Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2002
В писательской карьере Достоевского есть один неочевидный, но тем не менее переломный момент: начиная с повести “Двойник” (1846) его персонажам начинает хватать на жизнь, а затем финансовые заботы и вовсе перестают играть в их судьбах существенную роль (“Записки из подполья”, 1864) — чего не скажешь о его первом романе “Бедные люди” (1845). В книгах, за которые Достоевского помнит весь мир, уже нет крутых поворотов сюжета, основанных на внезапной перемене материального положения (банкротство, неожиданно обнаруженное завещание, как с неба свалившееся наследство и т. п.); теперь главных героев тяготят не столько денежные проблемы, сколько моральные, идеологические и психологические. В молодости Достоевскому не давала покоя мысль о сокрушительном воздействии внешних обстоятельств; в его зрелых работах эта тема отходит на второй план, уступая место глубокому и проницательному исследованию вопросов моральной ответственности и свободы воли. Обращение именно к этим проблемам принесло ему славу писателя-философа, знатока человеческой души и даже пророка.
Только в последние десятилетия исследователи начали заново открывать то, что прекрасно знали современники Достоевского (как собратья по перу, так и читатели): что он был по-настоящему профессиональным писателем во всех смыслах этого слова; что жизнь его после ссылки была тесно связана со средствами массовой коммуникации, читательской аудиторией, общественной и благотворительной деятельностью; и что, в отличие от большинства своих героев, он крайне редко мог позволить себе не обращать внимания на финансовые трудности и пренебрегать профессиональной репутацией. На его долю выпало все, что щедро отмеряла русским писателям судьба: от тюрьмы, цензуры и неподъемных долгов — до славы, владычества над умами и относительного материального благополучия. Не менее разнообразна была и его профессиональная деятельность — художественная литература, критика, публицистика, редактура, издание журнала, ответственная должность в первом российском объединении писателей.
Слово “профессиональный” в словаре Достоевского, похоже, не встречается [1]. Представители свободных профессий (врачи, юристы, учителя) играют в его произведениях в лучшем случае второстепенные роли. Однако, как я намерен показать в этой работе, Достоевскому за его творческую жизнь (1845—1881) удалось стать настоящим профессионалом. При этом он не только принял самое деятельное участие в преображении русской литературы и культуры в целом, но и сыграл определенную роль в процессе, весьма характерном для эпохи “великих реформ”, — в становлении профессий. В этой статье я намерен проследить, как именно Достоевский участвовал в этом постепенном социокультурном движении. Я даже позволю себе предположить, что профессиональная писательская деятельность так или иначе повлияла на главные произведения Достоевского, и многими творческими решениями он обязан тем материальным условиям, в которых ему приходилось работать.
Термин “профессиональный”, если употреблять его по отношению к литературе, включает в себя три различных значения. Во-первых, слово “профессия” может означать “призвание”. Призвание к литературному творчеству было знакомо русским за много поколений до того, как юный, едва за двадцать, Достоевский перевел бальзаковскую “Евгению Гранде” и написал своих “Бедных людей”. Для Державина, Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Гоголя, Пушкина, Лермонтова — и это лишь немногие из длинного списка — художественная литература стала главным делом жизни, делом, которым они занимались больше всего и чаще всего. Этой одержимостью проникнуты их письма, воспоминания, разговоры. В России конца XVIII — начала XIX веков образованному светскому человеку приличествовало уделять внимание литературному творчеству, но то была литература салонная, необременительная, — а эти люди посвящали писательству едва ли не все свое время. Их произведения пережили имперскую, советскую и постсоветскую эпохи и навеки вошли в канон русской классики. Однако ни одного из этих писателей — дворян, помещиков, чиновников и офицеров разных рангов — нельзя назвать профессионалом во втором смысле этого слова, а именно: человеком, превратившим призвание в финансово стабильное занятие и основное средство к существованию.
Пушкин яснее, чем его собратья по перу, понимал, что такое профессия литератора, — благодаря проницательным наблюдениям над европейской, в особенности английской, литературной жизнью и язвительной критике литературной жизни России. Он смелее всех бросил вызов великосветским предрассудкам против того, что называл писательским “ремеслом”. Однако стремительный успех южных поэм все же не стал для Пушкина началом независимой литературной карьеры, и умер поэт с чудовищными долгами, презираемый многими представителями своего (да и более позднего) времени как малозначительный “аристократ” [2].
Но и за несколько десятилетий до первой публикации Достоевского кое-кому все-таки удавалось зарабатывать на жизнь литературной и окололитературной деятельностью: книгопродавцам, переводчикам, издателям периодических журналов, авторам поэтических и прозаических бестселлеров. Имена некоторых из них пережили века: это Николай Иванович Новиков — издатель, журналист, критик; книготорговец Александр Филиппович Смирдин; Фаддей Венедиктович Булгарин — издатель газет и журналов, романист, фельетонист; Осип Иванович Сенковский — издатель журнала, беллетрист, критик. А вот переводчики беллетристики и авторы лубочной литературы оставались для читателя безликими и безымянными. Дворяне, рассчитывавшие на профессиональную литературную карьеру, как огня боялись того, что в читательском сознании они окажутся сближены с этими представителями массовой словесности, и Пушкин в язвительной полемике с Булгариным использовал эту ассоциацию как сатирический прием.
Чтобы талант и труд позволили писателю безбедно жить своим трудом, требовалось нечто большее, нежели призвание. Требовались определенные общественные институты, которые еще только зарождались в России в 1830-е гг., когда Достоевский начал задумываться о литературной карьере. Начинающему профессиональному писателю, конечно, необходимы были талант, воображение, образованность и — на первых порах — финансовая поддержка. Все это было вполне достижимо, и пример тому — сам Достоевский. Не обладавший ни высоким происхождением, ни большим состоянием, он полюбил литературу еще в детстве благодаря семейной традиции и полученному в пансионе образованию (Библия, лучшие образцы русской литературы его времени, западноевропейская литература в переводах). В Инженерном училище ему преподавали русскую и французскую литературу, немецкий язык, историю [3]. Этого культурного капитала и семейных средств ему вполне хватило, чтобы в 1840-е гг. начать литературную карьеру.
Однако особенности русской литературной жизни воздвигали на пути писателя, вознамерившегося полностью посвятить себя творчеству, серьезные препятствия — и Достоевскому так никогда и не удалось полностью их преодолеть. Для начала следует упомянуть малочисленность читательской аудитории. Обследование уровня грамотности населения Российской империи было впервые произведено только в 1897 году, и оказалось, что доля грамотных составляет всего лишь 21% — намного ниже уровня, обеспечивавшего прибыльность издательского дела в Англии и Соединенных Штатах. А в годы юности Достоевского эта цифра, вероятнее всего, колебалась между пятью и десятью процентами, притом в это число входило и множество людей, чья грамотность была минимальной и функциональной — они не были способны читать художественную литературу, даже если могли позволить себе сравнительно дорогие книги и периодические издания. Много позже, в 1863 году, Достоевский подсчитает, что лишь каждый пятисотый русский имеет доступ к элитарной литературе [4].
Столь мизерные читательские потребности могли поддерживать существование лишь горстки периодических изданий, издателей и писателей. Наиболее популярным журналом в 1830-х и начале 1840-х была “Библиотека для чтения” О. Сенковского (1834—1864), насчитывавшая около 7000 подписчиков в пору своего наибольшего успеха, в 1837 году — том самом году, когда было продано 5000 экземпляров второго издания “Евгения Онегина”. Можно представить профессиональные возможности русской литературы в денежном выражении, если знать, что в тот год Смирдин заплатил Сенковскому за редактирование журнала 29000 рублей; а издатель Пушкина заплатил поэту — кумиру юности Достоевского — жалких 3000 рублей за это более чем прибыльное издание первого великого русского романа [5]. Издатели и редакторы могли рассчитывать на большие доходы — авторы же нет. Все они боролись за эту мизерную аудиторию, способную читать книги и журналы и либо покупать их, либо платить довольно высокий ежегодный взнос за пользование библиотекой.
Кроме того, в годы юности Достоевского литературный рынок не был свободным. Политика российского самодержавия в отношении прессы была непоследовательной и недоброжелательной. В 1780—1848 гг. частные издательства были разрешены, запрещены и вновь разрешены; сомнительные пассажи в тексте сначала решительно трактовались не в пользу автора, позже на них вроде бы перестали обращать внимание, но de facto брали на заметку и при случае припоминали; ввоз иностранных книг был запрещен, затем дозволен, затем жестко урезан. Цензурные ведомства множились как грибы — к концу этого периода их было не менее дюжины, — а требования их зачастую были взаимоисключающими [6]. Но неустойчивое, стремительно меняющееся законодательство было далеко не главной проблемой, стоявшей перед начинающим профессиональным писателем — таким, как Достоевский. Законы, с какой бы скоростью они ни менялись, все же позволяли писателям и издателям прогнозировать последствия своей деятельности. Некоторые законы могли быть и на руку: например, цензурный устав 1828 года, с прилагавшимся к нему “Положением о правах сочинителей”, давал российскому литератору права, делавшие писательство занятием вполне стабильным с финансовой точки зрения [7]. Главной же трудностью авторов и издателей были непредсказуемость, произвол и злопамятность властей — от императора до любого чиновника. Хотя перед выходом в свет все тексты подвергались цензуре, автора или издателя могли наказать и после публикации — пусть даже законы формально их защищали, — если опубликованное произведение навлекало на себя недовольство в верхах. У цензора Никитенко в 1830 году были все основания жаловаться на то, что в России нет законности [8].
Не менее капризными и непоследовательными, чем самодержавие, были диктуемые переменчивой модой вкусы читающей публики: в 20-е и 30-е годы XIX века русская литература еще только нащупывала путь из светских салонов и студенческих кружков на рынок, а критика, способная направлять читательское мнение, еще не сложилась — время забвения для писателя наступало почти сразу же вслед за периодом короткой славы. Даже Пушкин, впоследствии канонизированный (отчасти и усилиями Достоевского) как “национальный поэт” России, в полной мере испытал на себе эти превратности судьбы — за нежданным успехом повествовательных поэм начала 1820-х гг. последовало неприятие его прозы и поэзии широким читателем и критикой в 1830-е. Если периодическим изданиям, уродуемым цензурой, обычно все-таки удавалось протянуть несколько лет, то книгоиздателям, зависевшим от узкого круга покупателей, грозил еще и финансовый крах. Предприимчивый Смирдин, например, попытался перейти на менее дорогие издания, но не рассчитал свои финансовые возможности — и дело кончилось полумиллионными долгами [9].
