(Презентация книги А. Пятигорского «Мышление и наблюдение: Четыре лекции по обсервационной философии», клуб «Проект О.Г.И.», Москва, 1 октября 2002 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2002
Событие, о котором пойдет речь, на первый взгляд выбивается из череды тех привычных явлений научной жизни (конференций, чтений, семинаров, коллоквиумов и т. д.), которые попадают в фокус раздела научной хроники “Нового литературного обозрения”. Событие, посвященное выходу в свет новой книги Пятигорского, привезенной в Москву ее издателями из Риги, действительно не укладывалось в формат ни одного из традиционных типов научного общения. Оно обладало собственным форматом, настолько пластичным, что если пытаться все-таки дать ему определение, то пришлось бы изобретать название, улавливающее нечто среднее между семинаром, литературным вечером, конференцией. И тем не менее слово, передающее специфику события и атмосферу всего того, что происходило в тот октябрьский вечер, было найдено. Представитель издательства “Liepnieks & Ritups” Арнис Ритупс открыл “заседание” в одном из популярных подвальных помещений клуба “Проект О.Г.И.” следующими словами: “Мы в Риге издали книжку, в связи с которой все это”. И после недолгих колебаний закончил свою мысль знаменательным дополнением: “Вся эта тусовка”.
Идея устроителей состояла в том, чтобы ознакомить с новым философским сочинением московских интеллектуалов, объединенных интересом к философии, а точнее к философии Пятигорского. Рассказать об этой книге почитателям, поклонникам и друзьям Пятигорского, не имевшим пока возможности прочесть ее, были приглашены пятеро небезызвестных этой аудитории и самому автору людей — Юрий Левада, Валерий Подорога, Владимир Калиниченко, Анатолий Ахутин, Владимир Бибихин. Функция выступающих состояла не только в передаче слушателям соображений о книге, которую, кроме них (и то не всех), пока еще никто не читал, но также в обмене мнениями, в дискуссии или беседе между собой. Несколько промежуточное положение между слушающими и говорящими в этом неформальном дружеском кругу занимал автор представляемой книги. По мысли устроителей, автор получал слово после того, как будут выслушаны мнения пятерых известных людей, которых Александр Моисеевич Пятигорский предложил называть все-таки не “людьми”, а “философами”, считая эти понятия не тождественными.
Подобное распределение функций в структуре мероприятия сразу же было отрефлектировано философами как “странность”. Так, Юрий Левада (известный также как социолог), которому было предоставлено первое слово вечера, счел весьма нетрадиционным (“не по правилам”) подобное “отстранение” авторского слова Пятигорского, более веского и значимого, нежели слова его читателей, на второй план. Отступление от правил Юрий Александрович лукаво проинтерпретировал как следствие вмешательства spiritus loci “этого приятного помещения, в котором лично я первый раз и где все не так, как в других”. Другая странность была замечена Владимиром Калиниченко и Анатолием Ахутиным, в высказываниях которых отчетливо проявилось сомнение в возможности обсуждения книги. Ибо времени, отпущенного на чтение книги, хватило философам только на то, чтобы ее бегло просмотреть, посему особенной разницы между “читавшими” философами и “не читавшей” аудиторией как бы и нет. При этом для реального обсуждения книги Пятигорского недостаточно “просто схватить разные интересные наблюдения и мысли” (А. Ахутин), так как она заслуживает серьезного изучения, усиленных научных “раскопок”, отдельных семинарских штудий. Причем, подчеркнул А. Ахутин, это надо делать не студентам, а “богам” (признанным мастерам): “Только тогда имеет смысл хоть что-нибудь о ней говорить. А сейчас этого смысла нет”. Последнее высказывание позволяет вскрыть самую разительную странность: ни одному участнику событий, описываемых нами в разделе “Хроники научной жизни”, не доводилось столь категорично заявлять о бессмысленности того, в чем он принимает участие.
Конечно, spiritus loci клуба “Проект О.Г.И.” — это не spiritus loci Института философии, к примеру. И действительно, какой еще смысл собирать тусовку, если не для развлечения и болтовни — целей, ничего общего с целями научными не имеющих? Однако общее ощущение от вечера в “О.Г.И.” заставляет задуматься о том, что пресловутая декларативная “серьезность”, “целесообразность”, “научность” и т. п. в случае некоторых конференций или семинаров — это всего лишь некие означающие при полном отсутствии означаемых. Тогда как некоторые тусовки именно в силу этих означаемых должны войти в анналы. И если плодотворные научные семинары по философии “Мышления и наблюдения” Пятигорского все-таки состоятся, то можно будет с гордостью сказать, что своим существованием они обязаны одной тусовке.
