Гаухар Дюсембаева
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2001
Гаухар Дюсембаева
АНТОН КРАЙНИЙ В «САТИРИКОНЕ»*
Многие сотрудники, заявленные в рекламном объявлении парижского «Сатирикона», возобновленного в 1931 г., оказались «мертвыми душами». Между тем некоторые имена, действительно встречающиеся на страницах журнала, и по этой причине как будто не требующие проверки, тоже значатся лишь «по ревизской сказке». Так, недавно было указано на участие в «Сатириконе» Зинаиды Гиппиус:
«Зинаида Гиппиус, весьма острая на язык, не преминула воспользоваться сатириконской трибуной, дабы удовлетворить свою склонность к критиканству. Понятно, что выступает поэтесса под своей давней литературно-критической маской — Антон Крайний» 1.
Хотя этим именем, действительно, подписаны два публикуемых ниже материала — «Письмо Антона Крайнего в редакцию «Сатирикона»» (№ 7) и «Проклятые вопросы» (№ 25), авторство З. Гиппиус вызывает сомнение. Об участии последней в «Сатириконе» не упоминает в своих книгах специалист по ее творчеству — Т. Пахмусс 2; отсутствуют названные работы и в библиографическом указателе произведений З. Гиппиус 3.
Не убеждает в авторстве Гиппиус и обращение к текстам. Статьи, подписанные ее псевдонимом, представляют собой очевидные пародии на Антона Крайнего и, судя по стилистическим различиям, возможно даже принадлежат разным лицам. Во второй из них, «Проклятые вопросы», вступление и заключение, имитирующие резкость и бесцеремонность критической манеры Антона Крайнего, обрамляют совсем иное по тону повествование на тему о существовании сатиры в эмиграции, связанную с темой русского изгнанничества вообще. Проникнутый иронией грустный пафос статьи иллюстрирует слова Дон-Аминадо о журнале: «русская ностальгия неизбежно врывалась в веселый, не совсем, впрочем, беззаветный смех» 4. И если ее автор пока неизвестен, то автора «Письма Антона Крайнего в редакцию «Сатирикона»», несмотря на отсутствие прямого подтверждения этой гипотезы, предположительно можно назвать. Это — сотрудник «Сатирикона», художник Ю.П. Анненков (в журнале публиковались его портреты политических деятелей СССР и эмиграции, подписанные псевдонимом А. Шарый 5; в письме «Антона Крайнего» эти портреты названы непосредственным источником поэтического вдохновения критика). К такому выводу подводит ряд обстоятельств.
Инверсируя отношение Гиппиус к А. Луначарскому и М. Горькому, автор «Письма Антона Крайнего» превращает известного критика в страстного поклонника названных писателей, заставляя его упиваться «дивными сочетаниями звуков, <…> как, например, сочетания «как-не-каков» в «Рабочем Фаусте», поэме Наркомпроса, вышедшей в 18 году в Петербурге» (речь идет о драме Луначарского в стихах и прозе «Фауст и город») 6.
Поскольку для Гиппиус Луначарский был «причастен к литературе не более Хлестакова, написавшего «Юрия Милославского»» 7, о «поэме Наркомпроса» она, конечно, не писала. Зато в статье друга Анненкова, Евгения Замятина, «О равномерном распределении» приведены выдержки из какофонических стихов «молодого гимназиста с очень неудачным псевдонимом» — Луначарский, опубликованных в № 1 «Пламени»:
Кто кровлю выстроит из злата,
Горящую издалека?
Кто, как не труд грядущий брата,
Как не рабочая рука?
Венчает шпилем из рубинов
Кто наш дворец — мечту пока?
Все то же племя исполинов,
Все та ж рабочая рука.В своей рецензии на «Пламя» Замятин задевает Луначарского дважды — как редактора журнала, высмеивая его «голубенький язык», и как автора «поэмы»: «Пристрастие молодых и неизвестных пока авторов подписываться маститыми именами — понятно; в свое время критика упрекала за это графа Алексея Ник. Толстого. Но редактору «Пламени» надо бы за своими псевдонимами присматривать, чтобы литературные профаны, избави Бог, не вздумали связать этих вирш с именем комиссара по народному просвещению Анатолия Луначарского» 8.