В годы, предшествовавшие началу литературной деятельности Достоевского, русское общество было увлечено двумя концептуальными спорами, которые свидетельствовали о растущих проблемах писательства как зарождающейся профессии. Первый спор, начавшись как полемика о непреходящей ценности “Истории государства Российского” Карамзина, вскоре перерос в дискуссию о достоинстве писателя — и шел между Булгариным и его единомышленниками, с одной стороны, и “аристократической” партией Пушкина — с другой. По мере того, как эта дискуссия переходила сперва на колкие замечания, а затем и грубые выпады и обвинения в адрес печально известного Третьего отделения, становилось все яснее, что в России нет ни публичной критики, ни условий для публичных дебатов. До боли очевидным было отсутствие профессионализма в третьем смысле этого слова — в смысле подчинения выработанным элитарной группой коллег этическим нормам. Всем участникам дискуссии стало понятно, что у русских писателей и критиков таких норм нет; более того — литераторы и журналисты не осознают себя самостоятельной и самоуправляемой группой.
В начале 1830-х гг. эта дискуссия сошла на нет, но тогда же разгорелась новая. Масла в огонь подлил успех “Библиотеки для чтения” Сенковского и других предприятий, финансировавшихся Смирдиным. Этот новый спор — о “словесности и коммерции” — не только показал, что прежние проблемы никуда не ушли, но и определил новые, касавшиеся не менее важных аспектов тогдашней литературы и журналистики: редактирование, издание, круг читателей, превращение печатного слова в товар. Противоборствующие стороны остались прежними, но теперь тон в дискуссии задавали О.И. Сенковский, С.П. Шевырев, В.Г. Белинский и Н.В. Гоголь. Говоря о монополии Смирдина на прессу (включая “Библиотеку для чтения”), Белинский метко и иронично определил 1830-е годы как “эпоху Смирдина”: все русские писатели, питавшие надежды на общественное признание, вынуждены были считаться с его редакторами и торговой сетью. Отдавая должное честности и надежности Смирдина, Белинский все же отмечал, что у книг, изданных не Смирдиным и не под эгидой его редакторов, невелики шансы на широкое распространение [10].
Почему столь успешные предприятия — включая журнал, который выходил в свет с неправдоподобной по тем временам регулярностью, щедро платил своим авторам и публиковал такие шедевры, как пушкинская “Пиковая дама”, — вызвали такой шквал споров? Ответ на этот вопрос показывает, как далеко было России до профессиональной литературы — или хотя бы до внятного представления о ней. Протест против профессионализации литературного ремесла ярче всего выразился в нападках Шевырева на “Библиотеку для чтения”. Многие его статьи близки к истерике: тут и обвинения в том, что авторы, которым платят за печатный лист, грешат многословием; и опасения, что торговля погубит вкус, мысль, мораль, ученость, честную критику; и лицемерно-возвышенные тирады о том, что одна лишь поэзия не попала в цепкие лапы торговцев [11].
Гоголь и Белинский приветствовали профессионализацию литературы, поэтому, возражая Сенковскому, они все же были далеки от мысли, что оплата писательского труда способна повредить литературному дарованию. Их больше волновали этические требования, делающие литературу достойной профессией. Их заботил профессионализм в третьем смысле этого слова — уважение к авторскому тексту, ответственность критиков перед читателем и осознание ими культурных потребностей этого читателя. Едва ли не самым поразительным в деятельности Сенковского была бесстыдная редакторская вседозволенность, которую Гоголь находил беспрецедентной для русской культуры. Он в изумлении цитировал Сенковского: “…мы никакой повести не оставляем в прежнем виде, всякую переделываем: иногда составляем из двух одну, иногда из трех, и статья значительно улучшается нашими переделками” [12]. Так далеко Сенковский, возможно, и не заходил, однако он и впрямь добавил счастливый конец к “Отцу Горио” Бальзака, изменил несколько научных работ и не раз вставлял собственные idПes fixes в статьи других авторов. Некоторые его исправления свидетельствовали об определенной издательской политике, дотоле неведомой в России; но большинство их отражало откровенное пренебрежение к авторскому тексту и — в более широком смысле — к званию и особой миссии поэта, столь высоко превознесенным в век романтизма. В глазах Белинского это было не чем иным, как предательством доверия читателей. В то время как Белинский, Шевырев и философски настроенные авторы нового поколения призывали к ответственной критике, “Библиотека для чтения” поражала их безответственностью, ненадежностью и откровенной бесчестностью. Она была, по меткому выражению Лидии Гинзбург, “принципиально-беспринципной” [13].
В таком неопределенном состоянии и пребывала русская литература в то время, когда Достоевский был студентом. И все же успех Карамзина, Пушкина, Гоголя вполне мог воодушевить молодого литератора на мечтания о литературном поприще, а политика Смирдина, какой бы ущерб она в конечном итоге ни наносила писательскому делу, давала автору возможность получить ощутимое денежное вознаграждение вне зависимости от того, пользовался ли он покровительством двора и состоял ли на государственной службе. Молодые подающие надежды русские литераторы в поисках образцов для подражания обращали взгляды за границу: высокий образ поэта в немецкой философской эстетике; идея ответственности писателя перед обществом во французской беллетристике (Жорж Санд, Эжен Сю); литературные победы французских и английских государственных деятелей (Констан, Шатобриан, Дизраэли); сочетание коммерческого успеха и высокой оценки критиков (Скотт, Диккенс, Бальзак — всего лишь несколько имен из длинного ряда). Белинский, самый влиятельный критик 1840-х гг., попытался сформулировать идеал профессионального литератора своего поколения. Он смотрел на литературу не только как на товар, но как на ““res publica” — дело общественное, великое, важное, источник высокого нравственного наслаждения, живых восторгов”. Необходимая такой литературе читательская аудитория — это “одиночная живая личность, исторически развившаяся, с известным направлением, вкусом, взглядом на вещи”. Для такого читателя литература будет “своя, плоть от плоти своей, кость от костей своих, а не что-нибудь чуждое, случайно наполнившее собою известное число книг и журналов”. Только такой читатель, утверждал Белинский, способен наполнить смыслом звания “писатель” и “критик” [14].
Достоевский впервые столкнулся с хрупким образованием, именуемым “русская литература”, после окончания Инженерного училища — полный творческих устремлений и пребывающий в блаженном неведении о реальных трудностях литератора в России 1840-х гг. Из трех упомянутых смыслов слова “профессия” ему тогда соответствовал лишь один — “призвание”. Годы спустя Достоевский в своем “Дневнике писателя” (январь 1876) вспомнит наивные мечты о “прекрасном и высоком”, планы написать роман о Венеции, стихи брата Михаила. Судя по сохранившимся письмам конца 1830-х — начала 1840-х годов, все эти мечты о поэзии, прозе, драматургии и философии — вовсе не преувеличение. Достоевский выказывает мало интереса к занятиям в училище и к офицерской карьере. Смерть отца избавляет его от этой карьеры, и он выходит в отставку, как только это становится возможным — в 1844 году.
С головой погрузившись в чтение и литературное творчество, Достоевский по-прежнему пребывает в блаженном неведении относительно материальных сторон жизни писателя. Вскоре, однако, ему предстояло познакомиться с ними — у Достоевского, в отличие от других великих русских романистов его поколения, практически не было источников дохода, кроме литературных заработков. Лев Толстой унаследовал большое имение (примерно 800 душ мужского пола), у Ивана Тургенева на двоих с братом было имение в 4000 душ. На фоне этих огромных владений мизерное, отягченное долгами имущество отца Достоевского выглядело совсем убого. Гончаров и Салтыков-Щедрин происходили из семей, где дворянский титул подкреплялся купеческим богатством; оба преуспели на государственной службе — Достоевский же оставил эту службу при первой возможности. Да и знатностью он похвастаться не мог — мать его происходила из купеческой семьи, а отец, принадлежавший по рождению к менее зажиточной прослойке духовного сословия, лишь тяжелым трудом выслужил дворянство. Поскольку от службы Достоевский отказался, а свою долю крохотного отцовского имения продал за тысячу рублей, единственным его источником дохода были писательские гонорары — не считая небольших сумм, которые он брал взаймы у друзей и родственников [15].
Поначалу Достоевский относился к этим затруднениям беспечно. Он вел типичную жизнь молодого офицера — был завсегдатаем театров и ресторанов, влезал в долги и вообще служил примером “низкого экономического временного горизонта”, характерного для его возраста, сословия и времени [16]. Вскоре им завладела несбыточная фантазия, свойственная образованным молодым людям середины века, — получать доход от переводов; но тут он, в отличие от многих, добился успеха — его перевод “Евгении Гранде” почти сразу же был опубликован.
За этим анонимным началом карьеры литератора последовал более чем своевременный дебют — позже, уже опытным журналистом, Достоевский будет прилагать огромные усилия, чтобы так же удачно подгадать момент. Его однокашник Дмитрий Григорович, большой поклонник французского социального романтизма, прочел в рукописи первый роман Достоевского “Бедные люди” и, потрясенный, показал его Николаю Некрасову, который сам незадолго до этого успешно дебютировал как публицист, поэт и публикатор “физиологических очерков”. Некрасов тут же кинулся показывать роман Белинскому — критику на тот момент столь влиятельному, что даже ходили слухи, будто провинциальные книгопродавцы заказывают товар, основываясь на его рецензиях [17]. Критик пришел в восторг, что не удивительно: критический и вместе с тем глубоко человечный взгляд Достоевского на тогдашнее общество был созвучен эволюции воззрений самого Белинского; кроме того, этот невесть откуда взявшийся Достоевский стал первым русским писателем, выразившим такой взгляд в полновесном романе.
В тесном литературном мирке 1840-х весть о новом романе разнеслась быстро, задолго до того, как он вышел из печати, и Достоевский внезапно ощутил себя в центре внимания и интереса. Несмотря на профессионализацию, русская литературная жизнь все-таки оставалась средой салонов и кружков. Завсегдатаями их были люди куда более светские и утонченные, чем молодой Достоевский, отвечавший на внимание к собственной персоне со всей экстравагантностью своих еще не написанных (или уже известных к тому времени бальзаковских) “подростков”. Воспоминания современников и собственные письма Достоевского к брату Михаилу свидетельствуют о поистине выдающихся faux pas: нагрубил в салоне самому что ни на есть доброжелательному гостю; упал в обморок к ногам светской красавицы, пожелавшей с ним познакомиться; недозволенными способами рекламировал юмористический журнал, задуманный его кружком, чем обрек его на цензурный запрет…
Белинский, человек уже вполне зрелый, реагировал на юношеские выходки Достоевского спокойно, чего никак нельзя сказать о сверстниках последнего. Некрасов и Тургенев в совместном сатирическом стихотворении окрестили его “новым прыщом” на носу литературы. То, что среди переписывавших это стихотворение были Герцен и Григорович, говорит о степени раздражения, которое Достоевский вызывал у писателей, входивших в “плеяду” Белинского [18]. Интеллектуалы-разночинцы (такие, как Чернышевский и Добролюбов) вскоре еще сильнее, чем Достоевский почувствуют, насколько чужды они нравам уходящей дворянской культуры [19].