Перейдем теперь к содержанию события. Если обсуждения “Мышления и наблюдения” Пятигорского по указанной философами причине состояться не могло, то интересные рассуждения присутствовали в полной мере. В пяти философских выступлениях отчетливо просматривался единый и, как представляется, спонтанно сложившийся канон. Высказывания строились вокруг одного утверждения: “Книгу Пятигорского читать трудно”. Центральный тезис подкреплялся рассуждениями о том, в чем состоит трудность восприятия книги или почему эту книгу трудно читать. Последнее связывалось с целым рядом наблюдений относительно специфики философского мышления или стиля Пятигорского, явленного в книге “Мышление и наблюдение”. В структуре наблюдений также прослеживался некий общий принцип. Говоря о специфике философии Пятигорского, каждый из философов прибегал к предельно сжатой формуле, к чему-то вроде метафоры-концепта. Мы попытаемся восстановить содержание каждого из рассуждений, исходя именно из этих метафор.
1) Четыре этажа — Юрий Левада
В книге “Мышление и наблюдение” явлена разновидность философии, которую явно или скрыто практически во всех своих трудах Пятигорский “изобретает”. Общим определением такой “изобретаемой” разновидности, по мнению Левады, может стать слово, которое много раз появляется в самой книге, — “философствование”. Автор данного рассуждения понимает “философствование” как один из видов изложения философии, существующий наряду с изложением систематическим. Пятигорский не “выдумывает” систему — он описывает процесс “думания”, философствования человека. Однако последнее не следует относить к ряду способов философского рассуждения, рассчитанных на всеобщую применимость, так как философствование Пятигорского не есть философствование “человека вообще”. Исходя из наблюдения о том, что из всех представителей великой философской четверки Нового времени, выведенной Мерабом Мамардашвили (Декарт — Кант — Маркс — Фрейд), менее всего в книге Пятигорского упомянут Кант, стремящийся к созданию универсальных форм мышления, Левада дает еще одно определение философии Пятигорского: “предельно личностная”. Философствование одного философа, предназначенное не для публики, а прежде всего для того же философа, но уже в качестве думающего о самом себе.
Метафора четыре этажа — это попытка схематизации метафилософствования Пятигорского, или процесса, обозначенного им же как “думание о думании”: “Метафилософы (слово, которое одно время любил употреблять автор книги) думают о том, что думают, КАК думают о том, КАК думают и т. д.”. Для сравнения — схема “простого” философствования: “философы думают о том, что думают о том, ЧТО думают”.
В заключение Ю. Левада предположил, что ключ к пониманию книги содержится в ее конце: “Наблюдение мышления никогда нам не откроет одного мышления, одного для всех и всего <…>. Предмет обсервационной философии не имеет цели, внешней самому философствованию о мышлении”. Сложность философии “Мышления и наблюдения” становится еще более очевидной, если наш уважаемый читатель согласится с редакционной поправкой, внесенной в этот отрывок автором первого рассуждения: “Не Предмет, а Субъект, который в данном конкретном случае имеет имя, отчество и фамилию”.
2) Кентавр — Владимир Калиниченко
Второе рассуждение вводило новые варианты читательской характеристики “Мышления и наблюдения”. “Трудная”, “сложная” и “тяжелая” книга была названа здесь “провокационной” и даже “неприличной”. Автор, настаивающий именно на этом последнем эпитете, окончательно вскрывать смысл своего понимания “неприличности” не стал. Однако косвенно пояснил, прибегнув к поэтическому сравнению, что книга “неприлична, как вулкан, который вдруг посреди мирного ландшафта начинает извергаться”.
Причины трудностей восприятия книги коренятся
а) в ее риторике, создающей постоянный эффект неожиданности. “Наблюдение” Пятигорского, техника косвенного анализа определенного рода вещей, почему-то очень важных для нас (сознание, мышление), — это техника постоянного риторического “обхождения” этих вещей, создающая тотальную косвенность высказывания. Последнее может быть истолковано как “конец науки” или “начало новой науки”. Особая техника обсервационной философии нарушает привычные характеристики того, что принято называть описанием (дескрипцией). Кентавр — это метафора нарушения дескриптивных канонов: описание соединяет вещи по-своему продуктивные, но само это соединение разрушает привычные стереотипы понимания.
