Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2002
Янов А.Л. РОССИЯ ПРОТИВ РОССИИ: Очерки истории русского национализма: 1825—1921. — Новосибирск: Сибирский хронограф, 1999. — 362 с. — 3000 экз.
Янов А.Л. РОССИЯ: У ИСТОКОВ ТРАГЕДИИ. 1462—1584. Заметки о природе и происхождении русской государственности. — М.: Прогресс-Традиция, 2001. — 559 с. — 5000 экз.
Афанасьев Ю.Н. ОПАСНАЯ РОССИЯ: Традиции самовластья сегодня. — М.: РГГУ, 2001. — 432 с. — 3000 экз.
ПРОБЛЕМЫ ПРЕПОДАВАНИЯ НОВЕЙШЕЙ РОССИЙСКОЙ ИСТОРИИ. — М.: Русское слово, 2001. — 32 с. — 150 экз.
Прием построения сюжета на основе создания “альтернативной истории” в последние десятилетия часто используется в той весьма обширной и разрастающейся на наших глазах части мировой литературы, которая у нас по привычке именуется научной фантастикой, хотя давно уже вышла за ее узкие рамки. Прибегали к нему и мэтры западной фантастики — достаточно вспомнить имена Ф. Дика, М. Муркока. В отечественной же литературе “альтернативная история” в постсоветскую эпоху превратилась в особый жанр, представленный десятками имен; счет же сочинений такого рода идет уже на сотни. Феномен этот, бесспорно, заслуживает особого исследования. Здесь лишь хотелось бы отметить два обстоятельства, с которыми, на наш взгляд, связано его возникновение. Это, во-первых, колоссальный интерес к отечественному прошлому, естественный в условиях снятия чуть ли не вековых идеологических и цензурных запретов. И, во-вторых, не менее естественное чувство неудовлетворенности и разочарования, вызванное открывшимися массовому читателю жестокими, иногда просто чудовищными и шокирующими реалиями российской истории минувшего столетия.
Сочинения же современных российских авторов-“альтернативщиков” потому и имеют читательский успех, что вызывают приятную и расслабляющую иллюзию, будто эти печальные события прошлого тем или иным образом можно было предотвратить.
Своеобразным и крайним проявлением этой тенденции переконструирования минувшего, уже в отношении всей истории человечества, являются сочинения авторов из печально известной школы А.Т. Фоменко. Впрочем, и они в конечном счете имеют своей целью именно пересмотр российской истории, причем пересмотр этот имеет очевидный антизападный подтекст.
Известный исследователь российской общественной мысли, историк и политолог А.Л. Янов, подчеркивая это обстоятельство в своей последней книге “Россия: у истоков трагедии. 1462—1584”, вполне резонно замечает, что у Фоменко “Орда и Русь оказались уже не двумя частями сверхдержавной “славяно-азиатской” империи, как у классиков евразийства, и даже не “добровольным объединением” на почве противостояния Европе, как у [Л.Н.] Гумилева, но просто антиевропейской Ордой, “раскинувшейся на территории, примерно совпадающей с Российской империей ХХ века””, и резюмирует свои наблюдения следующим образом: “Фоменко — идеолог имперского реванша” (с. 516—517).
Эта оценка, вполне, на наш взгляд, справедливая, любопытна тем более, что самого Янова с не меньшим основанием можно назвать “идеологом реванша”, но на этот раз не “имперского”, а либерального. Причем реванш этот осуществляется Яновым как раз на поле “альтернативной истории”, последовательно выстраиваемой им на страницах своих книг [1].
Вот пример, относящийся к событиям российской политической истории середины ХVI в. — эпохи, стоящей в центре историософских построений Янова. “Допустим, — предполагает автор, — что земское самоуправление, введенное в России Великой Реформой 1550-х (вместе с судом присяжных и подоходным налогом), не погибло <…> Допустим, что Земский Собор, созванный в 1549-м, смог превратиться в национальное представительство, а Боярская дума — в палату лордов (или сенат) этого русского парламента. Допустим, и статья 98 Судебника 1550 г., гласившая, что новые законы принимаются только “со всех бояр приговору”, действительно сыграла ту роль, для которой предназначалась, т.е. конституционного ограничения власти. Допустим, что церковные земли и впрямь были секуляризованы. Допустим далее, что замена любительской помещичьей конницы регулярной армией действительно произошла <…> Допустим, наконец, что тотальная экспроприация крестьянских земель была таким образом предотвращена, наследственные вотчины не были приравнены к поместьям — и государственная служба не стала в России всеобщей” (там же, с. 185—186).
Отсюда, по Янову, получается, что все государственные преобразования, осуществленные в России на протяжении ХVIII — начала ХХ в., могли быть проведены в жизнь еще в середине ХVI в. и лишь “самодержавная революция Грозного” превратила “реализацию планов наших реформаторов поистине в крестный путь”. При этом автор энергично отвергает возможное определение такого развития событий как фантастики: “Если это называется фантастикой, то я уж и не знаю, что назвать реализмом” (там же, с. 187).
Но, как далее выясняется, даже и после Грозного шансы на спасение от “неотвратимо наступающего самодержавия” существовали. И были, согласно Янову, эти шансы у Василия Шуйского, как известно, по вступлении в мае 1606 г. на престол поклявшегося, целуя крест, прекратить произвол своих предшественников. “Перед нами, если хотите, средневековый аналог знаменитой речи Никиты Хрущева на ХХ съезде КПСС ровно 350 лет спустя”, — комментирует это событие Янов (там же, с. 422, 416).
Что нужно было делать Шуйскому? Автор и тут, правда, с оговорками (“если и было это возможно”) разворачивает целую программу необходимых действий: “Немедленный созыв Земского Собора; восстановление земского самоуправления и созыв в Москву всего, что уцелело после опричнины от нестяжательского духовенства и “лутчих людей” крестьянства и городов; торжественное восстановление Юрьева дня; организация и вооружение той самой коалиции реформы, что уходила корнями в благополучные, либеральные, доопричные годы”. Но для этого, по мнению Янова, был нужен “лидер масштаба Ивана III” (любимого героя автора, в качестве истинного реформатора противопоставляемого им Ивану Грозному — заметим, вполне в духе Н.М. Карамзина), к тому же “понадобилась бы четкая программа европейской перестройки страны” (там же, с. 422).