Белинский, который, как и Достоевский, был сыном военного врача, вряд ли мог преподать молодому писателю уроки великосветских манер — но он, по крайней мере, пытался вбить в его кружащуюся от успеха голову хоть какие-то зачатки здравого смысла в том, что касалось денежных вопросов:
Белинский недели две тому назад прочел мне полное наставление, каким образом можно ужиться в нашем литературном мире, и в заключение объявил мне, что я непременно должен, ради спасения души своей, требовать за мой печатный лист не менее 200 р. асс.
Однако душе Достоевского, видимо, предстояло спасаться как-то иначе, поскольку означенная сумма была бы едва ли не самым высоким гонораром для того времени, вовсе неуместным для начинающего автора, что Достоевский вскоре и выяснил в переписке с издателем своего первого романа, Некрасовым:
Терзаемый угрызениями совести, Некрасов забежал вперед зайцем и к 15 генварю обещал мне 100 руб. серебром за купленный им у меня роман “Бедные люди”. Ибо сам чистосердечно сознался, что 150 р. сереб. плата не христианская. И посему 100 р. сереб. набавляет мне сверх из раскаяния.
Но кающийся Некрасов, включивший “Бедных людей” в альманах, пока еще не сделался преуспевающим литературным предпринимателем, каким станет позже, — и Достоевский сообщает о новых трудностях:
Но вот что скверно. Что еще ровнешенько ничего не слыхать из цензуры насчет “Бедных людей”. Такой невинный роман таскают, таскают, и я не знаю, чем они кончат. Ну как запретят? Исчеркают сверху донизу? Беда, да и только, просто беда, а Некрасов поговаривает, что не успеет издать альманаха, а уж истратил на него 4000 руб. ассиг. [20]
Три месяца спустя, в январе 1846 года, роман все-таки вышел — но ни он, ни “Двойник” не принесли прибыли, на которую рассчитывал Достоевский. Обеспокоенного и встревоженного писателя вскоре ждало еще одно разочарование — далеко не такая восторженная критика, к какой он успел привыкнуть. Даже Белинский, настроенный в целом благожелательно, несколько сдержанно отозвался о романе в рецензии, написанной им для “Отечественных записок” — журнала, который он привел к процветанию, став в 1839 году его ведущим критиком. Когда же Белинский ушел из “Отечественных записок” в “Современник”, его отзыв о “Бедных людях” в годовом обзоре оказался еще более прохладным, и он обвинил роман в многословии и повторах.
Тут было от чего прийти в уныние даже не столь чувствительному и тревожному человеку, а Достоевский был явно далек от современной точки зрения, что лучше плохая реклама, чем никакой. Он оказался в шатком и уязвимом положении: критики и так обвиняли его в излишней близости к филантропической эстетике “натуральной школы” Белинского, а теперь он к тому же ощущал, что человек, который помог ему пробиться в печать, отвернулся от него. Кроме того, меняющиеся писательские интересы Достоевского влекли его в направлении психологическом (“Двойник”) и фантастическом (“Хозяйка”), что не слишком нравилось Белинскому; и это еще больше отчуждало Достоевского от Белинского и его круга.
И наконец, Достоевский, чьи “Бедные люди” открыли путь прозе “натуральной школы”, вскоре обнаружил, что его первый роман “догнали” не менее значительные литературные достижения: уже выходили рассказы Тургенева, из которых позже были составлены “Записки охотника”; “Кто виноват?” Герцена (1847) отличался более широким спектром персонажей, чем “Бедные люди”; первый роман Гончарова, “Обыкновенная история”, завоевал похвалы Белинского за то, что в нем наивному романтизму была противопоставлена реальная жизнь; Григорович в повестях “Деревня” (1846) и “Антон Горемыка” (1847) подробно, как никто до него, описал жизнь крестьянскую; а Александр Васильевич Дружинин вспахал новое (по крайней мере для России) литературное поле, посвятив свою повесть “Полинька Сакс” (1847) эмансипации женщин. Достоевский терял благосклонность критиков и репутацию модного писателя, а другие авторы его поколения приобретали и то и другое успешней, нежели он, восполняя явную потребность в книгах, которые затрагивали бы важные социальные проблемы, не вступая в открытое противостояние с цензурой.
Эти события пошатнули и без того хрупкую самооценку Достоевского, но он уже был профессиональным писателем в той степени, в какой это было возможно в середине 1840-х. Он получил аванс от А.А. Краевского, издателя “Отечественных записок”, за будущий роман “Неточка Незванова”, и (хотя этот аванс привязывал его к журналу, из которого Белинский уже ушел в “Современник”, а Достоевский сделался едва ли не посмешищем в литературных кругах за то, что не сумел предоставить книгу в срок) эта крупная сумма (4000 рублей) стала для него источником к существованию — равно как и доход от рассказов, опубликованных до ареста (1849 г.). Тексты, написанные Достоевским до каторги, регулярно появлялись в “Отечественных записках” — в том числе три части “Неточки Незвановой” (1849), которую он в итоге так и не закончил. Тот факт, что Достоевскому в те годы удавалось публиковать свою художественную прозу, ясно свидетельствует, что он завоевал прочное место в русской литературе. Что бы ни думали собратья по перу о нем самом и о стиле его письма, они все же печатали его в ведущих журналах той поры и писали рецензии на его произведения. Как бы горько ни сетовал Достоевский на большие долги Краевскому и на то, что писать быстро значит писать в ущерб качеству, денежные авансы давали ему возможность — едва ли не единственному в то время — жить литературным трудом [21]. Однако определение, которое Достоевский применяет по отношению к себе в этих жалобах — “поденщик”, — еще чрезвычайно далеко от исполненного достоинства “профессионал”.
Не удивительно, что Достоевский не печатал в те годы свои сочинения отдельными томами. Экономические условия того времени позволяли делать это разве что самым преуспевающим и знаменитым писателям. Достоевский же приобрел такую репутацию лишь после ссылки, но и тогда его романы и рассказы сначала появлялись в журналах частями, с продолжением. Отдельное же издание приносило автору примерно в десять раз меньше, чем журнальный гонорар [22].
В этот ранний период своего творчества Достоевский начал осваивать еще один вид профессионального писательства — журналистику; однако арест и каторга едва ли не сразу прервали эти его опыты. Хотя современники в большинстве своем не гнушались подобным заработком, Достоевский этим занятием не гордился и никогда не переиздавал свои ранние фельетоны. И все же публицистика внесла свой вклад в стиль, тематику, образность и даже сюжетные ходы его художественной прозы. Непринужденный тон фельетона давал возможность легко переходить от одной темы к другой, повышать эмоциональный накал, создавать образы и психологические портреты, полемизировать и даже исповедоваться. В этом смысле он не был первым; Батюшков, Вяземский, Белинский (особенно двое последних) уже приспосабливали разговорную манеру к своим прозаическим произведениям. Однако благодаря жанру фельетона эта манера сделалась особенно популярной, возможности ее расширились, и Достоевский не расставался с ней до конца жизни — причем не только в публицистике, но и в таком в высшей степени незаурядном сочинении, как “Дневник писателя” (1873, 1876—1881), а также в речи рассказчиков и мнимых авторов своих романов и повестей — например, “Записок из подполья” и “Братьев Карамазовых”.
Четыре фельетона, под названием “Петербургская летопись” (1847) написанные Достоевским для “Санкт-Петербургских ведомостей”, дали ему возможность раскрыть свое видение современной городской культуры. Выводы, к которым он приходит, по большей части неутешительны — он язвительно критикует Россию, где за неимением свободной прессы узнать новости можно только в своем узком кругу: “Даже известно, что весь Петербург есть не что иное, как собрание огромного числа маленьких кружков, у которых у каждого свой устав, свое приличие, свой закон, своя логика и свой оракул”. Только в этих кружках человек может получить ответ на вопрос “что нового?” [23]. Но рано или поздно эти кружки распадаются, и в них уже, как и в прессе, не узнать настоящих новостей. В этом первом из четырех фельетонов Достоевский саркастически подводит итог своим наблюдениям о плачевном состоянии интеллектуальной жизни в России и о неспособности русских к участию, посредством печати, в жизни общественной.
В апреле 1849 года Достоевскому приходится расстаться с еще одной иллюзией — о надежности и незыблемости привычных связей. За участие в политических кружках он был арестован, заключен в тюрьму, едва не казнен и приговорен к каторжным работам. Четыре года каторги в Омске отрезали его от литературной жизни и даже от семьи; он не получал писем и сам отправил всего два. Но он изо всех сил развивал наблюдательность и память, копил впечатления, открытия и обобщения, которые позже, будучи собраны в “Записки из Мертвого дома” (1860—1861), принесут ему славу выдающегося писателя.
Когда Достоевский после каторги был отправлен на солдатскую службу, ему должно было казаться, что придется начинать все сначала. Его литературные замыслы в 1854—1855 годы — это возврат в прошлое: патриотическая ода (жанр, который еще в начале столетия вышел из моды, поскольку сильно скомпрометировал себя продажностью), возможно, переводы. Получение офицерского звания и разрешение печататься открыли перед ним более широкие перспективы, но такого бурного успеха, как с “Бедными людьми”, уже не было, а влиятельные издатели хорошо помнили его юношеские эскапады. Едва ли не первым “приветствием” освободившемуся Достоевскому стал злобный и ядовитый памфлет о молодом тщеславном писателе, в котором Достоевскому было нетрудно узнать себя [24]. Написал его Панаев, издававший тогда “Современник” вместе с Некрасовым.
Первые художественные произведения Достоевского, созданные им после ссылки и столь важные для его профессионального роста, были так же плохо приняты критикой и издателями, как и последние написанные до ареста. “Отечественные записки” отвергли “Дядюшкин сон” (1859), “Русский вестник” отказался от “Села Степанчикова” (1859). В довершение всего издатель “Русского вестника” Катков уже успел выслать Достоевскому аванс, в котором тот отчаянно нуждался, и теперь его нужно было возвращать. В конце концов “Отечественные записки” взяли “Село Степанчиково”, но всего за 120 рублей за печатный лист, то есть гораздо меньше, чем до ссылки [25].