б) Один из примеров нарушения стереотипов — это специфическое понимание мышления. Главная установка обсервационной философии Пятигорского — понимать любую вещь, описывать любую вещь как факт мышления. В этом кентавре мышление исследует само мышление — “на примере” понимания вещи, явления, любого феномена. Владимир Калиниченко объяснил последнее формулой, близкой по сути к формуле четырех метафилософских этажей Левады, но низведенной до “атомарного” и вместе с тем “микробиологического” уровня: “Мы метим атомы или амебы или метим меченые атомы, но не для того, чтобы изучать атомы/амебы, а для того, чтобы изучать эти метки”.
Появление столь неожиданного хода в книге Владимир Калиниченко связывает с медитативным опытом всей жизни ее автора и, в частности, с пристальным интересом Пятигорского к духовным практикам буддизма.
3) Поиск новой родины — Валерий Подорога
Третий читатель сразу же сформулировал свою позицию по отношению к текстам Пятигорского как “позицию непонимания”. Личный опыт чтения этого и других философских сочинений Пятигорского сталкивает автора настоящего высказывания с проблемой “непостижимости этого мышления”, или “затворенности” текста. При этом чтение неизменно сопровождается чувством “юношеского азарта”. Книга непонятна, но интересна — и тем замечательна. “Затворенность” становится своего рода приманкой текста, ибо “там показывается то, до чего ты не можешь дотронуться”.
Здесь была также обозначена изначальная предпосылка размышления Подороги, полемическая по отношению к фундаментальному положению Левады и пафосу, существующему в самой книге Пятигорского, — сомнение в существовании “некоей вечной субстантивной философии” и в том, что в качестве данности такой философии может рассматриваться некое философствование. Обозначенное Левадой как “процесс думания” конкретизируется Подорогой как поиск новой родины философии, где в обход опыта древнегреческой философии или в другой традиции — в обход исламских или ветхозаветных текстов устанавливаются свои традиции. Опыт книги Пятигорского открывает некий путь, по которому можно совершить паломничество в “страну, где пока никто не живет”. “Новая философская земля”, по предположению Подороги, может покоиться на буддистской составляющей мировой философской мысли.
За метафорой поиска новой родины скрывается некий глубинный конфликт, обуславливающий противоречия книги: новая родина есть мир, лежащий вне пределов европейской рациональности. Но философия, которая пытается себя там утвердить, не обладает собственным языком. Она использует чуждые этому миру схематизмы, лексическое накопление европейского языка философии. Новая родина — это вселенная, где такие “многострадальные” термины, как “сознание”, “мышление”, “объективация”, “рефлексия”, существуют в ином содержательном качестве и постоянно ускользают от идентификации в европейском рациональном представлении.
Личный конфликт сознания, возникающий при чтении текста Пятигорского, и загадку “непостижимости” его мышления Подорога описывает следующим образом: “Автор хочет объяснить, где он сейчас (где-то рядом с Гималаями), но тем языком, который закрывает дверь за ним (язык европейской философии)”. Иначе говоря, манит, но не пускает. Однако мы вслед за автором метафоры предостерегаем читателя от возможного пессимистического ее толкования и обращаем внимание на то, что самое главное в “Мышлении и наблюдении” — сам процесс поиска, открытая возможность пути. И снова цитируем Подорогу: “Это некое движение, подобное рейду Сталкера: путь в неизвестную страну мышления возможен. Но по этому пути Александр Моисеевич пока идет один”.
4) Соседний переулок — Анатолий Ахутин
Анатолий Ахутин, высказавший, как уже говорилось, свое отрицательное отношение к попыткам охватить целое при беглом чтении “Мышления и наблюдения”, предпочел остановиться на первой лекции книги и проштудировать ее как можно более внимательно. Возможность такого альтернативного подхода, по мнению Ахутина, заключена в самой специфике философского текста, где, в отличие от текста научного или эссе, в каждом отдельно взятом фрагменте уже содержится целое — “все сказано раз и навсегда”. Применительно к текстам Пятигорского это означает, что в них, как и во всех философских текстах, существует некая единая, последовательно работающая внутри себя, хотя, может быть, и не строящая себя система. Выпадение понятия “систематичность” из характеристики той разновидности философии, которую представляет “Мышление и наблюдение”, ведет к тому, что тексты Пятигорского, так же как и тексты Мамардашвили в свое время, все чаще воспринимаются как некая игра ума. В то время как настоящая трудность при общении с текстами Мамардашвили и Пятигорского состоит в том, что такое философствование есть результат работы ума, иначе устроенного.
