тут никакой роли. Напротив, в обоих рассматриваемых текстах вся работа по конструированию этоса держится именно на возможности изменения социально-институционального имиджа говорящих, с которым они вступают в дискурс.
Легитимность общественного положения служит фундаментом, на котором в дискурсе конструируется этос: “…институциональное положение оратора и проистекающая из этого положения степень его авторитетности способствуют выявлению предшествующего этоса. Этот предшествующий этос, являющийся элементом энциклопедических познаний аудитории, мобилизуется устной или письменной речью в конкретной ситуации высказывания” [23]. “В рамках этой структуры риторический анализ, исследующий этос как нечто, сконструированное в результате дискурса и взаимодействия, опирается одновременно на социологию и прагматику. Благодаря прагматике метод работает в рамках дискурса и позволяет анализировать такие аспекты конструирования этоса, как интонирование, жанр и вербальные стратегии. Благодаря социологии исследователь может уделить особое внимание не только социальной стороне дискурсивного этоса (коллективным представлениям), но и его связи с экстратекстуальным, институциональным положением говорящего” [24].
Главное достижение Амосси в том, что ей удалось показать, как важный феномен дискурса — этос — формируется путем диалектического взаимодействия социальных и формальных факторов, из диалектики, которой говорящие и пишущие бессознательно и свободно манипулируют в своих социальных и эстетических целях. Таким образом, Амосси преодолела пропасть между социологической и прагматической концепциями языка, создав возможности для исследования сферы их взаимосвязи. Ее теория наверняка очень пригодится филологам, исследующим образ автора, а также проблему того, как писатели и поэты, останавливая выбор на той или иной литературной форме, том или ином выразительном средстве, моделируют (и творят) свое взаимодействие с читателем. Иначе говоря, благодаря этому подходу становится возможным комплексное исследование взаимодействия эстетического и микросоциологического аспектов художественного текста. В то же время статья Амосси заставляет вспомнить о ловушках, поджидающих “междисциплинарного” исследователя: смешение трех наук чревато не только неразрешимыми концептуальными проблемами, но и откровенной путаницей в терминологии. Например, нежелание Амосси остановиться на какой-либо одной системе обозначения говорящих/пишущих (она на равных правах употребляет такие слова, как “говорящий”, “пишущий”, “оратор”, “агент” и т.п. и т.д.) откровенно раздражает.
когнитивный подход приходит в литературоведение
Весной 2001 г. на круглом столе при участии Майкла Холквиста в Йельском университете известный литературовед, специалист по Набокову Владимир Александров заявил, что значение литературоведения стремительно падает, и настоятельно рекомендовал славистам искать выход во взаимодействии с “более точными” науками, прежде всего — исследующими проблему познания.
Для американской славистики это был один из первых отзвуков общей, неуклонно набирающей силу новой тенденции западного литературоведения. Алан Ричардсон достаточно жестко заявил в своей рецензии на книгу видного литературоведа-когнитивиста Марка Тернера “Литературное сознание” (Mark Turner “The Literary Mind”): “Когда будет написана история мысли последних десятилетий ХХ века, англоязычная теория литературы и литературная критика, вероятно, будут упомянуты лишь в одном-двух ироничных примечаниях. Ученых будущего наверняка позабавят бесчисленные преподаватели английского языка и литературы, которые бились над загадками человеческого фактора, конструирования субьекта, обретения языка и сознания, едва подозревая или вообще не ведая о фантастическом прогрессе психологии, лингвистики, философии сознания и нейрологии — наук, чьи достижения и составляют подлинную историю англоамериканской интеллектуальной жизни с 1950-х гг. по сей день. Эти области знания, движущиеся к объединению (вместе с наукой об искусственном интеллекте) под общим названием “когнитивистика” или “когнитивные нейродисциплины”, отказались почти от всех положений соссюровских и фрейдовских представлений о языке и сознании. Между тем литературоведы сплошь и рядом строят свои исследования на основе этих устаревших представлений. А тем временем в дисциплинах, откуда эти представления когда-то были заимствованы, сложился новый, совершенно иной комплекс ориентаций и парадигм, порожденный прогрессом нейрологии и информатики — наук, существование которых еще полвека назад даже представить было трудно. Когнитивистские нейродисциплины стали самым впечатляющим и стремительно развивающимся междисциплинарным проектом нашего времени, но на литературоведческих кафедрах о нем мало кто слышал. Такое невежество постыдно сегодня и будет еще постыднее завтра” [25].
В последние годы развернулась настоящая кампания по объединению усилий литературоведения и когнитивистики или хотя бы сближению их. Создаются центры исследования литературы с применением когнитивного подхода, проводятся специальные пленарные заседания на крупных конференциях общенационального уровня, соответствующие темы все чаще поднимаются в самых авторитетных изданиях англоязычного литературоведческого сообщества. Журнал “Poetics Today” еще с 1991 г. охотно публикует работы по когнитивистике, а прошлой весной выпустил специальный номер на тему “Литература и когнитивистская революция” [26].