Каким бы мрачно знакомым ни показался ему литературный мир (все те же издатели и журналы, все тот же полицейский надзор), Достоевский все же не мог не заметить перемен в нем, вернувшись в Петербург в декабре 1859 года. Эпоха разгула цензуры миновала, близились “великие реформы”, которым предстояло преобразить государственные и общественные институты Российской империи. Цензурные послабления и неведомая прежде терпимость к политическим обзорам в прессе способствовали развитию журналистики: между 1855 и 1860 гг. появилось 150 новых газет и журналов. Однако рост грамотности не поспевал за ростом периодики, и многие из свежеиспеченных изданий быстро умирали, а подписчиков у ведущих журналов того времени было не больше, чем в 1830-е гг. у “Библиотеки для чтения” [26]. Среди новых периодических изданий, разрешенных властями, был и журнал “Время”, основанный Михаилом Достоевским. Предполагалось, что цензором его станет собрат по перу — Иван Гончаров, уже пропустивший в печать “Село Степанчиково” без сколько-нибудь существенных купюр.
За этим многообещающим событием последовало еще одно: в 1860 г. Достоевскому удалось издать двухтомное собрание своих ранних работ. Деньги за это он получил небольшие, всего 2000 рублей, но это обеспечило ему минимальный (по мнению одного из обозревателей 1870-х гг.) годовой доход, необходимый писателю, обремененному семьей [27]. Из указаний, которые Достоевский шлет брату Михаилу, следует, что он уже определил для себя основные принципы литературных сделок:
Контракт следующий: 1) Рукопись в руки — деньги в руки. 2) Печатать 2000 экземпляров — никак не больше (в крайнем случае можно 2400). 3) Я имею право печатать после этого издания через 2 года. 4) В течение этого времени, если все экземпляры выйдут, книгопродавец не имеет права делать 2-ого издания. 5) Начать издание немедленно. (Письмо от 9 октября 1859 г.) [27а]
Иными словами, Достоевский прекрасно видел недобросовестность, царившую в окололитературном мире, и старался как можно тщательнее подстраховаться.
Эти изменения касаются профессионализации литературы во втором — коммерческом — смысле. Но, обосновавшись в Петербурге, Достоевский довольно скоро обнаружил разительные перемены и в третьем смысле — социально-этическом. Здесь следует отметить два существенных события. Первое касалось Гончарова: он безосновательно обвинил Тургенева в плагиате, заявив, будто тот использовал замысел его “Обрыва” в собственных сочинениях — “Дворянском гнезде” (1859) и “Накануне” (1860). Десятилетием раньше этот прискорбный конфликт, который все объясняли завистливостью и паранойей Гончарова, разрешился бы на дуэли или (что менее вероятно) в зале суда. Теперь же Тургенев потребовал, чтобы их рассудили коллеги-литераторы, и в марте 1860 года “третейские судьи” Павел Анненков, Александр Дружинин, Степан Дудышкин и Александр Никитенко уверенно разрешили спор в пользу Тургенева [28]. Судя по этому примеру, литература уже стала профессиональной сферой деятельности, регулируемой теми, кто был в ней сведущ. За четверть века до того только цензурное ведомство смогло придать цивилизованную форму войне между Булгариным и Пушкиным.
Второе важное событие, ставшее вехой в процессе профессионализациии русских писателей, вскоре коснулось самого Достоевского: в 1859 г., незадолго до возвращения писателя в Петербург, был учрежден Литературный фонд (“Общество для пособия нуждающимся литераторам и ученым”). Дружинин, зная, что Тургенев посещает ежегодные обеды Королевского литературного фонда в Англии, попросил его описать одну из таких встреч, что тот и сделал для январского номера “Библиотеки для чтения” в 1858 г. Большая группа русских писателей подала заявку на учреждение русского аналога этого фонда — общества, которое поддерживало бы писателей, ученых и их семьи посредством займов, пособий и пожертвований. Самодержавие по-прежнему враждебно относилось к идее самостоятельных и самоуправляемых профессиональных организаций, но в 1859 г. власти понемногу начали разрешать неполитические благотворительные общества, которые с 1848 года были запрещены. Тургенев в заявке ссылался на прецеденты создания подобных обществ [29]. Литературный фонд объединил большинство писателей, критиков и издателей 1840—1860-х гг., упоминавшихся в этой статье. Первое его собрание состоялось в ноябре 1859 г., и братьев Достоевских немедленно туда порекомендовали. Они вступили в общество в декабре того же года.
В ожидании грядущих великих преобразований, в том числе освобождения крестьян, вся петербургская интеллигенция находилась в возбуждении. Идея благотворительного фонда сблизила представителей самых разных групп, не пересекавшихся ни ранее, ни позднее. Радикальные мыслители нового поколения — например, Чернышевский и Добролюбов — примкнули к старшим и “умеренным” — таким, как Тургенев, Анненков, Григорович, Краевский. Первый его Комитет возглавил Ковалевский, министр народного образования, а пожертвования в Литературный фонд вносило, по свидетельству Тургенева, даже само царское семейство [30]. Вскоре Достоевский получил возможность наблюдать радикальные тенденции недавно созданного общества: Чернышевский, Добролюбов и Некрасов выступили в защиту арестованных студентов и бывших политических заключенных — таких, как петрашевец Сергей Дуров, друг Достоевского. Материалы Литературного фонда свидетельствуют, что Достоевский неизменно выступал за предоставление материальной помощи творческим людям, не ладившим с властями; как бывший политзаключенный, он прекрасно понимал всю тяжесть их положения.
В феврале 1863 г. Достоевский был избран секретарем Литературного фонда и членом его Комитета и занимал эти посты до тех пор, пока ему не пришлось сложить с себя полномочия, чтобы самому обратиться в фонд с просьбой о займе (1865). Он составлял письма от имени фонда, разбирал просьбы о помощи, лично навещал бедствующих литераторов на дому и в больницах. Столь ответственная административная деятельность явно не вяжется с расхожим представлением о Достоевском как о человеке непрактичном, зато вполне согласуется с общинными традициями русской православной церкви и если не с идеологией, то с обычаями русской интеллигенции [31]. Достоевский всю свою жизнь подавал милостыню, даже если подавать было почти нечего, и тема благотворительности занимает особое место в его произведениях — от “Бедных людей” до “Братьев Карамазовых”. В последнем его романе Иван Карамазов и старец Зосима по-разному подходят к благотворительности: Иван — отстраненно и абстрактно, Зосима — искренне и пылко. Благодаря деятельности в Литературном фонде Достоевскому пришлось побывать в шкуре и того, и другого — равно как и его современнику (и временами злейшему сопернику) Тургеневу, который, подобно Достоевскому, лично помогал тем писателям, которым Фонд был помочь не в силах.
Средства Литературного фонда складывались из пожертвований, добровольных отчислений из писательских гонораров и из доходов от публичных выступлений. В этом смысле Достоевский тоже не остался в стороне: в апреле 1860 года состоялась знаменитая постановка гоголевского “Ревизора”, в которой Федор Михайлович сыграл роль почтмейстера Шпекина — вот когда пригодился его недооцененный комический дар! [32] Всю свою жизнь он поддерживал Литературный фонд и другие благотворительные инициативы (воскресные школы, высшее образование для женщин), участвуя в литературных вечерах и концертах; его воодушевленное чтение приковывало к себе внимание аудитории. Даже в последние два года жизни, больной и переутомленный, он постоянно выступал перед слушателями — вплоть до того, что жене пришлось вести расписание таких выступлений; список насчитывал четырнадцать пунктов [33]. Надо сказать, что Достоевский не любил больших собраний; писательское тщеславие мешало ему переносить присутствие соперников — к примеру, куда более элегантного Тургенева. И то, что Достоевский все-таки заставлял себя принимать участие в подобных мероприятиях, где часто читал отрывки из еще неоконченных книг, — позволяет судить о мере его профессионализма и преданности Литературному фонду.
Достоевский довольно быстро устроился в Петербурге, нашел старых друзей и обзавелся новыми, приступил к писательству и принял самое деятельное участие в издании журнала “Время”. В ту эпоху “толстый журнал” сделался средоточием литературной и интеллектуальной жизни. Бесконечные собрания редколлегий заменили литераторам былые салоны и книжные лавки. Теперь начинающие писатели могли рассчитывать на то, что их статьи, фельетоны, переводы, рассказы (а иногда и стихи) появятся на страницах журнала, перемежая собою более внушительные публикации — романы с продолжением, мемуары, научные труды. Издательская политика была такова, что новые художественные произведения, даже вышедшие из-под пера самых маститых и популярных романистов, вначале появлялись в толстых журналах. Журналы завлекали подписчиков, обещая им, что за год подписки они прочтут до конца роман того или иного прославленного писателя, а интерес к новому роману подогревался журнальными и газетными рецензиями, которые появлялись еще до завершения публикации полного текста.
Не менее важным, чем литературный и интеллектуальный уровень такого журнала, было его “направление”. В этом смысле на протяжении 1850—1870-х гг. палитра была довольно пестрой: леволиберальные “Русское слово”, “Современник” и “Дело”; более умеренные “Отечественные записки” и “Вестник Европы”; правоцентристская “Библиотека для чтения”; наконец, консервативные — “Русский вестник” и “Заря”. Направление журнала могло меняться, поскольку критики и редакторы нередко переходили из одного издания в другое, и обычно не было жестким — по крайней мере, до ареста Чернышевского в 1862 году. Год 1866-й стоит в этом списке дат особняком — он был отмечен первой попыткой покушения на Александра II, попыткой, которая глубоко потрясла патриархальную Россию и привела к цензурным репрессиям по отношению к журналам, поскольку журналы ассоциировались с радикальным движением 1860-х.
Братья Достоевские и главные их сотрудники, Николай Страхов и Аполлон Григорьев, довольно скоро определили направление нового журнала — “почвенничество”. Журнал заполнил идеологическую нишу между славянофилами и западниками и сосредоточился скорее на культурных, чем на экономических сторонах жизни. Он пропагандировал “русскую идею”, которая синтезировала бы культурные достижения русского народа и европейского Просвещения. Такая программа способна была привлечь непредвзятых читателей самых разных убеждений. И действительно, “Время” стало одним из самых популярных журналов начала 1860-х, с внушительным числом подписчиков — 4000. Издателем и официальным редактором был Михаил Достоевский, но большую часть редакторской работы выполнял Федор, который, кроме того, выступал на страницах журнала как фельетонист, критик, автор полемических статей и беллетрист. Он напечатался в более чем трех четвертях из всех вышедших (28-ми) номеров “Времени”, опубликовав в журнале два романа — “Униженные и оскорбленные” (1861) и “Записки из Мертвого дома” (1861—1862), а также “Зимние заметки о летних впечатлениях” (1863). В свете Достоевский был неуклюж, раздражителен и угрюм, но как журналист он умел привлекать к себе внимание читателей, особенно молодых; репутация бывшего “политического” делала его притягательной и героической фигурой в глазах интеллигенции — особенно после “Записок из Мертвого дома”, где он первым решился заговорить о жестокости российской пенитенциарной системы.