Вообще, по мнению Янова, “1917 году” “предшествовала <…> полутысячелетняя история, которая вся, со времен знаменитого “поворота на Германы” Ивана Грозного буквально соткана была из несостоявшихся чудес и состоявшихся политических катастроф, из реформ и контрреформ, и некоторые из них далеко превосходили “1917 год” по своим историческим последствиям” (Янов А.Л. Россия против России. С. 84).
Именно исключающую “1917 год” (а точнее — большевистскую революцию 1917 г.) альтернативу исторического развития прежде всего и ищет Янов в российском прошлом.
Особый интерес в этой связи для него представляет пореформенная Россия: он полагает “совсем не бессмысленным” “обсудить, была ли в 1850-е годы альтернатива курсу, обрекшему ее на очередную национальную катастрофу <…>” (там же, с. 87).
Чтобы избежать таковой, императору Александру II следовало “поступиться самодержавием” (только и всего!), пойдя на создание парламента: отказавшись же от этого, царь-освободитель “подписал смертный приговор не только себе. Под обломками обреченного “духом времени” самодержавия похоронена оказалась и монархия. И пореформенная Россия” (там же, с. 87). Отказом от создания парламента, согласно образной терминологии Янова, и была заложена ““бомба” № 1” под “здание пореформенной России”, взорвавшаяся в 1917 г. (там же, с. 85). Сохранив в соответствии со славянофильскими воззрениями зависимость крестьян от общины, отказавшись от предоставления крестьянам гражданских прав, реформаторы подвели под это здание “бомбу” за номером вторым. Столыпинская же аграрная реформа запоздала на полвека, “и, как водится, история опять не простила запоздавших”. В итоге России пришлось расплатиться “за славянофильское орвеллианство и крестьянское гетто Лениным. И Сталиным” (там же, с. 94—95).
Не в меньшей степени помешало проведению реформ то, что “идеологическая пуповина, связывавшая новый реформаторский режим с Официальной Народностью, порвана на самом деле не была. Что так же, как столетие спустя аналогичный реформаторский и антисталинский режим Хрущева слишком многое унаследовал от того самого сталинизма, могильщиком которого он хотел стать, Великая Реформа при всем своем преобразовательном замахе оказалась в идеологическом плену у вроде бы похороненного ею “государственного патриотизма”” (с. 89).
Это, собственно, и была, согласно избранной автором минно-подрывной терминологии, ““бомба” № 3”, определяемая им далее как “имперская болезнь” (с. 95). Остается, правда, неясным, когда именно успели реформаторы эпохи Александра II “похоронить” помянутый “государственный патриотизм” и “хоронили” ли его вообще, поскольку далее сам Янов подробно останавливается на том, как пришедшееся почти на самое начало процесса реформ польское восстание 1863 г. привело к резкому усилению патриотических настроений, падению популярности выступившего в поддержку поляков А.И. Герцена и “Колокола”, что автор вполне справедливо объясняет “роковым влиянием статуса российской сверхдержавности на ментальность российской элиты” (там же, с. 103).
Заметим, что две из трех яновских “бомб” отлично знакомы всем изучавшим в советское время по учебникам “историю СССР” ХIХ в. как “аграрный вопрос” и “национальный вопрос”, неразрешенность которых, как и неизменно фигурировавшего в учебниках наряду с этими двумя третьего, так называемого “рабочего вопроса” (замененного Яновым отказом власти от реформы политической системы), и привела к первой российской революции. Уже аграрного и национального вопросов самих по себе было вполне достаточно, чтобы через полвека действительно потрясти до основания здание традиционной российской государственности. Тем не менее Янов все же не исключает возможность того, что “гениальный лидер, подобный, скажем, Ивану III или Рузвельту, и смог бы развернуть страну, мчавшуюся к пропасти. Но такого, — констатирует автор, — как мы знаем, не нашлось в тогдашней России” (там же, с. 96).
И впоследствии, в начале ХХ в., Янов находит ситуацию далеко не безнадежной. Даже в годы мировой войны он усматривает либеральную “альтернативу большевизму”.
Ответ на извечный вопрос ХХ столетия “Почему победили большевики?” для Янова весьма прост: “Да как же могли они, спрашивается, не победить, если никому из их оппонентов даже в голову не пришли самые простые идеи, способные вывести их из игры?”. И тут же автор предлагает стратегию, которой следовало придерживаться российским либералам:
“Прежде всего, немедленно — и любой ценой — положить конец “патриотической” истерии и остановить бессмысленную, никому в России, кроме националистов и задыхавшихся от отсутствия внутреннего рынка индустриальных воротил, не нужную войну.
Во-вторых, дабы предотвратить пугачевщину, столь же немедленно отдать крестьянам помещичью землю.
В-третьих, сразу отпустить на волю все пожелавшие этого подневольные народы, раз и навсегда положив конец военной империи.
В-четвертых, разоблачить “бешеных” (имеются в виду российские ультранационалистические круги. — Б.В.) как сторонников продолжения бессмысленной бойни, помещичьего землевладения и имперского гнета.
В-пятых, наконец, выдернуть, таким образом, ковер из-под ног большевиков, перехватить все их лозунги (выделено нами. — Б.В.), разрядив тем самым последнюю из “бомб”, угрожавших гражданской войной” (там же, с. 265).
Как такая стратегия могла быть осуществлена, Янов не разъясняет. Даже явись в то время среди российских либералов (т.е. кадетов, прогрессистов, до известной степени октябристов) вместо П.Н. Милюкова и А.И. Гучкова лидер масштаба Ивана III (или скорее В.И. Ленина), он не был бы в состоянии подвигнуть своих единомышленников на выполнение задач, ничего общего ни с теорией, ни с практикой российского либерализма не имевших. Либералам Янов предлагает реализовать, с незначительными коррективами, большевистскую политическую программу. Комментарии тут, пожалуй, излишни. Поистине, говоря эмоциональным слогом самого Янова, если это не фантастика, то что же тогда фантастика?