В 2003 г. выйдет в свет специальный номер журнала “Style” — “Язык метафор в свете когнитивистских подходов”, включающий статьи с такими названиями, как “Когнитивное картографирование при анализе литературного произведения”, “Сборка пространств: концептуальная структура аллегории”, “Апострофа в искусстве романтиков и в жизни: обыденный дискурс, подслушивание и поэтическое обращение”. Начиная с 1996 г. эту тенденцию отражает и журнал “Poetics” — на его страницах ежегодно появляется две-три работы, основанные на когнитивном подходе. А легионы нейрологов сами пошли навстречу литературоведам — рассказали о своих исследованиях мозга в популярных статьях [27]. По-видимому, эта тенденция, все более набирающая силу, — далеко не сиюминутная мода. Кстати, так называемая “когнитивистская революция” в литературоведении — лишь частный случай вновь возникшего стремления эмпирически объяснить феномен эстетического переживания [28]. Тут мы имеем дело с попыткой изучить, что же все же представляет собой “эстетическое чувство”, которое служило камнем преткновения для самых точных, эмпирически ориентированных филологических школ. Дойдя до него, литературоведы спешили поставить точку в своих исследованиях, ибо знали: любой культурный человек и так поймет, что они имеют в виду под “силой художественного воздействия” данного текста. Среди американских ученых распространено мнение, что это нынешнее “возвращение к красоте” — реакция на крайности культурологических штудий, одна из немногочисленных альтернатив для тех исследователей, которые хотят продолжать изучать Культуру, но не желают разбавлять свой анализ псевдофилософией и политикой [29].
Русисты наверняка обнаружат в пафосе “когнитивистской революции” нечто очень знакомое — он напоминает дискурс тартуских семиотиков, чьи исследования, кстати, формально относились к области искусственного интеллекта. Совпадений масса: “когнитивистская революция” сулит во многом те же перспективы, но и чревата схожими опасностями. Самое заманчивое из ее обещаний — добиться того, чтобы литературоведение включилось в намного более масштабный проект по исследованию природы человеческого бытия. Что до опасностей, то их две. Первое и главное — есть риск, что когнитивистика благосклонно разрешит литературоведам “играть в нейрологию” точно так же, как раньше они (если верить злопыхателям) “играли” в историю, лингвистику, психологию, а в последнее время еще и в философию. Другими словами, может получиться так, что вполне компетентные в своей области литературоведы начнут, несмотря на свой полнейший дилетантизм, теоретизировать в области нейрологии, психологии и (в очередной раз) лингвистики. В итоге “когнитивистская революция” обрушит на нас лавину работ, которые будут плохи вдвойне — как с точки зрения литературоведения, так и с точки зрения когнитивистики. Марк Тернер, самый видный из литературоведов, применяющих нейрологические методы, одновременно является преподавателем английского языка и литературы и кандидатом в доктора нейрологии и когнитивистских наук. Но его пример вряд ли окажется заразительным.
Во-вторых, есть опасность впасть в пустозвонство. Вполне возможно, что вскоре нас завалят так называемыми “когнитивистскими исследованиями литературы”, которые будут совершенно непонятны литературоведам и абсолютно неинтересны специалистам по когнитивистике. Одобрения авторитетов в области науки о мозге удостоился пока только Тернер. Известные на сей день работы, где литература исследуется с когнитивных позиций, можно, за немногими исключениями, разделить на две категории: 1) исследования, где какие-либо находки когнитивистики используются, чтобы прояснить некую литературоведческую проблему или наблюдение [30]; 2) экспериментальные исследования (по большей части лабораторные) по изучению рецепции текста, в которых основное внимание уделяется проблемам восприятия (познания) [31]. Для работ второй категории характерна неискушенность в теоретических вопросах. Вот типичный пассаж: “Теоретики литературы часто утверждают, что реакция на текст варьируется, порой разительно, от читателя к читателю; логично также было бы предположить, что реакция читателей на текст может варьироваться в зависимости от предположений, возникающих у них в связи с разновидностью текста, с которым они имеют дело (например, документальный репортаж/художественная проза, серьезная/массовая литература). В данной работе мы надеемся эмпирически проверить эти положения” [32].
В обеих категориях очень много работ, которые либо увязают в ужасной терминологической путанице, либо представляют собой довольно неряшливые статистические исследования, где отсутствуют должные выводы.
Очевидно, что поток публикаций, в которых литература рассматривается под углом зрения когнитивного подхода, еще долго не иссякнет. Остается лишь надеяться, что их авторы смогут выработать для своей молодой дисциплины удовлетворительные нормы дисциплинарного дискурса.