Журнал защищал народное образование и образование женщин, что укрепляло к нему доверие. Но Достоевский не просто хотел потрафить либеральным вкусам; он, как и другие авторы журнала, выступал и против догматов тогдашней критики. Так, например, он ярко и остроумно отстаивал ценность, свободу и внутреннюю действенность искусства, опровергая заявления (преимущественно — Добролюбова и Чернышевского) о том, что искусство обязано служить злободневным и конкретным общественным целям (“Г-н —бов и вопрос об искусстве” — “Время”, февраль 1861 г.). В общем и целом, журнал придерживался центристской позиции, за что подвергался критике со стороны как левых “нигилистов”, так и правых ура-патриотов.
По оценке самого Достоевского (не исключено, что несколько завышенной), по возвращении в Санкт-Петербург он зарабатывал от 8 000 до 10 000 рублей в год — вполне достаточно для безбедного существования [34]. Казалось бы, он наконец-то состоялся как профессиональный писатель — но тут на него лавиной обрушились несчастья. Судьба словно решила продемонстрировать, что в 1860-е гг. профессия литератора все еще оставалась ненадежным ремеслом. Первой катастрофой стало запрещение “Времени” в мае 1863 г. Польское восстание 1863 г. восстановило общественное мнение против инсургентов. Большинство радикалов поддерживало поляков, но открыто в печати это мог делать только Герцен из эмиграции. Московские журналисты во главе с Катковым не упустили случая нанести удар своим петербургским конкурентам, которые сообщали о ходе восстания в более нейтральном, чем москвичи, тоне. В этой взрывоопасной обстановке Страхов, чьи ученые и запутанные рассуждения годились скорее для научного, чем для публицистического журнала, написал статью, которая могла быть истолкована как восхваление польской культуры в ущерб русской. Московская пресса немедленно накинулась на “Время” с яростными обличениями, и власти, воспользовавшись этим поводом, закрыли журнал. Тот факт, что под запрещение попал русский националист Достоевский, чьи произведения изобилуют малосимпатичными поляками, многое говорит о самодурстве властей, которые одновременно закрыли “Время” и разрешили издать утопический роман Чернышевского “Что делать?”, в одночасье ставший “библией” радикально настроенной молодежи. Запретить “Время” распорядился император по просьбе министра внутренних дел, сославшись в качестве оснований не только на замысловатую статью Страхова, но и на “вредное направление” журнала [35]. В конце 1870-х члены царской семьи сведут знакомство с Достоевским и окружат его вниманием, но до этого еще далеко — пока он считается потенциально опасным политическим заговорщиком.
Страхов выказал глубокое раскаяние — настолько убедительно, что Катков заступился за него перед властями, — но воскрешать “Время” было уже поздно. Однако Михаил Достоевский добился разрешения издавать новый журнал под названием “Эпоха”. Выход первого номера планировался на начало 1864 года. Но тут последовала целая полоса смертей: Федор Михайлович теряет племянницу (февраль 1864 г.), жену (апрель 1864 г.) и брата Михаила (июль 1864 г.). Эти утраты не могли не повлиять на его работоспособность. Работа над “Эпохой” продвигалась медленно; в первый год существования журнала каждый номер выходил с двухмесячным запозданием. Доход был невелик, так как к подписчикам “Времени” новое издание поступало по льготной цене, в качестве компенсации за неполученные номера прежнего, запрещенного. К тому же, что было особенно печально, с художественной точки зрения “Эпоха” не дотягивала (за одним ярким исключением) до того высокого уровня, который ранее задало “Время”. Например, в первом номере были опубликованы “Призраки” Тургенева — длинная мистическая повесть, которую братья Достоевские охотно взяли у автора знаменитых романов: это произведение не соответствовало ни вкусам тогдашнего читателя, ни литературным пристрастиям самого Федора Михайловича; позднее он назвал “Призраков” “ерундой”.
Упомянутым исключением из общего ряда публикаций “Эпохи” стали “Записки из подполья” самого Достоевского — возможно, самое глубокое его произведение. Но и тут обстоятельства — а именно тот факт, что повесть была растянута на несколько номеров, — обернулись против издателя и автора: вторая часть увидела свет лишь через два с лишним месяца, так что читатели журнала вряд ли сумели оценить сложные и тонкие связи между первой и второй частями. В периодике не появилось ни одной рецензии на “Записки из подполья”, если не считать мимолетного упоминания в сатире М.Е. Салтыкова-Щедрина “Стрижи” (“Современник” за июнь 1864 г.).
Тем временем семья Михаила, т.е. вдова с маленькими детьми, унаследовала его огромные долги — 33 000 рублей, — связанные не только с журналом, но и с затеянной им новой типографией. Чтобы восполнить убытки и обеспечить себя, пасынка и семью брата, Федор Достоевский принял два чрезвычайно рискованных в финансовом смысле решения. Первое: не уступать журнал (в качестве ликвидного имущества) кредиторам брата, а продолжать его издание и кормить семью на литературные заработки. Однако он сильно переоценил шансы на успех. Обремененный обязанностями по руководству журналом (редактура, сбор материала, переговоры с авторами, финансовые вопросы, споры с цензурным ведомством), Достоевский сумел дать для публикации лишь несколько произведений, да и то небольших. Так, в последнем номере “Эпохи”, вышедшем в марте 1865 г., было опубликовано начало рассказа “Крокодил”. Чтобы “Эпоха” приносила доход, ей требовалось 2500 подписчиков, а привлечь удалось вдвое меньше — всего 1300. В итоге “Эпоха” разделила судьбу подавляющего большинства русских журналов XIX века — светлые надежды и глубокие замыслы разбились о нехватку сотрудников, средств и подписчиков. Как редактор, критик и публицист, Достоевский почти не имел себе равных по энергии и одаренности, но даже это не спасло его от тяжелого бремени долгов.
Не менее рискованную позицию Достоевский занял в отношении издания собственных произведений. У него возникла идея переиздать самое популярное из них — “Записки из Мертвого дома” — с иллюстрациями и в нескольких выпусках. Насколько было известно Достоевскому, в Англии так делали многие писатели, в том числе Диккенс. Но чтобы это смелое предприятие окупилось, нужно было обладать массовой популярностью, сопоставимой по уровню с успехом Диккенса, что, в свою очередь, предполагало высокую грамотность населения и хорошо развитую сеть книготорговли. Все это имелось в Англии — но не в России [36]. Здесь никто не брался за подобные предприятия с тех пор, как Пушкин, в зените своей славы, выпустил отдельными главами “Евгения Онегина”. Достоевский мечтал издавать себя сам, без посредников, но это стало для него возможно лишь в 1870-е гг. Весть о банкротстве “Эпохи” напугала издателей, и они опасались вкладывать деньги в публикацию произведений Достоевского. Краевский, в 1840-е гг. поддерживавший его авансами, отказался взять будущий роман “Преступление и наказание” на условиях Достоевского (3000 рублей авансом и гонорар в 150 рублей за печатный лист — значительно меньше 250 рублей за лист, которые он получал во “Времени” [37]).
Эти обстоятельства вынудили Достоевского на второй крайне рискованный шаг — он обязался в течение 1866 года закончить два романа. Подобной “производительностью труда” а-ля Троллоп Федор Михайлович не отличался ни прежде, ни когда-либо после. О публикации “Преступления и наказания” он договорился с катковским “Русским вестником”, однако, за все те же 150 рублей за лист. Два следующих романа — “Идиот” и “Бесы” — были оплачены по такой же ставке. Нельзя не признать, что авансы Катков в те годы присылал писателю регулярно, почти как жалованье. Но у этого положения дел была и оборотная сторона: назначив Достоевскому подобную ставку гонорара, Катков фактически исключил его из высшего разряда русских писателей. В литературном мире было хорошо известно, кому сколько платят, и с подобным уменьшением доходов неминуемо должен был упасть и престиж автора, которому в дальнейшем становилось все труднее требовать высокий гонорар [38]. Достоевский пожалел, что согласился на такие условия, когда осознал, что Тургенев и Толстой для Каткова не пишут, — иначе говоря, в журнале наблюдается нехватка первоклассной прозы (Толстой прервал журнальную публикацию “Войны и мира” в 1866 году, а “Дым” Тургенева вышел лишь в 1867-м). Когда благодаря “Преступлению и наказанию” журнал Каткова обрел около 500 новых подписчиков, Достоевский, вероятно, получил новые основания считать, что ему недоплачивают [39].
Положение автора “Русского вестника” заставляло идти и на идеологические, и на художественные компромиссы. По подозрениям Федора Михайловича, Катков навязал ему такой низкий гонорар с тайным умыслом — чтобы вынудить его писать романы подлиннее. “Роман есть дело поэтическое, — писал Достоевский А. Е. Врангелю, — требует для исполнения спокойствия духа и воображения” [40]. В будущем писателю предстояло обнаружить, что редактура Каткова посягает не только на поэзию (творческий дух, фантазию) его романов, но и на конкретное воплощение замыслов, “художественность”, как выражался Достоевский. Катков требовал переписать сцену чтения Соней Евангелия в “Преступлении и наказании”, убрать из “Бесов” исповедь Ставрогина. Федор Михайлович с самыми дурными предчувствиями отослал в “Русский вестник” святотатственную речь Ивана против Бога и Христа в пятой книге “Братьев Карамазовых”, но в этом случае ему все-таки удалось настоять на своем. Со временем Достоевский сумел превратить напряженный, безумный темп своего каторжного труда в неотъемлемую часть своей поэтики: герои-рассказчики, отчаянно пытающиеся зафиксировать пестроту событий, кипящих вокруг них (“Бесы”, “Братья Карамазовы”); повествователь-журналист, который использует распространенные тогда приемы (например, классификацию людей по “типам”), чтобы постичь — хотя бы приблизительно — устройство необыкновенных человеческих душ (“Идиот”); горячечные, растягивающиеся на всю ночь сцены, на протяжении которых персонажи с истерическим надрывом разыгрывают пронзительные интеллектуальные драмы. Герои произведений зрелого Достоевского, в отличие от своего автора (каким он предстает в своих письмах), не помешаны на каждодневной борьбе за кусок хлеба, но их объединяет с писателем бешеный темп жизни, а также отчаянные старания упорядочить, увязать воедино множество сюжетных нитей и истолкований происходящего.