Соседний переулок — обозначение другого измерения, в котором пребывает философия Пятигорского по отношению к тем, кто пытается ее понять “заранее сложенным умом”[1]. Для того чтобы А. Ахутин (выросший в философском переулке Владимира Соломоновича Библера смог проникнуть в переулок Мамардашвили-Пятигорского, ему необходимо умение перестраивать свой ум, воспитанный на чтении классической философии.
Вслед за этим рассуждением, полемизирующим с установкой Ю. Левады объяснить специфику философии “Мышления и наблюдения” через разграничение “философствования” и “философии как системы”, Ахутин предпринял критику двух основных понятий, прозвучавших в контексте рассуждений о сложности философского дискурса Пятигорского: “субъективность” “личностность” и “европейская рациональность”.
Философия Пятигорского, названная предельно личностной и противопоставленная “безличной” философии Канта, по своему содержанию субъект отрицает. Наблюдение за мышлением с четырех объективирующих позиций не предполагает никакого “я”. Ego и Ego sum — события мысли, “физические явления мысли”, которые подлежат отстраненному объективному наблюдению. Тогда как в классической философии Кант и философии “в классическом духе” Библер субъект — это основная философская категория.
Обсервационная философия не может быть объяснена также и в противопоставлении ей понятия “европейская рациональность”, потому что это понятие лежит вне какой-либо философии вообще. Ничего того, что понимается под “европейской рациональностью”, в философии быть не может, так как философия всегда начинается с вопроса “Что такое мысли и что значит думать, мыслить, рационализировать?”. Философ не может иметь никакого представления о рациональности, потому что он не умеет думать. Предложение Пятигорского отказаться на время от понимания того, что такое мышление, — это универсальное “эпохэ” всякого философского сочинения (отказ от понимания того, что мы уже понимали) и начало философии (разумение того, что разумелось само собой).
В заключение Анатолий Ахутин выдвинул свое собственное предположение относительно “локализации” обсервационной философии: книга Пятигорского — это эпизод в истории картезианского сознания. Ego философии Декарта единственной, по мнению Пятигорского, из европейских философий, которая касалась мышления как такового представляет собой единство объективного наблюдения и методологии. Расщепление картезианского ego наметилось в немецкой классической философии, которая взяла за основу субъект как метод или как действие. Когда Пятигорский говорит, что объективное наблюдение имеет две стороны — наблюдаемое и наблюдающее (NB! не наблюдающий), это можно трактовать как все еще картезианское ego, из которого изъято ego как метод. Обсервационная философия исходит из чистого наблюдения, лишившегося своего центра субъекта, на котором держится немецкая классическая философия (Гегель, Шеллинг и т. д.). Вариант абсолютизации второй, методологической части картезианского ego — это еще один философский “переулок”, Георгия Петровича Щедровицкого (пан-методология). “Соседняя” — развиваемая Пятигорским — философия “чистого объективного наблюдения”, по мнению Ахутина, — это скорее теоретическая позиция, нежели “философствование”, где безусловное “искомое” — теория мышления.
5) Головокружительная зеркальность — Владимир Бибихин
Внимание последнего говорящего было целиком и полностью сосредоточено вокруг понятия “наблюдение” — первого, на чем “спотыкается” читатель, и вместе с тем того, что можно называть альфой и омегой философии Пятигорского и о чем размышляли многие из говорящих. Владимир Вениаминович Бибихин раскрывал особенность “наблюдения” через его столкновение с размышляющим над ним “я” (личным, или субъективным “я” Бибихина).
Особенность соположения мышления и наблюдения у Пятигорского состоит в том, что одно понятие отражается в другом и отражает другое. Таким образом, первая субъективная предпосылка читателя — понимать мышление как синоним наблюдения (“Я наблюдаю, когда мне это удается. Когда я не в панике, не в суете”). Отсюда вторая предпосылка — понимать “Мышление и наблюдение” как “наблюдение наблюдения” (сообразить, что не только я наблюдаю, а что меня тоже наблюдают, гораздо труднее. “Когда я наблюдаю себя в зеркале, я бегу от этого”). Наблюдение наблюдения предполагает множественность зеркал и отражений. Головокружительная зеркальность — метафора мастерства философа, который уверенно ориентируется в мыслительной зеркальности (“существует как рыба в воде”). В то время как мысль его читателя едва может приспособиться к одному зеркалу (встречному наблюдению).