Вообще складывается впечатление, что, согласно выстраиваемой Яновым в его книгах картине исторического пути России ХV—ХХ вв., почти от каждой из его развилок, на которых совершался выбор направления дальнейшего движения страны, протягивается прямая линия к чуть ли не современному индустриальному государству западного типа с передовой экономикой и развитой демократией.
Это впечатление усиливается и авторской терминологией, зачастую искусственно модернизированной, особенно применительно к ХV—ХVI векам. Вот, например, описание политического устройства Новгорода: он, по Янову, “собственно, был олигархической республикой, чем-то вроде русского Карфагена” (что хотел сказать автор этим сравнением своей аудитории, которая представляет Карфаген в лучшем случае по роману Г. Флобера “Саламбо”?), “выборное правительство” же Новгорода “контролировал Сенат (боярская олигархия, своего рода средневековое политбюро)” (Янов А.Л. Россия: у истоков трагедии. С. 84). Естественным образом возникающие при этом в воображении российских читателей 2001 г. призраки П. Ягужинского, Б.А. Березовского, Сталина и Молотова пониманию сути политического устройства древнего Новгорода, кажется, отнюдь не способствуют.
В другом месте читаем: “…когда великому князю [Ивану III] позарез нужна была адекватная идейная поддержка, либеральная интеллигенция, им выпестованная, для такой поддержки не созрела” (там же, с. 141).
Книги Янова пестрят постоянными аналогиями, сопоставлениями событий и действующих лиц далекого прошлого и советской эпохи. Не случайно, как сообщает сам автор, один немецкий политолог, ознакомившись с рукописью американского издания его книги, сказал ему, “что Сталин — это Иван Грозный плюс немножко электрификации” (там же, с. 109). По-видимому, такого впечатления автор сознательно добивался. Вот еще пара цитат подобного рода: “Последовательно освободившись от контроля советского аналога Земских Соборов — Центрального Комитета партии — и аналога Боярской думы — Политбюро, — Сталин истребил нарождавшуюся “комиссарскую” аристократию в зародыше. С этой точки зрения террор 1937-го и был, собственно, очередной попыткой положить конец процессу аристократизации имперской элиты” (там же, с. 293); “…Алексей Басманов, этот средневековый Ежов, кажется уже опасным либералом любимцу Грозного (и Сталина), откровенному разбойнику Малюте Скуратову <…>” (там же, с. 442).
Сомнения в правомочности подобных аналогий в принципе уже высказывались, в частности, Борисом Парамоновым, хотя и не без оговорок. Так, он полагает, что, несмотря на кардинальное различие между досоветской и советской эпохами, нельзя тем не менее избежать “впечатления о существовании некоторого весьма заметного сходства в чисто политической ситуации”. Оно, например, кажется Б. Парамонову очевидным в отношении “конфликта верховной власти и правящей элиты” (который Парамонов не без некоторых оснований считает “едва ли не главным конфликтом русской истории”) [2].
Но у Янова аналогии и уподобления ситуаций и исторических личностей самых отдаленных друг от друга эпох повторяются столь часто, что превратились в своего рода непременные штампы, нечто вроде его авторского клейма. Это определенный и досадный изъян его научного стиля.
Напротив, заметным достоинством работ Янова представляется привлечение внимания читателей к обширной отечественной и западной историографии, опираясь на которую он и выстраивает свою схему исторического движения России. К числу наиболее удачных разделов его последней книги принадлежит, например, очерк эволюции воззрений на историческую роль Ивана Грозного в российской и советской общественной мысли и историографии (названный автором “Иванианой”). Нельзя, правда, не заметить, что и здесь, и кое-где в других местах книги автор излишне суров к историкам советского периода, явно недооценивая жесточайший идеологический прессинг, под которым находились они до начала “оттепели” и далее с конца 1960-х гг. и вплоть до первых лет “перестройки”. Так, совершенно несправедливо в выходящей в свет в 2001 г. книге пенять “профессору Я.С. Лурье” (ныне, к сожалению, уже покойному) на то, что он “говорит о Курбском и обо всей группе русских политэмигрантов в Литве <…> не иначе как о “государевых изменниках” и “крестопреступниках”” в комментариях к “Посланиям Ивана Грозного”, изданным в 1951 г. (Янов А.Л. Россия: у истоков трагедии. С. 392, 544). Понятно, что менее сильных выражений по отношению к “изменникам родины” сталинская цензура не допускала. А обстоятельства, при которых Я.С. Лурье, в 1949 г. уволенный с работы в ходе борьбы с “космополитизмом” и находившийся в чрезвычайно сложном положении, готовил издание “Посланий…”, сейчас хорошо известны [3], и игнорировать их, говоря об этой его работе, непростительно никому, тем более Янову, на собственном опыте знающему, что такое было впасть в немилость у советских властей.
Как только появилась возможность относительной свободы научного исследования, оценки деятельности Грозного в исторической литературе стали меняться, как об этом пишет и сам Янов. И если уж он с возмущением приводит в своей книге комментарии академика Л.В. Черепнина (к изданному в 1960 г. VI тому “Истории России” С.М. Соловьева), оправдывавшего “действительные жестокости” Грозного “прогрессивным” характером его борьбы с “княжеско-боярской знатью” (с. 471), то почему бы не констатировать тот факт, что при переиздании труда классика российской историографии в 1989 г. в новых комментариях к этому тому, написанных А.М. Сахаровым и В.С. Шульгиным, эта оценка была, в значительной степени в результате появления в 1960—1970-е гг. работ А.А. Зимина, Н.Е. Носова, Р.Г. Скрынникова, С.О. Шмидта, В.Б. Кобрина, кардинально пересмотрена [4].