За месяц до того, как «Пламя» подверглось ядовитой критике, Анненкову и Замятину случилось вместе выступить против Луначарского (в дискуссии, разгоревшейся в петроградской печати в связи с Декретом Совнаркома «О памятниках республики» от 12 апреля 1918 г. и подготовкой к празднованию 1 Мая) 9. На заседании Исполнительного комитета Союза деятелей искусств, на котором встал вопрос о судьбе некоторых памятников Петрограда, Луначарский сказал: «Есть памятники ценные и — никуда не годные <…>, последние могут быть убраны со своих пьедесталов, причем это будет сделано не келейно, а на всенародном празднике, в присутствии тысяч зрителей» 10. На выступление Луначарского присутствовавший на заседании Анненков ответил «Письмом в редакцию», в котором заявил о невозможности для себя участвовать в оформлении первомайского праздника, во время которого предполагается торжественно свергнуть «коронованных болванов» 11. В дискуссии принял участие Замятин, в заметке «О служебном искусстве» возразив на коллективное письмо группы художников, упрекавших Анненкова, которого «угнетает мысль» о снятии «бездарных памятников, неоднократно им самим обличаемых», в лицемерии 12.
Луначарский упоминается в мемуарах и художественных произведениях Анненкова. В «Повести о пустяках», изданной под псевдонимом Борис Темирязев, «растерянный, еще не нашедший свой стиль, народный комиссар просвещения, сжимая Коленькину руку, говорил ему: — Побольше декретов, товарищ! Декреты, декреты! Советская власть не продержится долго, она кратковременна. Но по нашим декретам народ узнает впоследствии, что собирались дать ему большевики» 13. Без гротескного преувеличения тот же образ возникает в очерке о Горьком. Говоря о сомнениях, одолевавших Горького после переворота, Анненков добавляет: «В эти трагические дни он был далеко не один в таком состоянии — среди большевиков и их спутников. Я видел Анатолия Луначарского, только что назначенного народным комиссаром просвещения, дошедшим до истерики и пославшим в партию отказ от какой-либо политической деятельности. Ленин с трудом отговорил его от этого решения… » 14. В очерке о Блоке Анненков цитирует Луначарского — «голос с другой стороны баррикады», — писавшего о Блоке в десятую годовщину его смерти, т. е. в год издания «Сатирикона». Здесь же художник вспоминает о том, как он и его друзья «подсмеивались над Зинаидой Гиппиус, потому что она писала от своего имени в мужском роде» 15. Играя на формально независимом существовании в литературе Зинаиды Гиппиус и Антона Крайнего, автор «Письма» заставляет последнего процитировать стихи «одного старого поэта» — самой Гиппиус. На суд «Сатирикона» предлагается и первый стихотворный опыт самого «Антона Крайнего», в котором упоминается Луначарский. Если наше предположение верно, и автор «Письма» — Ю. Анненков, это четверостишие может считаться первым в ряду принадлежащих ему словесных изображений комиссара народного просвещения.
В пародиях, появлявшихся в «Сатириконе» под заголовком «Вертящийся столик», описывались спиритические сеансы «Кружка ревнителей неизведанного за рубежом», на которых можно было вступить в медиумическое сношение с душами живых «виднейших деятелей эмиграции», в частности, современных литераторов — кн. С.М. Волконского, В.Ф. Ходасевича, И.В. Одоевцевой. На сеансе с Д.С. Мережковским состоялось еще одно, «анонимное», появление Гиппиус в журнале.
Мережковский рассказывает о споткнувшемся и упавшем мексиканском военачальнике Квитципарликэкуатматле, 247 века до начала христианской эры, при падении раскинувшем руки крестообразно: «Крестообразно! Упал — понял — вспомнил. Увидел довременной памятью — знаньем страшную и святую тайну Запада-Востока. Это и значит: знак был — знак будет. Имя его по бездонно-глубокому слову З.Н. Гиппиус значит: тот, кто чует ветер и быка, рожденного на Крите… Это и значит: Атлантида была — Атлантида будет». Мережковскому подает реплику «неизвестный голос поблизости: «Дмитрий, э-то все совсем не так… целый вечер я те-бе объясняла, а ты опять все пу-та-ешь!»» 16. «Во время публичных прений в «Зеленой Лампе», — вспоминает в своих «Встречах» Терапиано, — Гиппиус любила с места подавать реплики. На этой почве у нее постоянно возникал спор с Мережковским — к удовольствию публики» 17.
«Неизвестный голос» поблизости от Мережковского убеждает в том, что участие Гиппиус в «Сатириконе» 1931 года было так же невозможно, как в «Сатириконе» 1910-го, рядом с карикатурой Ре-Ми под названием «Русское богоискательство: З. Гиппиус, Д. Мережковский, Д. Философов» 18.