В контексте этого рассуждения также прозвучала мысль о том, что выполнить такую сверхсложную работу философу помогает давнее и глубокое знакомство с восточной мудростью, которой предыдущие ораторы давали более узкое название — буддизм. Общая тенденция философов избегать рассуждения на тему “Буддизм и философия Пятигорского” здесь обернулась успешной попыткой “обхождения” этой темы — созданием темы альтернативной: “Искусство восточной борьбы и философия Пятигорского”.
В качестве обоснования темы Владимир Бибихин сослался на мнение китаиста Владимира Малявина о невозможности и неправильности изучения восточной духовной техники отдельно от практики какой-либо из школ боевых искусств. Оказывается, например, что мастера китайской борьбы очень одобряют евангельский императив: “Если тебя ударят по левой щеке, подставь правую”. Далее мы цитируем В. Малявина в пересказе В. Бибихина: “Ну конечно, — говорят китайские борцы, — главное — это расслабленность. Расслабленный борец, когда его ударяют по левой щеке, принимает на себя всю силу удара. На первом полуобороте он естественно подставляет противнику другую щеку. На полном обороте он возвращает противнику всю силу его удара, но в удвоенном и утроенном размере”. Нечто подобное имеет в виду и Пятигорский, когда говорит: “Дамы и господа! Философствование, в конце концов, — это думание о чем угодно, если при этом философ осознает свое и чье угодно думание как объектный фокус философствования”. То есть, заключает Бибихин, с чем бы вы ни столкнулись, что бы ни толкнуло вас, приняв это, важно поставить полученный импульс в фокус объективации. Тогда мы возвратим полученное в философском движении.
Когда организаторам удалось призвать к порядку аудиторию, устроившую невероятный шум по поводу прослушанных философских рассуждений, в переполненном помещении клуба “Проект О.Г.И.” зазвучал голос Автора. Здесь мы выражаем сожаление по поводу того, что вместе с этим повествованием не можем опубликовать звуковое приложение. Так как звуковой ряд высказываний, здесь читателю придется верить нам на слово, был в высшей степени симфоническим (в этом смысле особого упоминания заслуживают не только знаменитые голосовые модуляции Пятигорского, но и мелодический строй речи Бибихина, и стилизованные под Пятигорского “крещендо” Ахутина и т. д.). Для пересказа авторского слова мы опять-таки решили воспользоваться метафорой, однако на сей раз метафорой акустической, отсылающей одновременно и к мыслительному, и к звуковому строю последнего размышления.
6) Интонации — Александр Пятигорский
Александр Моисеевич сосредоточил свое высказывание на трех важнейших аспектах книги, которые были отнесены к категории вещей, разрушающих привычные стереотипы понимания (стиль, генезис, язык), и предупредил аудиторию, что размышлять о них гораздо более важно именно автору “Мышления и наблюдения”, нежели его “возможному несчастному читателю”.
1. Отказ от методологии, или происхождение интонаций. Свою последнюю книгу Пятигорский считает “стилевым плагиатом” книги Ричарда Фейнмана “Четыре лекции по квантовой электродинамике”. Автор лекций предупреждал читателей, что в своих построениях он сознательно отказывается от метода. Методологии в философском смысле слова у него нет и быть не может. Речь здесь скорее идет о “мелодии и ее аранжировке” — интонации, эстетическом строе. Если интонация, музыкальность отсутствует в работах или лекциях физика и особенно математика, то читать и слушать их автор “Четырех лекций” считает для себя ненужным. Пример одной из собственных “интонаций” Фейнмана — рассуждение о свете: автор заявляет свою философски принципиальную позицию непонимания того, ЧТО есть свет. И поскольку понять, что есть свет, невозможно, лично для себя автор решает говорить о некоторых свойствах своей работы и работы других людей со светом. Пятигорский использует это “интонационное, музыкальное заимствование” применительно к мышлению: “На протяжении всей книги я пытаюсь объяснить мышление не сущностно (Дамы и господа, я не уверен, что у него вообще может быть сущность!), а просто показать, что работа с ним проходила у меня так-то при полном моем непонимании того, о ЧЕМ, собственно, я говорю”.