Настоящим открытием для новых поколений российских читателей уже постсоветского времени будет и подробнейшее воспроизведение Яновым хода дискуссии советских историков об абсолютизме, развернувшейся на страницах журнала “История СССР” в 1968—1971 гг. (там же, с. 201—219). Полузабытая уже сегодня, дискуссия эта примечательна тем, что была практически последним в советскую эпоху относительно свободным обменом мнений историков. Некоторые идеи, высказанные в ходе дискуссии, представляют интерес и сегодня. В частности, соображения А.Л. Шапиро о природе российского абсолютизма [5]. Фактически в ходе дискуссии речь шла не только о российском прошлом, но в завуалированной форме и о тогдашнем советском настоящем. В условиях движения страны к неосталинизму, уже вполне определившегося на рубеже 1960—1970-х гг., против рецидивов “шестидесятничества”, усмотренных в выступлениях положившего начало дискуссии А.Я. Авреха и А.Л. Шапиро, немедленно последовала, по определению А.Л. Янова, “карательная экспедиция”, первую скрипку в которой играли “такие опытные инквизиторы” из числа коллег Авреха и Шапиро, как А.Н. Сахаров и С.А. Покровский (там же, с. 206, 211). Среди доводов последних, между прочим, были и любопытные утверждения, принадлежащие А.Н. Сахарову и воспроизведенные в книге Янова: “Между “восточной деспотией” Ивана IV и столь же “восточной деспотией” Елизаветы Английской разница не так уж велика <…> Елизавета I и Иван IV решали в интересах феодального класса примерно одни и те же исторические задачи, и методы решения этих задач были примерно одинаковыми. Западноевропейские феодальные монархии ХV—ХVI вв. недалеко продвинулись по части демократии по сравнению с опричниной Ивана Грозного…” (там же, с. 216). Как видим, историография зачастую оказывается весьма чутким детектором тенденций политического развития своего собственного времени: как только власть начала движение в направлении неосталинизма, так сразу нашлись новые аргументы в защиту Грозного и его опричнины.
На идеях, почерпнутых из работ отечественных историков, основываются и многие звенья исторических построений Янова. Так, в обоснование своих утверждений о перспективах буржуазного развития России в ХVI в. он ссылается на исследования 1960—1970-х гг., прежде всего работы ленинградского историка Н.Е. Носова. Вывод последнего о том, что именно в это время “решался вопрос, по какому пути пойдет Россия: по пути подновления феодализма “изданием” крепостничества или по пути буржуазного развития <…>”, Янов приводит и в своей последней книге (с. 483). Но эта точка зрения Н.Е. Носова и сегодня не является бесспорной. В новейшей отечественной литературе отмечается, в частности, что в своих исследованиях “Н.Е. Носов модернизирует социально-экономические процессы, распространяя на экономическую жизнь всей страны некоторые явления, оцениваемые с известными преувеличениями, характерные для малонаселенных северных ее районов” [6].
Янов признает прямую зависимость своей концепции истории России ХVI в. от работ российских историков поколения “шестидесятников”. Собственно, его концепция вобрала в себя антидеспотический (по сути своей прежде всего антисталинский) их заряд. Со своей стороны, Янов разработал теорию (которую он определяет, используя термин философа Г.П. Федотова, как “новую национальную схему”), в наиболее полном виде сформулированную в последней его книге. Суть ее заключается в том, что в истории России существовали “не одна, а две, одинаково древние и легитимные политические традиции” — “европейская (с ее гарантиями свободы, с конституционными ограничениями власти, с политической терпимостью и отрицанием государственного патернализма)” и “патерналистская (с ее провозглашением исключительности России, с государственной идеологией, с мечтой о сверхдержавности и о “мессианском величии и призвании”)” (Янов А.Л. Россия: у истоков трагедии. С. 31).
Янов не только рассматривает эти две традиции как равнозначимые, но даже и отстаивает за Россией право первенства в “европейской” традиции, по крайней мере в некоторых отношениях. “Россия, например, — провозглашает он в одной из своих сравнительно недавних книг, — первой среди великих держав Европы начала церковную реформацию (в 1490-е) и первой же объявила себя конституционной монархией (в 1610-м)” [7]. Вряд ли мы, однако, когда-нибудь дождемся юбилейных торжеств по этим указываемым Яновым поводам: “церковной реформации” западного типа в России так и не произошло, а путь России к конституционной монархии, если признать за таковую политическую систему, созданную манифестом 17 октября 1905 г. и Основными законами 23 апреля 1906 г., занял без малого 300 лет.
Причины своих настойчивых поисков возможностей “либерального реванша”, альтернатив российскому самодержавию автор отнюдь не скрывает. Несомненно, они, эти причины, по меньшей степени заслуживают уважения. “Я говорю, — декларирует Янов, — или пытаюсь говорить — от имени своего потерянного поколения и вообще от имени интеллигенции, которую самодержавие традиционно давило и которая столь же традиционно находилась к нему в оппозиции” (Янов А.Л. Россия: у истоков трагедии. С. 55). “…для меня, — уточняет он в другом месте, — <…> вопрос не только в том, чтобы описать прошлое, но и в том, чтоб рассчитаться с ним” (там же, с. 458). И хотя это сказано по конкретному поводу, в связи с оправданием в советской историографии эпохи позднего сталинизма 1940-х — начала 1950-х гг. деятельности Ивана Грозного, а следовательно, и его террора, фактически этот “либеральный реваншизм” составляет содержание большинства его исторических книг.
Вообще говоря, сама постановка Яновым в 1970-е гг. — первоначально в его докторской диссертации “Некоторые проблемы русской консервативной мысли ХV—ХVIII вв.”, так и не изданной, но ставшей тем не менее значительным событием самиздата того времени, — вопроса об альтернативных путях исторического движения России не являлась откровением. Применительно к отдельным эпохам этот вопрос нередко ставился ведущими исследователями отечественной истории, хотя само по себе это тогда отнюдь не приветствовалось.