ПИСЬМО АНТОНА КРАЙНЕГО В РЕДАКЦИЮ «САТИРИКОНА»М. Г., г-н Сатирикон!
Я не чужд литературе. Напротив, я нахожусь в непрерывном от нее восхищении. Этого восторга я не мог, конечно, сдерживать: из-под пера моего выливались постоянно бурные статьи о творчестве бесконечного ряда наших писателей, — молодых и пожилых гениев. Достойные органы печатали мою критику, ценя в ней объективную правду, читатели читали, и даже с наслаждением. Что же касается самих творцов, то иные, из окруженных поклонением всеобщим, — как бы уставшие от беззаветной носки их на руках, пресыщенные сладостью похвал, даже знать мне давали (окольным путем), что мое де перо им пока нежелательно: уж слишком; и уж можно расстроиться. Но я не мог сдержать правды в груди, хотя они и расстраивались. Не буду называть имен, кроме одного: наиславнейшего Максима. Мог ли я молчать, не простереться сорок раз ниц перед его тончайшей «Старухой Изергилью», едва она вышла, как Венера из пены, из недр Максима? Или перед победным «Соколом», или перед божественной пролетарской «Матерью»? Я скорбел, что являюсь причиной расстройства, но восторг мой был сильнее меня 19.
В эмиграции я стал крепче: когда меня такие, от славы уставшие, гении просят: не пишите, пожалуйста! (совсем недавно был случай) — я не пишу. И трудно, а не пишу о просящем 20.
Извините мое многословие, г. Сатирикон, все это я вот к чему веду: сказать, что чужд я литературе — нельзя, значит; входил в нее, матушку, достаточно; обвивал розами прозаиков, а уж поэтов-то! Я трепетал перед тайной их вдохновения; тайной, ибо сам я поэтического этого вдохновенья не знал. Упиваясь дивными сочетаниями звуков, отмечая их, — как, например, сочетания «как-не-каков» в «Рабочем Фаусте», поэме Наркомпроса, вышедшей в 18 году в Петербурге 21, — я даже не понимал, что делается с человеком, когда Аполлон вдруг требует его к священной жертве, в результате чего являются короткие строчки со сладкими звуками.
И вот, достаточно было двух номеров парижского Сатирикона с двумя портретами, чтобы свершилось чудо. Уже глядя на первый 22, я почувствовал, что-то странное под ложечкой; когда же увидел второй, столь роскошно обрамленный (на проэктируемой советской кредитке) 23 — я как бы лишился обыкновенных здравых ощущений; в забытьи стал тут же чертить что-то карандашем, а выйдя из забытья — нашел… четыре строки с рифмами, т. е. стихотворные.
Я не имею мнения о сем труде; старался судить, взывая к моему критическому опыту, — нет, не могу! Да и чего тут еще! Я лишь жажду, чтоб начало было началом, чтоб повторился дивный миг вдохновенья. А начнешь размышлять — случится, как один старый поэт сказал:
Минута бессилья,
Минута раздумия…
И сломлены крылья
Святого безумия… 24Так вот, г. Сатирикон, может быть вы, — приняв во внимание, что это начало, и что никогда еще не видел я стихотворения, подписанного моим именем, а также и обстоятельство, что мое превращение дело рук ваших, — может быть, говорю я, вы согласитесь напечатать следующие строки (какие ни на есть):
В нас уж вонзился нож пролетарский,
А здесь лишь кричат — вонзи! вонзи!
У нас Анатоль Луначарский,
А здесь — Анатоль де Монзи 25.Антон Крайний.
ПРОКЛЯТЫЕ ВОПРОСЫДля других, они, может, и не проклятые. А то, может, и вовсе их нет. Но для меня, должен признаться, все вопросом оборачивается, что бы в голову ни пришло. И если ответа не вижу — вот и проклятый вопрос.
Почему, например, пишут у нас всякие «Истории», а никто еще не выпустил «Историю» эмиграции? Ну хотя бы литературной эмиграции? Или, если уж пошло на специализм, историю сатиры в эмиграции? Думают, рано, что ли? Я вот тоже думал — рано. Какая у нас история, вчера приехали, завтра уедем… А оглянулся назад — батюшки! Иное, из той же литературы нашей, и даже сатирической, так далеко, и так на сегодняшнее не похоже, истинная история!
Такой, скажем, случай, — весьма древний. Приходит ко мне приятель, Антон Горемыка 26. Я его люблю: и тезка да и насчет стихотворчества: сам я плох, он же умеет изобразить порой стишки гладенькие. А горемыка — подлинный: нигде его не берут, он уж и упование потерял, для себя пишет, так. Или письма в стихах.