К моменту подписания договора на “Преступление и наказание” Достоевский еще не был знаком с Катковым лично, но не мог не помнить, что газета Каткова “Московские ведомости” сыграла не последнюю роль в закрытии “Времени”. В то время Достоевский уже не был ни западником, ни социалистом, и его политические убеждения не слишком расходились с линией катковских журнала и газеты. С другой стороны, в молодости власти обрекли его на каторгу и ссылку, а затем поставили на грань разорения, и потому он никогда не поддерживал полицейских мер по отношению к своим идеологическим противникам, хотя яростно полемизировал с ними на страницах “Времени” и “Эпохи”. Катков же был чужд подобной профессиональной солидарности с коллегами — журналистами и издателями — и не стеснялся призывать к запрещению их изданий. Позднее Толстой назвал Каткова устрашающей, всемогущей силой. Этот издатель прекрасно разбирался в хитросплетениях петербургских интриг и умудрялся всегда оказываться на стороне победителя, так что его боялись даже губернаторы [41]. Таким образом, Достоевскому потребовалась изрядная смелость, чтобы высказаться в защиту свободы слова в письме к Каткову, когда тот поддержал отклики реакционеров на неудачное покушение на императора 4 апреля 1866 года:
4-е апреля математически доказало могучее, чрезвычайное, святое единение царя с народом. А при таком единении могло бы быть гораздо более доверия к народу и к обществу в некоторых правительственных лицах. А между тем со страхом ожидают теперь стеснения слова, мысли. Ждут канцелярской опеки. А как бороться с нигилисмом без свободы слова? Если б дать даже им, нигилистам, свободу слова, то даже и тогда могло быть выгоднее: они бы насмешили тогда всю Россию положительными разъяснениями своего учения. А теперь придают им вид сфинксов, загадок, мудрости, таинственности, а это прельщает неопытных [42].
Читатели Достоевского обнаружат в его доводах те же приемы, которые он применял в художественной литературе и журналистике против современников-радикалов. Его оружием против обольстительной таинственности революционных мыслителей были осмеяние и доведение до абсурда. С точки зрения Достоевского, именно такие средства, а не политические интриги, пристали профессиональному (в нравственном смысле этого слова) литератору.
Договор на “Игрока” — второй роман, который Достоевский обязался написать в 1866 году, — был чреват еще большей опасностью для его творчества и благополучия, нежели “катковский”. Шестью годами ранее Достоевский выпустил собрание своих сочинений. Теперь же, вновь соблазнившись такой возможностью, он согласился подписать с Ф.Т. Стелловским договор, включавший в себя печально известную статью о штрафных санкциях:
Я был в таких плохих денежных обстоятельствах, что принужден был продать право издания всего прежде написанного мною, на один раз, одному спекулянту, Стелловскому, довольно плохому человеку и ровно ничего не понимающему издателю. Но в контракте нашем была статья, по которой я ему обещаю для его издания приготовить роман, не менее 12-ти печатных листов, и если не доставлю к 1-му ноября 1866-го года (последний срок), то волен он, Стелловский, в продолжении девяти лет издавать даром, и как вздумается, все, что я ни напишу, безо всякого мне вознаграждения.
К несчастью для Достоевского, Стелловский отлично понимал, с кем имеет дело, — писатель уже много раз не выдерживал сроков сдачи рукописей:
1-е ноября через 4 месяца: я думал откупиться от Стелловского деньгами, заплатив неустойку, но он не хочет. Прошу у него на три месяца отсрочки — не хочет и прямо говорит мне: что так как он убежден, что уже теперь мне некогда написать роман в 12 листов, тем более что я еще в “Русский вестник” написал только что разве половину, то ему выгоднее не соглашаться на отсрочку и неустойку, потому что тогда все, что я ни напишу впоследствии, будет его [43].
Такой мелодраматический сюжет сделал бы честь любому романисту викторианской эпохи, не исключая и самого Достоевского. К счастью, трагические начальные акты этой мелодрамы вылились в непременную комедийную развязку — произошедшее уже под занавес спасение героя. Достоевский благородно отверг идею старого друга Александра Милюкова, чтобы несколько приятелей написали “Игрока” за него, но согласился на другое предложение — воспользоваться услугами стенографистки, ученицы первого преподавателя стенографии в России. План был таков: писатель диктует ей текст, который она расшифровывает, аккуратно переписывает и возвращает для внесения правки. С помощью стенографистки Достоевский выполнил условия Стелловского, однако в этой драме был еще один поворот сюжета: в 10 утра 1 ноября 1866 г. писатель был вынужден зарегистрировать рукопись в полиции, поскольку Стелловский, надеясь сорвать выполнение договора, скрылся.
В жизни, отмеченной нездоровьем, бедностью и несчастьями (которые Достоевский порой сам навлекал на свою голову), встреча со стенографисткой оказалась для писателя самым счастливым стечением обстоятельств. Молодая (вдвое моложе Достоевского) женщина, Анна Григорьевна Сниткина (1846—1918) получила хорошее образование, свободно владела немецким языком и, как было свойственно молодым русским интеллектуалам ее поколения, страстно любила литературу. В начале 1867 г. она стала женой Достоевского. Вскоре после свадьбы молодожены, скрываясь от кредиторов, были вынуждены уехать за границу.
Говоря о Достоевском как о профессиональном писателе, никак нельзя обойти вниманием титанические заслуги Анны Григорьевны — все, что она сделала для творчества мужа и укрепления его авторитета. Она не только записывала под диктовку все его последующие сочинения, но и, когда после четырехлетних европейских странствий супруги вернулись в Россию, занималась всеми издательскими делами и семейным книготорговым предприятием. В ее архиве сохранился так называемый “Альбом признаний” конца 1880-х гг., где Анна Григорьевна называет распространение произведений мужа целью своей жизни [44]. Но распространение произведений — лишь малая толика сделанного ею для сохранения наследия Федора Михайловича. Она вела стенографический дневник их жизни за границей, написала ценнейшие мемуары и подготовила к изданию письма Достоевского. Для биографов ценен каждый из этих источников, но письма ярче всего свидетельствуют о том, каких мучений стоили Достоевскому переговоры с журналами, редакторами и издателями. Анна Григорьевна подготовила к публикации библиографическую информацию и архивные материалы. На плоды ее добросовестного и скрупулезного труда опираются современные библиографические указатели, архивы, литературные музеи. Сохранившиеся в ее записных книжках перечни подписчиков изданий Достоевского и сведения о гонорарах, выплаченных за произведения, — подлинная сокровищница, которой современным исследователям еще предстоит воспользоваться в полной мере.
Но в 1867 г. о таком богатом наследии и не думали — главной заботой супругов тогда была угроза тюремного заключения за неуплату долгов. Дневник Анны Григорьевны и письма Федора Михайловича за последующие четыре года — хроника печальных подробностей их отчаянного экономического положения. Частые и мучительные приступы эпилепсии у Достоевского, игра в рулетку, ссора с Тургеневым, разочарование в Европе и тоска по России — все эти стороны его биографии широко известны. Однако нередко забывают о том, что за эти годы Достоевский сумел закончить два больших романа — “Идиот” и “Бесы”, причем более или менее пунктуально сдавал их по частям в журналы, и при этом еще писал для нового журнала “Заря” рассказ “Вечный муж”. В течение 1868 года был опубликован почти весь “Идиот”. Публикация “Бесов”, правда, несколько затянулась (начало вышло в “Русском вестнике” за 1871 год, а окончание размещено в двух номерах следующего подписного года — 1872-го), но в этой задержке был во многом виновен сам Катков — он не согласился напечатать даже смягченный вариант спорной главы “У Тихона”, а редакция уведомила об этом автора с большим опозданием.
В отношениях с журналами Достоевский не всегда вел себя безупречно — так, в “Заре” он взял солидный аванс (900 рублей) на большой роман, но к моменту закрытия журнала рукопись не представил и аванса не вернул. Однако и другая сторона в те годы была небезгрешна — понадобились пять лет и угроза судебного иска для того, чтобы пресловутый Стелловский выплатил Достоевскому 3000 рублей — свой долг за второе издание “Преступления и наказания” [45]. Но даже в худших своих проявлениях Достоевский был образцом профессиональной ответственности по сравнению со многими своими собратьями по перу. Толстой, например, так и не завершил публикацию “Войны и мира” в “Русском вестнике”; издание “Анны Карениной” растянулось более чем на два с половиной года, пока в 1877-м Катков не отказался печатать последнюю часть. С двумя другими романами той поры дело обстояло еще печальнее: этнографический роман Мельникова “На горах” публиковался в “Русском вестнике” с 1875 по 1881 год, а “Господа Головлевы” Салтыкова-Щедрина переросли из цикла очерков в роман на страницах “Отечественных записок” в 1876—1881 гг. Романы Тургенева, правда, не требовали от читателя хорошей памяти, но они были куда короче и часто печатались в номере толстого журнала целиком (“Отцы и дети”, “Дым”). На этом фоне относительная обязательность Достоевского тем более поразительна, что обычно он отдавал в печать первую часть произведения, даже не набросав его окончания.
В 1871 году, с возвращением в Санкт-Петербург, началось, пожалуй, самое спокойное и благополучное десятилетие профессиональной жизни Достоевского. Журнальная публикация двух больших романов (“Подросток”, 1875, и “Братья Карамазовы”, 1879—1880), редакторская работа в еженедельнике “Гражданин” (1873—1874) и издание собственного в высшей степени оригинального “журнала одного автора” — “Дневника писателя” (1876—1878, отдельные номера в 1880 и 1881), — все это обеспечивало ему стабильный доход. Начиная с первого отдельного издания “Бесов” бесстрашная Анна Григорьевна взяла на себя переиздание крупных произведений Достоевского — она договаривалась с типографиями и торговала книгами прямо у себя на квартире. Контраст между этим успешным “домашним издательством” и широкомасштабными сетями книготорговли в Англии и Америке красноречиво свидетельствует о том, в каких стесненных условиях протекала литературная жизнь в России.
Но упорядоченность жизни Достоевского была лишь внешней; на деле он по-прежнему прилагал огромные усилия, чтобы сохранить не только финансовую, но и творческую независимость и целостность, лавируя между консервативными и радикальными изданиями, между воинствующим национализмом и христианским народничеством. В начале 1870-х бывший политический заключенный свел дружбу с К.П. Победоносцевым, архиконсервативным наставником будущих императоров Александра III и Николая II, а через него познакомился и с членами царской семьи. В 1880 г. Достоевский лично преподнес Великому Князю Александру экземпляр “Братьев Карамазовых” [46]. При всем этом возвращение Достоевского в Россию ознаменовалось досмотром его бумаг на границе (маленькая дочь писателя расплакалась и тем самым прервала этот обыск), а позднее в Санкт-Петербурге он подвергся недолгому тюремному заключению за публикацию сведений о некоей важной особе без официального на то дозволения. Официальный надзор за ним власти прекратили в 1875 г., о чем сам Достоевский узнал (если узнал вообще) только в 1880-м. Возможно, он спокойнее бы воспринимал этот надзор, будь ему известно, что в том же 1875 г. жандармы вычеркнули из списка лиц, подлежащих наблюдению, и Пушкина (скончавшегося, как известно, в 1837-м). Впрочем, атмосфера этого десятилетия, полного репрессий и казней, поневоле вселяла в писателя тревогу за судьбу его родины [47].