В качестве примера можно привести известные размышления Н.Я. Эйдельмана о восстании декабристов, опубликованные еще в 1973 году. Автору пришлось при этом, правда, спрятать их в одном из примечаний своей, может быть, лучшей книги “Герцен против самодержавия”. Взвешивая возможности успеха восстания 14 декабря, Эйдельман тогда не без сожаления констатировал: “Историки очень не любят разговоров на темы “что было бы, если бы…”, чем, кстати, отличаются от социологов, исследователей общественного мнения, которых интересуют и несбывшиеся, но возможные варианты событий” — и далее так оценивал перспективы восстания декабристов: “В случае хотя бы временного захвата столицы 14 декабря были бы изданы важные декреты — о конституции, крестьянской свободе, что, конечно, имело бы значительное влияние на историю. Этого не случилось, хотя, бывало, осуществлялись и куда менее вероятные события, например “сто дней” Наполеона, которые могли быть пресечены случайной пулей сторонника Бурбонов” [8].
Другое дело, когда поиск альтернативы диктуется не глубоким всесторонним изучением каждой конкретной исторической ситуации, а идейной позицией автора, его “генеральной линией”. Книги Янова — следствие его активного неприятия жестоких реалий тысячелетней российской истории. С последними они, как мы видели, не часто согласуются, поэтому не будет ошибкой назвать его одним из создателей нового, либерального мифа о прошлом России. Правда, в отдельных своих звеньях исторические построения Янова содержат (или могут содержать) заслуживающие внимания наблюдения. В то же время его книги дают читателям основу для оптимизма в отношении будущего их отечества.
А вот новая книга Ю.Н. Афанасьева, одного из лидеров “Демократической России” на рубеже 1980—1990-х гг., ректора Российского государственного гуманитарного университета, как будто призвана подвигнуть читателей к размышлениям совершенно противоположного свойства о прошлом и настоящем отечества. Эту особенность своей книги признает и сам Афанасьев и в одном месте, именно для того, “чтобы у читателя не создалось мнение, будто автор — безнадежный пессимист, склонный, как любят говорить наши “ура-патриоты”, к “очернительству” всего отечественного <…>” (с. 217), дает подборку особенно впечатляющих, иногда просто ужасающих сообщений средств массовой информации самого последнего времени, тем не менее становящихся ныне “нормальным (обычным) фоном жизни большинства населения”. “На таком сером (или черном?) фоне, — констатирует Ю.Н. Афанасьев, — и существует сегодня Россия” — и далее как бы расшифровывает название свой книги: “Опасная Россия, готовая принять и применить насилие. Страна, которая живет предчувствием беды, катастрофы…” (с. 219). Да и эпиграфом к той главе книги, которую мы сейчас процитировали, избраны слова апостола Иоанна: “Первый ангел вострубил” (с. 217).
Сегодняшняя Россия не дает, по мнению автора, оснований для радужных надежд. Более того, результаты последних исследований общественного мнения он воспринимает как “некий общий итог на сегодня российской истории — стирание социального разнообразия: всего 4% населения, заведшие собственное дело; абсолютное большинство на уровне выживания и не желающее жить иначе; поиски виноватых; жажда “сильной руки” и “жесткого порядка”; грезы об “особом пути”; ксенофобия”. И заключает эту свою оценку необычно и впечатляюще — фразой из одного слова, веского и мрачного. Слово это — “опустошение” (там же, с. 409).
В отличие от А.Л. Янова, Ю.Н. Афанасьев не увлечен поиском альтернативных вариантов исторического пути России. Моментов, в которые могла бы быть изменена его траектория, автор “Опасной России” вплоть до начала ХХ в. почти не обнаруживает. Упоминает лишь, что собирание русских земель начинало не одно только “Московское княжество, русскую власть в котором создали монголы по образу и подобию своей, ордынской <…>”, но и Великое княжество Литовское. “Именно та Русь-Литва, — замечает автор, — была более восприимчивой к традициям Запада и под влиянием католичества начинала уже утверждать на своих просторах римское право и договорную систему управления” (с. 158—159). Но дальше констатации этих фактов Афанасьев не заходит и вопросом возможной дальнейшей эволюции “Руси-Литвы” не задается.
Такой подход к проблеме альтернативного развития для автора принципиален. Как раскрывает он свой исходный замысел уже ближе к концу книги, в ее первой и второй частях (названных “Великие русские постоянства” и “История: повод ли для гордости или стыда?”) он “старался показать, почему всей русской историей был как бы “запрограммирован” наш сегодняшний невыход из прошлого <…>”, а в последней попытался “объяснить, как не надо, как не следовало бы сегодня из него выходить” (с. 339).
По Афанасьеву, оказывается, что в российской истории было лишь два серьезных “упущенных момента”, способных ее кардинально изменить, — в феврале 1917 г. и в августе 1991 г. О последней развилке российской истории он говорит не только как историк, но и как участник событий. По его мнению, “задача изменить тип власти, которую обычно решают в ходе так называемых “буржуазно-демократических революций”, не была даже сформулирована”. Афанасьев перечисляет далее важнейшие, по его мнению, ошибки власти постсоветской России: “По Гайдару провели конфискационную денежную реформу. По Чубайсу — бандитскую приватизацию. По Ельцину расстреляли здание парламента и развязали войну в Чечне”. Ныне же “Путин эту по существу монархически-большевистскую, а по форме демократическую власть укрепляет. Тип власти не изменился” (с. 340). Получается, что 1990-е гг. проиграны Россией, с чем, на наш взгляд, никак нельзя согласиться. Во всяком случае, Россия стала открытой и свободной страной. Политические свободы, свобода слова существуют, создана основа для нормальной экономики — свобода предпринимательства, сохраняющаяся, несмотря на все неудачи экономической политики. А вот судьба политических завоеваний 1990-х гг. зависит не только от сегодняшней власти, склонной к частичному их ограничению, но и от того, способны ли граждане России их защищать.
Главную причину итогового — по его мнению, неутешительного — результата российской истории Афанасьев видит в отечественных традициях самовластия и деспотизма, которые словно “заколдовали Россию”. “Ключ для входа в заколдованную Россию”, то есть для понимания исторического пути России, он находит именно в “своеобразии русской власти” (с. 20).