Пришел он тогда ко мне и говорит: пишут в одной газете три сатирика, а я их различить не могу. Может, это все один и тот же?
Я подумал и отвечаю: может. А ты их спроси. — Спрашивал. Послал в редакцию стишок, деликатно объяснил, читаю, мол, и не понимаю, кого: этого ли — того ли, Лоллия ли, Лоло ли, Лери ли; трое ли их, не один ли? 27
— И что ж?
— Да что ж. Ответили печатно (тот ли, этот ли — без подписи): приходите, мол, глупый обыватель, в редакцию, мы вам всех троих покажем, да поучим, кстати, как стихи писать. А я не плоше их написал, еще их бы поучил. Кончил так: «Один только — Дон-Аминадо… Впрочем, об этом не надо».
Я даже руками всплеснул.
— Зачем же ты это? Разве можно? Ну вот, оттого и нагоняй, оттого ты и горемыка: непременно у тебя что-нибудь неполитичное! Ладно, давай мне стишки в архив.
Обещал, да после куда-то они запропастились. Разве — не «история»? Ну кто теперь помнит, что в старом струвьевском «Возрождении» все три сатирика вместе сидели, хорошую погоду делали? 28 Теперь уж все знают, что их там трое, когда их по разным местам разметало. Какую газету возьмешь, по ней того и найдешь. И не смешаешь.
Годы, между тем, идут. Опять является мой Горемыка. Я, говорит, не могу. Я теперь самому Дон Аминаде стишок написал.
Тут я испугался. Нет, убеждаю, ты уж его оставь. Да чего тебе? Он-то уж один разъединственный.
— Знаю, что разъединственный. А только зачем у него в одно время и сирень и липы цветут? Это мне обидно.
— Покажи.
Показал. Действительно.
— Хорошо, говорю. А не обидно тебе, что у Зайцева цветут одновременно и черемуха, и жасмины? Да постой, постой…
Снимаю ему с полки книгу.
— Это что? Из под куста ландыш серебристый головой кивает, а в саду слива, и уж малиновая, слава Богу! 29 Это как тебе нравится? Напиши вперед
г-ну Лермонтову, а потом уж на Дона Аминадо обижайся!
Приятель, конечно, сконфузился, забормотал, что-то, что мы, мол, в эмиграции, так надо следить… впрочем махнул рукой на протест. В архив мне отдал.
Увидел, кстати, в архиве одну вырезку, и просиял.
— Да, вот это — ничего не говорю, это — шедевр! Я Дон-Аминадо всегда отличал, а как эту штуку увидел — просто хоть «умри, Денис!». Наизусть знаю.
Тут мы сошлись, потому что я тоже наизусть. И по сю пору, ей Богу, — а кто помнит? Пожалуй и сам Дон Аминадо забыл, а как же в истории эмиграционной сатиры без этих строк обойтись? Да хоть бы теперь перепечатать: сколько лет этой штуке, история, а вот будто про всех нас, с европейцами, сегодня! Только от исторической перспективы оно углубилось. Да, «не углем краснится домик…» 30. Если Дон Аминадо забыл — я ему могу напомнить, для перепечатки.
А насчет общей эмигрантской литературы — такой проклятый вопрос: почему в с е наши писатели — талантливы?
Сначала, конечно, поднялся вопрос: действительно ли — все талантливы? Но он-то был решен. Собрались как-то у меня молодые литературные «сливки». Ну не очень молодые: «второе» поколение, каждому лет под сорок. Люди сведущие, компания все приятельская, говорят без стеснения, но — по совести. И стали мы искать, кто в эмиграции из пишущих, без разбора поколений, не талантлив? Думали-думали — ни одного не нашли. Назвал кто-то нерешительно два-три имени… но тотчас согласился, что и тут не без дарования. Уж не говорю, сколько нашли мы талантливых о ч е н ь 31.
Факт, значит, налицо. Решали ведь по совести, не для печати, между собой… И ни единого без таланта! Вот и вопрос, — что же это такое? Если это правило, то должны быть исключения. Пусть кто нибудь скажет (только по совести!), что он знает хоть одно исключение — и я успокоюсь. Тогда — правило. Мало ли какие правила на белом свете эмигрантском! Но пока не объявил никто, что бездарность (полная) есть — проклятый вопрос так и останется проклятым.
Не считая множества других, не менее проклятых.
Антон Крайний.