В круг вышеупомянутых новых знакомых Достоевский вступил благодаря тому, что был утвержден редактором “Гражданина”, издаваемого князем В.П. Мещерским — публицистом-консерватором и весьма богатым человеком. Непреодолимым соблазном тут послужил не только оклад (250 рублей в месяц, не считая гонораров за собственные публикации в “Гражданине”), но и шанс обнародовать свое мнение по насущным проблемам. Живя за границей, Достоевский внимательно следил за происходящим в отечестве и гордился тем, что его художественные произведения необыкновенно точно предвосхищают развитие событий в российском обществе. К тому же он уже несколько лет подумывал об издании собственной газеты или альманаха [48]. Работа в “Гражданине” стала стимулом к созданию “Дневника писателя” — цикла из шестнадцати статей. Это одно из лучших публицистических произведений Достоевского, опиравшееся на опыт фельетонов 1840-х гг. и полемических очерков во “Времени” и “Эпохе”. В “Дневнике” в остроумном и непринужденном, порой откровенно-сатирическом тоне, оспаривались догмы западнической интеллигенции — например, идея обусловленности характера средой. Испытывая эти постулаты на прочность, писатель делился своими язвительными наблюдениями над современным обществом и воспоминаниями о литературной жизни за последние три десятка лет [49]. Неожиданные выводы, чеканные формулировки и обаятельный образ автора способствовали успеху статей и воодушевили Достоевского на то, чтобы расширить эту “колонку” до самостоятельного ежемесячного издания. Однако другие обязанности, связанные с работой в “Гражданине”, — рутинные деловые переговоры, редактирование материалов, приглаживание неуклюжих текстов владельца журнала — стали писателю в тягость, и в марте 1874 года Достоевский оставил эту должность. Впрочем, если бы он на ней остался, это вряд ли прибавило бы ему душевного спокойствия. Хотя консервативная монархистская позиция Мещерского не противоречила убеждениям Достоевского, писатель как истинный представитель своей профессии считал, что правительственные дотации компрометируют прессу [50]; “Гражданин” же имел дурную славу получателя крупных сумм из фондов, отведенных государством для поддержки прогосударственной пропаганды.
Следующий шаг Достоевского наверняка был воспринят многими его старыми друзьями как предательство прежних убеждений. Он согласился отдать свой новый роман “Подросток” в “Отечественные записки” — либеральный журнал, издателем которого в то время был его давнишний противник Некрасов. Конечно, определенную роль тут сыграло и то, что Некрасов предложил солидный аванс и гонорар по высшей ставке — 250 рублей за лист — в момент, когда авторское самолюбие Достоевского было сильно уязвлено баснословным гонораром, который незадолго до этого согласились заплатить Толстому за “Анну Каренину” в “Русском вестнике” — 500 рублей за лист. Узнав о намерении Достоевского напечататься в журнале противоположного направления, Любимов довольно неуклюже предложил компромисс, который вряд ли показался Федору Михайловичу лестным:
Прибавить три тысячи уважаемому сотруднику, на это редакция без сомнения может решиться. Но возвышение гонораров, так сказать, официальных может иметь последствия, которые сделают издание невозможным. Некрасов уже не раз прибегал к приему, который и мы имеем в виду. Так было и с Тургеневым и с Мельниковым. Если сделается известным значительное повышение гонорара при Вашем новом романе, то со многих сторон могут быть заявлены требования о повышении платы и тогда издавать будет совсем невозможно, если бы даже и подписка много возросла. Если бы было возможно, сохранив номинальные гонорары прежние, прибавить вам круглою суммою столько, чтобы общее получение соответствовало Вашему желанию, то дело уладилось бы без тех общих последствий, о которых говорю. Надлежит только это прибавление сохранить в тайне между нами. Таким образом условие Ваше на деле было бы принято, но частный случай не обратился бы в общее правило [51].
Однако Любимов не выказал желания немедленно увидеть роман — и это, вероятно, лишний раз напомнило Достоевскому, что произведениям Толстого отдается приоритет перед его собственными; вот и еще одна причина согласиться на предложение Некрасова. Но вряд ли решение Достоевского мотивировалось всего лишь соображениями выгоды и уязвленным самолюбием. Он отнюдь не был Ракитиным из “Братьев Карамазовых”, этим персонажем с сомнительной репутацией, писавшим одновременно для радикальной и епариальной прессы. К 1874 году идеологическая дистанция между Достоевским и “Отечественными записками” значительно сузилась, так что их позиции уже не были несовместимы: нигилизм радикалов-шестидесятников отступил перед идеалистическим народничеством 1870-х. У Достоевского было много общего с молодым поколением, обратившим взоры к идеалам русской деревни, — ведь он и сам еще с 1860-х ратовал за такой поворот [52].
К этому времени финансовое положение Достоевского окончательно упрочилось, и он смог вернуться к “Дневнику писателя”, сделав его периодическим изданием. По формату каждый номер этого ежемесячника представлял собой брошюру, обычно объемом в полтора листа; номера за год можно было переплести, так что получался томик. Предприятие оказалось успешным, и уже в 1879 году номера за первый год были переизданы в виде книги. Теперь писательский статус Достоевского был достаточно высок, чтобы осмелиться на такое рискованное дело, как публикация произведений отдельными выпусками — или, по крайней мере, на что-то в этом роде. Достоевский (а точнее, Анна Григорьевна) ежемесячно заказывал в типографии в два-три раза больше экземпляров, чем имелось подписчиков; “лишние” удавалось продавать через торговцев газетами и книжные магазины [53]. Лучшие страницы “Дневника” запечатлели выдающиеся образцы художественного, публицистического и полемического дара Достоевского; худшие же отмечены национальным, религиозным и великодержавным шовинизмом. “Дневник” оказался на удивление своевременным, и тому был целый ряд причин: он подхватил прилив патриотических чувств, вызванных Русско-турецкой войной; он импонировал как народникам, так и консерваторам; он полемизировал со всеми лагерями сразу [54], а главное — делал это с подкупающей интонацией непринужденного и откровенного разговора с читателем. Из всех произведений Достоевского именно “Дневник” вызвал самый большой поток писем — притом читатели писали о том, что их лично, непосредственно волновало.
Два года Достоевский пунктуально выпускал свой дневник. Работавший с ним наборщик М.А. Александров оставил подробные мемуары, свидетельствующие о высоком профессионализме Достоевского. Однако, по словам Александрова, журналистский труд не благоприятствовал писательскому вдохновению [55]. Пошатнувшееся здоровье, а также желание полностью отдаться работе над последним в его жизни романом вынудили Достоевского прекратить издание “Дневника”. В 1880-м он вернулся к нему только для того, чтобы опубликовать свою “Речь о Пушкине”. Впрочем, у него были планы возобновить регулярное издание журнала в 1881 г., но им помешала смерть.
Весна 1878 г. застала Достоевского за работой над новым романом, журнальную публикацию которого он планировал на 1879 г. К тому времени Толстой окончательно разорвал отношения с Катковым, а Тургенев, уже на закате своей писательской карьеры, печатался в “Вестнике Европы”. В этой ситуации Достоевский вновь пришел в “Русский вестник”, имея больше возможностей, чем когда бы то ни было, диктовать собственные условия. Хотя Катков и выслушал Достоевского, потребовавшего аванс и 300 рублей за лист, с неудовольствием, а затем пригрозил вообще прекратить издание “Русского вестника”, он все-таки согласился на предложенные условия [56]. Достоевский, может быть, и опасался за наиболее спорные пассажи романа, памятуя все исключенное Катковым из “Бесов” и “Преступления и наказания”, однако с “Карамазовыми” издатель обошелся намного уважительнее. Из спора с Любимовым и Катковым, а также с могущественным Победоносцевым Достоевский вышел победителем, одолев редакцию и цензуру, и ему оставалось беспокоиться лишь о том, не будет ли дерзкая “Легенда о Великом Инквизиторе” истолкована читателями — в общем контексте романа либо сама по себе — как сокрушительное опровержение убеждений самого писателя. Письма Достоевского к трем вышеупомянутым потенциальным критикам являют собой едва ли не лучшее, что было написано им о мастерстве писателя и, в частности, об искусстве разделения произведения на части для журнальной публикации.
Вопреки надеждам и планам автора, завершить публикацию “Братьев Карамазовых” в 1879 подписном году не удалось. Последняя, шестнадцатая “порция” увидела свет лишь в ноябре 1880 г. В отличие от Толстого, который предоставил журналу извиняться за то, что публикация “Анны Карениной” затянулась на третий подписной год, Достоевский подошел к делу профессионально и сам попросил прощения у подписчиков в письме, включенном в декабрьский номер за 1879 г. Задержки были связаны с его нездоровьем, а также с работой над речью о Пушкине; но, помимо этого, Достоевский осознал, что не может выпустить в свет окончание романа, не изучив прежде жизнь монашества и процедуру полицейского дознания. Развивая эксперименты, начатые в “Дневнике писателя”, Достоевский сознательно разработал новый тип “романа-сериала”, который опирался уже не на проверенные временем приемы нагнетания напряжения и неожиданного сюжетного поворота, а на идею относительной целостности каждой из двенадцати книг романа, которые объединялись бы одной темой.
Смерть настигла Достоевского, когда он уже был профессионалом во всех трех смыслах этого слова. Храня верность призванию, он намеревался продолжать “Дневник писателя” и “Братьев Карамазовых”. После отставки со службы он жил исключительно литературным трудом, и в своем последнем в жизни письме, адресованном Любимову, интересовался, когда же ему будут выплачены 4000 рублей за последний роман. Его преданность профессии, статус которой он помог упрочить благодаря своим художественным и публицистическим принципам, получила признание со стороны как читательской аудитории, так и властей. Многие мемуаристы сообщают о невиданных дотоле проявлениях народной скорби на похоронах писателя, когда гроб с его телом несли с квартиры в церковь, а затем на кладбище. Немалую часть шедших за гробом и приславших венки составляли студенты и учащиеся школ. Власти назначили вдове и детям Достоевского пенсию в 2000 рублей в год. Достоевский первым из писателей, не находившихся на государственной службе в момент смерти, удостоился таких почестей. Иными словами, он был оценен ими таким образом исключительно за литературный труд [57]. Смерть Достоевского, этого мастера парадоксов, выявила еще два из них: русская интеллигенция, которую он часто упрекал в шаблонном мышлении и чрезмерном теоретизировании, сделала его одним из величайших своих кумиров; не менее критично он относился и к представителям свободных профессий (врачам, преподавателям, юристам), порицая их за близорукость и утилитаризм, — но оказался одним из первых настоящих русских профессионалов в своей сфере, одним из тех, кто установил нормы этики и коллегиальной ответственности литераторов.