Ее, российской власти, исторические особенности автор описывает со свойственной его перу страстностью и выразительностью. “Тип [российской] власти, — пишет Афанасьев, — сформировался в многовековой русской истории, и он же всецело определил собой общий рисунок самой истории России. Во власти — загадка и разгадка. В ней соединились самодержавное с социалистическим, личностное с коммунитарным, инициативно-созидательное с реакционно-разрушительным. Она и демиург, и душитель. Величавая и никчемная” (с. 20).
Остается только сожалеть, что на страницах своей книги автор ограничился в основном лишь публицистическим очерком эволюции российской государственности. Он практически не обращается к богатейшей русской дореволюционной историографии этой темы. Круг ее исследователей, упоминаемых Афанасьевым, крайне узок. Это лишь Н.М. Карамзин, В.С. Соловьев, В.О. Ключевский. Вовсе не использованы важнейшие работы Б.Н. Чичерина, М.А. Дьяконова, С.Ф. Платонова и даже П.Н. Милюкова. Не лучше обстоит дело с новейшей российской историографией: у Афанасьева мы находим отсылки главным образом к изданным в последнее время трудам преподавателей РГГУ (А.Б. Каменского, А.Л. Юрганова, Ю.С. Пивоварова, А.И. Фурсова) и сожаления по поводу того, что “у нас нет, к сожалению, исторических исследований разной социальной насыщенности времени на разных этапах русской истории”, подобных классическим работам Ф. Броделя (с. 61). Вне поля его зрения, однако, осталось вышедшее в свет уже двумя изданиями двухтомное исследование Б.Н. Миронова [9], которое по широте охвата исследуемых процессов и богатству используемых материалов вполне сопоставимо с западными работами подобного рода. Заметим, кстати, что взгляды Б.Н. Миронова кардинально расходятся с концепцией Афанасьева; тем интереснее могла бы быть полемика между ними. Практически оставлены автором “Опасной России” без внимания и в той или иной степени затрагивающие рассматриваемые им сюжеты многочисленные монографии российских исследователей, в основном изданные в весьма плодотворный в целом, несмотря на все цензурные препоны, период 1960-х — начала 1980-х годов. Не больше повезло и новейшей западной русистике.
В своей книге Афанасьев дает собственные определения основных этапов российской истории. Однако, как представляется, далеко не все из них адекватно отражают сложность описываемых исторических реалий и будут восприняты читателем, например, наименование дореволюционной России “Татаро-монгольской Российской империей” (с. 45). Здесь у Афанасьева, как и у Янова, заметно некоторое затушевывание, умаление значения активно проводившейся властью еще с конца ХVII в. вестернизации России, сыгравшей в дальнейшей истории страны определяющую роль. Но если Янов стремится таким образом искусственно подтянуть уровень социально-экономического и политического развития Московского государства ХV—ХVI вв. к западному уровню и обосновать тем самым возможность уже для России времен Ивана III перейти на рельсы буржуазного развития, то Афанасьев склонен подчеркивать азиатские, архаические черты России имперского периода. Не случайно, когда он дает красочное и вместе с тем несколько туманное определение многовековому российскому насилию — “русское насилие, его размах и гигантское наследие (включая Чечню сегодня) — это монголо-византийско-социалистический и в то же время — общечеловеческий синтез” (с. 140), — фактор западного влияния, значительно ограничивший проявления российских традиций насилия, во всяком случае в пореформенный период Российской империи, в этой формулировке вовсе не учитывается.
Вызывают серьезные сомнения и некоторые существенные моменты концепции Афанасьева, относящиеся к истории ХХ в. вообще и к истории России прошедшего столетия в частности. Прежде всего — его утверждение, что “ХХ век прошел под знаком России” (с. 25). В советское время аналогичный тезис обосновывался, как известно, официальным мифом о советском государстве, под руководством коммунистической партии играющем ведущую роль в мировом историческом процессе, суть которого сводилась к движению всего человечества к полной победе коммунизма во всем мире. В наши дни от этого мифа, понятное дело, не осталось и следа. Афанасьев упоминает, правда, о другой “концепции ХХ столетия” — как “американского века”, но полагает, что они “дополняют друг друга: события и процессы этого века развивались под знаком России, но при господстве Америки. Суть же самого явления, — заключает Ю.Н. Афанасьев, — борьба за мировую гегемонию” (с. 25). Далее он поясняет, что ““под знаком России” означает, в первую очередь, рождение, взлет и крушение исторического коммунизма” (с. 27), что в конечном счете означает, на наш взгляд, неправомерное посмертное торжество советского мифа. Скорее, как нам кажется, можно было бы говорить о том, что ХХ в. прошел под знаком двух мировых войн и вызванных ими грандиозных исторических катаклизмов, в том числе появления и краха коммунизма и фашизма.
Так же обстоит дело и с возрождением Афанасьевым старого советского тезиса, гласившего, что Октябрьская революция явилась “самой мощной отрицательной реакцией на капитализм” (с. 27). На самом деле Россия, как показывают многочисленные исследования, лишь входила в начале ХХ в. в эпоху капитализма. Только в 1905—1906 гг., с уравнением сословий в правах и в связи с началом столыпинской аграрной реформы, были устранены наиболее значительные правовые препятствия для развития капитализма в стране. Что же касается уровня экономического развития страны, то, согласно одному из последних исследований в этой области, выполненному А.В. Островским, “материальные предпосылки для утверждения буржуазного общества” появились в России “не ранее середины ХХ в.” [10].