2. Отказ от истории философии/традиции. То есть отказ от постулата Гегеля, что философия в каком-то смысле есть история философии. Отказ от подобного утверждения “антигегельянца” Гуссерля — упадок философии происходит в тот момент, когда философствующий забывает свои истоки, ибо любое мышление не может быть полноценным без генезиса. Версия Пятигорского: “Философия есть в каком-то смысле традиционная, безнадежная дисциплина. Если ты ею занимаешься, то знаешь то, что и другие знают. Ты не можешь быть не таким, как другие, из-за того только, что ты знаешь другое”. Отказ от генетического (то есть отсылающего к генезису) обоснования своей мысли происходит вследствие убеждения Пятигорского в том, что философия, философствование не могут жить одной позицией. Им нужно как минимум две. Это убеждение не создает императива (“я должен отказаться от понимания философии как философии с генезисом”). Отказ от традиции отрефлектирован как желание подумать о том, “как пойдет без этого”. Для философствования, по мысли Пятигорского, не достаточно одного лишь желания философствовать. Для этого нужно еще, чтобы мышление философствующего обратилось на самое себя.
3. “Минимализация” языка. В книге специальная терминология употреблена только для того, чтобы не выдумывать нового специального термина. Основная сложность работы над книгой состояла в том, что Пятигорский называет “борьбой с языком”, который не подчиняется интенции высказывания и долженствованию “говорить”. “Борьбу с языком” не следует путать с философской позицией отрицания языка. Такая позиция “опошляет или девалоризирует” язык. В книге предпринята попытка объяснения того, что позиция мыслящего по отношению к языку может быть только активной. То же относится и к языку бытовому (например, “засорение” русского языка иноязычными словами). Лингвистическая пассивность ведет к постепенному уничтожению языка, с одной стороны, а с другой стороны, “бьет по мышлению” и постепенно превращает нормального мыслящего человека (“то есть дурака, конечно”) в клинического идиота.
Резюмировать все услышанное в этот вечер мы считаем для себя невозможным. В некотором смысле это попытались сделать за нас сами устроители презентации. Размышления философов и их совокупное отражение в авторских интонациях еще раз прозвучали в заключительном слове Арниса Ритупса. Издатель Пятигорского привел два поучительных примера. Первый был посвящен бытовому проявлению “клинического идиотизма” как следствия лингвистической пассивности. Находясь на одной из московских улиц, представители рижского издательства вознамерились посетить туалет в виде двух смежных пластмассовых кабинок. Одна из кабинок была занята, а вторая попросту закрыта. Когда же они поинтересовались, нельзя ли им воспользоваться этой закрытой кабинкой, женщина, собиравшая деньги с посетителей, ответила: “Нет. Там мой офис”. Второй пример отсылал к тому, что понимается под философией все на том же бытовом уровне: действие происходит в поезде, и разговор ведется между двумя пожилыми попутчицами. Одна из них рассказывает о тяготах и сложностях жизни. Другая советует отнестись к этому по-философски, то есть не думать.
Оставляя оба примера без комментариев, обратимся лучше к одному нашему размышлению, гораздо более важному опять-таки для нас, нежели для наших возможных читателей. Есть ли еще какой-нибудь смысл у события, названного “тусовкой”, помимо уже упомянутых развлечения и болтовни? Безусловно, есть. “Болтовню”, правда, из этого смыслового ряда следует немедленно исключить: весело было, но при этом даже самая свободная форма высказывания философов принимала участие в священнодействии определения и пояснения проблем, актуальных для философии настоящего и даже, может быть, для философии будущего. Подводя итог, можно сказать, что если эти проблемы не могли быть решены в процессе рефлексий над философией “Мышления и наблюдения”, то по крайней мере сама эта философия за несколько часов обрела некий “тезаурус” (NB! авторизированный Пятигорским), который, возможно, пригодится будущим читателям книги. Описанная нами “тусовка”, таким образом, — это событие в научном смысле ценное, хотя и неправильной формы (“неправильность” следует понимать все в том же научном смысле слова).
А.Л.
- Это, конечно, была аллюзия (тут же Ахутиным и проясненная) на название романа Пятигорского “Философия одного переулка).