Перевод С. Силаковой
1) Это особенно бросается в глаза по сравнению с звездным часом дисциплины, который пришелся на 1970-е и начало 1980-х гг. См. в: Книга, чтение, библиотека: Зарубежные исследования по социологии литературы: Аннот. библиогр. указ. за 1940—1980 гг. / Сост. Л.Д. Гудков, Б.В. Дубин, А.И. Рейтблат. М., 1982.
2) Poetics. 2000. Vol. 28. № 2/3. P. 91—233. Данный номер журнала доступен в Интернете по адресу http://www. sciencedirect.com/science/journal/0304422X Список новейших публикаций Питерсона см. на: http://www.vanderbilt.edu/AnS/sociology/peterson.htm.
3) Да, марксизм (точнее, некая его разновидность) по-прежнему процветает в США как в культурологии, так и в литературоведении. Совсем недавно один видный калифорнийский профессор английской и сравнительной литературы опубликовал новую работу по “марксовой эстетике”, где трудолюбиво собрал воедино все, что Маркс сказал об искусстве в “Капитале”, и на этой основе сформулировал принципы “подлинной” эстетики Маркса в противовес той “марксистской” теории искусства, которая когда-то была опосредованно выведена из взглядов Маркса на труд, производство и т.п. Вычлененные таким образом идеи Маркса обнаруживают большое сходство с теориями Поля де Мана, что, впрочем, ничуть не удивительно (см.: Miller J.H. Promises, Promises: Speech Act Theory, Literary Theory, and Politico-Economic Theory in Marx and de Man // New Literary History. 2002. Vol. 33. № 1. Р. 1—20).
4) Poetics. 2000. Vol. 28. № 2/3. P. 91.
5) Ibid. P. 230
6) Ibid. P. 158.
7) Ibid. P. 157.
8) Ibid. P. 231—232.
9) Важнейшей работой в этой области остается книга: Brown P., Levinson S. Politeness. Cambridge, MA: Harvard UP, 1987. Есть ряд литературоведческих исследований с привлечением методов этикетоведения, но за последние два года активность в этой сфере несколько снизилась.
10) Amossy R. Ethos at the Crossroads of Disciplines: Rhetoric, Pragmatics, Sociology // Poetics Today. 2001. Vol. 22. № 1. Р. 1—23.
11) Девиз теории речевого акта и название основополагающей книги Дж. Л. Остина (How to Do Things With Words. Oxford: Oxford UP, 1962).
12) Amossy R. Op. cit. P. 2.
13) См. его знаменитую критику Остина: Bourdieu P. Language and Symbolic Power. Cambridge, UK: Polity Press, 1991. Р. 105 и далее.
14) Bourdieu P. Op. cit. P. 111.
15) Bourdieu P. Op. cit. P. 105.
16) Amossy R. Op. cit. P. 2.
17) Maingueneau D. GenПses du discours. LiПge: Mardaga, 1984; Ducrot O. Le dire et le dit. Paris: Minuit, 1984.
18) Amossy R. Op. cit. P. 5.
19) Ibid. P. 7.
20) Ibid. P. 5.
21) Ibid.
22) Ibid. P. 8.
23) Ibid. P. 18.
24) Ibid. P. 19.
25) Richardson Alan. Brains, Minds, and Texts // Review. 2001. № 20. P. 39.
26) Literature and the Cognitive Revolution: A Special Issue of Poetics Today // Poetics Today. V. 23. № 1.
27) Библиография основополагающих работ в данной области, рассчитанная на неофитов, находится по адресу http://www.hfac.uh.edu/cogsci/starter.html Более пространная аннотированная библиография — на http:// www2.bc.edu/~richarad/lcb/bib/annot.html
28) См. обзор работ, демонстрирующих возрождение интереса к феномену красоты: The Stirring of Sleeping Beauty // Harvard Magazine. 1999. September-October. Доступен в Интернете по адресу: www.harvard-magazine. com/issues/so99/beauty.html.
29) См., напр.: Wearying of Cultural Studies, Some Scholars Rediscover Beauty // Chronicle of Higher Education. 1998. December. 4.
30) Вот некоторые примеры таких исследований: Shleifer R. The Poetics of Tourette Syndrome: Language, Neurobiology, and Poetry // New Literary History. 2001. V. 32. № 3. P. 563—584; Turner M. The Cognitive Study of Art, Language, and Literature // Poetics Today. 2002. V. 23. № 1. Р. 9—20. В последней статье описывается, как “интеграция понятий” (описание этого явления — главный вклад Тернера в нейрологию) функционирует при рецепции литературных текстов.
31) Пример удачной работы в этой области: Hoeken H., Vliet M. van. Suspense, curiosity, and surprise: How discourse structure influences the affective and cognitive processing of a story // Poetics. 2000. V. 26. P. 277—286. Пример работы неудачной: Halasz L. et al. A cross-cultural study of fictional and non-fictional text understanding // Poetics. 2002. V. 30. Р. 195—219.
32) Halasz L. et al. Op. cit. P. 195.