Что же касается российского капитализма постсоветского образца, то он из всех сторон отечественной реальности 1990-х гг. вызывает у автора, пожалуй, наибольшее неприятие. По совершенно непонятным причинам он ассоциируется у него исключительно с сословием “олигархов” (слово это заключено в книге в кавычки, чему следуем и мы). При этом современные российские “олигархи” рассматриваются в “Опасной России” как продолжатели традиций “олигархии” советской, утвердившейся, по его мнению, в СССР в начале 1930-х гг. и возродившей традиции дореволюционной властной элиты. Ю.Н. Афанасьев даже призывает к преодолению последствий ““олигархического” режима Брежнева—Горбачева—Ельцина—Путина” (с. 271). Но, как представляется, сложившаяся ныне элита настолько отличается от своей предшественницы в лице коммунистической номенклатуры и по своему составу, и по путям формирования (заметим, не в последнюю очередь из числа участников демократического движения рубежа 1980—1990-х гг.), что считать ее прямым продолжением старой было бы натяжкой. Стоит напомнить, что новый правящий класс “олигархией” экономической далеко не ограничивается, а преимущественно о таковой идет здесь речь у Афанасьева. Заметим также, что в условиях фактически проводимого нынешней властью курса на ликвидацию политического плюрализма, олицетворяемый “олигархией” экономический плюрализм, на наш взгляд, способен сыграть и позитивную роль некоторого противовеса этому движению.
А кроме того, нельзя же отрицать, что с 1991 г. сформировался класс мелких и средних собственников, о котором Афанасьев почти не упоминает. Именно он, а не олигархи, обеспечил возрождение экономики после дефолта 1998 г., оживил и приблизил к европейским стандартам жизнь российских городов…
Книга Афанасьева далеко не случайно снабжена подзаголовком “Традиции самовластья сегодня”. По существу, именно сегодняшняя российская власть в центре его внимания. Есть у книги и бесспорный главный герой. Нетрудно догадаться, что это новый президент Российской Федерации. Имя В.В. Путина присутствует более чем на 80 из 415 страниц книги. До известной степени “Опасная Россия” — часть той, по остроумному определению депутата Государственной Думы С.Н. Юшенкова, “битвы при Путине”, которая началась с момента появления в Кремле нового президента и продолжается по сей день [11].
Теперь, после выхода книги Афанасьева можно сверять его связываемые с именем Путина прогнозы и ожидания с реальными действиями президента, последними событиями в жизни страны. С одной стороны, продолжаются строительство “вертикали власти” и “управляемой демократии”, наступление на средства массовой информации. С другой, явно преувеличенными оказались афанасьевские опасения сохранения всевластия “региональных баронов” (с. 248—257), приведенных ныне к повиновению. Не восторжествовал пока, вопреки ожиданиям автора, курс на “возрождение величия державы” (с. 36). Теперь, после 11 сентября 2001 г. и последовавших затем многодневных американских бомбардировок Афганистана не очень убедительно выглядит и критика давнишних словесных угроз руководителей РФ нанести подобный превентивный удар (с. 41). И внешнеполитический курс страны сместился в неожиданном для автора, полагавшего, что Россия “не склонна к нормализации отношений с НАТО” (с. 41), направлении — в сторону сотрудничества с Западом.
Справедливым, однако, остается вывод Афанасьева о том, что из двух возможных вариантов выхода из российского кризиса — авторитарного и демократического (“власть должна <…> обратиться за поддержкой к обществу, найти компромисс, согласие с ним в отношении целей, и в отношении путей и способов продвижения к ним”) — В.В. Путин выбрал первый (с. 329).
Однако и сам автор “Опасной России” на основании данных социологических исследований, проведенных в 2000 г., констатирует печальную истину: “сколько-нибудь разумных сил и действующих механизмов в публичном поле России не видно” (с. 409). Кажется, что таким образом Афанасьев молчаливо признает, что возможностью пойти на сформулированный им же выше демократический вариант президент просто не располагал за отсутствием так и не сформировавшегося по сию пору в России гражданского общества.
Так что основания для своего рода “исторического пессимизма”, в основном определяющего тональность “Опасной России”, дает не только российская власть.
К чему же пришла Россия на рубеже тысячелетий? Определенного ответа на этот вопрос Афанасьев не дает. Он лишь называет предлагаемые ныне политиками и политологами варианты таких ответов. Среди них и “олигархический капитализм”, и “корпоративно-полицейское государство” (которое, как уточняет автор, “политологически строго говоря” есть не что иное как государство фашистское). Упоминают и “демократию”, но, замечает Афанасьев, явно этого мнения не разделяющий, “совсем уж редко и неубедительно” (с. 414).
Тем не менее надежда все же умирает последней. Оказывается, даже такой решительный и мужественный человек, как Афанасьев, может, хотя и с многочисленными оговорками, все же надеяться на “чудо”. По Афанасьеву, возможно, произойдет таковое “совершенно по-русски. Например: президент Путин пойдет решительно и последовательно против возглавляемой им власти. Избавится от нее, и начнется действительное продвижение России к демократии, к рынку и к правовому государству?” (с. 414).
И в самом деле, почему нет? Одно почти никем не ожидавшееся чудо — крушение коммунистического режима — уже произошло в России совсем недавно. И Афанасьев имел к нему самое прямое отношение. С другой стороны, уж если он, самый беспощадный разоблачитель традиций российской власти, каким он предстает в “Опасной России”, ныне от нее же, по старым монархическим и советским лекалам теперь выстраиваемой, и склонен ожидать “чуда”, это говорит о многом, прежде всего о достойной сожаления слабости демократических сил, которые он представляет.
А это значит, если мы правильно поняли автора, что в нынешней России надо быть готовым к любому варианту развития событий, в том числе и к самому непредсказуемому.
Пока же тенденции к усилению контроля государства над российским обществом очевидны. “Управляемой демократией” уже никого не удивишь. А в самое последнее время, похоже, государство впервые в постсоветскую эпоху всерьез занялось и созданием “управляемой истории”. Пока основные усилия министерства и двух академий — Российской академии наук и Российской академии образования — по-видимому, в соответствии с высказанными на заседании правительства, прошедшем перед началом нового учебного года, пожеланиями премьер-министра М.М. Касьянова, — направлены на “наведение порядка” в преподавании истории России ХХ столетия. Почему власти решили начать именно с этого периода, догадаться нетрудно — наиболее острые противоречия в российском общественном сознании, самая ожесточенная полемика в прессе, политических и научных изданиях связаны именно с ним.