Пер. с английского Е. Канищевой
и С. Силаковой
1) Конкорданс всех произведений Достоевского под ред. В.Н. Захарова (Петрозаводский государственный университет), www.karelia.ru/~A~Dostoevsky/dostconc/ alpha.htm
2) О статусе писателя в России XVIII века и в особенности о статусе Пушкина см. классические труды Менье: Meynieux AndrО. La LittОrature et le mОtier d’Оcrivain en Russie avant Pouchkine. Paris: Librairie des cinq continents, 1966; Pouchkine homme de lettres et la littОrature professionelle en Russie. Paris: Librairie des cinq continents, 1966.
3) Подробный и проницательный рассказ об образовании и воспитании Достоевского см.: Frank Joseph. Dostoevsky: The Seeds of Revolt, 1821—1849. Princeton: Princeton University Press. Р. 35—66, 92—93.
4 Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л.: Наука, 1973. Т. 5. С. 51.
5) Куфаев М.Н. История русской книги в XIX веке. Л.: Начатки знаний, 1927. С. 136. Гриц Т., Тренин В., Никитин М. Словесность и коммерция (книжная лавка А.Ф. Смирдина). М.: Федерация, 1929. С. 167.
6) Ruud Charles A. Fighting Words: Imperial Censorship and the Russian Press, 1804—1906. Toronto: University of Toronto Press, 1982. Chapters 4—6.
7) О роли авторского права в развитии писательства как профессии см.: The Construction of Authorship: Textual Appropriation in Law and Literature / Eds. Woodmansee Martha, Jaszi Peter. Durham: Duke University Press, 1994; Rose Mark. Authors and Owners: The Invention of Copyright. Cambridge, MA.: Harvard Univ. Press, 1993.
8) Никитенко А.В. Дневник. Т. 1—3. М., 1955.
9) Гриц Т., Тренин В., Никитин М. Указ. соч. С. 344—355.
10) Белинский В.Г. Несколько слов о “Современнике” // Белинский В.Г. Полн. собр. соч.: В 9 т. М.: Художественная литература, 1976—1982. Т. 1. С. 489.
11) Шевырев С.П. Словесность и торговля // Московский наблюдатель. 1835. № 1. С. 3, 8—10, 25—27.
12) Гоголь Н.В. О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году // Гоголь Н.В. Полн. собр. соч.: В 14 т. М.: Наука, 1937—1952. Т. 8. С. 162.
13) Очерки по истории русской литературы. / Под ред. В.Е. Евгеньева-Максимова и др. Л.: Изд-во Ленинградского университета, 1950. Т. 1. С. 332.
14) Белинский В.Г. Русская литература в 1840 году // Белинский В.Г. Собр. соч.: В 9 т. Т. 3. С. 195—198.
15) Этими и другими сведениями о жизни Достоевского до ссылки я обязан книге Дж. Франка “Dostoevsky: The Seeds of Revolt”. Исследуя тексты Достоевского в их социокультурном контексте, профессор Франк уделил внимание и материальным обстоятельствам жизни писателя.
16) Gerschenkron Alexander. Time Horizon in Russian Literature // Slavic Review. 1975. December 1975. Vol. 34. № 4. Р. 692—715.
17) Куфаев М.Н. Указ. соч. С. 123.
18) Некрасов Н.А. Послание Белинского к Достоевскому // Некрасов Н.А. Полн. собр. стихотворений: В 3 т. / Под ред. К.И. Чуковского. Л.: Советский писатель, 1967. Т. 1. С. 515, 666.
19) Paperno Irina. Chernyshevsky and the Age of Realism: A Study in the Semiotics of Behavior. Stanford: Stanford University Press, 1988. P. 75—88.
20) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 28. Ч. 1. С. 112—113. Письмо к М.М. Достоевскому от 8 октября 1845 года. Во времена Достоевского один рубль серебром был равен 3,5 рублей ассигнациями. Далее в статье, если не оговорено иначе, подразумеваются рубли в ассигнациях.
21) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 28. Ч. 1. С. 136—136. Письмо к М.М. Достоевскому от 17 декабря 1846 года. К чести Краевского следует отметить, что ставка аванса, предложенная им Достоевскому — 50 рублей серебром за печатный лист — не так уж отличалась от той, которую, по словам Федора Михайловича, ему предложил “Современник” (60 рублей серебром).
22) Рейтблат А. От Бовы к Бальмонту: очерки по истории чтения в России во второй половине XIX века. М.: Издательство МПИ, 1991. С. 32.
23) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 18. С. 12.
24) Frank Joseph. Dostoevsky: The Years of Ordeal, 1850—1859. Princeton: Princeton University Press, 1983. Р. 236—240.
25) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 2. С. 499.
26) Куфаев М.Н. Указ. соч. С. 154.
27) Шашков С. Литературный труд в России // Дело. 1876. № 8. С. 43.
27а) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 28. Ч. 1. С. 351.
28) Ehre Milton. Oblomov and His Creator: The Life and Art of Ivan Goncharov. Princeton: Princeton University Press, 1973. P. 54—59; Yarmolinsky Avrahm. Turgenev: The Man, His Art and His Age. N.Y.: Collier, 1960. P. 174—177.
29) Об основании и первых двух десятилетиях деятельности Литературного фонда см.: Иванов-Натов А. И.С. Тургенев и Литературный фонд в России // Transactions of the Association of Russian-American Scholars in U.S.A. 1983. Vol. XVI. Р. 241—275; Заборова Р.Б. Ф.М. Достоевский и литературный Фонд // Русская литература. 1975. № 3. С. 158—170.
30) Иванов-Натов А. И.С. Указ. соч. С. 258.
31) В шестидесятые годы XIX века некоторые радикалы — например, Чернышевский и Петр Ткачев — выступали против благотворительности, утверждая, что она не ведет к улучшению социального положения. Н.Н. Страхов во “Времени” защищал благотворительность как вид деятельности, способный духовно возвысить и сплотить богатых и бедных. См.: Lindenmeyr Adele. The Rise of Voluntary Associations During the Great Reforms // Russia’s Great Reforms, 1855—1881 / Eds. Ben Eklov, John Bushnell, Larissa Zakharova. Bloomington: Indiana University Press, 1994. P. 273—275.
32) Frank Joseph. Dostoevsky: The Stir of Liberation, 1860—1865. Princeton: Princeton University Press, 1986. P. 12—14.
33) Достоевская А.Г. Список устных выступлений в 1876—1880 гг // ОР РНБ. Ф. 93. Разд. III. Карт. 5. Ед. хр. 17.
34) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 28. Ч. 2. С. 118. Письмо к А.Е. Врангелю от 31 марта/14 апреля 1865 г..
35) Нечаева В.С. Журнал М.М. и Ф.М. Достоевского “Время” 1861—1863. М.: Наука, 1972. С. 306—308.
36) Об экономической стороне издания произведений отдельными выпусками в викторианскую эпоху см.: Sutherland J.A. Victorian Novelists and Publishers. Chicago: University of Chicago Press, 1976. Р. 21—24.
37) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Т. 28. Ч. 2. С. 127, письмо от 8 июня 1865 г.
38) Шашков С. Указ. соч. С. 35—37. Анализ этой системы см.: Рейтблат А. Литературный гонорар как форма взаимосвязи писателей и публики // Рейтблат А. Указ. соч. С. 78—96. Хотя выводы Рейтблата весьма ценны и убедительны, приводимые им по источникам цифры следует использовать с осторожностью, так как они противоречат многочисленным свидетельствам в опубликованной и неопубликованной переписке Достоевского. Архив “Русского вестника” погиб при пожаре в начале ХХ века.
39) Frank Joseph. Dostoevsky: The Miraculous Years, 1865—1871. Princeton: Princeton University Press, 1995. P. 46.
40) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Т. 28. Ч. 2. С. 150—151.
41) Русановы Г.А. и А.Г. Воспоминания о Л.Н. Толстом, 1883—1901 гг. Воронеж: Центрально-черноземное книжное издательство, 1972. С. 53.
42) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 28. Ч. 2. С. 155. Письмо от 25 апреля 1866 г.
43) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Т. 28. Ч. 2. С. 159—160. Письмо к А.В. Корвин-Круковской от 17 июня 1866 г.
44) Достоевская А.Г. Альбом признаний // ОР РНБ. Ф. 93. Разд. III. Карт. 3. Ед. хр. 2. Л. 3.
45) Frank J. Dostoevsky: The Miraculous Years. P. 414—415.
46) Гроссман Л.П. Достоевский и правительственные круги 1870-х годов // Литературное наследство. М.; Л., 1934. Т. 15. С. 83—85, 91—92, 114—115.
47) Волгин И.Л. Последний год Достоевского. М.: Советский писатель, 1986. С. 126—130; Волгин И.Л. Достоевский и царская цензура: к истории издания “Дневника писателя” // Русская литература. 1970. № 4. С. 119—120.
48) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 28. Ч. 2. С. 224, 329.
49) Morson Gary Saul. Introductory Study // Dostoevsky Fyodor. A Writer’s Diary. Volume One, 1873—1876 / Trans. Kenneth Lanz. Evanston: Northwestern University Press, 1993. P. 54—57.
50) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 28. Ч. 2. С. 153—154. Письмо к М.Н. Каткову от 15 апреля 1866 г.
51) Любимов Н.А. Письмо к Ф. М. Достоевскому от 4 мая 1874 г. // ОР РНБ. Ф. 93. Р. II. К. 6. Ед. хр. 33. Л. 14.
52) Frank Joseph. Dostoevsky and Russian Populism // The Rarer Action: Essays in Honor of Francis Fergusson / Eds. Alan Cheuse and Richard Koffler. New Brunswick: Rutgers University Press, 1970.
53) Волгин И.Л. Редакционный архив “Дневника писателя” // Русская литература. 1974. № 1. С. 154—161.
54) Martinsen Deborah A. Dostoevsky’s “Diary of a Writer”: journal of the 1870s // Literary Journals in Imperial Russia / Ed. Martinsen. P. 150—168.
55) Александров М.А. Федор Михайлович Достоевский в воспоминаниях типографского наборщика в 1872—1881 годах //Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Художественная литература, 1990. Т. 2. С. 305—307.
56) Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 30. Ч. 1. С. 32. Письмо к А.Г. Достоевской от 20—21 июня 1878 г.
57) Волгин И.Л. Последний год Достоевского. С. 488. Волгин отмечает, что Пушкин и Карамзин, чьи семьи также получили вспомоществование от императора, в момент смерти занимали то или иное официальное положение на государственной службе.