Судить о намерениях властей можно по сборнику материалов “Проблемы преподавания новейшей российской истории”, изданному к проведенной 3 декабря 2001 г. в Москве научно-практической конференции. Предложенные вниманию ее участников проекты документов — “Концепция преподавания отечественной истории ХХ века” и некоторые другие — по стилю своему подозрительно напоминают полузабытые шедевры педагогической мысли брежневских времен. Правда, все острые углы в них в основном старательно обходятся. Но тщательно завуалированное направление историко-административной мысли все же просматривается. Так, предлагается исключить из процесса преподавания “откровенно антигосударственные, антисоциальные и конфронтационные трактовки”. Что сие означает? По-видимому, под эти определения можно подвести все, что начальству будет угодно, — хоть рассказ преподавателя о капиталистической эксплуатации в дореволюционной России, хоть урок или лекцию, посвященные преследованиям диссидентов в 1970-е годы. А далее рекомендуется вести “освещение дискуссионных тем (Великая российская революция и гражданская война, коллективизация, реформы 1990-х гг. и др.) в соответствии с концепцией нелинейности и противоречивости общественного развития, сложности проблем, встававших перед обществом, невозможности их безболезненного решения <…>” (с. 9; выделено нами. — Б.В.). То есть предполагается дать указание преподавателям оправдывать, под очень солидными и благовидными предлогами, “издержки истории” — многомиллионные жертвы ХХ столетия, даже принесенные в ходе сталинской коллективизации, которую, как казалось совсем недавно, и вовсе ничем оправдать невозможно.
Любопытно, что во введении к “Концепции преподавания…” упомянут между прочим и “исторический оптимизм”, почему-то объявляемый составной частью “гражданственности” (с. 3). То есть если прошлое твоей страны тебя восхищает и вдохновляет и ты на этом основании с уверенностью смотришь в будущее, ты гражданин. А если нет? Оптимизм между прочим бывает и казенным, и кажется, имеется в виду именно таковой.
Похоже, что одной лишь заботой властей о преподавании истории (сейчас готовится, в числе прочего, унификация учебников истории [12], и первый из них уже выходит в свет) дело вряд ли ограничится.
Известно, что интерес к прошлому отечества проявил в последнее время и сам президент России, встретившийся в январе 2002 г. с группой ведущих московских историков. Правда, речь на этот раз шла не о ХХ в., а о проблемах истории Древней Руси [13].
Как будто и нет поводов для тревоги, но в советское время всякий раз, как власть начинала заниматься историей, добром это не кончалось. С другой стороны, от истории рукой подать и до других наук — философии, экономики, социологии. А отсюда недалеко и до литературы, и до изящных искусств. Главное — войти во вкус, а там остановиться будет уже очень трудно… Если события станут развиваться в этом направлении, то оправдается пессимизм Ю.Н. Афанасьева, а оптимизм А.Л. Янова пригодится читателям его книг, чтобы с чувством некоторой уверенности в будущем дожидаться лучших времен.
1) Помимо рассматриваемых тут книг А.Л. Янова следует назвать также его работу “Тень Грозного царя: Загадки русской истории” (М., 1997), которая дает, как отметил сам ее автор, “какое-то, хотя и очень неполное представление” о его монографии, изданной в США еще в 1981 г. (Янов А.Л. Россия: у истоков трагедии. С. 549).
2) Парамонов Б. Канал Грибоедова // Парамонов Б. След: Философия. История. Современность. М., 2001. С. 405.
3) См.: Ганелина И.Е. Я.С. Лурье: история жизни // IN MEMORIAM: Сборник памяти Я.С. Лурье. СПб., 1997. С. 16—17.
4) См.: Соловьев С.М. Сочинения. М., 1989. Кн. III. С. 726.
5) См.: Шапиро А.Л. Об абсолютизме в России // История СССР. 1968. № 5. Имя Александра Львовича Шапиро (1908—1994), многие десятилетия руководившего научным семинаром на историческом факультете Ленинградского университета и подготовившего несколько поколений ведущих ленинградских исследователей российской истории, хорошо известно отечественным историкам и, к сожалению, в значительно меньшей степени представителям других гуманитарных дисциплин, которым было бы полезно знакомство с его работами, прежде всего с принадлежащим его перу курсом дореволюционной российской историографии; см.: Шапиро А.Л. Русская историография с древнейших времен до 1917 г. 2-е изд. М., 1993. 761 с.
6) Панеях В.М. Русь в ХV—ХVII вв. Становление и эволюция власти русских царей // Власть и реформы: От самодержавной к советской России. СПб., 1996. С. 73
7) Янов А.Л. После Ельцина: “Веймарская” Россия. М., 1995. С. 305.
8) Эйдельман Н.Я. Герцен против самодержавия (секретная политическая история России ХVIII—ХIХ вв. и Вольная русская печать). М., 1973. С. 315—316. В первые годы “перестройки”, когда проблема альтернативных путей в российской истории стала открытой для обсуждения и, более того, актуальной, Н.Я. Эйдельман обобщил свои размышления по этому поводу в посвященном специфике преобразований в России очерке, предназначавшемся для широкой читательской аудитории; см.: Эйдельман Н.Я. “Революция сверху” в России (заметки историка) // Наука и жизнь. 1988. № 10—12; 1989. № 1—2.
9) См.: Миронов Б.Н. Социальная история России периода империи (ХVIII — начало ХХ вв.): Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства. Т. 1—2. СПб., 2000. Рецензию В.Г. Хороса на это исследование см.: Новое литературное обозрение. 2000. № 45. С. 380—396.
10) Островский А.В. О времени завершения индустриализации и промышленного переворота в России // На пути к революционным потрясениям: Из истории России второй половины ХIХ — начала ХХ века. СПб.; Кишинев, 2001. С. 105.
11) См.: Материалы историософских чтений в Российском государственном гуманитарном университете “Россия при Путине — куда же ты?” // Континент. 2001. № 109 (3). С. 223.
12) См.: Кириллова С. Историческое недоразумение // Московские новости. 2002. № 7. С. 24.
13) См.: Уткин А. Переписать историю // Версия в Питере. 2002. № 1. С. 9.